Воспоминания. О светлом и печальном, веселом и грустном, просто о жизни

Игорь Александрович Галкин

Автобиография Игоря Александровича включает в себя воспоминания о годах жизни с 1937 по 1980. В книгу также включены статьи об Алексии втором и Иоанне Павле втором.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Воспоминания. О светлом и печальном, веселом и грустном, просто о жизни предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава VI: Санаторий

Туберкулез кости

Поездка с папой в Котлас была грустной. Я впервые оказался в городе, который мне тогда показался большим и многолюдным. На самом деле это был деревянный грязный городишко, где на каждом углу стояло или сидело на земле множество калек — слепых, безногих, безруких, изуродованных на лицо. Они привычно равнодушно или сердито и с вызовом просили милостыню, а если им не подавали, то иногда покроют и матом. На меня взглянуло лицо войны, которая завершилась всего шесть лет назад. Лицо ужасное, пугающее. Это были искалеченные на войне мужики. Много раз в последующие годы и ныне мне видится, что в их поведении отражалось не жалость к себе, не христианская покорность судьбе или всевышнему, а злость, с которой, возможно, многие из них шли на врага и уродство засекло этот миг, а отчаяние и презрение к смерти перенеслись на их оставшиеся дни и годы. Злое отчаяние и презрение к смерти.

На ночь старый деревянный железнодорожный вокзал не вмещал всех скитальцев и мы с папой пошли на речной вокзал. В его ресторане мы просидели за скромным ужином до закрытия, а потом коротали светлую, но отнюдь не теплую летнюю ночь на открытой площадке около вокзала. Мне понравилась широкая Северная Двина, по которой время от времени проходили пароходы с дымящими трубами. Мы с папой примостились около стенки, закрывавшей нас от холодного ветерка с реки. Задремали.

Ночью я услышал страшные крики, мат и визг женщин. Пьяные калеки лупили друг друга чем попадя: костылями, клюшками, пустыми бутылками. Страшные даже в трезвом виде, они были звероподобными, когда дрались между собой с искаженными ненавистью нечеловеческими личинами. Это был не сон. Но во сне эта картина не раз возвращалась ко мне позднее, когда я засыпал в тревожном ожидании чего-то не ясного и страшного. Так заканчивались дни и ночи миллионов мужиков, вернувшихся с войны. Об этой же ночи я вспоминал, когда смотрел на картины немецкого художника Босха.

Днем продолжились мои страхи, когда женщина—врач буднично и устало сообщила, что у меня туберкулез кости и лечить его придется, видимо, не один год. Такой срок у меня не укладывался в голове и пугал неизвестностью. Врач все тем же монотонным голосом сказала, что сейчас мне наложат на ногу гипс, который мы не должны снимать и в нем отправляться в Ленинград, когда получим вызов на лечение в детский костно-туберкулезный санаторий. Папа взвалил меня на спину и понес на вокзал. Когда через вокзальный медпункт нам выдали билет, папа до отправки поезда пошел купить мне пирожков и за одно выпил в забегаловке, которых было в те годы немало. Я это почувствовал по запаху, по его суетливому поведению и навязчивой обо мне заботе. Я погрузился в свою беду и не реагировал на жалостливую папину заботу обо мне.

На второй день началась для меня новая жизнь. Отыскали на повети папины костыли, подрегулировали под мой рост и я уже не обходился без них. На ногу не наступал, боясь повредить ей. Лето проводил в одиночестве. В этот год Валя и Боря служили в армии — первый в демократической Германии, второй в Польше. Фаня работала в колхозе — куда бригадир пошлет. Мама на скотном дворе ухаживала за овцами, которых колхоз содержал по заданию властей, чтобы давать стране мясо и шерсть в виде налога. Для колхозников от них никакой выгоды не было.

Я вспоминал о минувших двух годах, как о счастливых и безоблачных. Я же работал, получал трудодни, мог похвастать перед однокашниками своей ловкостью и уменьем. Все увереннее чувствовал себя во взрослых делах, потому что там требовалась только физическая выносливость и сноровка. А тут вдруг оказался беспомощным и никому не нужным. На костылях, которых я стыдился.

Особенно остро почувствовал свою ущербность 1 сентября, когда ровесники отправлялись в школу, а я вышел в деревню на костылях и провожал их, взволнованных и приодетых, в школу. Я тоже купил учебники для шестого класса. Через неделю пришла руководительница класса, в который я был зачислен, и предложила самостоятельно изучать по учебникам то, что ребята проходили в школе. Трое ребят из деревни учились в этом классе. Признаюсь, я был совершенно не приспособлен к самостоятельным занятиям. Терялся от непонимания того, что вычитывал в учебниках, злился и чувствовал себя совершенно потерянным. Да и как представить мир Египта или Древней Греции, какой он существовал несколько тысяч лет назад, если я не представлял даже современной мне жизни в крупном городе? Учебники для советских школ, я и сейчас убежден в этом, писались без учета психологии ученика, его кругозора и общего понимания мира, его истории. Слово «отчаяние» в этом возрасте еще не воспринимается. Я просто считал себя тупицей. И каждый день ждал почтальона с вызовом в Ленинград. Я понимал, что моя жизнь зависит от этого выезда. Иногда пугался мысли, что могу так и остаться на всю жизнь калекой, которому в деревне нет даже подходящего дела. Выезд в Ленинград был соломинкой для утопающего.

Ленинград

Вызов пришел в конце октября 1951 года. А в первые дни ноября мы с папой выехали в Ленинград. У нас уже начинались холода. Ни пальто, ни даже приличной фуфайки у меня не было. Натянул свой пиджачок, на него — второй, оставшийся от Бори или Вали и снарядились в путь. Два дня потратили на обследование в большой старой поликлинике на улице Боровой и получили направление в детский костно-туберкулезный санаторий при железнодорожной больнице имени Дзержинского, что находилась на проспекте Мечникова не далеко от Пискаревского кладбища, которое стало печально знаменитой достопримечательностью послевоенного Питера. Утром, перед выездом в санаторий мне было особенно тяжело. Я оставался один в незнакомом чужом городе, не представляя сколько времени мне предстоит жить в нем. По сути, это было мое прощание с детством. Что-то подсказывало мне, что деревенская жизнь с ее вековым укладом кончилась и я попадаю в новую совершенно незнакомую мне стихию. Из окна нашей гостиничной комнаты была видна слепая стена высоченного этажей в шесть грязно кирпичного дома. Она и олицетворяла мое ближайшее будущее.

Санаторий занимал левое крыло второго этажа больницы. Мы грустно расстались с папой. Честно говоря, не помню, плакал я в эти минуты или нет, а папино волнение, от которого у него всегда дрожал голос, запомнил. Наверно, я уже начинал потихоньку владеть собой. В трудные минуты я и сейчас особо не теряюсь, а вот суетиться по мелочам так и не отвык. Меня переодели в больничную пижаму и ввели в широкий коридор, оказавшийся шумным, потому что некоторые двери палат были открыты и из них доносились не жалкие стоны больных, а детские крики, смех и даже песенки, музыка. У стола дежурной медсестры записали мои данные. Улыбающаяся ласковая медсестра доброжелательно меня расспрашивала, откуда я прибыл, в каком классе учился, кто у меня из родных на севере.

Первое знакомство с детьми

Тут же оказались любопытные ребятишки — кто на костылях, кто в жестком корсете, поддерживавшим позвонок, шею. В глазах их было неподдельное любопытство и озорство в вопросах, которыми они забрасывали меня. Их явно веселил мой северный деревенский говор. Медсестры и нянечки тоже подходили на минутку посмотреть на новичка, улыбались, старались похлопать по плечу. Видно, вид у меня в тот момент был довольно жалок. Меня старались разговорить, смелее рассказывать о себя, а я от этого еще больше терялся.

Какой-то мальчишечка хитровато спросил меня:

— Как сделать пять ошибок в слове из трех букв?

Я пожал плечами. Он подсказал под дружный смех окружавшей ребятни:

— Вместо слова «еще» написать «истчо».

Второй знаток его поправил:

— Истцо.

Третий добавил:

— Ишшо.

Это и были мои ошибки, которые тут же заметили сметливые обитатели санатория. Я застеснялся, стушевался. Медсестра приструнила ребят, обняла меня за плечи и отвела в небольшую палату для трех кроватей, где предстояло пережить карантин. Ребячьи мордашки постоянно заглядывали в дверь. Не так много бывает событий в этих стенах, чтобы не заинтересоваться новеньким. А молодой народ здесь был чрезвычайно любопытным.

На второй день на пустующую кровать в палате привезли мальчика после операции. Распахнулась дверь, врач Галина Васильевна и медсестра Зоя молча ввезли каталку, без слов бережно переложили с нее на кровать маленькое бледное существо и также молча вышли. Если бы я был поопытнее, я бы понял, что за этими молчаливыми действиями стоит их плохое настроение. Когда операция проходит удачно и нет беспокойства за больного, вышедшие из операционной люди в марлевых масках разговаривают громко, шутят. Я с опаской разглядывал прибывшего соседа. В ритме не слышимого дыхания мальчик тихо и тонко постанывал. Дежурная медсестра время от времени заглядывала в дверь. Потом велела мне нажимать на кнопку у моей кровати, если мальчик заплачет. Часа через два он застонал громче, запросил пить. Я нажал кнопку и сестра вошла в палату с небольшим подносом, на которой стояла банка с водой или прозрачным раствором и небольшие комочки ваты. Она накручивала на пинцет вату, обмакивала в банку и осторожно смазывала мальчику губы. Мой маленький сосед хватал ртом мокрый тампон и продолжал просить пить. Сестра ласково уговаривала его:

— Вовочка, Вовочка, только капельку можно, не больше. Не сердись, потом попьешь вдоволь. Я тебе сок приготовлю. Ты ведь любишь сок.

Но Вовочка стонал и продолжал просить воды.

Ночь прошла беспокойно. Вова стонал, всхлипывал и я боялся, как бы он не умер. Но приходили в палату медсестра или врач и я успокаивался, дремал, чтобы вскочить в очередной раз при жалобных всхлипах Вовы.

Кодекс чести

На второй день Вова, к моему удивлению, выглядел почти бодро, вступал в разговор, правда, постоянно останавливался и морщился от боли. Ему делали уколы и это, видимо, помогало ему приходить в себя.

А разговор его меня удивил.

— Я после операции кричал? — настороженно спросил он.

— Нет.

— Ревел?

— Нет.

— Ты не врешь?

— Ты немножко стонал. Я думал, ты так дышишь.

— Это не в счет… Тут кричать от боли нельзя… Ребята потом засмеют.

Так я узнал о первом правиле чести в детском санатории. Надо достойно переносить боль. Позднее я мог убедиться, как потерял свой авторитет у «однопалатников» парень лет пятнадцати. Он был рослым и сильным для своих лет и вел себя с ребятами с некоторым чувством превосходства, видимо, выработанном в среде своих уличных ровесников. Но вот его привезли после операции, перестал действовать наркоз, и он завопил:

— Помогите… Нога болит. Не могу больше, болит… Дайте порошок, сделайте укол. Не могу.

И верхом всякой грубости стало то, что парень выбил из рук медсестры чайную ложечку, которую та подносили к его рту. Каждый из нас знал, что пить сразу после операции нельзя. Надо терпеть. После этого случая парня не то, чтобы перестали уважать, с ним просто перестали считаться.

Но я отвлекся от первого разговора с соседом по палате. Выяснив, что он достойно вел себя после операции, Вова, успокоенный (насколько позволяло самочувствие), завел светский разговор.

— Давай познакомимся. Меня зовут Вовка. Самсонов. Я — в третьем классе. Лежу два года. О тебе в нашей палате рассказывали. Ты только что поступил в санаторий. Тебя зовут Игорь и ты приехал с Севера. Так?

— Так.

— Ты загадки любишь? Отгадай, что делал слон, когда пришел Наполеон? Не знаешь? Сдаешься? На поле слон делал то, что делают все животные на поле. Догадался?

Вовка Самсонов, несмотря на боль, рассказал мне о порядках в санатории, о том, как ребята любят побаловаться втихаря и не любят ябед, назвал, кто самый строгий из персонала, какими словами здесь заведено называть неприличные понятия (вроде того, как просить судно, называть малую и большую нужду и прочее. Здесь существовал специфический жаргон, снимавший стеснительность. Словом, Вовка вводил меня в новый мир, в котором мне предстояло жить три с половиной года. Я удивлялся широкому кругозору десятилетнего мальчика с тельцем семилетнего и сознавал свою ограниченность в познаниях, в жизненном опыте.

А в дальнейшем на истории этого мальчика я мог убедиться и в жестоком проявлении жизни и смерти. Тех проявлений, которые так или иначе формировали наше восприятие окружавшей нас действительности и наш характер, а в конце концов и дальнейший образ существования.

Игорь Галкин в санатории в Ленинграде, 1957 год

Привыкание к санаторию

К моему поступлению в санаторий, по его коридорам только один мальчик ходил на костылях с ампутированной ногой. Он будил во мне тревожные мысли. Но когда я уже попал в общую палату с моими одногодками, то ребята меня успокоили. Больше в санатории не ампутируют ног, а стараются или совсем вылечить суставы или сделать их неподвижными и тогда очаг туберкулезного заражения ликвидируется и никогда не возникает снова. Это меня немного успокоило. Но ребята открыли мне возможность других неприятных перспектив, от которых никто из нас не был застрахован. Проклятая туберкулезная палочка Коха иногда пробирается в почки и даже в мозг (менингит). В затемненном коридорчике между палатами молчаливо лежал парнишка по имени Валя, исхудалый и желтый. Только старшие ребята иногда походили к нему поговорить, если он чувствовал силы для этого. В палатах старшие ребята (шестого-седьмого класса) спокойно рассуждали, когда этот парнишка может умереть. Это считалось логическим концом и только мне, не привыкшему, было жутковато слушать такие разговоры. Месяца через два после непонятной суматохи в том затемненном коридорчике вдруг все стихло и ходячие ребята сообщили, что кровать парня пуста.

— Значит, унесли под «кумпол», — задумчиво и спокойно сказал один из мальчишек.

Кумполом называлась здесь небольшая часовенка у больничных ворот. Часовенка с небольшим желтых куполом, видимо, возникла при строительстве больницы для отпевания умерших. В наше атеистическое время стала моргом. Мальчишки назвали это мрачное строение «кумполом», в котором отразилось не столько понятие церковного купола, сколько кумпол, подразумевавший мозг под черепом.

— Теперь чья очередь? — вопросом продолжил разговор второй.

А среди нас оказался мой первый знакомый Вовка Самсонов. И кто-то из ребятишек совершенно недопустимо пошутил:

— Наверно, Вовкина.

К моему удивлению, Вовка не обиделся.

— Мне бы только книгу о Степане Разине дочитать.

Он в эти дни читал толстый роман Злобина «Степан Разин» и мы видели, как его тонким ручонкам трудно удерживать на весу эту книгу в твердом переплете. Так и получилось, что эта книга оказалась последней для третьеклассника Вовки Самсонова. Опять ночь, тревожный переполох и утром мы догадались, что Вовки не стало. Так мы приобщались к вопросам жизни и смерти. Приобщались не по возрасту рано и жестоко для наших неокрепших душ.

Школа в санатории

Но как ни странно, в моей памяти это необыкновенное заведение — костно-туберкулезный санаторий — врезался прежде всего жизнерадостными картинами, школьными занятиями и очень содержательными буднями.

В санатории существовала семилетняя школа. Руководила ею Дора Марковна. Кроме ее дочери, преподававшей английский язык, невестки, дававшей нам некоторые знания по истории, и внучки, считавшейся пионервожатой, там были замечательная преподаватель по русскому языку и литературе Зинаида Александровна, математик Ольга Николаевна, страшно переживавшая за наше не совсем почтительное внимание к ее предмету. Были еще двое учителей для младших классов, которые вели малышей с первого по четвертый класс.

Опытные учителя легко распознали, что за шестой класс я не тяну и мягко предложили мне повторить пятый. Я потерял еще один год по сравнению со сверстниками. Это меня страшно угнетало, будто признали неполноценным, но скоро я втянулся в учебу, и при помощи хороших учителей почувствовал вкус к наукам. И это мне компенсировало в дальнейших занятиях. То, что в сельской школе мне казалось ненужной зубрежкой, здесь открывалось с какой-то увлекательной стороны.

Случилось так, что сразу семеро нас закончили семилетку, но лечение еще не было закончено. И Дора Мрковна прикрепила нас к одной из ближайших заочно-вечерних школ рабочей молодежи. Оттуда приходили к нам учителя, с любопытством знакомились с лежачими учениками, беспомощными физически, но полными желания учиться. Восьмой класс я закончил заочно. Для меня это был самый увлекательный год. Я почувствовал вкус к учебе, к познанию, ощутил свою способность самостоятельно постигать науку, чего никогда не испытывал ранее. Я поверил в свои силы и испытывал большое удовольствие от самостоятельной учебы. И когда выписался из больницы, вернулся в свою школу в поселке, то мог убедиться, что мои самостоятельные занятия были плодотворнее уроков, подававшихся в девятом классе. Я потерял годы, но обрел уверенность. И за это благодарен санаторию.

Не только за это.

Культура Ленинграда

Я прикоснулся к культуре Ленинграда.

Только моя скромность и прирожденное любопытство не дали мне замкнуться от некоторых насмешек городских ребят, не позволили мне отгораживаться от всего, что я видел и слышал, а пытаться влиться в новую атмосферу.

Итак, я потерял еще один год на своем школьном пути. Но приобрел нечто гораздо более важное. Во-первых, меня, хоть и не без потерь (колено все-таки пришлось сделать неподвижным) вылечили, а школьную подготовку и общее развитие я получил такое, какого не мог получить, оставаясь в деревне. Брат Борис, как-то в разговоре меня прямо спросил:

— Ты ведь в Ленинграде больше получил, чем потерял.

— Конечно, — со всей откровенностью ответил я. Я, конечно, замечал, что мои родные как бы чувствовали свою вину, что не уберегли от болезни и мое новое состояние, привезенное из Ленинграда, служило некоторым оправданием прошлому.

Я и сам не раз задавался вопросом о том, какую роль сыграла моя болезнь, ленинградский санаторий, новое окружение, совершенно не похожее на то, чем я жил 14 лет. Как не покажется странным, но три с половиной года, проведенные в четырех стенах, жизнь в постели, общение с одними и теми же людьми, не менявшийся более тысячи дней заведенный и не менявшийся распорядок из месяца в месяц, передо мной открыли бесконечный мир. Распорядок не менялся, окружавшие лица за небольшими исключениями — тоже, а я менялся. Менялся и внешне (все-таки подрастал, хотя и не мог измерять этого, потому что более трех лет не стоял вертикально), и внутренне (впитал в свою память, сознание, привычки и представления так много, как не могли этого сделать мои сверстники, остававшиеся в деревне). Меня прекрасно учили, и скажу без хвастовства, что я учился хотя и не всегда с большим рвением, но безусловно, с сознанием необходимости этой учебы.

Здесь взрослые говорили не о погоде, ни об урожае в колхозе или собственном огороде, ни о скотине, которую все в деревне знали наперечет в каждом дворе, ни о ссорах и дрязгах соседей между собой — то все в моей новой жизни казалось мелким, никчемным. Окружавшие меня люди — врачи, сестрички, нянечки, учителя и воспитатели ввели меня в новый мир — необычный, интересный, объемный. Я и сейчас помню до мелочей разговоры врачей и сестер во время неприятной мне процедуры накладывания гипса от пальцев левой ноги до середины грудной клетки. Я ежился от прикосновения тяжелых мокрых бинтов, пропитанных гипсом, стыдился своей наготы в окружении женщин, но одновременно прислушивался к их разговорам.

А разговоры были о недавно пережитой блокаде, о страшных картинах голодомора и нечеловеческих страданиях. Помню, как врачи и сестрички сочувствовали при этом немногочисленным ленинградским мужчинам, которые, по их убеждению, были менее приспособлены к выживанию в тех условиях. Врачи — заведующая отделением Фаина Михайловна и второй лечащий врач Галина Васильевна на этом примере показывали молодым медсестрам, что природа наградила женщин более жизнестойкими качествами ради продолжения рода.

В другой раз помню их разговор о науке и религии. Галина Васильевна рассказывала молодым собеседницам о религиозности великого ученого Ивана Павлова (ходил церковь во все воскресенья и религиозные праздники, набожно крестился на церковные кресты и никого не стыдился, ни перед кем не оправдывался).

А один разговор Фаины Михайловны и Галины Васильевны касался науки и бога. Как о чем-то бесспорном они говорили, что чем больше изучают человеческий организм, тем больше убеждаются, что кроме особой силы никто не мог бы столь мудро и рационально продумать и устроить организма человека вплоть до каждой его клетки.

На уроках мы, естественно, таких мыслей не могли услышать.

В те годы я начал понимать особую ленинградскую культуру. Без назиданий, без громких слов нас вводили в сложный современный мир, учили с пониманием относиться к окружающим, ценить то, чем мы пользовались, уважать нелегкую жизнь старших, быть скромными в своих потребностях. Там получил я первые уроки вежливости, поведения в обществе. Признаюсь, что и в нынешние годы на восьмом десятке меня коробит невоспитанность большинства русских людей в этом отношении. У ленинградцев понимание бытовой культуры не противоречило тому, что мы должны были усваивать по школьным программам, с их выспренними лозунгами о великой пролетарской революции, о пламенных революционерах и вождях, о решающей роли нашей страны в истории человечества. Для нас были святы имена героев Гражданской и Отечественной войн. Но одновременно восхищали и окружавшие нас люди, участники истории, остававшиеся скромными и незаметными в послевоенной жизни.

Прививавшееся нам уважение к истории, наукам, к авторитетам позднее облегчало и пересмотр вновь открывавшихся темных сторон минувших десятилетий. Я читал стихи и пел песни о Ленине, Сталине и родной партии, но в то же время возбужденная во мне любознательность требовала расширения познаний. И когда в средней школе я начал узнавать сведения о культе Сталина, любознательность, стремление к истине оказались сильнее прежних стереотипов. Более того, возникала злость, что нас так здорово всех дурачили. Мне до сих пор не очень понятна психология многих не только ограниченных, но и интеллигентных людей, которые десятилетиями повторяют как заклинание: «Мы с именем Ленина строили социализм!» «Мы с именем Сталина шли на бой!» Сейчас-то уж пора бы осознать, что жили не во имя Ленина и Сталина (даже во имя Бога живут только исступленные монахи), а жили во имя лучшей своей жизни, будто бы указанной вождями с незамутненной репутацией. Время показало, что и вожди не были святыми, и указания их — небезупречны. Верили, рассчитывая на лучшее, погибали на войнах — не их вина, а то, что выстояли, сохранили страну, за это каждому зачтется. И тем обиднее, что тупые и самонадеянные люди довели великую страну до ее разложения, в мирное время разрушили экономику и социально-политический ее уклад хуже, чем в отечественную войну. Но об этом, надеюсь, у меня еще будут поводы поговорить дальше.

Чтение

Я опять забегаю вперед. А мне предстояло еще прожить более трех нелегких лет. Повторение пятого класса было для меня, как ни странно, благотворным. Я легко шел в учебе и получил громадную возможность расширить свой понятийный аппарат. Естественные науки шли легко и я развивал логическое мышление, начал усваивать математические и физические связи явлений. Чтение дополнительной литературы восстановило в моей не очень забитой голове исторические связи времен.

В санатории была великолепная библиотека. В коридорах стояли громоздкие шкафы со стеклянными дверцами, за которыми виднелись корешки великолепных дореволюционных изданий и отличавшиеся от них разношерстные обложки последних книг, в основном, отмеченных сталинскими премиями. Значительную часть произведений классиков — Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Гончарова, Островского, Толстого, Чехова я прочитал в старых изданиях. Я настолько привык к букве «ять», что она стала для меня знаком прошедшей эпохи с ее особым стилем, характером мышления, забывавшейся культурой.

Я с великим удовольствием читал веселые повести Помяловского, Марка Твена, английских остроумцев, умевших видеть в обыденной жизни веселые стороны. При этом я еще больше возненавидел монотонные повествования новых советских классиков, вроде Федора Гладкова с его «Повестью о детстве», лишенные живой жизненной искры. Тогда же я начал различать ложь в книжной жизни. Пятый класс у нас вела учительница в одной палате со второклассниками. Как-то она читала вслух первоклашкам назидательный рассказ о пользе книг. Говорилось в том рассказе, как двое деревенских мальчиков и двое городских девочек пошли в лес по грибы и деревенские набрали поганок, а городские девочки, читавшие о грабах в книжках, набрали только хороших грибов. Следовала мораль: читайте книжки и из них узнаете много полезного. Меня рассказ возмутил. По своему опыту я знал, что деревенские всегда лучше разбирались в такого рода делах, и перестал верить книжкам на слово. Критический взгляд никогда не вредит. Другое дело, что для этого нужно много знать и обладать чувством самокритики.

Работа школы в санатории

Учебный процесс у нас проходил по раз и навсегда заведенному порядку. Утром нас будили, чтобы сунуть каждому под мышку градусник, а кому надо — сделать укол. Проходили санитарные процедуры, умывались, чистили зубы, завтракали. Кормили нас лучше, чем в обычных больницах, поскольку хорошее сбалансированное питание входило составной частью в лечебный процесс. Мы все были истощены от недоедания, организм слабо боролся с болезнями и детский костный туберкулез был распространен после войны отчасти по этой же причине. Недаром через пятнадцать лет после моего выхода из санатория, наше лечебное учреждение было перепрофилировано. Костный туберкулез постепенно уходил из жизни, зато усилились заболевания церебральным параличом. Когда я через эти пятнадцать лет последний раз навестил санаторий, мой лечащий врач Галина Васильева, сказала:

— С вами было легко работать — вы же были здоровыми. Ну и что, что кости болели, у вас психика была здорова, вы тянулись к учебе, жили полноценной жизнью. С нынешними ребятами очень трудно. Учиться не хотят, лечебный режим не соблюдают. Старые учителя почти все ушли, новые не хотят работать с нашими учениками. Даже общий язык не с каждым найдешь. Школу грозятся закрыть. Не знаю, как дотянуть до пенсии.

Но это будет потом. А пока я привыкал к своей доле. Особенно трудно было в первые месяцы. Врачи еще надеялись спасти мою ногу в целости и гипс накладывали только до паха. Я мог сидеть, но вставать на ноги категорически запрещалось. Четыре месяца подряд мне делали какие-то уколы — по три раза в день. Сам удивлялся, как безропотно можно было это выносить. Учился терпению. Тосковал по дому. А дома оставались только папа, мама и Фаина. Я начал активную переписку с ними, а также Валей, который служил в танковой части в Восточной Германии и с Борей, которого служба забросила в Польшу.

Вспоминал, что могли делать в ту и другую пору времени мои деревенские приятели. Когда я ребятам — соседям по палате пытался рассказывать, как это здорово гонять на лошадях, купать их, ухаживать за жеребятами, они не проявляли к этому никакого интереса. Все они съехались в Ленинград из разных городов, городков и поселков, где их родители работали на железной дороге и не были связаны с деревней. Ведь наша больница имени Дзержинского относились к железнодорожному ведомству.

Каждая палата с утра до обеда становилась учебным классом. С утра по коридору раздавался грохот кроватных колес — нас свозили по классам. Кровати громыхали, потому чтоб были старыми, с металлическими колесами. Только позднее их заменили на более легкие высокие кровати с барьерами по бокам и с колесами на резиновых шинах. На тех кроватях мы уже могли разъезжать по палате без помощи нянечек, более тесно общаться друг с другом — поиграть в шашки или шахматы, поучиться друг у друга игре на мандолине (прекрасный душевный инструмент).

Итак, мы съезжались по классам. Учителя ставили на середину классную доску. Мы брали в руки фанерные дощечки, заточенные карандаши, раскрывали тетради. Если нужно было что-то изобразить на доске, ученик диктовал это учителю и тот писал продиктованное, чтобы все видели. Если допускалась ошибка, «с места» поднимались руки и учитель вносил предложенные поправки. Обсуждения, как правило, проходили активно, учителя умело подогревали коллективный интерес. При таком обсуждении не осуждалась, наоборот — ценилась вовремя подброшенная шутка, острое словцо. Нам нравились учителя, умевшие несколько отвлечься от узкой темы, чтобы подкрепить свои аргументы неожиданными примерами, экскурсами в другие науки. Вспоминается пожилая тихая учительница по физике, которая при объяснении процессов давления в жидкой и воздушной среде нас спросила:

— Ребята, а вы знаете, почему во время атаки солдаты кричат «Ура»?

Мы пожимали плечами и говорили, что это клич не трусить и храбро бросаться на врага. «Физичка» тихо улыбалась и объяснила, что во время взрывов и пушечных выстрелов воздушные волны чрезмерно давят на ушные перепонки и чтобы они не лопнули, солдаты кричат «ура», для этого раскрывают рты и внешнее давление воздуха снижается. Мы немножко похихикали над физическим законом, он до обидного снижал наш патриотический пафос. Но в то же время примеру не откажешь в сермяжной правде. В другой раз учительница физии сокрушенно сообщила, что окончательного объяснения о природе электричества еще не найдено. Привела две версии: первая — это движение электронов от источника его генерирования к потребителю, вторая — это электрическое поле, возникающее от хаотического движения электронов. Мы спросили преподавателя, а как она сама считает? Скромно потупившись, она сказала, что на этот счет у нее есть собственное мнение. Мы, конечно, тут же стали упрашивать ее высказать его. Она пояснила, что возможен и такой электрический эффект, как в игре в биллиард. Если шары поставить в один ряд, то при ударе в последний шар отскочит только первый, а остальные лишь вздрогнут. Нам больше всего понравился вариант нашей учительницы.

На уроках литературы Зинаида Александровна много рассказывала о той исторической обстановке, в которой работал каждый из наших классиков литературы, приводили отдельные эпизоды из их жизни. Все это включало наше воображение при чтении повестей Пушкина, поэм Некрасова, рассказов Чехова.

Математику вела высокая тучная Ольга Николаевна. Она была лишена чувства юмора, мы даже не знали, какая у нее улыбка. Ольга Николаевна пресекала все лишние слова и даже междометия при объяснении теорем и хода решения алгебраических задач. Она поднимала бровь и стыдила: «Это что за птичий язык? Здесь должен быть только язык математики». Мы над ней подсмеивались, но незаметно для себя внутренне подтягивались при ее появлении в палате и не позволяли себе ни шуток, ни болтовни.

Кстати, лишенные возможности выходить к доске и с мелом в руке решать примеры и задачи, мы лежали и диктовали, а учитель за нас писал. Тут больше всего работы доставалось учительнице математики. Она записывала, когда мы диктовали ход своих решений, и делала выразительную паузу, когда нас заносило в неверное направление. Если кто-то при этом начинал подсказывать, Ольга Николаевна строго поднимала бровь. При скучной манере математички нам все-таки на ее уроках было весело, никто не расстраивался, если даже сплоховал.

Полная, вялая учительница английского языка, дочь нашей директорши Доры Марковны (забыл ее имя-отчество) спокойно вела свои занятия, благодушно относилась ко всем нашим шалостям, шуткам и плохой подготовке к занятиям. Мы так и не поняли до конца, хорошо ли мы у нее учились, или неважно, она всем ставила только четверки и пятерки.

Невестка Доры Марковны (тоже не помню имени) учила нас истории. Учила плоховато. Она держала перед собой учебник и где-то подчитывая, где-то своими словами пересказывала текст учебника, не более того. Мы снисходительно прощали такую небрежность, потому что по истории у нас всегда были хорошие оценки. Как ни странно, но явная снисходительность учителей к нашим знаниям совсем не расхолаживала и каждый из нас в меру своих способностей старался учить и зубрить заданное. Я не помню, чтобы кто-то откровенно лентяйничал. Сама замкнутость существования меж четырех стен, конечно, понуждала к плотной учебе, сам познавательный процесс выводил на широкий мир. Но думаю, что, кроме всего этого, воздействовало и чувство благодарности нашим добрым учителям, боязнь огорчать их.

Позднее, когда я находил в книгах Паустовского и других писателей рассказы об атмосфере в дореволюционных гимназиях, я находил некоторые параллели с нашей санаторной школой. Прежде всего это касалось атмосферы, которую старались поддерживать преподаватели. Это так отличалось от того, что я вынес из сельской начальной школы, где большинство учителей довольно казенно относились к своей работе, откровенно выделяли любимчиков и остальных, которых они между собой называли оболтусами. Наверно, были и объективные для того причины. Так, мы очень не любили в своей поселковой школе преподавателя физкультуры Александра Михайловича, который приехал к нам в офицерской форме, носил планки от фронтовых наград. С особой строгостью перестраивал нас в шеренгу, в колонну и заставлял под революционные песни вышагивать по измятому пустырю. Ругал нас беспощадно за нестроевой шаг, бывало, что и за плечи тряхнет отнюдь не по отечески. А через годы он женился на молодой красивой учительнице младших классов, заочно закончил педагогический институт, преподавал географию и еще какие-то предметы, вел вечернюю школу рабочей молодежи, стал большим общественником в поселке, организовал местное радио, словом, влился в жизнь и для большинства оставался авторитетным человеком.

Послеобеченный распорядок

В своей поселковой школе я уходил после уроков с двумя чувствами — довольный, если не спрашивали и не ставили двоек или расстроенный, когда на занятиях ругали и лепили в дневник двойки. В санатории я в основном возвращался с занятий переполненный впечатлениями от обретенных знаний, настроенный быстрее поделиться ими с новыми друзьями. Возникало желание пополнить свой интеллектуальный багаж чтением новых книг.

Оркестр в санатории, 1953 год

После занятий нас развозили по палатам, кормили сытным обедом — и тихий час с двух до четырех часов. Были, конечно, сони, способные вздремнуть не раз на дню, но мой деревенский уклад не мог приучить меня к дневному сну. И тут нашлись единомышленники, которые помогали мне коротать два лишних часа. Поскольку читать категорически было невозможно — старшая медсестра нещадно искоренила подобные попытки, то все наши усилия были направлены на прослушивание радио. Покупка радионаушников была первой вещью, приобретенной мной в Ленинграде, по совету новых друзей.

У каждой кровати у нас было по две розетки — электрическая и от проводного радио. Воткнул вилку в розетку и слушай радио, никому не мешая. Это в обычное время, а в тихий час? Тогда в продаже были наушники, в которых намагниченные катушки тончайших проводов превращали электрические импульсы микрофонов на радиостанциях в звуки в динамиках и наушниках. У ребят была распущена уже не одна такая катушка. И вот два почти невидимые проводка, умело прикрепленные к радиорозетке или проводам, незаметно подводятся под подушку, где припрятан один наушник. Отрегулируй громкость так, чтобы звук только-только был слышен твоему уху, но не далее, и наслаждайся передачами замечательного ленинградского радио. А в эти послеобеденные часы мы слушали замечательные детские и юношеские передачи. Чего стоил только «Клуб знаменитых капитанов», где герои приключенческих книг разных эпох и народов действовали по современным сценариям, написанным с большой выдумкой, юмором. Шел замечательный театр у микрофона с озвучиванием классики и новых пьес, прозы для молодежи. Интересно было послушать и радиоспектакли для взрослых. Лучшие ленинградские актеры читали рассказы, стихи классиков и современных авторов. Славился Ленинград и музыкальными передачами. О жизни многих композиторов, музыкантов, писателей, актеров, вообще знаменитых людей я впервые узнал из радиопередач. Я поражался, как мало я знал о мире и старался впитывать все интересное, новое.

Вечерняя жизнь в санатории

Вечер был самым шумным временем в санатории. Двери почти не закрывались — ходячие слонялись по коридорам и помогали перевозить лежачих в гости из палаты в палату. Сестрам легче было следить через открытые двери за порядком в палатах. Дружный хохот, шумные споры, пение наполняли коридоры. Несколько ребят неплохо играли на мандолинах. Этот инструмент был для меня в диковинку и завораживал своей особой мелодичностью.

Я тоже попробовал учиться играть, и даже научился вести несколько нехитрых мелодий, но вскоре убедился, что слуха нет. Только через два года, когда санаторию подарили оркестр народных инструментов и профессиональный дирижер Дмитрий Дмитриевич прослушивая нас, он честно отметил, что особого слуха у меня нет, но если очень хочу заниматься, можно попробовать. Тогда я и начал осваивать домру. Не без усилий, но я научился на домре играть даже по нотам. И только, когда мы начали слаженно играть всем оркестром, я ощутил настоящий восторг слаженной многоголосой игры. Иногда захватывало дух, мы переглядывались, улыбались, удивлялись невиданному впечатлению от прикосновения к тому, что раньше звучало для нас сухо и прозаично — гармонии.

К каждому утреннику (Новый год, Первое мая, в 7 ноября) мы старательно разучивали народные и популярные тогда песни, репетировали и прямо-таки с ликованием выступали со своим концертом. Малыши на нас смотрели с обожанием и завистью, медсестры и нянечки — с умилением. Приходили нас послушать и врачи, сестры из других отделений больницы. Самая большая палата, вмещавшая до сорока кроватей, была переполнена, ребята устраивались по двое на кровати, на каталках и в передвижных креслах. Иногда приходили гости от шефов.

Не помню, рассказывал ли я, что папа в свое время заказал бывшему деревенскому умельцу, ставшему профессиональным мастером музыкальных инструментов Василию Быкову гармошку — хотел, чтобы мы научились играть. Кое-что простенькое Валя, Боря и я освоили, но не более того. В деревне было двое гармонистов, которые действительно хорошо играли на «хромке», мы отдавали себе отчет в этом и поиграть на гармошке в основном приходили к нам ребята и мужики, имевшими больше способностей. Когда я вернулся из санатория со своим багажом игры в струнном оркестре, я гармошку почти не брал в руки, стыдился.

Группа ребят увлекалась шахматами. Они съезжались по вечерам в одну палату и резались с большим азартом. Меня тоже научили играть, но особых успехов в игре я не достиг. Как сказал позднее математик из заочно-вечерней школы, у меня ассоциативное мышление, а не логическое, и поэтому математика, шахматы, ребусы — не моя сфера. Я этому не огорчился, а даже порадовался. Зачем мне долго мучить себя математикой, физикой, химией — достаточно знать их в объеме школьной программы, лучше я переключу свое внимание на гуманитарные науки. Правда, до восьмого класса я не мог определиться с тем направлением, которое мне было бы по душе и не требовалось насиловать себя. Как теперь понимаю, важно было то, что в подростковом возрасте я уже задумывался о своем будущем.

Шефы санатория

Я не перестаю удивляться, как много наши врачи, учителя и воспитатели смогла сделать не только для нашего выздоровления — это как бы принимается само собой, а особенно — для воспитания. Они нашли нам отличных шефов. Нас опекал завод по выпуску киноаппаратуры (кажется, он назывался «Кинап»). К нам приходили комсомольцы с этого завода и со своими малоформатными киноаппаратами и показывали фильмы. Особенно запомнился фильм об адмирале Ушакове. С восторгом смотрели фильм «Смелые люди» о военных подвигах партизан. Очень нравились комедии — нам не хватало в нашей повседневной жизни веселья и юмора. Приходил писатель, который рассказывал как он разыскивал героев с бронепоездов Гражданской войны и, кстати, об истории поисков броневика, с которого выступал Ленин у Финляндского вокзала. Выступал даже оперный певец, исполнитель роли юродивого в опере «Борис Годунов». Приезжали популярные тогда теноры Копылов и Матусев. Один вечер нас развлекал изобретатель электрического прибора, который извлекал музыку от манипуляций рук — видимо прообраз позднейших клавишников. Рассказывал нам о своих приключениях капитан дальнего плавания, и мальчишки размечтались о том, чтобы стать моряками, ходить в дальние страны, тем более, что морская романтика отражалась во многих книгах ленинградских писателей, как документальных, так и художественных. Боюсь, что ни один из выходцев из нашего санатория не смог в своем будущем исполнить эту полудетскую мечту — слишком серьезная болезнь легла печальной тенью на нашу судьбу. Но мечтать никому не запретишь. А взрослые вокруг нас старались вселить в нас надежды на лучшее.

Мне особенно врезалась в память лекция о только что вошедшим в строй Московском государственном университете на Ленинских горах. Сопровождавшие лекцию диафильмы поражали видом и масштабами здания МГУ: громадная библиотека и просторный читальный зал на 22-м этаже, откуда просматривалось пол-Москвы, актовый зал на несколько тысяч человек, прекрасно оборудованные аудитории и лаборатории, музеи, комнаты для студентов с душем и туалетом на двух человек, живших в изолированных комнатах, необъятные столовые и буфеты, умевшие за час накормить несколько тысяч человек, набегавших как правило голодными и не очень разборчивых к меню. Не скажу, чтобы мы сразу размечтались о поступлении в университет. Это казалось сказкой. Но в душу залегло глубоко. Я, конечно, не смел надеяться, что со временем перешагну порог этого замечательного университета.

Я перечисляю события, организованные для нас руководством санатория, учителями и воспитателями, чтобы показать, что мы жили не в больничном вакууме. Нас вводили в разные стороны жизни страны, в нас развивали любознательность, стремление к познанию, к активному восприятию увиденного, услышанного и прочитанного. И все это ложилось на благодатную почву, поскольку все мы сознательно или подсознательно стремились к познанию того мира, который все же оставался для нас за стеной. Не знаю, как у других ребят, но у меня сильно развивалась любознательность, фантазии. Не те фантазии, которым увлекались и ныне увлекаются подростки и молодежь, увлеченные фантастической литературой. Ни сказки, ни фантастика меня особо не увлекали. Конечно, в разные годы прочитал я и «Туманность Андромеды», и «Гиперболойд инженера Гарина», и «Старика Хоттабыча», а по университетской программе «Крошку Цахеса». Но все это — дань юным увлечениям или учебной программе — не более. Только в санатории я понял, как много замечательных книг из русской и зарубежной классики. Я открыл для себя юмор Помяловского, Марка Твена, Диккенса. До сих пор готов перечитывать «Генерала Топтыгина Некрасова. И до сих пор ругаю школьных и поселковых библиотекарей, которые подсовывали нам нравоучения и поделки вроде «Повести о детстве» Гладкова.

Лечение Марком Твеном

В пятом или шестом классе нам принесла воспитатель Зинаида Михайловна повесть «Васек Трубачов и его товарищи». Это тот же «Тимур и его команда» только периода Великой Отечественной войны. Зинаида Михайловна ввозила в нашу палату ребят из других палат и читала по главе каждый вечер. А когда она рассказала, что во время войны они жили в эвакуации на Урале в одном общежитии с автором «Трубачова» Асеевой, интерес к чтению у нас еще больше вырос.

Я настолько увлекся чтением, что не мог прожить вечера, чтобы не заниматься этим увлекательнейшим делом. Я читал вечер, а когда в 10 часов в палате выключали свет, пытался продолжать чтение под одеялом при тусклом свете купленного фонарика, у которого, к моей досаде слишком быстро расходовалась батарейка. Когда фонарик не работал, я лежал в темноте, вспоминал прочитанное, от которого переходил к собственной фантазии. Спал всегда крепко, если был здоров.

Как-то после простуды у меня образовался внутренний нарыв на левой щеке, почему-то подскочила температура. Врачей это сильно растревожило. Позднее Галина Васильевна мне пояснила, что боялись, как бы флюс на задел глазной нерв. Мне назначили уколы через каждые четыре часа и это продолжалось несколько суток. Я ослаб, температура изрядно измотала. Тут Галина Васильевна увидела на тумбочке тонкую книжку писателя Григорьева (современника и поклонника Некрасова). Это была повесть «Деревня» о беспросветной, мрачной жизни деревни середины 19 века. Галина Васильевна гневно сбросила эту книжку с моей тумбочки, сердито вызвала воспитателя Зинаиду Михайловну и при всех, что бывало крайне редко, отчитала, почему та не следит, что читают ребята, когда болеют. Тут же потребовала найти для меня самую смешную книжку. Возможно, точно сейчас уже не помню, в этой ситуации попали мне книги рассказов и повестей Марка Твена.

Вот такие были у нас врачи.

Расширение горизонтов

А Зинаида Михайловна, конечно, не могла уследить за всем. Но для меня она сделал очень многое. Я уже упоминал, что мы разыгрывали детские пьесы — своеобразный театр у микрофона. Ведущий рассказывал, кто из нас кого играет, разъяснял слушателям, что и где происходит, а мы озвучивали слова героев, беседы, диалоги. Я всячески отнекивался от участия в этих спектаклях, стыдясь своего еще не изжитого северного деревенского говора, но Зинаида Михайловна с шестого класса меня вводила в актерскую группу, как ни в чем не бывало, будто я рожден для театра. Запомнилась первая роль в детском спектакле по пьесе С. Михалкова. Роль мне попалась, как мне казалось, самая каверзная. Я должен был играть юного скептика, вялого, мало чем интересующегося парня, который под напором более активных ребят менялся и начинал жить полнокровной ребячьей жизнью. Любимым выражением моего героя были два слова: «Так, вообще». Это-то и было моей мозолью. У нас в деревне говорили: «вобшэ». И я должен был неделями тренироваться, чтобы правильно произносить это проклятое слово. Ребята на репетиции при моем произношении, смеялись и перемигивались. Я краснел, путался в словах, в их произношении и готов был провалиться сквозь землю. Зинаида Михайловна останавливала ребят и ласково просила: «Игорь, повтори еще, как надо». И когда у меня получалось, она обводила взглядом насмешников: «Видели, как хорошо получилось? Вот я посмотрю, как вы умеете держаться на сцене».

Я все это рассказываю, потому что отдаю себе отчет, как во мне пробуждали интерес к культуре, к работе над собой, к тому, как надо реагировать на мнение окружающих. Я инстинктивно начал понимать, что просыпавшееся чувство собственного достоинства надо сохранять тем, чтобы не быть предметом насмешек и пренебрежительного отношения к себе. Может быть, это и высокопарно прозвучит, но во мне начиналось формирование личности. А физические страдания и боли, бесконечное ожидание выздоровления, тоска по нормальной жизни хочешь — не хочешь закаляли дух, умение терпеть, не ныть, презирать в себе слабость. Расширение духовной жизни давало мне уверенность, что я буду не хуже других. Я уже на второй год пребывания в санатории начал осознавать, что мой кругозор и горизонт общения не ограничатся деревней или даже поселком. На третий год своей лежачей жизни я уже знал, что не ограничусь годичными курсами и специальностью «сельский механизатор широкого профиля.

О стремлении родни к перемене мест

Да и родня вся у нас была не из домоседов. Для папы профессия тракториста была вершиной с его церковно-приходской школой. Он поступил на курсы в МТС, приврав, что у него два класса. Их не было. Его брат Иван с семью классами стал лейтенантом на войне. По маминой линии, как я уже писал, ее брат Григорий Степанович с семилеткой и курсами по лесоразработками дошел до крайкома комсомола и попал под чудовищную сталинскую разделку середины 30-х лет. Андрей Степанович с семью классами стал машинистом паровоза, водил локомотивы всех классов до пенсии. Самый младший из братьев Аркадий Степанович, тоже с семилеткой и курсами по молочной промышленности вошел в интеллигентскую среду. Прошел Финскую кампанию. Его прочили в офицеры, да плен в первые же дни войны на территории Литвы переломал его судьбу: начала лагеря и охраняемые бараки в Германии, потом пять лет в строительной колонии под Челябинском. Все бывшие пленники дважды испытали унижения и лишения. В оставшиеся 12 лет работал мастером на лесозаводе.

Когда я попал в ленинградский костно-туберкулезный санаторий, мои братья Валентин и Борис уже служили в армии — первый в Германии, второй в Польше. Все мы в палате с нетерпеньем ждали писем, и я мог похвастать — вот это письмо моего брата из Германии, а это — из Польши. И солдатскую службу, заграницу подростки тогда чтили. Не сомневались, что Валентина ждет работа счетовода, которую он освоил до службы. Борис на комбинате получил профессию тракториста и электрика. Его могучий трактор стоял без гусениц на железобетонных основаниях и крутил генератор, вырабатывавший электроэнергию для поселка. В письмах ко мне Борис рассказал, что закончил курсы шофера и развозит на автобусе офицерских детей в школу. От Бориса мы всегда ждали чего-то необычного. Знали — он не пропадет. Так и было в дальнейшем.

О семье в это время

С мамой и папой какое-то время оставалась одна Фаина. Вся ее жизнь, как и мамина, была связана со скотным двором, с коровами. Вернее сказать, привязана была к коровам. В любое время года их надо с утра накормить, напоить и подоить и то же самое — вечером. Ни выходных, ни праздников. Это была колхозная форма крепостничества. Если кто-то из подруг и подменит на день-два, то тем же требовалось ответить и подруге.

Только один раз за три с половиной года мама вместе с дядей Аркадием смогли приехать ко мне. Посмотрели, как мне живется, подивились веселости нашей братвы. Ребятишки не унывали, будучи закованными в гипс и привязанными к боковинам кровати. Вид мамы, боровшейся со страхом за меня и любопытством к незнакомой и странной для нее обстановке, ее слезы и нервные расспросы перебивали мне радость от ее приезда. Поговорив с главным врачом Галиной Васильевной в ее кабинете, мама и дядя Аркадий вернулись ко мне немного повеселевшими. Галина Васильевна пообещала, что я обязательно вылечусь и вернусь здоровым.

Письма я получал не часто, но от этого не страдал. С дому мне в основном писал папа, жалостливо спрашивал о здоровье, о питании. Я отвечал всегда бодро, сообщал, когда снимут очередной гипс, сделают рентгеновский снимок и скажут о состоянии моей ноги. Поскольку результаты всегда были неутешительны, я перестал перечислять их, отделывался общими фразами. Сдержанность стала второй моей натурой. Сдержанность в откровениях, но это в дальнейшем не мешало мне быть вспыльчивым и нервным в неприятных ситуациях. В папиных конвертах, как правило, я находил десятирублевку. Надо отдать должное тогдашней почте — конверты если и вскрывали, то редко, в моей памяти таких случаев не было. Деньги я тратил на толстые тетради, бумагу, цветные карандаши, позднее — на шариковые ручки, но они так сильно подтекали, пачкали постельное белье и нашу казенную одежду, что врачи стали запрещать пользоваться ими. Постоянно приходилось обновлять радионаушники. Один раз на Новый год мы сбросились со взрослыми ребятами на бутылку шампанского. Каждому досталось грамм по 100. Украдкой выпили, смотрели друг на друга и спрашивали: ну как захмелел? Я ничего приятного не почувствовал ни вовремя пития, ни позже. И до сих пор равнодушен к этому напитку.

Тут я должен, правды ради, сказать, что в деревне, где после войны регулярно осенью варили пиво и устраивали коллективные застолья, и нам, челяди, тоже доставалось немного. Уж не говорю о широких праздниках дома, когда родня заполняла всю избу. Зная, где хранятся зеленые бутылки с сургучными пробками, грех было не проколоть одну из них и не попробовать содержимое. Так что я лет в тринадцать знал горечь водки и тяжелое ощущение от нее.

Заочная школа

Итак, Валентин и Борис уже вернулись из армии, Фаина вышла замуж за соседского парня Бориса Келарева и взяла его фамилию, а я все еще лечился и не знал, чем это лечение кончится. Хорошо закончил нашу семилетнюю школу.

Таких же, закончивших школу, но не вылечившихся, оказалось человек семь или восемь. Из ребят нас было трое: Женя Артамонов, Лева Комаров и я. Нас поселили в самую маленькую палату и мы старательно зубрили программу восьмого класса. Учителя из школы рабочей молодежи приходили к нам в начале каждой четверти, приносили учебники и второй раз мы их видели в конце четверти, когда они устраивали нам экзамен и ставили оценки.

А в конце — опять задания на новую четверть. Это были не столько экзамены, сколько собеседования. Они были предельно доброжелательны, и не знаю уж, искренне или несколько наигранно удивлялись нашим познаниям и на хорошие оценки не скупились. Это были люди, пережившие блокаду или эвакуацию, повидавшие такого лиха, что, казалось бы, ничем их не удивишь. А они не скрывали своего уважения к нашей терпеливости, к нашему стремлению учиться. Ободряли, вселяли надежду.

Анкилоз

Последняя осень — 1954 год — была для моих проблем решающей. Врачи после многих проверок и анализов пришли к убеждению, что мои кости уже не поддаются полному восстановлению и чтобы избежать ампутации ноги, следует воспользоваться разработанным к тому времени анкилозом. Коленный сустав ликвидируется, а тазобедренная и нижняя кости путем расщепления соединяются и скрепляются одна с другой костяными же клиньями, на которые идет уже не нужная коленная чашечка. Такую операцию в то время делали только в Ленинградской военной медицинской академии. К нам время от времени приезжали то один, то другой два профессора этой академии, чтобы обследовать и назначить день операции.

Как-то в жаркий летний день мы украдкой открыли дверь на полукруглый балкон, нависавший над внутренним двором больницы. С права в нескольких метрах напротив нас находилась операционная нашего отделения. Фрамуги высоких занавешенных окон операционной были открыты. Мы услышали через них резкие жесткие стуки, не похожие ни на стук по дереву (он был бы глухой), ни по металлу (тот отдает хоть каким-то звоном). Наиболее знающий из нас пояснил: «Ребята, это рубят кость». Я уже знал, что когда вместо коленного сустава делают неподвижный стык костей и для этого используют коленную чашечку для клиньев, скрепляющих кости, а если делают неподвижным тазобедренный сустав, то для клиньев вырубают из здоровой кости ниже колена длинный осколок кости, вшивают в бедро, где она находится две недели до основной операции, чтобы быть разрубленной на клинья. Мы сочувствовали ребятам, у которых болели тазобедренные суставы. У них, как мы считали, и операция труднее — в два захода — и неподвижный сустав сильно мешал и при ходьбе, и усаживаться приходилось всегда боком на краешек стула или дивана.

Гораздо позднее в какой-то компании я познакомился с невысоким худощавым человеком моего возраста и по его походке и манере сидеть увидел давно знакомые позы. Он тоже увидел мое негнущееся колено и первым подошел поболтать. Мы сразу друг друга поняли. Он оказался хирургом.

— Теперь уже не хирург. Больше двух-трех часов уже не могу выстоять у операционного стола — позвоночник насквозь прошибает, болит до невозможности. Перешел в реаниматоры. Вот приехали в Москву на конференцию реаниматоров. Ты-то своего позвоночника так не чувствуешь?

— Пока не чувствую.

— Ну, желаю, чтобы не чувствовал как можно дольше. А избежать нам с тобой болей в позвоночника и в тазобедренных суставах все равно не удастся. Чем больше живем, тем больше расшатываем их. У тебя-то какая работа?

— Я журналист. Больше за столом, но приходится много и ходить, и ездить.

— Ну, желаю, чтобы подольше не аукнулось тебе наше прошлое.

Такое не забывается.

И вот я пишу сегодня, 11 февраля 2009 года, у себя дома в Москве, на компьютере и жду очередной выписки из онкологического центра на получение инвалидности. Третью группу инвалидности я получил 2004 году за мое колено (анкилоз), гипертонию и кардиосклероз. Вторую, на год, дали за прибавившиеся к прошлому рак, эхинококкоз печени (тропическая болезнь) и гепатит Ц, полученный при переливании крови, когда делали операцию по выкачиванию эхинококкоза. К этому полному собранию медицинских названий 30 января нынешнего 2009 года прибавили тот предсказанный хирургом сколиоз позвоночника и коксартроз тазобедренных суставов. Все это не обещает легкой жизни. Приобрел клюшку в помощь ногам. Удастся ли отделаться одной клюшкой? Но уже то хорошо, что последняя хвороба застала в 72 года, а не раньше. Надо быть благодарным судьбе.

Операция по удалению колена

Я снова отвлекся от ранней осени 1954 года, когда было объявлено об операции. Конечно, тяжело было осознавать, что на всю жизнь я останусь хромым, как говорят, не полноценным. Врачи, медсестры и нянечки успокаивали меня, говорили, что могло быть и хуже — совсем потерять ногу. Воображение уже рисовало, как все оглядываются на меня на улице, видя мои изъяны. По натуре я никогда не стремился выпячиваться, быть на виду. То, что у меня было свое самолюбие, стремление что-то делать лучше других сверстников — этого не отнимешь. Но это проявлялось в ребяческих делах в деревне, когда, например, имели дело с лошадьми — кому не хочется похвастать хорошей и быстрой ездой. В санатории это были своеобразные соревнования на сообразительность, знание изучаемых предметов. Но хвастунов и зазнаек в санатории не любили, их высмеивали. Еще ценилось остроумие, вовремя подброшенная шутка, анекдот. Теперь у меня к сожалению, так мне казалось тогда, на первое место будет выходить моя хромота, отличие от нормальных ребят. В ожидании операции я более усердно взялся за учебу, чтобы был задел на то время, пока снова начну приходить в себя закованным в новый гипс от пальцев ног до груди.

Медсестра Зоя — специалист по гипсам несколько раз с утра подходила к моей кровати, ободряла. И вот я на операционном столе. Операционная сестра подносит к моему лицу резиновую маску: «Давай-ка, померяем, подходит ли?» Зоя в это время складывает мне на груди руки и сжимает мое тело. Под маской я задыхаюсь от нестерпимого газа. Рыпнулся под крепкими руками Зои, крикнул: «Жгет!» И — трудно поверить — мне стало стыдно за мое произношение, захотелось исправиться и правильно крикнуть «Жжет!», но тут я увидел перед собой круги на воде, будто подскочила рыба, булькнуло в центре этого круга, и я отключился.

Очнулся в темноте, только горела синяя лампа над дверью. Я лежал в отдельной палате, которую ныне назвали бы реанимационной. Несколько раз приходил в себя и засыпал, пока понял, что операция позади. Я вспомнил, что в моем положении всегда просят пить. С некоторым усилием я нащупал рукой на стене кнопку звонка, нажал. Быстро вошла дежурная сестра.

— Молодец, Игорек, уже проснулся. Я сейчас свет зажгу и позову Галину Васильевну.

Галина Васильевна пощупала мне пульс заставила пошевелить пальцами оперированной ноги — они шевелились и это ободрило Галину Васильевну. За что-то похвалила меня и сказала, что операция прошла успешно, хирург все сделал, как нужно — все позади, только подождать, как срастутся кости, и через некоторое время я буду учиться ходить. К сожалению, не обошлось без осложнений. Сначала из дренажной трубки, выведенной от самых костей через толщу гипса, выходила какая-то гадость, потом этот процесс остановился и сначала колено, а потом и вся нога стала нестерпимо болеть. Через дренажную трубку вводили какие-то лекарства, часто делали уколы в руку, а нога горела как над жаровней. Несколько дней и ночей не мог ни на минуту заснуть — вот когда время тянулось, будто я летел в темную вечность. Если бы до этого я прочитал поэму Данте «Ад», я бы поверил безоговорочно в его существование. Наконец Галина Васильевна пришла ко мне в палату, в которой я явно залежался дольше положенного, и пригласила сестру Зою с ее ужасным резаком. Когда разрезали щель в гипсе на уровне колена и ниже, из ноги фонтаном выбросило гной, заливший всю мою постель. Еще с неделю я провел в этой ужасной палате. Боль утихомирили, но мне строжайше было запрещено ничем не двигать, чтобы не нарушить положение скрепленных костей. Боль притупилась, зато усилился страх, что кости не срастутся или срастутся неправильно и мне придется все повторять снова. Ладно, хватит о боли и страхах.

Оркестр в санатории, 1955 год

Прощание с санаторием

Привезли меня в палату к Жене и Леве и я как ни в чем не бывало вернулся к своим учебникам. Зимой мне сняли гипс, сделали съемный тутор — такой негнущийся чулок, который, расшнуровывая, можно снимать на ночь и обязательно надевать с утра. Впервые за три года я встал на ноги. Оказалось, что я выше некоторых нянечек и медсестер. В первый день я стоял 10 минут, крепко ухватившись за кровать, у которой для этого застопорили колесики. Стоял под наблюдением дежурной медсестры. Время стояния увеличивали, мне выдали костыли. Галина Васильевна потребовала осторожно ступить больной ногой. Меня охватил страх. Помня, как ломали и подгоняли одна к другой мои кости, я боялся поверить, что они выдержат мой вес. Понадобилась большая сила воли, чтобы осторожно начать медленно нажимать ногу к полу. Все стадии возвращения на ноги, наконец, прошел и почувствовал уверенность в ногах, а также и в голове, поскольку заочно закончил и отлично сдал все экзамены за 8-й класс.

В июне 1955 года я простился с санаторием, переполненный самой искренней благодарностью замечательному коллективу, окружившему нас такой неподдельной участливостью и жалостью, я не стыжусь этого слова, что это согревало меня всю жизнь. Через шесть лет после самой кровавой в истории войны, наша страна не только восстановила прежние социальные и гуманитарные ценности, но и дала возможность новым поколениям быть уверенными в своем будущем.

Дело не в Сталине, Хрущеве, Брежневе или Ельцине. Можно выхватывать из истории отдельные стороны общественной, политической и материальной жизни, каждый демагог может найти оправдание своим действиям или полному бездействию, как это произошло с Брежневым, Ельциным, окруженным сворой властолюбивых старцев или пронырливых мошенников, умеющих ловить рыбу в любой мутной воде. Они лишили людей веры и уверенности в себе и в своих властителей, потому что идеологию подменили первый — болтовней, второй — погоней за наживой. Впрочем, об этом еще сумеем поговорить в дальнейшем. Я ехал на верхней полке скорого поезда домой с папой, который был взволнован моим преображением (не видел три с половиной года), все спрашивал, не хочу ли я поесть, попить. Я хотел только домой. И смотрел, смотрел в окно. Впервые за 3 с половиной года я мог видеть больше, чем позволяло больничное окно. Открывался уже не воображаемый, вычитанный или услышанный, а реальный мир с природой, людьми с их местом обитания.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Воспоминания. О светлом и печальном, веселом и грустном, просто о жизни предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я