Говорят, что историю своей семьи надо знать до седьмого колена. А еще говорят, что все в жизни повторяется. Биография автора – это история не только его жизни, но и всей страны – Союза Советских Социалистических Республик (СССР). Многие, читая книгу, будут вспоминать рассказы своих дедов и прадедов. Эта книга будет актуальна в любые времена. Все в истории повторяется. Книга была написана для потомков, а становится нужной и важной для целого поколения живущих сейчас. "Никто не забыт, ничто не забыто". Тем интереснее погружаться в рассказ очевидца Великой Отечественной войны – обыкновенного необыкновенного человека, родившегося в стране Советов.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Я родом из страны Советов предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Нашей мамочке, милой Машеньке и дорогой жене,
Марии Петровне Пресняковой посвящается.
Родился я 6 июля 1922 года по новому стилю в деревне Шалимово Завидовского района. Раньше это была Тверская область, потом Московская, затем Калининская, сейчас опять Тверская… Это станция «Завидова» недалеко от Москвы — примерно 100-110 км. Деревня Шалимова маленькая — не более 50 домов, рядом река Шоша, которая впадает в Оку… или Волгу… А еще рядом была река Инюха, которая впадала в эту Шошу.
Дом наш был посередине деревни, совершенно новый, видимо, его на то время только-только построили, потому что колодец во дворе был старый, слева и справа тоже стояли старые дома — там никто не жил. Сейчас деревни Шалимово уже нет. В 1936 или 1937 году ее переселили, а место затопили — там построили канал Москва-Волга. А на месте деревни стало Московское море.
Природа там была исключительно замечательная. В Завидово сейчас есть резиденция правительства — они туда на охоту ездят отдыхать. Там у них Охотничьи угодья. Вот недалеко от той местности я и родился. Уж очень там красиво. Река Шоша в Волгу впадает метров 50 в ширину, а над ней — крутой берег, а там сосны. Вечером эти сосны освещаются и прямо отсвечивают медью… Солнце, закат, и эта медь в воде отражается. Такая красота! Неописуемо. А рядом там временные мостки. И когда река разливалась (а Волга-то разливается широко) мосты иногда сносило, поэтому делали временные мостки — они еще «ходы» назывались. Когда приходило время разлива эти «ходы» разбирали, потом собирали заново.
Наша семья… Я сейчас говорю о том периоде, когда мы жили в деревне, — еще до того, как мы переехали в Москву, до того, как деревню снесли. Наша семья состояла из пяти человек, да еще бабушка. Т.е. всего было шесть человек. А в 30-ом году еще братик родился — Толя, но он вскоре умер. Папа наш, Кулаков Георгий Иванович, 1895 года рождения. Образование он имел не более 4-х классов, но был уже в то время грамотным. Работал он кассиром, в юности работал в Москве официантом в ресторанах. Был такой большой немецкий ресторан в Москве «Савой» — там он молодым работал официантом, его даже допускали к руководству бильярдной; и в бильярд он хорошо играл. Когда мы жили в деревне, папа приезжал к нам. Нас он любил очень — привозил игрушки, гостинцы, много и забавно с нами играл. Как-то раз бабушка сказала, что завтра приедет папа. Мы, дети, втроем простояли весь день за огородом на загородке, но так и не дождались. Проснувшись рано утром, я увидел посреди избы на полу лохань — большой деревянный таз с высокими стенками — а в нем два больших длинных сома. Засмотревшись, я хотел одного из них погладить, но сом с шумом выскочил из лохани и стал прыгать по полу. Я взревел и очень напугался. Мы тогда все утро до обеда играли с сомами — было весело. Папа был заядлый рыбак. Приехал он, когда мы уже спали, сходил на реку Шоша, поставил перемет с лягушками для приманки, а утром вытащил два сома.
Наш папа был поэт… но неудавшийся. Сочинял стихи… Единственный раз его работа была опубликована в газете… В то время был модный поэт Демьян Бедный — деревенский поэт. Вот, я помню, мы его стихи тогда пели:
Поневоле ты идешь?
Аль с охоты?
Ваня, Ваня, пропадешь
Ни за что ты.
В Красной Армии штыки,
Чай, найдутся.
Без тебя большевики
Обойдутся.
Это такая крамольная была песня. Естественно, его притесняла советская власть за такие песни — мол, как же это не надо было в армию ходить?.. Тогда война была гражданская… Он еще какое-то стихотворение написал — мол, мужики, не воюйте, а сидите на печке. А мой отец написал стихотворение — словом, чтоб все крестьяне слезали с печки и шли воевать. Это стихотворение всем понравилось, и его напечатали в какой-то газете. После работы мой отец ходил в литературный кружок. Там у нас рядом был завод Каучук, при котором и был этот литературный кружок, где мой отец занимался. Несколько строк из его стихотворений я помню до сих пор:
Мягкие постельки постелила мама —
Боре на кроватка, Ване на диване…
У отца была библиотека с такими книгами, которые тогда запрещенными считались. Книга одна пропала по нашей вине — Грибоедов «Горе от ума», написанная от руки грифелем. И сам Грибоедов исправлял там кое-какие предложения. Мы кому-то похвастались ей, а у нас такой хулиган был Заец — он стащил эту книжку, кому-то продал, а нас угощал соевыми батончиками. Мы уже потом спохватились… Отец нас, конечно, ругал…
Отец очень любил музыку, оперы, в театр ходил с мамой. Тогда были в моде оперы в концертном исполнении — т.е. артисты не играли, а пели стоя (без костюмов). Отец был очень просвещенный человек — все знал, мог даже арии петь, маме все их пел. Я тоже по его пути пошел — много-много арий знал, почти что из любой оперы, которые тогда шли в Москве, я мог напеть мелодию, сказать, какая это опера, какой композитор и когда ее сочинил. Умер отец в 1941 году, мы его похоронили там на Ваганьковском кладбище. Т.е. на войну он так и не попал.
У папы было три брата, и все они в Москве жили, и мы потом в Москву перебрались. Денег тогда скопили, и я стоял в очереди в ЦУМ, купил патефон — это тогда очень модно было. Папа нам всегда покупал пластинки с ариями самых хороших артистов. Он понимал в музыке.
Мама у нас 1898-го года рождения; была домохозяйкой. Она была такая умная, крепкая, волевая женщина. У нее было 4 класса образования, училась она очень хорошо, грамоты получала за хорошую успеваемость. Ей за примерную учебу тогда подарили собрание сочинений Пушкина — большую книгу с тонкими, почти прозрачными листочками, и она с нами учила постоянно стихи. Первое стихотворение, которому она нас научила, было Пушкина «Прибежали в избу дети».
Еще у нас была бабушка старенькая… Точный год рождения мы ее не знаем. Вообще на разговоры про наших бабушку и дедушку у нас было табу, потому что наш дедушка (его фамилия Бобысёв) был жандармским офицером. Жандармы тогда народ успокаивали — были как НКВД. И во время революции 17-го года его убили. Тогда было гонение на всех этих жандармов, даже их детей и родителей расстреливали или увозили в Сибирь. Поэтому бабушка сменила фамилию — стала Кулаковой, и на ее биографию и биографию нашего дедушки у нас был строжайший запрет. Нам никто ничего не рассказывал, да и мы потом никого не спрашивали. Так мы ничего и не знаем про дедушку. Догадываемся, правда, что у него было состояние, на эти деньги дом в деревне и построили.
Мой брат Борис родился в 1923 году, он не очень хорошо учился, слесарем потом стал, на фронте был, дослужился, был командиром самоходной 152-х мм пушки — здоровая такая пушка. Это очень большая машина — там один снаряд весит 70 или 80 кг. Мой брат участвовал в сражении под Сталинградом и при Курской Дуге.
Сестра у меня Зинаида Георгиевна 1925 года рождения, еще когда маленькая была, всегда что-то показывала, хотела быть артисткой. Ну в конце концов она стала заслуженной артисткой, работала в московской областном театре драмы. Она там была примой-актрисой. Закончила она Щепкинское училище при Малом театре, был диплом о высшем образовании. Она была маленьким клерком Центрального дома работников искусства (ЦДРИ). Всегда мне давала контрамарки в Малый театр, иногда — в другие концертные залы. Я всегда просил две контрамарки — чтобы с девушкой пойти. Однажды был курьез: пошел с девушкой, пришли уже после третьего звонка, сели на места… Уже минут 15 спектакль идет, и тут приходят на эти места люди с билетами. Нам с девушкой пришлось уходить. Сидели потом где-то в конце и на проходе между рядами.
Сестра у меня такая разбитная была… Однажды мы с ней опаздывали в малый театр (там у них концерт был или экзамены какие-то), а в метро, где билеты покупать надо бы, очередь огромная… А она прямо к контролеру подходит и говорит: «Я Кулакова, это (кивает на меня) со мной». Взяла меня за руку, ну и побежали туда. Такой у нее характер был — очень быстро ориентировалась. Ее еще в Малый театр приглашали играть, но она отказалась, потому что там ей могли бы дать только маленькие роли, и она была бы незаметна, а в областном театре она была примой. К нам в Челябинск приезжала на гастроли, я им там обед давал, артистам, в гостиницах. Кстати, в гостиницах артисты жили по трое-пятеро человек в номере, а у моей сестры всегда был номер отдельный.
Бабушка у нас была Степанида Михайловна. Она очень меня любила, и всегда-всегда с нами находилась. Она была очень добрая, только не разрешала мне щепать лучину (для огня).
Как мы жили. Дом у нас был новый. Жили мы не богато, но и не бедно. Ну вот из бедности я помню… С братом у нас сапоги были одни на двоих. Зимой он гуляет — я сижу у окна, смотрю, жду, когда он нагуляется, чтобы одеть эти сапоги и тоже гулять пойти. Но бедными нас не считали — мы были средними. Отец работал в Москве, денег много получал. Однажды он был в командировке в Астрахани — это рыбный тогда был город — и прислал нам в посылке большую рыбину, а у нее в животе очень много денег. И все эти деньги промаслились жиром, и мама с бабушкой охали — как же сделать эти деньги нормальными. Что вышло тогда — я не знаю. Живности у нас не было — в смысле коров, овец. Куры только были. Помню, однажды был какой-то праздник, я зашел в нашу горницу, а там весь потолок был обвешан колбасой копченой. Значит, наверно, мы жили небедно…
Я вообще-то был болезненным мальчиком, плохо рос, плохо кушал в детстве, а вот мои брат и сестра — наоборот — всегда были в хорошей форме. Всегда у них было хорошее здоровье.
Интересно — как мы мылись. Мылись мы в русской печке. Мылись на кухне: мама печку откроет, ставит лопату, сестра садится на эту лопату, и мама ее в печку завозит. Сестра в печке сидит, греется, потом ее на это же лопате вытаскивают, а мы с братом сидим, смотрим… Мыли нас в двух тазах: один с грязной водой, другой — с хорошей, чистой водой, потом нас закутывали в простынь и уносили на печку. Там-то тепло! Там мы и отогревались.
Спал я с бабушкой на печке, брат — где-то в другом месте. У нас палати были — мы на них гостей укладывали спать. Мама с папой на кровати спали. Ну стол у нас был, скамейки, и были лавки — сидели мы в основном на них, играли и занимались тоже. В доме три окошка было. И кругом стояли лавки.
Пищу готовили на примусах, керосинках. Керосин покупали. Лучина была, ее зажигали и ставили в такую железную кружку большую — и она горела. Это на кухне. В самой избе сверху большая лампа горела, ее еще закрывали, ну и на столе лампочки маленькие горели.
Как я ходил в школу, как там учился — совершенно не помню. Помню, как я первый раз ходил в кино — его тогда показывали в школе. Там был экран, посередине метров в 10 от экрана стояла динамо-машина, и люди, которые ее крутили, смотрели кино бесплатно. В зале дыму было много — все курили махорку, когда кино идет, прямо видно было этот дым. В фильме тогда очень запомнился один эпизод — поезд с экрана идет прямо на нас. Я тогда нагнулся, и все нагнулись — испугались. И разговоров тогда было только об этом поезде: как же он нас не раздавил?!
Тогда был ликбез — ликвидация безграмотности: когда покупаешь билет в кино, обязательно нужно было купить и букварь. Там уже читаешь ты, не читаешь — не важно. Вообще грамотных было мало, но буквари покупали все.
Темнота там была беспросветная. 100 км от Москвы, а мы не видели там ни газа, ни электричества, колодцы были, но в некоторых не было воды. Все, конечно, на лошадях ездили. Вот однажды, помню, из деревни ехал маленький трактор — для нас это было просто чудо из чудес! Даже чуднее, чем космос! Все ребятишки деревни тогда бежали за этим трактором, пытались его дотронуться… Как же это так, он сам едет, трещит?! А внутри сидит тракторист — он еще вроде был в очках. Вот он проехал всю деревню — у нас деревня та была практически в одну улицу — и мы только тогда отстали, потому что дальше там опасно было бежать. А еще на лето на дачу приезжали москвичи, ребятишки с велосипедами — это тоже было такое новшество для нас, такая дикость, и мы всегда бегали за этим велосипедом, подталкивали его, смотрели, как там все это устроено. Зимой играли… Бросали палку такую большую, острую, что она сугробы пробивала. Кто больше сугробов перебьет — тот и победитель. Еще в бабки играли. В игре каждый ставит свою бабку в линеечку, а потом по очереди их выбивают. Потом эти кости (бабки) сшибают издалека, кто попадет в нее — тот и выиграл. Играли в расшибалку на деньги: пятачком бьешь по деньгам, если выбил решку — она твоя, если не выбил — другой начинает выбивать. Играли до тех пор, пока все кроме одного проиграются.
Еще что интересно вспомнить… Когда Волга разливалась, случались наводнения. Там еще низина была, и когда это море разливалось, то подходило к самому нашему дому. А однажды почему-то у нашего сарая были сняты две створки с ворот, мы тогда с братом одну на другую створку положили, связали, нашли какую-то длинную жердь и поехали кататься по воде. И нас унесло очень далеко. Когда бабушка увидела, закричала сильно — потому что нас уже начинало сносить. Мы и сами тогда испугались. Ну потом, правда, выплыли…
Особенно я запомнил природу тех мест. Просто удивительную! На речку пойдешь — там тихо-тихо, видно, как рыба плавает в воде, мы маленькие еще пытались ее руками ловить…
В 1934 году, не дожидаясь, пока нас переселят из-за сторительства канала Москва-Волга, мы переехали в Москву. Отец наш там работал, получил комнату в бараках, и мы переехали туда. Жили на улице Большие Кочки недалеко от окружной железной дороги, там бараки были, недалеко строили 5-этажный дом. Отец тогда в какой-то организации строительной работал кассиром. Когда мы туда приехали, первое, что мне запомнилось, это как мы вошли в комнату, и папа включил электрический свет. Было настолько светло, а в комнате настолько бело, словом, это были чудеса, которых мы никогда не видели. Мы в деревне привыкли к грязи, к копоти, а тут — раз — и все белое! Удивительно. Рядом был хлебозавод. Сейчас там недалеко улица Доватора, а раньше она называлась Малые Кочки. В этих бараках, как мне кажется, мы жили недолго. Там же были разбросаны материалы, камни большие от ликвидации храма Христа Спасителя. Мой отец был среди тех, кто своими руками, ломом разрушал этот храм. На этой свалке кирпича, камней и больших кубов в 1-1,5 метра мы искали всякие побрякушки, а из кубов и конструкций выплавляли свинец и сдавали его в металлолом за деньги. Советские власти разрушили этот храм и на его месте хотели сделать дворец советов — здание, которое было бы выше любого другого в мире. Хотели таким образом советское время показать, но так и не выстроили. Я тогда был пропагандистом — рассказывал, что это за дворец будет. Помню, что там указательный палец Ленина должен был быть несколько метров в длину, а в голове Ленина какая-то обсерватория находилась. Я это все изучил и рассказывал своим ребятам. Но так потом ничего и не построили. Символично, что советская власть не построила этот Дом Советов, а новая власть пришла и сразу за два года построила на том месте новый такой же храм Христа Спасителя. Однажды там милиционеры поймали шпиона — это было уже перед войной в 1937 году. Немцы уже готовились к войне и засылали шпионов. Мы тогда, конечно, не знали, что он шпион, для нас он был хороший дядька, а потом вот так получилось. Отец сказал, что тот дядька шпионом был.
Через полгода мы переехали в другое место — ближе к центру — на ул. Усачева, где рядом был завод Каучук. Этот завод был еще до революции, там делали искусственный каучук. В то время в Советском Союзе было всего три таких завода, т.е. это было предприятие огромного значения. На «усачевке», где мы жили, бараки были хорошие — они отдельно были огорожены забором, там был клуб, детская площадка… В одном из бараков находилась кухня (в каждом доме кухни не было), посередине стояла плита… И все женщины ходили туда готовить еду. На самом деле условия были хорошие… Существовал бильярд, а в клубе был кружок самодеятельности, в котором взрослые парни и девушки делали постановки. Правда, туалет был от нас в метрах ста. Там же была и мусорная яма. Так мы там и жили до самой войны, а потом это место просто разбомбили.
Рядом с нашей деревней была еще деревня Нехава, с которой нас разделяла речка. У этой речки с нашей стороны стояло три амбара — в них девушки с парнями встречались вечером и грызли семечки. Семечек было так много, что тогда я, еще маленький, шагал по этим семечкам как по осенним листьям — сухие они, хрустят… И в большие праздники (а большими тогда считались не советские, а старые праздники — у каждой деревни был свой) одним из развлечений считалась драка между нашими шалимовскими ребятами и ребятами с деревни Нехава. Бабушка ходила в церковь и приносила нам маленькие плюшки, девчата семечки щелкали и ребятишки рядом сидели. Парни тогда пели очень похабные частушки, а девушки — нормальные пели. В эти праздники с утра собирались маленькие ребятишки — лет по 10-12 — и через эту речку они бросались камнями. А мы, маленькие ребятишки до 10 лет, эти камни собрали и приносили «взрослым» парням. На праздник бабушка мне давала хорошие штаны и рубаху чистую, а я камни складывал прямо в рубаху — так и носил. Странно, что тогда я ни разу не получил камнем по голове, потому что камней-то много там бросалось — кидали их со злостью, криками, прибаутками, оскорблениями. Потом вместо этих ребят приходили те, которые постарше — тут мы уже боялись и уходили домой. Бабушка, конечно, на меня ругалась — мол, она мне самую лучшую рубаху дала на праздник, а я ее и порвал, и запачкал где-то. Эти взрослые парни дрались до вечера, ну а под конец уже мужики приходили и вступали в драку по-настоящему — не на камнях, а врукопашную.
Учиться мы ездили в школу №6 — на трамвае, далеко, остановок пять по большой Пироговской улице. Эта школа раньше была церковью очень большой — в пять или шесть этажей — а потом ее сделали школой. Я тогда учился в 3 классе «о». Мы, малыши, там были не на самом верхнем этаже — школа была так устроена, что чем старше класс, тем выше этаж. Насчет буквы, «о» — это был самый низкий класс по успеваемости, т.е. чем выше буква, тем выше успеваемость в классе была. Получается, что в классе «а» учились самые лучшие. Ну я хорошо учился, и меня перевели из буквы «о» в букву «н». Обедали в школе бесплатно, кормили там, по нашему мнению, очень хорошо: хлеб давали, давали первое, второе, обязательно котлеты или гуляш и на третье компот или кисель. В школе три или четыре смены было, и мы учились в какую-то среднюю смену, потому что было далеко ездить. Помню, одну школу тогда ликвидировали — сорок пятую — красивое было здание, и туда поселили испанцев. Испанцев-республиканцев, которые проиграли войну, детей туда привезли на теплоходе, их русскому языку обучали, и они все в этом хорошем здании жили. Иногда их к нам приводили, мы им показывали свою самодеятельность, они нам — свою. Нам интересно было — как так они ничего не умеют, как они коверкают русские слова, мы все время смеялись. Еще мы в пионерский лагерь тогда ездили.
Примерно через год из школы, в которой я учился, нас перевели в другую — 42-ую школу в 5-ый класс. Школа эта была в 10-15 минутах ходьбы… Запомнилась она мне, во-первых, тем, что там у нас был кружок самодеятельности, где я играл Олесю в какой-то белорусской пьесе. По сюжету Олеся — это бедный мальчик, которого никто не уважал, но сам он был человеком хорошим. Чтобы сделать из меня бедного мальчика, мама взяла хорошую рубаху и нашила на нее множество заплат, и на штанах — то же самое. Бабушка где-то нашла мне лапти. Мы очень долго репетировали, но самое интересное началось во время выступления… Моя роль была не главная, впереди еще шло действие, а потом уже мне нужно было выходить на сцену… Я вышел на сцену, увидел — народу много, десятки учеников, еще преподаватели… Я замер от неожиданности и не знал, что сказать. Все понимают, что я растерялся… А за сценой руководительница кружка шепчет мне: «Ну, чего молчишь?»… Похоже, это и из зала слышно было. Но я-то думаю, что она подсказывает мне… Ну я со сцены в зал и повторяю за ней: «Ну, чего молчишь?» Зал как взорвется! Мальчишки даже стали ногами топать! А я все никак не мог вспомнить, что же мне нужно говорить… А вокруг все шушукают, что-то мне говорят… Словом, это потрясающее явление, которое до сих пор я не могу забыть… Ребятишки все смотрят, и преподаватели тоже смотрят, а в зале еще так светло было… Очень светло.
Еще в этой школе я познакомился с девочкой… Звали ее Маша Буданцева. Она мне понравилась, и я стал за ней ухаживать, портфель ее носить — тогда так принято было. А потом оказалось, что за ней еще один мальчик ухаживал. В общем он меня решил за это избить — отомстить то есть. Но сам он, видимо, это сделать побоялся, и пригласил своих знакомых ребят. Ребята там были и маленькие, и большие, а один даже учился в боксерской школе. Вечером они подошли ко входу в школу… долго там стояли, меня дожидались. А я все боялся выходить. Наконец они все вошли уже в школу и хотели начать меня бить. А я встал у двери, которая со стеклом была… Стали они ко мне подходить, бить, а я все увертывался: один ударит — увернусь, второй — увернусь… И тут подошел уже тот парень, который боксом занимался… Он как стукнет! А я опять увернулся! Ну он стекло и разбил. Я бегом ко второй двери… Он и там стекло разбил. Тут нянечка прибежала, ругаться стала, они к выходу побежали, а она за ними. Я воспользовался случаем и убежал. Потом я этому парню отомстил: как-то раз мы с товарищем мимо проходили, а он стоял и разговорил с какой-то девушкой… Я попросил своего товарища, мол, ты зайди к нему сзади и нагнись… Он согласился, сделал все, а я к тому парню подошел — и как толкну его… Он назад и опрокинулся. И девочка увидела все это, посмотрела на меня как на победителя, и я пошел домой… Больше он со мной не ругался, да и я особо никогда не дрался ни с кем. Ну а с девочкой уже потом почему-то у нас общение прекратилось.
Учился я на «3» и «4». Родителей в школу никогда не вызывали. Словом, я в таких среднечках ходил. Но плохо у меня всегда было с русским языком и литературой — там всегда были двойки, тройки или тройки с минусом. И в этом случае тройки — это даже хорошо было. Впрочем, по другим предметам я неплохо успевал.
Когда мы были маленькими, в этой школе нас водили в кинотеатр. Тогда еще было немое кино. А водили нас далеко — шли мы около часа мимо Пироговской (мы там вообще были свои люди). Кинотеатр — это барак был длинный-длинный, стульев там не было, но были лавочки, прибитые к полу. Все это предназначалось для таких слушателей, как мы, — пионеров, октябрят. В кинотеатр этот несколько школ сразу ходило. Смотрели тогда «Красных дьяволят» — про то, как красные побеждали белых; а еще — «Р.В.С.» (Реввоенсовет) по Гайдару. Когда показывают, как красные наступают, с шашками наголо бегут, так в кинотеатре все орут, ребятишки хлопают так, что ничего и не слышно. А некоторые еще с рогатками приходили, стреляли из них прямо в экран… Правда иногда из рогаток промахивались и попадали в голову тех, кто ближе сидел к экрану… Поэтому, конечно, с рогатками было строго запрещено приходить — за этим преподаватели следили. Шум там стоял ужасный! Выходили из кинотеатра все усталые и уже расходились по домам.
Зимой мы все хотели сдавать на всесоюзный значок ГТО (Готов к труду и обороне). Значок этот был очень уж почетный! И все хотели его получить… А он красивый был — большой, на цепочке. Девочки еще внимательно следили, кто же такие значки имеет, и всех их знали. А для мальчиков были значки БГТО (Будь готов к труду и обороне). Этот значок поменьше был. А чтобы ГТО получить, нужно сначала сдать на БГТО. Стрельба, походы, лыжи, бег, бросание диска — по всему этому мы нормативы сдавали. Недалеко от нас был Всесоюзный педагогический институт, там был тир — вот мы туда и ходили стрельбой заниматься. Винтовки тогда были ТОЗ-3 (Тульский оружейный завод), пули — пневматические. Настоящие… Правда, я все время промазывал из-за плохого зрения — это для меня был самый неудачный норматив. А очки я тогда стеснялся одевать; носить их начал только в восьмом классе.
Еще мы ходили в музей — все музеи тогда были бесплатные для ребятишек. Особенно мне запомнился музей изобразительных искусств им. Пушкина и Третьяковская галерея. В Третьяковской я был свой человек.
В моей первой школе, где я учился, была изостудия… Там по-настоящему все, даже натурщицы были и натурщики. У нас натурщица была — женщина лет 40, и она всегда с щеткой позировала — то так встанет, то этак… А для тех, кто постарше, позировали даже обнаженные натурщицы… Я долго в ту изостудию ходил, и учительница признала, что я могу хорошо рисовать пейзажи. А потом нам там дали задание — рисовать голову Апполона с его бюста… Я рисовал-рисовал, и никак у меня ничего не получалось; все уже сдали это задание, у Мишки, моего товарища, тоже плохо получалось, но он хоть плохую сдал… А я даже плохую все не мог сдать. Все уже начали что-то другое рисовать, а я все с этим Апполоном мучался. Преподавательница, видимо, не хотела мне отказывать, пока я сам не соображу… Я его, конечно, сдал в конце концов, но и сам понимал, что рисунок этот плохой. Ну вот другое у меня хорошо получалось — кувшины интересные, например. Там черный кувшин ставили, и говорили, мол, в нем несколько цветов: зеленый, красный, фиолетовый… Какой там фиолетовый?! Где там красный? Черный же кувшин! И другие говорят: «Да, все там есть…». И вот я долго-долго смотрел на этот кувшин и тоже начал различать: действительно, серый чугун переливался разными цветами. В этой изостудии случай один был: как-то раз мы с Мишкой пришли раньше времени на занятие, я дверь в класс открываю, а там сидят старшие классы и рисуют натурщицу обнаженную. Я глаза-то вытаращил, кричу: «Мишка! Иди сюда скорее!» Мишка прибегает тут же: «Что такое?», а дверь-то в класс уже и закрыли… А когда уже наше время наступило и мы на занятие пришли, я видел, как за ширмой стояла наша преподавательница по изо и отсчитывала той натурщицы деньги трешками, да их еще так много было… Я тогда и удивился: надо же, человек постоял час просто так, а ему столько трешек насчитали! Мы с Мишкой еще обсуждали это так долго, а потом оказалось, что все остальные-то уже знают давно, что за это деньги платят. Но для нас это было настоящее открытие.
Папа мне тогда все краски покупал — думал, что я буду художником… Но мы потом с Мишкой поняли, что художниками нам не быть, и прекратили этим делом заниматься. Впрочем, в этой изостудии я научился ценить искусство, понимать, какая картина хорошая, почему она хорошая, а какая — плохая… И это мне очень помогло — я даже сейчас картины покупаю. А потом я еще стал фотографией заниматься…
Летом мы отдыхали — ходили на стадион. Стадион находился в Москве около реки — там сейчас Центральный стадион им. Ленина, но его теперь называют просто Центральным. Тогда целыми днями там играли в футбол и купались — я научился нырять… Почти на середине Москвы-реки мы ныряли так, чтобы дно достать; девочки наши на берегу сидели, а мы хвастались перед ними: заплывем на середину реки, нырнем, потом грязь в руке показываем — мол, до дна достали.
А чуть левее этого стадиона были пристани — по Волге и Москве-реке баржи туда приходили с продуктами, овощами, фруктами, рыбой… Мы у этих барж кормились. Мы познакомились с рабочими, которые эти баржи разгружали. Они там работали и не могли никуда сходить, чтобы купить что-нибудь поесть… Они нам давали денег, мы бежали покупать им колбасу, хлеб, водку (тогда детям спокойно продавали водку), пиво… Мы им все покупали, приносили, они на какое-то одеяло это раскладывали и ели. А что у них оставалось — мы доедали. А там еще надсмотрщики были, и рабочие, чтобы нам дать арбузов или дынь, например, как будто нечаянно роняли ящик, он разбивался, надсмотрщики его списывали, ну и нам отдавали — мол, пусть ребятишки едят. Мы и уплетали эти груши, арбузы, дыни — сколько чего только ни ели! Вот мы как есть захотим — так сразу на баржу эту. Конечно, нас не каждый день там кормили, но все-таки часто…
Путь к этой пристани лежал мимо Новодевичьего монастыря, а там тогда был пруд. В этом пруду мы купались… А между прудом и Москва-река были поля, засеянные огурцами, морковкой, брюквой… И мы все время ходили воровать эти овощи.
В скором времени человек десять восьмиклассников перевели во Вторую Образцовую школу. Обычные школу в Москве были 3-4-этажные или даже 5-этажные, а эта школа была в два этажа. Видимо, она специально была построена для детей больших начальников. А этих детей почему-то стало очень мало, и классы там были полупустые — вот и решили часть детей из нашей школы, где была перегрузка, перевести в те классы. В этой школе все было по-другому. Во-первых, сами ученики: папы-мамы у них числились в начальниках, и ребята были очень начитанные, грамотные, одевались хорошо, вели себя вежливо, культурно… А мы даже не знали, что такое душ, что такое ванна, которыми они-то пользовались запросто. И когда мы туда пришли, они принимали нас неприятно — разговаривали с нами, как с людьми второго сорта. И действительно иной раз они говорят нам что-то, а мы и не понимаем, о чем они говорят. Преподаватели там были исключительно хорошие, квалифицированные. Помню, там одна девушка была — очень грамотная, умная, но не очень красивая, ее мама, академик, учебник истории написала, по которому мы и учились. Еще у одного парня — Мишки — отец был главным конструктором паровозов. У некоторых детей родителей расстреляли в 1937 году по приказу Сталина — как изменников родине. Например, одну девушку тогда называли то одной фамилией, то другой, потому что настоящей фамилией везде называться нельзя было — тогда преследовали не только родителей, но и их детей, всех в Сибирь ссылали. Были среди родителей и генералы, которые тогда уже работали… Их семьи жили в больших пятиэтажных красных домах, там были замечательные квартиры, ванны с душем, отдельные комнаты для занятий спортом. Я как-то попал в друзья к одному мальчику из такой семьи, ходил к ним в дом. Его отец тогда подарил ему две пары боксерских перчаток, чтобы он со мной мог упражняться. И вот мы после занятий ходили к нему домой и начинали там боксировать… Выходит, я там у него был как груша, как мальчик для битья. Тренировался он на мне. Правда, я один раз разозлился и чуть его с лестницы не спустил…
В своей прошлой школе мы считались средниками, а здесь лопухи-лопухами оказались. Мне было стыдно даже стоять у доски и отвечать — я двух слов связать не мог — и, конечно, здорово отличался от других учеников. И мы всегда отдельно держались от остальных. А я так там плохо учился, особенно по литературе и русскому языку, что мне даже стыдно было приходить на урок. В конце концов я решил просто учить все наизусть. Вот зададут по литературе прочитать что-нибудь к уроку, чтобы пересказать потом, так я все это наизусть заучивал. Но все время получалось так, что я выучу наизусть, а меня не спросят, снова выучу — и опять не спросят. Я приходил раньше в школу. А там была эта нянечка, которая у нас одежду принимала… Я ей и пожаловался, а она, видимо, все учительнице и рассказала. В общем начали спрашивать меня. Дело дошло до того, что я «Слово о полку Игореве» наизусть выучил… Какой-то человек из нашего класса и сказала учительнице, что кто-то выучил все наизусть, учительница сразу: «Кто выучил наизусть?» — «Я!», — говорю. Ну, на меня и перестали как на отстающего смотреть. А Мишка «Евгения Онегина» наизусть выучил наполовину… Вообще он в физике хорошо очень разбирался, в восьмом классе уже собирал радиоаппараты, правда, не очень хорошие, но сам Мишка был уже на виду. И это ему потом очень помогло, потому что на фронте он сразу попал в какую-то дивизию, где радиоделами и занимался. И он выжил. А если бы в пехоту пошел, так его сразу бы убили…
В этой же школе был кружок самодеятельности… Преподавал там заслуженный артист МХАТа — солидный человек. Несколько раз мы по его рекомендации во МХАТ ходили, а в школе постановки делали. В «Борисе Годунове» есть сцена в Карчме с Гришкой Отрепьевым, так я там одного дьячка играл, который, правда, молчал постоянно — я там и сказал-то всего несколько слов. Еще играл Добчинского в «Ревизоре», а в «Женитьбе» Гоголя — Павла Ивановича Яичницу. Мама мне тогда «живот» привязывала. Смеялись, конечно, надо мной: лицо-то молодое было, а живот большой… Ну не признавали во мне Яичницу.
Учителя в той школе действительно хорошие были. За полтора года, что там проучился, я возвысился намного над другими ребятами — про себя так почувствовал. И мама с папой говорили, что я совсем переменился. И с девушками стал вежливо так разговаривать, обороты речи совсем другие использовать… Все время «спасибо» да «пожалуйста»… И девушки стали на меня внимание обращать. Мы тогда жили по адресу 2-ой Шибаевский переулок, дом №6… А в соседнем доме №4 одни хулиганы жили: одни в тюрьме сидели, другие готовились в тюрьму, а третьи вышли недавно… Даже те стали меня уважать, потому что я имел уже образование девять классов, а тогда это редкостью было. А вот что бы было, если я с первого класса в той школе учился?.. Как же было бы здорово.
Вообще учился я там средне. По русскому у меня всегда были «тройки» или «двойки», но я хорошо учился по геометрии — был в классе признанным лидером. По физкультуре я всегда хорошо занимался — учитель там был каким-то знаменитым человеком. По географии хорошо учился, а еще по немецкому, и это мне в дальнейшем очень здорово помогло… Еще когда мы учились в школе, чувствовалось, что нас готовят к войне. И я к войне в итоге был подготовлен. Стрелять я, правда, не мог из-за зрения, но мог гранату метнуть, с винтовкой обращаться, со штыком… Мы же тогда все эти нормативы на значки сдавали. А прямо перед войной появился такой очень почетный значок — «Ворошиловский стрелок». Как-то Ворошилов, нарком обороны, и Горький, писатель, зашли в тир, начали стрелять. Ворошилов все время в десятку попадал. Потом и придумали этот значок — мол, как Ворошилов стрелял, к этому все и должны стремиться. Все и старались сдать нормативы на этот значок — ребятишки прям с ума сходили. Ну я такой значок не получил, зато получил значок ГСО — «Готов к санитарной обороне». Все это тоже пригодилось — и сам я ранен был, других раненых перевязывал.
Жили мы не бедно, но и не богато. Бедность или богатство тогда определялось тем, кто что кушает. Если человек ест белый хлеб и колбасу — значит, он богатый, ребята из богатых семей в школу приносили бутерброды… Кто победнее — приносили просто хлеб с маслом. Я ничего не приносил, мне мама давала полтинник, и мы в школе обедали. У нас в школе продавали пирожное с молоком. Дело в том, что по вечерам в театрах были спектакли — В Большом театре, в Оперном, и театральные буфеты, естественно, запасались сладостями. Бывало, в театре пирожное не съедят, так его скорее в школу на утро перевозят, чтобы срок хранения не успел истечь. Вот мы вечернее пирожное и ели с утра со стаканом молока, и стоило это невероятно дешево — 5-10 копеек. Мы и пользовались этим. А иной раз, когда сэкономили, то пиво пили…
Как я узнал о начале войны…
Дома ели мы в основном картошку жареную, рыбу, чаще всего — треску, селедку; колбасу и мясо ели очень редко. Картошку жарить — уметь надо было: чтобы масла поменьше расходовать, водой разбавляли. Разогревали на примусах, на керосинках. Как старший, по магазинам я всегда ходил. Мама сначала работала уборщицей в столовой, а потом были какие-то курсы, где она выучилась на повара. Правда, в столовой ей разрешили только первое готовить. Часто мы туда приходили обедать: щи — сколько хочешь, хлеба — сколько хочешь, а второго нам не давали. В выходные дни папа дома отдыхал, а мама работала, так она брала с собой белый трехлитровый бидон, я приходил к двери запасного входа в столовую, и мама мне бидон с едой передавала, чтоб я его домой нес. Дома мы суп тогда и ели. А на дне бидона всегда были кусочки мяса: маленькие — нам, большие — папе. Но папа почему-то не ел мясо, а всегда делил его между нами.
А за продуктами в магазин всегда я ходил: сливочное масло мы часто покупали, по выходным и праздникам брали колбасу. Самая дешевая была ливерная колбаса — вкусная-вкусная, из нее мама пирожки делала. Очень вкусные. Ливерная колбаса стоила 4 рубля, чайная — 6 рублей, хорошая колбаса — 8 рублей, ну и самая лучшая, толстая такая, стоила 12 рублей. Мы обычно покупали колбасу за 6 рублей, редко — за 8 рублей, ну и на пирожки покупали ливерную колбасу. Хлеб мы ели не белый и не черный, а серый — это значит, что мы и не богатые были, и не бедные.
Когда по радио сообщили, что началась война, я был в магазине и что-то покупал. Это было во время обеда. Очереди в магазине никакой не было, я масла купил 200 грамм (тогда масла не покупали много, потому что не было холодильников; брали столько, чтобы сразу и съесть), хлеб… И что-то мне в тот момент показалось странным, как будто все как-то не по-человечески в магазине, жужжит что-то. Я не понимал, в чем дело, но на душе нехорошо было. Вокруг все то шушукались, то бежали куда-то… Почувствовал я что-то неладное. Ну я купил все и пошел домой.
Пришел домой, а там мама нервничает, говорит: «Давай скорей иди в магазин. На тебе денег, покупай скорее соли, спичек, масла подсолнечного, муку, крупу, мыло…». Спички, соль — для меня это было странно. Зачем же так срочно это покупать? А мама моя и бабушка уже знали все эти правила — они еще гражданскую войну прошли… Прибежал я в магазин, а там уже прямо муравейник, народу не очень много, но все покупают нарасхват. А я парень тогда был ушлый, ну и тоже принялся все скупать. Принес все домой, а мне еще деньги дали, и я снова в магазин побежал. Брату моему тоже дали задание, и он побежал куда-то. Всего надо было набирать быстрее-быстрее, раз уж война началась… А потом уже карточки ввели.
У меня тогда был белый билет по зрению, т.е. к армии я был непригоден. А такой в то время начался ажиотаж: музыка везде играла, агитации шли, солдат собирали, все уходили на фронт. Собрались мужчины-фронтовики, которые в первую очередь должны были уходить; в наше время каждый будущий солдат знал, когда и в какое время ему нужно явиться на случай войны. Вот правительство объявляет день войны, и с этого времени начинается другая жизнь: заводы переходят на другой график работы — на 12-14-часовой рабочий день без выходных. Все наши мужики собрались и посередине игровой площадки вырыли здоровую глубокую траншею метров на сто, а сверху — бревна, чтобы там прямо с головой можно было укрыться, когда воздушная тревога будет. Молодцы они, а траншея эта все-таки пригодилась, потому что однажды бомба упала буквально метрах в пятидесяти от этого места.
В школу мы сначала ходили — наверно, месяц еще проходили в 10-ом классе… Мишка, товарищ мой, вообще очки не снимал, даже спал он в очках. И все время как он очки потеряет — так беда у него. Жили они плохо, у Мишки была сестра и мать — больная-больная, у нее желудок болел, и ей операции делали; а отец их бросил.
Они еще хуже жили, чем мы. А мы в общем-то считались небедными. Мне тогда был 19-ый год. А почему 19-ый? Когда мы из деревни приехали, я там в третьем классе был. Я тогда почти ничего не знал, а в школе-то московское все-таки образование, так меня и там в третий класс отправили. А второй раз — я заболел дифтеритом, и меня поместили в больницу. Ну и там что-то у меня ненормально получилось, что пропустил я много и меня решили оставить на второй год. Это было в четвертом или пятом классе.
Ну а мы ж должны воевать! Мы с Мишкой ходили в военкомат, но только все не до нас было… Народу много, где-то раздают оружие, там офицеры, там настоящие военные, которые уже отвоевали, прошли подготовку. Нам все и говорят, мол, идите, с вами разберутся… А куда нам идти-то?.. Нам сказали: «Идите к своим домоуправляющим, там вас определят». Все молодые ушли, наша пожарная охрана ушла (у нас была самая настоящая пожарная охрана), и остался за начальника охраны старый Моисеевич — у него уже усы, все прокуренные, спадали… И меня тогда сделали заместителем начальника пожарной охраны. Я был тогда гордый! В мою задачу входило следить, чтобы брансбойты были все готовы, чтобы вода шла нормально, а еще я должен был всех граждан направлять в убежище при воздушной тревоге. Кто хотел идти, кто не хотел, а я всех подгонять должен был. А между тем с 23 июля начали уже регулярно бомбить, а нас разбомбили в ночь со 2 на 3 августа…
В Москве появилось много диверсантов… Что они делали? Немецкие летчики летают и не знают, где на самом деле важные объекты, потому что Кремль и другие важные объекты раскрасили так, что прямо не узнать, Красную площадь красками разукрасили, колонны Большого театра раскрасили… Так Москву разукрашивали, чтобы немецкие летчики не знали, куда бросать бомбы. Немецкие диверсанты должны были с помощью сигнальных ракет указывать важные объекты. И все-таки одна бомба в Кремль попала…
В ночь со 2 на 3 августа я был на дежурстве. Объявили воздушную тревогу. Всех людей срочно с трудом собрали в убежище. Некоторые женщины не пошли и в окошко смотрели… И смотреть-то действительно интересно было. В небе десятки прожекторов — ловят немецкие самолеты, а как поймают одного, так все разом в него и упрутся, ведут его, а в это время пушки в него стреляют. И самолетов-то много, так что они прямо везде, и при луне даже видно было, как самолет летит высоко-высоко. И вот уже бомбят кругом, все горит… страшные вещи передаются… В ту ночь со 2 на 3 августа я сидел около барака, воду я уже проверил, все готово было.
Там еще помощники были — ребятишки маленькие, которым нравилось это дело — пожарниками быть. Я сижу и вдруг слышу звук подающей бомбы… А рядом со мной окошко было большое — там общежитие — и женщины все смотрят, смотрят… Я им кричу: «Идите в убежище скорее!», а они смеются, мол, нет, не пойдем… Уже месяц почти прошел, а нас еще не бомбили. А у нас объект государственной важности — Каучук, значит в нас обязательно хотят попасть. Таких заводов-то всего три в Советском Союзе и было. Резины не было, и автомобили нечем было обувать. И тут я слышу это завывание бомбы… Все это за секунды происходило, но в моем сознании растянулось на часы. Что делать? Она летит, сейчас на землю падать надо, но мне же стыдно, да и девчонки смотрят… Вдруг бомба не сюда попадет, а потом скажут, мол, все стояли, а Кулаков, начальник, первый на землю и упал. Я начальник, значит я все должен выдержать. Бомба летит, я встал, смотрю, а она все летит… Я стою, а она все летит-летит, и звук уже незнакомый, но очень страшный. И вот все нижу, ниже, ниже, а потом как хряпнет! Сразу яркий свет! Я быстро и лег тогда. И тишина была целые полминуты. А потом все как заорут! Девчата, которые смотрели в окно, кричат, окна уже выбиты все, по лицам кровь течет… Я тоже испугался — что делать?.. Там у нас, конечно, и санитарки были, и аптечки… А все кругом плачут, и барак там раскололся. Все орут. И все вылезают посмотреть, какой барак разгромило. Многие тогда не боялись и принципиально в убежище не ходили. Ну а тогда все стали вылезать, кричать, а бомбежка-то не кончилась еще. Я смотрю, там где-то ракеты полетели — показывают, где завод Каучук. А я-то догадываюсь, что это диверсанты, кричу: «Диверсанты!». Ребятишки туда через забор перелезают, побежали, а там уже кругом все светло, все горит… Это мебельная фабрика горела в километре от нас. Там красители были всякие, бензин, лаки, краски, дерево сушеное — все и вспыхнуло, как факел. Не знаю, из-за чего там загорелось все, но есть у меня предположение, что из-за диверсантов. Эта фабрика как раз была на берегу Москвы-реки. Ребята посмотрели, что туда уже военные побежали, ну и вернулись обратно. Я начал всех в убежище заталкивать, но никто не хочет туда, всем интересно узнать, куда бомба попала, не в их ли барак?.. Я побежал туда, где бомба разорвалась… Забор уже опрокинут… А там был маленький домик, в нем парень жил, который ухаживал за Шуркой Фроловой, которая вместе со мной училась в школе. В этот дом бомба и упала — и дома нет, осталась одна воронка. Говорят, бомба в 250 кг была.
Наши бараки деревянные были. Выглядели как длинный одноэтажный дом, в длину — метров 50. По середине длинный коридор, по сторонам которого находились двери жилых комнат. Отец наш был старшим кассиром и имел кое-какое преимущество, так что наш барак очень цивильным был, и рабочих там жило мало. Рядом через дорогу был военкомат — там мама несколько месяцев работала уборщицей.
Словом, бараки деревянные, значит их поджечь могут те же диверсанты — только чиркни спичкой, и все сразу вспыхнет. Вот и решили их все снести: подогнали тракторы, сняли все и всех перевезли в другое место.
Как зам. начальника я чувствовал ответственность. Мой начальник Моисеевич уже еле ходил, только трубку курил и усы поглаживал, ко мне обращался: «Вот там посмотри, сынок… Вот туда сходи…». Все сынок да сынок! А однажды был случай — кто-то услышал морзянку… За забором у нас были пятиэтажные красные дома, а за ними сарайки деревянные, потому что все подвалы были перестроены под бомбоубежища. Кто-то из ребятишек услышал там морзянку как по телеграфу. Мне и говорят, мол, там как будто стучит Морзянка. Я об этом Моисеевичу рассказал. И действительно в том дворе тогда нашли шпиона, который и передавал морзянку. Все, конечно, были в шоке: как так у нас и шпион?.. Раньше мы об этом в кино смотрели, или слышали, или читали, а тут прямо под нашим носом такое. Говорят, что шпиона этого тогда поймали, но на самом деле все хранилось в тайне. Это сейчас обо всем газеты пишут, а тогда-то цензура была, мол, этого нельзя говорить, ну и все молчали.
Нас перевезли на Крымскую площадь, на ул. Чудовка. Чудовкой называлась она потому, что там был Чудов монастырь, церковь была. Там же был хамовнический пласт, где военные рубили лозу на конях, Ворошилов, Буденный тоже ездили туда… Там еще старинные строения были, казармы, недалеко от нас было здание генерального штаба, и там в казармах охрана находилась. Поэтому там у нас вроде порядок был. Нас перевезли в квартиру недостроенного дома. Мама моя в это время работала на 214-ом военном заводе — это секретный авиационный завод. Она там в цехе работала на раздаче инструментов — это была очень престижная должность. А меня тогда никуда работать не брали, и мама устроила меня на хорошую должность — ученика шлифовальщика. Я там плохо работал. И тогда я узнал, что есть такие истребительные отряды, которые ловят диверсантов, и там никто не спрашивает, какое у тебя зрение; и собираются они в саду Мандельштама — там у них был так называемый штаб. Я туда пришел (тогда я был уже обстрелянный и бомбы видел) и меня приняли, только, говорят, мол, оружия у нас нет. Я решил, что просто так без оружия буду помогать товарищам. Неделю я там пробыл, два раза мы бегали за диверсантами. Первый раз мы побежали по тревоге: в Парк культуры и отдыха им. Горького около железнодорожного моста якобы высадились парашютисты-диверсанты. Наши, конечно, с оружием… ну а какое там оружие-то было? Тозы у всех — это мелкокалиберные винтовки; а я так и вообще без всего. Бегали-бегали, а я с одним парнем бегал, чтобы если его убьют, я бы его винтовку взял и дальше бежал… Никого не поймали. Второй раз по тревоге к набережной Крымского моста влево по противоположную сторону от Парка культуры и отдыха, там были какие-то постройки ветхие, но и там никого не поймали.
Потом была тренировка по стрельбе: всех нас построили как надо, мишени поставили, только они близко друг к другу стояли, потому что места мало было. Начали стрелять. И я в свою очередь отстрелялся. Все попадали хорошо, а когда мою мишень посмотрели, то там вообще ни одного попадания не оказалось — все промахи. А вот на мишени моего товарища справа одно лишнее попадание нашли! Выходит, я один раз даже по его мишени попал… Тогда мне вежливо так и сказали, мол, ты лучше не занимай это место, пусть другие стреляют — они умеют. А куда мне было деваться?.. Мама-то меня на работу устроила, но я оттуда ушел — не нравилось мне, к тому же я еще и браку там напорол, так что мастер был недоволен. Да и мне не нравилась эта работа.
Ну не мог же я без дела сидеть в 19 лет! Я опять пошел к домоуправлению. А рядом у нас метро было — буквально в ста метрах — станция «Парк культуры им. Горького». И в домоуправлении мне сказали, что вот люди идут по этой улицы, старики, дети, они несут с собой одеяла, подушки. В это время в метро закрывается движение и все идут туда ночевать — между рельсами устраивают лежаки, и таких лежаков — на полкилометра. И когда эти люди приходят туда, расходятся берут одеяла, подушки… А в подушку люди складывают все свои ценные вещи, деньги, золото, если у кого-нибудь есть, и с этой подушкой идут спать — так ценные вещи сохраняли. А пока они идут по улице, зенитки-то стреляют, осколков видимо-невидимо, и падают они с ужасной скоростью, особенно большие. А некоторые поднимешь, так они еще горячие, лучше и не трогать. И естественно когда старики и дети по улице идут, их задевает этими осколками… А еще там хулиганы, бандиты были — подбегут, вырвут подушку, и все. И тогда организовалась специальная служба. Набрали людей таких, вроде меня, еще отставников, которые уже с костылями, с палками, или молодежь, которую не берут в армию… Я стариков по своей улице к метро и провожал, помогал… Некоторые, видимо, столько барахла с собой несли, что и дотащить не могли, а еще бомбы летают вокруг, словом, они уже совсем выдыхались… Помогал им, вещи их нес. А в метро всех уже другие дежурные женщины встречали, распределяли людей: кого на платформе оставят, а тех, кто покрепче, в туннель отошлют. Вот так я и работал…
Дома у нас бабушка жила, старенькая. И вот как началась война, когда начались бомбежки, мама бабушке говорит: «Что ты, старенькая, будешь здесь делать? Поезжай-ка в деревню к своим сестрам. Немец-то туда не дойдет, и ты там поживи». Дома-то у нас почти ничего не было — все только по карточкам выдавалось, а кто не работал — у тех и карточек не было. Рабочим давали по 800 гр хлеба на день, служащим — 600 гр, а тем, кто не работал, и парням, которые в армию не ушли, словом, иждивенцам, давали по 400 гр хлеба по карточкам.
Карточки эти дороже денег были… Это листочки такие разлинованные, с печатями, а вверху квадратик, где написано сколько грамм хлеба по этой карточке выдается. Еще они разноцветные были: у рабочих — красные, у служащих — зеленые, а иждивенческие карточки — желтые… Если потеряешь эту карточку или у тебя ее кто-нибудь украдет, то взамен уже не выдавали ничего — так голодный и ходи.
Эти карточки еще тогда на рынке продавали… Продавец отрывал этот квадратик с карточки и наклеивал его себе в журнал какой-то. Например, он продал мне хлеб, взял у меня деньги, оторвал этот квадратик и наклеил его на полотнище (большие такие у продавцов были), и продавец отчитывался за хлеб этими талончиками. А они уже были без номера, т.е. ничьи. Получается, что если можно было карточку купить — продавец эти талону наклеивала сама и хлеб себе же брала. А на рынке буханка хлеба стоила очень дорого, а карточки там запросто продавались, хотя это и незаконно было — продавцов таких специально ловили. Но все равно карточки продавались и очень дорого стоили. Особенно дорогими считались хлебные карточки, а вот мясные вообще не ценились — по ним все равно мясо не продавали; были еще жировые карточки… Часто продавали крупу, муку, но такие карточки уже менее ценны были, потому что тоже часто не отоваривались. К каждому производству тогда был прикреплен свой магазин, и магазины эти считались большими, хорошими… Например, на нашем заводе Каучук был свой магазин, и карточки там выдавали на производстве, но покупать по ним можно было только в этом же магазине. Естественно, продавец там уже всех в лицо знал — люди в очереди за хлебом с самого утра стояли.
Так вот бабушку-то отправили, а карточка ее у нас осталась, мы на нее дополнительный хлеб покупали. А потом немец уже дошел до Москвы, и мы по сводкам узнали, что он скоро и деревни те займет, где была бабушка наша. Тогда мама и папа сказали мне, чтобы я срочно ехал за бабушкой. Ну я сел на поезд и поехал, чтобы ее обратно в Москву привезти — чтобы она к немцам в плен не попала. А самих нас тогда уже из квартиры перевели жить в подвал — там двухкомнатная квартира была в подвале трехэтажного деревянного дома. Там тогда жил один портной… Пришла бумага, что он убит, и место освободилось. Окна этой комнаты выходили на улицу вровень с тротуаром, так что видно было только ноги людей. Спать было совершенно невозможно — прямо под домом было метро, и ходило оно до часа-двух ночи… Сначала мы никак там спать не могли — потом привыкли уже.
И я поехал за бабушкой. Бабушка вместе с ее сестрой жила в Редкино, на следующей станции после Завидова, где я родился. Деревню-то нашу затопило, и там образовалось море, так что до войны мы еще к бабушке отдыхать ездили. Естественно, вся местность мне там была знакома.
На поезде я приехал туда днем, тогда все были в шоке: немец уже занял город Калинин и станцию рядом с ним. Приехал я вечером и сразу решил за бабушкой идти. Мне все говорили, что не нужно туда ходить, что немец уже ту станцию захватил. А от того места, куда я приехал, до бабушки было 10 км по железной дороге; ну я и побежал. Железная дорога-то на насыпи находится, а внизу около нее маленькая дорожка есть — я и побежал по ней. Когда до бабушки еще километра два или три оставалось, я девушку встретил: бежит она, бедненькая, в одном сарафане… У нее убили кого-то, и она даже не знает, куда бежать. Я ей со мной предложил пойти к моей бабушке, мол, мы бабушку возьмем и все вместе обратно побежим. Но она отказалась почему-то. А в это время самолет летел немецкий — настоящий, с желтой краской и черными крестами. И еще я видел, как наши войска отступали: прямо мимо нас солдаты наши бежали с пулеметами что есть духу… А самолет как начал из пулемета по солдатам стрелять! Я очень испугался. Увидел тогда два дерева — они рядом стояли — туда девушку и затащил. А она и вовсе не в себе была. Там мы обстрел и переждали. А девушка все-таки со мной дальше пойти не захотела, говорит, мол, с солдатами пойду… Ну что уж поделать…
До бабушки я добежал (а у нее самый крайний дом был от железной дороги), по ступенькам поднимаюсь на крыльцо, и тут слышу — пули! Прямо по этому крыльцу бьют. А еще летят и чудят они так красиво, что я аж на месте остановился. Потом понял — это же пули! Меня же сейчас убить могут! И бегом в дом к бабушке. Забежал к ней и кричу: «Бабушка, бабушка! Где ты? Бежим скорее!», а ее и нет нигде. А потом слышу — из подвала кричат: «Ваня! Ты что ли?..». «Я, бабушка, я! Пойдем скорее обратно!». «Да куда же идти-то? Стреляют же кругом…Ты давай уходи — спасайся». Я говорю, мол, нет, вместе уйдем, а они меня прямо силком оттуда выгнали — чтобы я к немцам в плен не попал. И я побежал обратно.
Когда я обратно побежал по той же дороге — уже никого там не было… Километров пять пробежал, вижу: та девушка лежит, мертвая… Я тогда уже наметан был — как делать искусственное дыхание, как узнать, жив человек или мертв, как пульс проверять… Проверил все — мертвая она. Ну а куда ж я с ней?.. Я и дальше бегом — домой, думал, там сейчас на поезд сяду и быстро уеду. А когда я прибежал на станцию ту — Редкино, там все были готовы к тому, что сейчас уже немцы придут. Военные тоже — кто убегал, кто прятался…
Вечер тогда был, смеркалось… И я в тот момент так почувствовал Родину! Все время все говорили, какая она, родина, хорошая, как ее беречь нужно, но в душе я до того момента ничего этого не чувствовал. А там я увидел, что все горит. Моя родина горит! Сено горит, коровы бегут бесхозные, орут… Колхоз распустили тогда уже. Немцы вот-вот придут… Все растаскивать принялись со складов: мужики таскали сахарные мешки по 50-70 кг, с мукой такие же мешки… Я смотрю на это все, слышу — мне кричат: «Ваня, ты чего стоишь? Иди, подсоби чем-нибудь!». И я туда же побежал. Автоматы еще почему-то там стреляли. Я взял мешок с горохом — тяжелый такой — и тоже принес в дом родных, у которых остановился.
Ночь уже наступила. Я вышел на улицу — все кругом горит: дома, колхозные угодья… Государственные запасы сена горят так, что вокруг бело… Стога большие, высокие, стояли специально поближе к железной дороге, чтобы проще было в вагоны транспортировать… Все горит! Кругом все что-то тащат, кричат, бегут, как сумасшедшие… Вот посмотрел я — это родина наше горит… Моя родина.
Ночью взрыв был — мощный-мощный… Взорвали мост, через который идет железная дорога. Получается, что обратно-то мне уже и не уехать. К тому же немцы заняли станцию, откуда я приехал. И я остался у родных — тети моей (тети Мани) с ее мужем и детьми. Утром сказали, что немцы заняли нашу станцию — я их уже даже на улице видел.
К обеду к нам дети моей тети прибежали — мол, немцы идут. Я в избе стою — одетый, в шапке, в пальто… Тогда холодно уже было… Входит к нам офицер и два солдата с автоматами — немцы… Солдаты шушукаются: «Partisan, partisan…», а офицер ко мне подходит и с меня шапку снимает — «Nicht partisan», — говорит. Это «не партизан» значит. Дело в том, что партизаны наши были заметны тем, что они все стриглись наголо — чтобы вши не заводились, грязь… Мылись-то солдаты редко. У наших партизан был закон: обязательно стричься наголо. Получается, был бы я стриженным тогда — и меня бы забрали как партизана и расстреляли… А так меня оставили в покое. Но нам сказали, что в доме нашем будет жить этот немецкий офицер — он там и поселился. А я, выходит, и лишний. Продуктов-то и так не хватает… А у меня еще и бабушка старая осталась там, я ей помогать должен. Я так и сказал тете Мани, и она говорит, мол, все правильно, ты туда иди. Утром я снова пошел к бабушке. А офицер немецкий у моих родных остался — он там жил, спал, а снабжение едой у немецких офицеров хорошее было — кур резали, телят…
Тогда уже выпал снег. Это был ноябрь 1941 года. Немцы не были такими злыми — партизанское движение их пока не беспокоило, оно еще не разрослось тогда. Немцы тогда еще представляли себя гуманной расой. Тогда еще только началась война.
И я опять пошел к бабушке — только не по железнодорожной линии, а по той, где ездили уже на санях. Иду я, а там как раз едет немец и говорит мне: «Садись, подвезу…». Я испугался… Немецкий-то язык я хорошо знал, но об этом никому-никому не рассказывал, чтоб не привлекли меня куда-нибудь к немцам в помощники. В общем немец тот меня уговорил на ломанном русском языке, и мы поехали. А эта дорога вела точно в ту деревню, куда я и ехал. Я вовремя сошел, а они в другую сторону поехали — направо свернули.
Пришел к бабушке. У нее я прожил день или два. У них там картошка была, запасы, даже овца не зарезанная, т.е. они еще могли прозимовать. Но туда уже немцы-тыловики подошли. И всем жильцам деревни поступило распоряжение эвакуироваться в тыл, потому что на этом месте будут бои идти. Немцы тогда еще военную конвенцию соблюдали, поэтому мирных жителей предупредили о боях. Нас всех в кучу собрали, и бабушка моя эту овцу с собой взяла на веревочке. Человек сорок нас было, и всех погнали в тыл до следующей станции. Шли мы долго-долго и к вечеру пришли в какую-то деревню. А переселенцев-то никто к себе брать не хотел, и нас немцы с автоматами размещали. Нас с бабушкой поселили в какой-то хороший красивый дом с резными ставнями на окнах… Подвал там был высокий… Словом, зажиточный дом. Ну а надо же было еще есть что-то, а кто нас там кормить-то будет?.. Хозяева те говорят, мол, что это вы на наши харчи?.. Картошки наварили, едим… А они говорят бабушке: «Давайте режьте овцу вашу — мясо будет». А бабушки-то мои отказываются, мол, нет, подождем еще, поди, скоро война кончится — мы и обратно к себе пойдем, а сейчас картошку есть будем — ее-то я еще с собой в мешке туда принес, а бабушка с собой бутылочку масла подсолнечного взяла да крупы в мешочках. Сначала я с ними там ночевал, а потом понял, почувствовал, что они и себя тут едва прокормят, а я такой здоровый парень в тягость им здесь буду.
Когда еще был в Москве, уже началась пропаганда о партизанах, мол, кому по каким-то причинам нельзя воевать — те идут в партизанские отряды. И партизаны эти представлялись такими смелыми, отважными людьми, их награждали даже… И я решил, что и здесь, у нас, тоже должны быть партизаны. Тогда я бабушкам потихоньку и сказал: «Ты только не говори никому, но я пойду в Москву пешком — в партизаны». Бабушки заплакали сразу, но я ушел…Ушел в совершенно неведанную, незнакомую, чужую мне жизнь.
Вот так один, без продуктов, я и ушел. Оказался в каком-то незнакомом лесу. А тверские леса были в то время очень большие — прямо чащобы. Я тогда почему-то никого страха не чувствовал. Одет я был тогда хорошо, потому что когда у нас отец умер, то мама на его зарплату (выдали похоронные деньги) купила мне, брату и сестре хорошие пальто. Вот поэтому я был хорошо одет и не мерз и в поле, и в лесу — когда ходил там. Я долго бродил — искал дорогу в лес. Мне нужно было попасть в лес, чтобы найти партизан. Дорогу я нашел только к вечеру и пошел по ней. Ориентировался я тогда очень плохо — местность была незнакомая, я даже не знал, в каком направлении мне надо идти. Где кончается лес? Где поля? Чьи это поля? Где немцы? Где партизаны?.. Ничего этого я тогда не знал. Продуктов с собой у меня было мало — бабушка дала в дорогу немного вареной картошки, соленый огурец и луковицу. Вот и все мои продукты.
Я нашел какое-то пристанище — шалаши, штук, наверно, десять. А в округе — конский помет, сломанные телеги без колес… И все было так хорошо прибрано, что можно было подумать, что люди отсюда уже давно ушли или — наоборот — еще здесь не появлялись. В этих шалашах я долго искал что-нибудь поесть или попить — ползал-ползал везде, но так ничего и не нашел. В одном шалаше много было соломы… А недалеко был маленький стожок сена — в него я залез и уснул.
Проснулся я уже утром. Есть очень хотелось, но еды не было. Я опять принялся искать что-нибудь… Видимо, люди, которые там жили или ночевали, уехали не торопясь и все нужное забрали с собой. За ночь я потерял ориентир — где север? где юг? — и в итоге не знал, куда дальше идти. Потом начал искать продолжение той дороги, по которой туда пришел — ходил по спирали кругом, смотрел… Откуда я пришел? Куда теперь идти? А тогда еще снег выпал, так что очень сложно было определить направление. Ну в конце концов я нашел продолжение дороги и пошел дальше. В итоге оказался на развилке дорог и завернул сначала налево, но развилка эта скоро кончилась — все, нет дороги. Я вернулся обратно и пошел уже направо. Дорога уходила вглубь леса, шел я по ней долго, пока не нашел другое пристанище… Там были такие же шалаши, такие же землянки, как и в прошлый раз, но видно было, что там колоссальный беспорядок, а значит люди собирались и уезжали очень быстро, торопились… Что-то мне показалось там жутким, я начал нервничать… Я один в лесу, и непонятно, почему люди отсюда ушли в такой спешке. Вокруг какая-то утварь была разбросана, сено… Я опять начал искать продукты — очень уж есть хотелось, а свои продукты у меня уже закончились. Искал-искал — ничего не нашел.
А потом случайно посмотрел наверх — там береза маленькая раздвоилась, а в этом раздвоении лежала консервная банка. Я еле-еле ее достал, посмотрел — а там примерно на четверть консервированного мяса. Я очень обрадовался. А еще до того, как найти эту консервную банку, я нашел колбы с пакетом с противоипритной жидкостью. Иприт — это боевое отравляющее вещество. Наша разведка узнала, что немцы могут применить отравляющие вещества, и у нас были изготовлены противоотравляющие вещества — их раздавали всем в армии. Иприт действовал при попадании на кожу — появлялись язвы и человек выходил из строя. В противоипритном пакете был колпачок, ампула с жидкостью желтовато-красного цвета (ею нужно было протирать зараженные участки тела). Но я-то по химии и ГСО тогда уже знал, что там находится чистый спирт. Ну а чтобы его солдаты не пили — спирт немного подкрашивали специально и еще запах сделали неприятным. Соответственно люди даже не думали, что это спирт. Но я-то обо всем этом знал. Поэтому я очень обрадовался, когда нашел этот пакет — к тому времени я уже немного поел, а потом выпил этого спирту. Тогда это здорово помогло.
Наученный горьким опытом, в тот раз я уже запомнил, откуда пришел, и наметил, куда мне нужно идти дальше. Там недалеко на маленькой поляне был стог сена, не очень большой, но хороший. К вечеру я устал и зарылся в этот стог спать. Утром проснулся, вылез из стога, смотрю — а вокруг много следов звериных. Наверно, это были волки или дикие собаки. Ну потом я, голодный, ходил-ходил и вышел наконец на какую-то опушку рядом с речкой. Там я залез на дерево и огляделся — где поля, где немцы уже есть. Тогда я и увидел деревушку примерно в двух километрах оттуда. Деревушка приземистая, да еще и снегом все припорошено — очень плохо видно было. Я долго думал, идти или нет в эту деревню, и в конце концов решил пробраться туда незаметно. И как-то так получилось, что я вышел прямо на середину деревни, смотрю: справа и слева этой деревни бегут ко мне… Сначала не понял, кто это бежит, а потом оказалось, что это немцы. Что делать? Обратно бежать уже поздно, ну я на месте и стою. Они добежали, сняли с меня шапку — мол, наверно, партизан, но я тогда был нестриженным, и они поняли, что я не партизан. А потом зарядили автоматы и повели меня в эту деревню. Привели меня в какую-то избу, и там я очень долго ждал какого-то маленького начальника. Наконец начальник пришел, солдаты откозыряли ему, и он начал меня спрашивать на ломанном русском языке.
Я, конечно, ничего не понимал, он злился, потом пришел переводчик — украинец — начал переводить. Меня допросили, потом они позвонили куда-то и сказали, что поведут меня к более важному начальнику, потому что я был из Москвы. Москву немцы тогда еще не взяли и потому очень интересовались, что там и как — в основном про это спрашивали. Я остался сидеть, они вышли, а снаружи стоял часовой… И тут русские женщины — все же какие они у нас, русские женщины! — приносят мне кружку молока и кусок хлеба, мол, на, сынок, поешь, поди, есть-то и нечего было. А и правда так. Я подкрепился там. Все-таки есть хорошие люди у нас.
Потом пришли автоматчики и меня перевели в другую деревню. Там начальник большой и переводчик хороший — они долго-долго меня допрашивали: карту Москвы принесли, мол, покажи, где там что находится, где стоят укрепления… А откуда я знаю?.. Я же никуда не ходил, только работал. Знал только, что на Крымском мосту были какие-то укрепления, ну и показал. А о том, что я знаю немецкий язык, я никому не говорил. В общем допрашивали меня. А я дурак такой же, как в кино показывали, патриотизм там свой показывал, кичился, а могли и убить сразу. Война же…
Часам к четырем меня с двумя конвойными отправили в другую деревню. Даже не в деревню, а в село — там церковь была. По дороге я думал, что меня сейчас, наверно, расстреляют, и все мои мысли были направлены на то, чтобы как-нибудь сбежать. А со мной два немца шли — они вроде уже старики, и ружья у них неновые. И вели они меня не как полагается вести пленника — ружья несли за спиной, разговаривали между собой, в конце концов я и вовсе рядом с ними шел. Направо был лес. Я убежать думал, а как тут убежишь? Сугробы уже большие были — я и десяти шагов сделать не успею, поймают меня вдвоем. Так и привели они меня в ту деревню. А на конце деревни, как потом я узнал, стояла ветлечебница — там лечили лошадей еще до того, как немцы пришли. Эта ветлечебница представляла собой такую длинную конюшню — барак метров 50 в длину — с маленькими окошечками вверху, а внизу — солома. В какой-то маленькой комнатушке, которая раньше принадлежала адъютанту, немцы сделали туалет. А проходили в эту лечебницу через две комнату, где раньше, видимо, врач принимал, записывал. В эти комнаты меня конвойные и привели. Там был офицер, все записывал, документы проверял. Что интересно — паспорт немцы всегда честно возвращали мне обратно. Ну вот оказался я в этом помещении, а там еще несколько человек сидели. Я начал их расспрашивать, и мне сказали, что когда они пришли, там только один человек был.
А этот человек рассказал, что в один день всех остальных на машине увезли до станции, а оттуда в Германию на работы — за три дня в этой ветлечебнице скопилось человек 50, и их всех увезли, а сам он остался. У этого мужчины продукты были: мешок картошки, лук, сухари. Когда я с ним познакомился, он мне и говорит, мол, давай я тебе поесть дам, а ты будешь со мной ночью стеречь мои продукты. Я согласился.
К вечеру народу еще прибавилось. Снаружи лечебницы стояли часовые — кто у входа, а кто вокруг ходил. Немцы ночью с фонарем ходили и проверяли, нет ли убежавших, все ли пленные на месте.
На следующий день пришел немец и сказал, что нас забирают на работу, и нас повели в то село, где церковь была. Этот немец, наш конвоир, был довольно молодой — лет 30-35, и человек он был совсем не военный: ремень у него был завязан, как у крестьян, с собой носил какое-то старинное ружье, причем, носил его очень неумело, наверно, никогда даже не стрелял. Видимо, у немцев уже не хватало настоящих военных… Привел он нас к хорошему красивому дому. Мы там стояли-стояли, и наконец пришел наш прораб — он был русским. Дело было в том, что все большие немецкие начальники старались выбрать себе дом получше и там останавливались, а прежних жильцов выгоняли к соседям или еще куда-то. И в этих домах они делали себе бомбоубежища — полностью открывали пол и вырывали там глубокую-глубокую яму. Ну вот наш бригадир и заставлял нас это делать. А потом, когда мы землю выкопали, они нашли плотников, чтобы досками все это обставить и еще лестницу сделать. Мы и бревна носили. Таким образом. Когда наши начали бы бомбить, немец хоть прямо в трусах мог бы там и спрятаться. Там же и буржуйка была.
Когда мы были там — нас 10 человек и немец — я все время искал способ, чтобы сбежать. А немец-то все говорит, рассказывает, мол, это сделай так, это положи туда… А его никто не понимает. Как-то раз он разозлился сильно из-за этого, кричал, ругался, а у меня вырвалось случайно, и я сказал по-немецки: «Они не понимают». Он сразу так встрепенулся: «Ты знаешь немецкий язык?!». Ну а куда мне уже деваться?.. Я ему: «Говори медленнее». Он меня с работы отстранил и со мной все разговаривал. Я ему сказал, что я с Москвы, он начал спрашивать что там да как, потом тоже рассказал про свою родину. Он был преподавателем младших классов и действительно даже стрелять совсем не умел. Так мы разговаривали, а я ему постоянно повторял: «Говори медленнее».
Однажды я захотел в туалет и пошел в соседний наполовину сгоревший дом — там, видимо, раньше скот был… И вдруг чувствую — что-то вкусно пахнет. Я принюхивался-принюхивался, а потом по принципу тепло-холодно наконец нашел под досками сгоревшую корову — мясо там такое поджаренное было, обгоревшее. А рядом с этим местом еще собачье следы были — значит, собаки туда приходили и ели там. Тогда я ножиком отрезал мяса, наелся, потом все это закрыл, чтобы собаки туда не залезли, и место это запомнил. Потом я еще не раз туда ходил.
На следующий день пришла новая партия рабочих. Среди новых людей я заметил русских офицеров — у меня был очень хороший слух, и я это определил по их разговорам. Я понял, что они хотят захватить немцев, которые нас стерегли, и с их же оружием убежать. Тогда я и решил с ними познакомиться.
Вечером, когда мы пришли с работ, немцы велели готовить ужин. За конюшней были поля с неубранной картошкой и репой, нам принесли котел, сказали копать на поле и готовить это на костре. Человек пять из нас это делали, а потом приносили в конюшню, и все пленные это ели. Получалось совершенно невкусно, без соли, но все были голодные и поэтому ели. А я еще от той коровы мясо припасал — привязывал на веревочке под пальто.
Немец сказал мне подобрать специально людей для работы — чтобы хорошие были, работящие. Я взял тех офицеров, и, как и в первый раз, мы пошли в дом копать убежище. Я опять же разговаривал с тем немцем, все думал, как бы убежать, потом пошел на то же место — наелся, даже с собой еще взял. Так мы с офицерами вместе дня три работали, я к ним присмотрелся, а потом одному из них я показал ту корову — вдвоем уходить было нельзя, но я рассказал ему, как туда дойти. Он тоже ходил за мясом и своим товарищам приносил еще. Они были с фронта, все там знали и хотели бежать.
А один раз к нам пришел другой немецкий офицер, дал распоряжение нашему, чтобы 1-2 человек отправить копать могилу около церкви — какого-то большого немецкого генерала убили, и его нужно было около церкви похоронить. Офицер показал на меня и еще одного человека, и другой конвоир взял нас и повел к той церкви. Мы туда пришли, нам дали лопаты, лом и тонкие-тонкие рукавицы. Своих перчаток у меня уже и не было. Этот конвоир был настоящим военным, все кричал нам: «Рус Ифан, дафай, дафай, рапотай». Я устал тогда ужасно, еще руки от лома мерзли — перчатки-то тонкие. Я руки грею, а он комки, которые я выбрасывал, ногой стукал, чтобы они мне в голову летели, и все повторял: «Дафай, дафай, рапотай бистро». За прошлый день мы могилу выкопать не успели — земля у церкви и так притоптанная вся, а тут ее еще и подморозило. И на следующий день нас отправили туда же.
А после работы каждый вечер нас под конвоем отправляли обратно в конюшню, и пока мы шли, немцы нас все пересчитывали. А я заметил, что наши офицеры тем не менее переговаривались о побеге, к немцам приглядывались — как кого уничтожить можно.
День на 5-ый или 7-ой нас так же привели на работы, потом увели могилы копать — я выкопал уже примерно по шею… И тут наши русские ястребки начали атаку с воздуха! Самолеты чуть ли не на бреющем полете стреляют из пулеметов. Я сразу на землю лег, а немец говорит, мол, давай вылезай оттуда… А наши как раз снова бомбить начали. Тут этот немец испугался, взял меня в охапку и спиной повалился в ту же могилу, которую я копал. Получается, прикрылся мной. А другому немецкому офицеру, который недалеко там стоял, показалось, что это я нападаю — он побежал, заорал, уже пистолет выхватил… Чуть было меня и не застрелил. Потом ему уже тот немец объяснил все.
А наши офицеры собирались бежать: один из них бросился на немца, который вел наружный конвой… Но тут другие немцы увидели, что наш-то нападет, поняли все и нашего застрелили. А оставшиеся русские офицеры, получается, тоже под подозрение попали. Да и я вместе с ними — мы же все время вместе находились, работали всегда одной компанией, а значит тоже могли в сговоре участвовать. Никакого побега у них не получилось. Но тогда они решили, что сегодня точно нужно бежать, иначе завтра по подозрениям их всех расстреляют. Война же… А я им сказал, что тоже побегу; они согласились.
И вот нас человек 5 или 6 собралось. А как бежать? В конюшне к тому времени уже народ скопился — человек 20, наверно, и они подозревали о наших планах побега, но точно не знали. А они-то не хотели, чтобы мы убежали — потому что с них спросят как с сообщников, словом, они уже забеспокоились и начали роптать. К тому же ночью через каждые два часа приходил немецкий солдат и проверял, все ли на месте. Но я все равно решил бежать. Одет я тогда был хорошо: все белье домашнее, кальсоны были и рубашка большая. Ну а на морозе я все это нижнее белье снял и прямо поверх пальто натянул. Бежать мы решили через окошко. Получается, из него надо было вылезти и упасть, потому что там высоко было.
А когда на улице буря, то снег, падая, не доходит до стенки дома, и там образовывается пустое пространство, и часовой, который обходит дом, смотрит не в это пространство, а поверх снега. Т.е. пока часовой находится вне поля зрения надо было еще пробежать по этому пространству метров 300-500, чтобы он ничего не заметил.
Один из офицеров наконец полез. Все молчали. Другие офицеры почему-то замешкались, и вторым я полез. Я тогда чувствовал себя так уверенно, что мне вообще все нипочем было. Прямо до окна я не доставал, так что меня подсадили. Когда я вылезу, все готовились заткнуть окно соломой, чтобы незаметно было. И в этот момент я и застрял. Другие пленные сразу ругаться начали, мол, что же делать — надо же сказать, что пленные убегают, иначе виноватыми будут оставшиеся пленные. А я застрял и никак не мог ни туда, ни сюда… А время-то идет. Ну тут один офицер догадался и как стукнет мне под задницу — я и вывалился. А рядом с окном караульный ходил слева направо, и я смотрю: он закругляет заход, т.е. уже сейчас поворачивать будет ко мне. Ну тут я и побежал что есть духу! Зрение-то у меня плохое было, но я по следам бежал. А потом мы с офицерами договорились, что побежим на огонь — там недалеко горело что-то. Наконец я добежал туда и встретил первого офицера, который там сидел в лесу. Он сначала испугался меня, а потом уже узнал, и мы вместе, как договаривались, стали ждать других. Долго-долго ждали, потом смотрим — еще один бежит… А я лег под сосну и уснул. И снится мне речка, тепло-тепло, солнышко, все купаются, а я лежу загораю — просто прелесть такой сон. Сколько я спал — не знаю, но вдруг чувствую: меня ногами бьют по бокам. Офицеры все уже собрались, а я никак не могу проснуться. А какой-то из них еще говорит, мол, пусть этот здесь лежит, он, наверно, замерз уже. А я бы и действительно замерз, если б меня не разбудили, тем более что человек, когда замерзает, всегда такие сны видит.
Мы побежали все вместе, и все время натыкались на немецкие заставы — то пушки стоят, то минометы, то еще что-нибудь. Но офицеры-то знали, что и как… И все равно долго-долго мы бегали там, наконец нашли реку Волгу, а рядом большой железнодорожный мост был взорван. Офицеры говорили, мол, на той стороне должны быть наши, а здесь — немцы. А немцев почему-то не оказалось. И офицеры все думали — как же так?.. а может немцы уже и на другую сторону перебрались?.. Кое-как мы перебежали на ту сторону, а я самый первый прибежал, потому что был, как это по-военному говорится, в маскхалате.
По сторонам посмотрел — никого нет, и деревня еще далеко, ну мы к ней и пошли. А нужно было еще узнать, есть ли немцы в деревне. Кстати, среди нас уже появился старший из офицеров — его мы все уважали и признавали как командира. И вот он одного послал на разведку в деревню. Тот ушел. Мы сидим, ждем-ждем, а никого нет. Что делать? Второго послали, да и его тоже потом не дождались. С третьим то же самое. Так мы и остались вдвоем. Тогда мне старший офицер и говорит, мол, давай, ты беги. Я побежал. Прибежал в избу, открывают мне дверь — а там тепло, крестьянки в платках… Я им первый вопрос: «Немцы где? В деревне немцы есть?». Мне отвечают: «Нет их здесь. Ты давай проходи…». Я зашел, и едва дошел до стола — тут же свалился как мертвый. В сон меня бросило. Ну, видимо, то же самое и с другими офицерами случилось.
Утром нас разбудили уже русские военные — всех собрали, допрос устроили… Тут пришел какой-то важный начальник — меня как гражданского в милицию отправили, а остальных — в какие-то следственные отделения, наверно. Ну я думал, из милиции-то тоже бежать надо — туда, где мои родные, потому что здесь я везде чужой. Ну а как убежать?.. Хотел из уборной убежать — доски уже там все оторвал, но так мне это и не удалось. Потом таких же как я в милиции набралось человек 10-15 — целая компания — и нас повели в тюрьму. За что? Ну надо же было разобраться, кто мы такие. Может быть, мы шпионы?.. Ну а тогда я даже не знал, куда нас ведут, а нас под конвоем трех милиционеров везли в город Кашин — в тюрьму. Впрочем, по дороге нас начали кормить — зайдем в какую-нибудь избу, конвоиры наши платят там деньги, а нам картошки дают и плошку расплавленного горячего сала. Хлеба не давали, так что мы картошку макали в сало — так и ели. Однажды все сели, а мне места нет… Я стоял-стоял, а на меня никто внимания не обращает, и тут опять же наши русские женщины! Подошла, дала мне хлеб, картошку и маленький кусочек сала… Вот ведь как бывает!
А о том, что на самом деле в тюрьму пришли, мы только там и догадались.
В конце ноября 1941 года нас под конвоем привезли в тюрьму. Называлась она Тюрьма №5 г. Кашина Тверской область (раньше — Калининской области).
В тюрьму нас привели после обеда и сразу по одному начали вызывать в канцелярию; там записывали все как полагается, там же врач смотрел, потом проводили краткий допрос. Там же сразу отнимали паспорт, все документы, деньги… Но потом все возвращали — когда выпускали из тюрьмы. Недалеко там была каптерка (это продуктовый или вещевой склад) — я туда сдал шапку, пальто… Обычно заключенным там выдавали балахон, но мы так и остались в чем были, только без верхней одежды. Т.к. мы пришли после обеда, в каптерке нам дали по куску хлеба и меня одного повели в камеру. Куда остальных направили — я уже не знаю.
Тюрьма была старая, в коридорах я замечал работающих заключенных — тех, у которых уже срок кончался. Но их там не очень много было. Камера, в которую меня повели, была на втором этаже, размер ее — примерно 4 на 5 метров, нар не было, т.е. спали там все на полу. Мне дали потрепанный матрац, такое же одеяло и подушку — такую тонкую, что даже на подушку не была похожа. Первым, что я заметил из обстановки в камере, было окно — небольшое, высоко под потолком; неба не видно — специально козырек был сделан, чтобы заключенные свободы не видали. Дверь в камеру — массивная, тяжело открывается, а сверху над дверью тоже маленькое окно, в котором находится керосиновая лампа — она ночью освещает сразу и коридор, и камеру. Караульные зажигали там свет, не заходя в камеру. От двери налево стояла параша — неотъемлемая часть тюремной обстановки — естественно, никаких загородок около нее не было. Самое лучшее место было под окошком, потому что в камере стояла ужасная духота, а там был хоть сколько-то свежий воздух, хотя иногда и прохладно. Ну а самое плохое — у параши, вонь там стояла несусветная. По негласным правилам все новенькие ложились у параши, а потом, когда кто-то уходил, очередь передвигалась в сторону окна.
Люди там сидели в возрасте от 30-40 лет, хотя были и молодые. За это время в тюрьме образовывалась своеобразная элита. Лидером считался самый отъявленный жулик, который уже не первый раз в тюрьме сидит, знает все правила, все может. И еще обычно он очень сильный и диктует свою волю. Часто у него находятся друзья — такие же, как он. Значит, где-то они уже раньше познакомились или сидели вместе. Ворье такое…
И они диктуют условия всем остальным. Например, если кому-то приходит передача — они забирают себе половину. Жаловаться на них нельзя — тогда они драться будут и, говорят, даже могут убить кого-нибудь.
Когда я зашел в камеру, все сидели по своим местам и смотрели на меня, изучали, мол, кто это такой. И они ждали, чего же я скажу — я-то только-только с воли, а они там и не знают никаких новостей, и я по идее должен был это все им рассказать. В тюрьме о своих делах никто не говорит — за что сидит, какая статья известна. Не принято это. Когда я чуть-чуть осмотрелся там, меня начали спрашивать — сначала те, кто поближе сидел, потом другие…
Наступил вечер, и все легли спать. Я тоже лег, одеялом укрылся, как полагается. Утром меня разбудили — в туалет. Все собираются и выходят в туалет. Бывает, когда много народу, половина камеры сразу идет, вторая — остается, ждет. Туалет — это большая комната, там очень грязно, вонь, хотя там и убирают… А еще, что примечательно, вся стена там исписана — это заключенные передают новости друг другу: какой приговор дали, расстрел, заключение или штрафной батальон. В штрафной батальон собирали заключенных, давали им оружие — испорченное или вообще незаряженное — и отправляли их в атаку. Естественно, по ним начинают немцы стрелять, а наши офицеры определяют огневые точки противника, чтобы подавить их. В итоге эти заключенные практически всегда погибали, ну а тех, кто выжил, освобождали и с них снимали судимость. Существовала даже определенная азбука — «по фени». Так и говорили: «Ты ботаешь по фени?..». Например, документы называли «ксивой», часы — «бочата», а убить кого-то — «на гоп-стоп» и т.д. Я все эти обозначения выучил тогда. И на стенах в туалете была своя система обозначений: например, луна — расстрел… По правилам, заключенным, конечно, не полагалось иметь при себе металлических предметов, но все равно люди, которые уже давно там сидят, такие закаленные волки, где-то это доставали — сломанную ложку, например, найдут, или сломают ложку, а потом ее заточат, или какую-нибудь проволочку подберут… Некоторые просили у других (в тюрьме же все друг друга знали, хоть и не виделись), и передавали потом через туалет. Вот и я попросил у одного соседа… Этим на стене и нацарапывали. А стена уже была вся исписана, поэтому люди заранее договаривались, где что будут писать. Мы тоже с моим товарищем так договорились. На стене уже была чья-то луна нарисована, и если бы меня приговорили к расстрелу — я там точку должен был поставить, а если моего товарища — он там крестик поставит. Но в итоге никто из нас так ничего и не нарисовал там.
Когда утром приходили из туалета, начинался завтрак — выдавали пайку. Что такое пайка? Кусок хлеба 350 гр. Это нам выдавали на день, и это было единственное питание, остальное — уже чепуха. В двери камеры было окошко, которое открывалось как стол, и оттуда в чашки нам наливали суп или чайник ставили, чтобы каждый отдельно себе наливал, и все туда подходили за этим пайком. Т.е. на завтрак был паек и чай, но вместо чая, естественно, простой кипяток был. Первый раз мне хлеба не досталось — все как кинулись туда (а они-то все знакомые), и кто-то мою пайку утащил и съел. Полагается так: очередь стоит по двое человек, они берут хлеб (т.е. надсмотрщик видит две руки) и уходят в сторону, подходят другие двое. Так должно быть. Но многие все равно обманывали, и тогда я целый день ходил без хлеба. Хотел жаловаться, а мне говорят, мол, нельзя — во-первых, ты в плохие люди попадешь, во-вторых, тебя могут здесь невзлюбить, и тогда, считай, пропал.
На обед приносят баланду, в которой плавает какая-нибудь маленькая долька рыбы. Это очень невкусный суп — жидкий и соленый. Это примерно пол-литра воды, ложка или две крупы самой дешевой и брюшина или кишки.
А до обеда идет напряженная работа администрации — кого-то вызывают к следователю, к кому-то приходит врач, спрашивает, есть ли какие-то жалобы, иной раз приходит прокурор и помощник прокурора… На самом деле прокурор никогда не приходил, а раз в месяц приходил только его помощник. В это же время принимают передачи. В тюрьме-то много местных сидят, и им что-то приносят. Это очень забавная штука: все ждут, что кому-то принесут передачу, и тот поделится с другими, потому что потом и другие поделиться могут. Но это всегда кончается одинаково: приходит эта «элита» и отнимает все самое вкусное. В тюрьме у людей часто случается заворот кишок — все голодный, голодный, а потом много съедает. Ему говорят, мол, не ешь, не ешь — все знают, что нельзя сразу много есть, да он и сам это знает, а остановиться не может. Вообще кормили очень плохо, и у многих в тюрьме ноги опухали от голода.
Эта камера — явление временное. Здесь сидят люди, которые ждут, пока им какую-нибудь статью пришьют. Это выражение «пришьют статью» для меня первый раз очень странно звучало. Что это значит? Значит посмотрят там твои документы, с которыми ты пришел, на скорую руку решат, что ты наделал и скажут: «Тебе присваивается такая-то статья…» И когда тебе присвоят статью, то обычно до суда люди в этой камере и сидят, а особых преступников в другие камеры переводят. А суда порой месяц-другой ждать приходится.
Ну а после обеда некоторые сидят, некоторые спят, некоторые ходят, жалуются друг другу, ищут веселья. По возможности играли во что-нибудь, но осторожно: если надзиратели заметят, организаторов игр могут посадить в карцер.
На следующее утро все опять кинулись на паек, а я опять остался. И что делать? Тут я как прыгну другим на голову! Ну потом меня саданули, конечно, сильно, сказали, мол, так не полагается. Но зато я паек получил.
На третий день, под утро, я смотрю: кто-то подошел и мимо параши начинает фундюрить… Или со сна, или случайно… И прямо мне на лицо. Я закричал: «Ты что же это делаешь?», а он взял да и нарочно начал. Я соскочил, начал ругаться и со злости по ноге его стукнул. А оказалось, что это самый главный бандит был. Он меня саданул, и на этом вроде все и кончилось. Дальше, смотрю, уже второй из них идет, и опять на меня. Невзлюбили меня они.
На следующее утро то же самое повторилось. Я тогда встал и начал драться, а тот подмогу подозвал — они все вместе и стали меня бить. Сильно они меня отлупили. Я хотел пойти жаловаться, а мне сказали, мол, не надо жаловаться, иначе они вообще потом покоя не дадут.
А потом моему соседу принесли передачу. Он сразу понял, что бандиты те опять у него все отберут, но я сказал, что буду его защищать. А передача-то в основном в чем заключалась? Картошка вареная, огурцы соленые, лук репчатый, сухари и хлеб. Самым ценным из этого был, конечно, хлеб. Сосед мой не давал тем бандитам еду, и тогда двое, которые спали рядом с главным, подошли к нам и говорят, мол, хватит тебе уже, отдавай теперь нам. В итоге они все вместе подошли и стали еду отбирать. Я заступился за соседа, и они начали меня лупить. Сначала я сопротивлялся, хотел на помощь позвать, подбежал к двери, ногой стукнул, а никто не идет. Меня тогда так избили, что я весь день проплакал. А ночью, когда все уже спали, я тихонько подлез к главному бандиту (он так вольготно спал) и двумя пальцами как стукнул ему прямо в глаза… Он как заорет! А я прыг сразу на свое место и лежу как ни в чем не бывало. А он орет, бегает, охрана уже открывает дверь, надсмотрщики посмотрели, что там у него, и куда-то его забрали.
На следующее утро всех вызывают, мол, кто такое вчера совершил? А никто не видел. Что удивительно, все знали, что это я сделал, но никто ничего не сказал. Мне так это понравилось. Некоторые сочувствовали мне, а другие уже боялись, потому что тот главарь ушел. И все начали меня уважать и освободили мне место под окном. А мой сосед, за которого я заступился, начал меня подкармливать. Спасибо ему.
На 8-9-ый день меня вызвали к следователю. А к этому моменту в нашей камере уже столько заключенных было, что ночью мы спали только на боку — иначе не уместиться было. Поэтому ночью все ложились на бок, а когда кто-то уставал на боку лежать, то он кричал: «Переворачиваемся на правый бок!», и все как по команде переворачиваются на правый бок и продолжают спать. Бывало, что и по два раза переворачивались. Но мне такое напоследок только удалось застать.
Когда меня вызвали к следователю, он долго-долго допрашивал меня, а в конце и говорит: «Тебе присваивается статья №58, п. 6». 58-ая статья была самой страшной — за неуважение советской власти, за критику советской власти, за контрабанду и прочее. А п. 6 этой статьи — за шпионаж в пользу иностранного государства.
Уже после обеда меня привели обратно в камеру, мы получили пайку, поели, и тут я слышу: «Кулаков, с вещами на выход». И меня повели в другую камеру.
Тюрьма представляла собой здание буквой «П» — с очень короткими ножками и длинной верхней планкой. Впоследствии я узнал, что одна из «ножек» называлась «коридором смертников», и стены там очень толстые были. Там содержали заключенных, приговоренных к «вышке», т.е. высшей мере наказания — расстрелу.
В двери нашей камеры был глазок — «волчок» — он сломался и не закрывался, так что иной раз мы туда смотрели. Потом, правда, его починили. Сидели мы долго, так что начинали различать каждый шорох — какую камеру открывают, сколько идут человек… Сама камера была маленькая — метра 3 на 2,5, и когда мы спали, ноги касались других.
В камере нас всего было пятеро… Два мужика лет по 35 — с виду они деревенские были, здоровые-здоровые; что они сделали — никогда никому не говорили. Иногда им приносили передачи, а значит мужики эти были местные. Ну они могли и у других передачи отобрать.
Был там еще один — Сергей Иванович, с которым я подружился. Он к тому моменту в тюрьме сидел уже 10 лет… После октябрьской революции он возглавлял какую-то оппозиционную партию, они какие-то восстания проводили… И его тогда посадили на 10 лет. Он отсидел. А в государстве была такая ситуация — порядок особого режима: предприятия начинают работать вместо 8 часов 12, рабочие уходят в армию, некоторым дают отсрочки, чтобы продолжали работать… Этот период — так называемый расчетный год. Все рассчитывается на время войны: как промышленность должна работать, как обеспечивать людей хлебом, какие карточки выдавать, кого в тюрьму сажать… Вот его в тюрьму и посадили просто так — на всякий случай. Этот Сергей Иванович, когда мы подружились, многому-многому меня научил. Он был очень здоровым, красивым человеком лет сорока или пятидесяти, и несмотря на заключение выглядел он значительно моложе своих лет, был очень грамотным, располагал к себе. Он каждый день зарядкой занимался и мог сам за себя постоять. Еще он был очень дисциплинированный, все делал вовремя — и зарядку делал, и ел, и воду пил. Я рассказал ему, как в общей камере сидел, и он пообещал научить меня защищаться. Я начал заниматься — каждый день рукой бил в стену, правой потом левой… Сначала больно было, конечно, но потихоньку привыкал и стало получаться. Главное было левой рукой научиться бить — потому что этого противник не ожидает.
Первое, чему Сергей Иванович меня научил после защиты, — это как вовремя ложиться спать и просыпаться, как делать физкультуру, когда и сколько пить. И самое главное — как всю пайку не есть сразу. Вся молодежь в тюрьме как хлеб получит, так сразу и съедает весь — не могут терпеть, а меня он научил. Нужно было пайку разделить на три части: 100 гр. — завтрак, 150 гр. — обед, 100 гр. — ужин. В стене камеры выступал маленький кирпич — как полка — я туда эти кусочки и складывал. Есть хотелось ужасно, от голода ноги пухли, но все равно нужно было терпеть и ждать. Так меня Сергей Иванович и научил, и это потом мне еще очень пригодилось в жизни.
А те два мужика передачи часто получали. Бывало, чистят картошку на тряпку… Картошку всю съедят, а шкурки выбрасывают в парашу. И с яйцами то же самое. Мне Сергей Иванович к тому времени уже рассказал, что кальций существует, что он полезен. И вот однажды я был рядом с парашей и есть страшно захотел, а мужики те как раз очистки выбрасывали… Я им и говорю, мол, давайте не выбрасывайте. Они не поняли — почему это не выбрасывать?.. Я тогда взял эти очистки, посолил (соль в тюрьме выдавали), смял их в котлеты да и съел. Наелся. А потом и от яиц скорлупу точно так же… И с тех пор я все время так доедал.
А еще в камере парнишка был примерно моего возраста — спал напротив тех мужиков. И он всегда пайку сразу съедал — никак не мог научиться ее растягивать. И вообще все он делал не так.
Меня часто вызывали к следователю, я там все рассказывал одно и то же. Мне тогда Сергей Иванович советовал, мол, говори всегда то же, что в первый раз сказал — тогда тебя освободят, а если что не так скажешь — к этому сразу прицепятся.
Один раз я пришел от следователя, а от меня пахнет таким табаком душистым. Я уже курил в то время. Причем все курили махорку, а тот следователь — табак. Я тогда сразу рассказал Сергею Ивановичу, как следователь со мной курил, как угощал табаком хорошим. А еще на следующей неделе этот же следователь дал мне с собой табаку. Я похвастался Сергею Ивановичу, но он ничего на это не сказал. А вечером я ему рассказал, что следователь и про него спрашивал: что он делает, что говорит… И велел мне за ним посматривать, чтобы потом следователю все и рассказать. Это доносом называется — когда человек (доносчик) доносит на другого ради хлеба, табака или хорошего к себе отношения. Я все честно Сергею Ивановичу и рассказал. А он мне ответил, мол, я все еще в тот раз понял, когда ты таким ароматным табаком дышал. И с тех пор я начал бороться со следователем: на все вопросы о Сергее Ивановиче давал общие ответы — мол, делает и говорит он все обычное, ничего особенного… Не стал я доносить. А Сергей Иванович мне тогда сказал: «Я тебе в этом вопросе никаких наставлений давать не буду. Тут уж каждый за себя решает» Но ему очень понравилось, что я все честно ему рассказал, и тогда мы еще больше подружились.
Всего я в этой камере просидел около 8 месяцев. В бане там мы мылись очень редко — раз в месяц всего. А баня состояла из 3-х комнат: 1-ая — раздевалка, рядом с раздевалкой была жарильная железная камера (воздух внутри нее нагревается свыше 100 градусов), во 2-ой — сама баня, а 3-я — где уже одеваются. Так приходишь в эту раздевалку, снимаешь с себя все белье (это чтобы вшей не было), вешаешь все на деревянную вешалку в жарилку и идешь мыться. Там каждому полагаются две шайки воды и совсем маленький кусочек мыла. Распоряжается этим рабочий-заключенный. Так вот и начинаешь мыться. Помоешься и идешь в следующую комнату, а там уже как раз и «жарилка» пришла с вещами. Там одеваешься (а одежда горячая-горячая), и всех вместе уводят обратно в свои камеры.
Вот еще про того парня, который делал все неправильно… С виду он крепкий был, деревенский. Ему как-то раз передача пришла — сухари, хлеб и картошка. А те два мужика начали у него все отнимать, а я стал за него заступаться. Мы сцепились, и они избили меня, а у того парня половину отобрали. Сергей Иванович это все видел, конечно, но за меня не заступился — он занимал нейтральную позицию. Он мне потом, спустя какое-то время, это объяснил: я, говорит, не защищал тебя, потому что нельзя мне ввязываться — при малейшей возможности ко мне придерутся и заставят еще дольше сидеть. Так он мне очень извинительно это все изложил.
А меня тогда очень сильно избили… Я под утро проснулся, голова болит, живот болит… Я подполз к тем двоим — ну думаю, сейчас я им или нос откушу, или горло перегрызу… Очень уж я разозлился. И вот только я подполз к одному, нагнулся, а тот как откроет глаза! Проснулся. И опять они начали меня лупить, потом уже отволокли меня, положили на место. И что интересно, с тех пор они меня уважать стали и один раз даже со мной поделились картошкой. А уважать стали потому, что увидели — я уже тоже стал драться неплохо.
Потом мы уже с ним сели, и он начал есть. Я ему все говорил: «Не ешь много, не ешь», а он все ест и ест, ну и мне тоже немного картошки дал. Так он на второй день уже все и сожрал.
И у него случился заворот кишок — мне об этом потом Сергей Иванович сказал. К парню тому сразу врач пришел, его увели, взяли все его вещи, и больше я его уже не видел. Умер, наверно.
Однажды я услышал шорох и сразу побежал к глазку. Смотрю: из камеры в коридор трое надсмотрщиков выводят человека на расстрел… Делают они все тихо. А он выходит, сам идти не может — его под руки ведут… Вот он из камеры уже почти вышел и вдруг собрался со всей силой — и обратно. Понял, видимо, что это уже конец. А что у него там сил — и нет совсем. Взяли его те три мужика здоровых и потащили. Дверь закрыли. И все. От увиденного у меня такое неприятное ощущение на всю жизнь осталось.
В конце июня или начале июля меня вызывают: «Кулаков, с вещами на выход». Сергей Иванович мне и говорит: «Ну все, тебя освобождают», а я говорю: «Да не может быть…» И все те ребята тоже говорить стали: «Ой, Ванька, какой ты счастливый…» Меня привели в канцелярию, потом в каптерку, отдали мои вещи — пальто, шапку, документы… В канцелярии я за что-то расписался, и мне дали такую бумажку — полоску из тетради в клеточку, а там на машинке напечатано, что я сидел в такой-то тюрьме, с такого-то по такое-то под следствием по статье такой-то и освобожден тогда-то. Потом у меня этот документ все время был с собой, пока я его где-то не потерял. А на прощание мне следователь сказал: «Ты первый выходишь на свободу из этого коридора»
Когда меня совсем уже вывели из тюрьмы, то принесли ведро полное супа — сплошная требуха вареная, да так много. Я тогда еще подумал: «Вот как они сами жрут, собаки, а заключенным не дают ничего…». Дали мне блюдо, один налил мне черпак — мол, хватит — нет?.. Ну если не хватит, еще попросишь. Я это скорее съел — давай еще! Налили мне еще — я опять съел. Там уж говорят, хватит, а то заворот кишок будет.
Так меня выпустили. А тюрьма та была примерно в двух километрах от города Кашина, и стояла отдельно в поле, как какой-то замок — единственное здание, огороженное большим забором. Я пошел в город. А куда там идти-то? Решил пойти в военкомат — завтра же есть что-то надо, спать где-то. Пришел туда, говорю, так-то и так-то, показал документы.
Там посовещались, а потом и говорят мне: «Приходи к нам через три дня. Сейчас никаких мероприятий нет»… Ну а как же я три дня жить-то буду?.. Тогда они мне посоветовали пальто продать, и я пошел на рынок. Рынок там самый настоящий деревенский — длинный-длинный в два ряда. И продают там тоже все деревенское — хлеб, сало… Я туда и пришел пальто продавать. А еще раньше, чтобы у меня пальто не стянули, я на него много-много заплаток нашил… Стою я с ним на рынке, говорю, мол, купите у меня пальто… Все посмотрят — а там заплатки одни, ну никто и не покупает. Я тогда сообразил это и оторвал эти заплатки, тогда уже люди интересоваться стали. Ну а мне как продавать? Я и говорю, мол, надо три дня прожить… Вообще денег я много запросил, но это была реальная цена. И одна женщина говорит, давай, мол, я дам тебе столько-то денег, а ты три дня у меня проживешь. Так мы и договорились.
В тот же день пальто я женщине оставил, а сам с деньгами пошел на рынок. И все начал есть, есть — еле-еле остановился, сообразил, что я могу заворот кишок получить — как мой товарищ из тюрьмы. А потом пришел к той женщине домой, там еще поужинал, и прямо стало распирать — все болит. Воду пью, а все равно кишки болят. Ничего не могу делать. И все время есть хочется. Тут женщина та стала на меня ругаться, кричать: «Нельзя тебе больше!», а я все воду пью, а этого тоже нельзя. Не знаю, как я это перенес.
На следующий день она меня урезонила. Помню, что молоко тогда пил вместо воды. Осмотрел я Кашин — город маленький, красивый, весь зеленый-зеленый, и там совсем не похоже, что война идет — все мирно, телеги едут, лошади ходят. Единственное, что бросалось в глаза, — это что народу мало: мужчин всех в армию забрали, а женщины, наверно, работают на полях или еще где.
Спустя три дня, как и полагается, я пришел в военкомат, а там мне и говорят: «Слушай-ка, надо подождать еще день-другой». А у меня уже вся договоренность с той женщиной закончилась. Что же делать-то?.. Я обратно к ней пришел. А наши женщины, русские, замечательные — она мне и говорит: «Ну что ж, Вань, давай оставайся». Мне так было неудобно, но делать нечего… Так я у нее еще два дня жил, а потом снова в военкомат пошел, и тогда уже меня по-настоящему забрали в армию.
Я стал солдатом, и мне полагалось довольствие. Нас обули, одели во все старое-старое, зато выстиранное, чистое. Вот помню, когда я ходил к той женщине прощаться, она так удивилась даже, увидев меня во всем солдатском. Что интересно — некоторые солдаты носили обыкновенные рубашки… Видимо, им не хватило формы. Солдат тогда очень плохо кормили… А дело еще в том, что пока я сидел в тюрьме, у меня начали ноги сильно пухнут, и Сергей Иванович мне сказал, что нужно есть меньше соли, а без соли чувствуешь, что ты голодный совсем.
Солдаты мы были нестроевые — худые все, не могли ни строем ходить, ни винтовку держать. И нас заставили работать — строить доты. Доты — это долговременные огневые точки. Мы там где-то в болотах ходили, разбирали старые доты, строили новые… В тех болотах у меня ноги опять и распухли. Поработали мы там мало — месяц или полмесяца — и нас собрали в группу и повезли на вокзал, а там уже было много-много таких, как мы — солдат, которые еще не могли воевать. И нас посадили в теплушки (это маленький товарный вагон, а там от ворот по разные стороны нары в два этажа) И мы поехали — сами не зная куда.
Ехали мы в город Орск — это самый юг Урала. Маленький город, там река Урал течет, где Чапаев раньше погиб. И недалеко от Орска было строительство Орско-Халиловского металлургического комбината, туда нас и везли как дешевую рабочую силу. Кормили в дороге тоже очень плохо, поэтому многие воровали что-то или пытались занять у других.
Иной раз на больших станциях скапливалось много таких поездов, как наш — целые заводы везли эвакуированных, строителей из Москвы или Ленинграда; а обратно ехали войска — снаряжение, пушки, танки, и их без очереди всегда пропускали. А мы когда ехали — часто останавливались, бывало, день-два стояли. И во время одной такой остановки я случайно услышал, как две женщины и девушка разговаривали о чем-то, торговались, а внимание я обратил на то, что они говорили про улицу Усачевку — это где я раньше жил. Я ту девушку запомнил и на следующей станции подошел к ней и говорю: «Вы с Усачевки?». Она ответила: «Да». И оказалось, что мы почти что соседи были. Ну там и начали вспоминать: в какую школу она ходила, где я был… Выяснилось, что мы и учились в одной школе, только она на год старше. Мы с ней еще раз или два встречались, а потом я и забыл.
Приехали мы на тот Орско-Халиловского металлургического комбинат, а никакого комбината там и нет — голое поле, поселок Нахаловка и рядом еще поселок Еврейский. В Еврейском строительное начальство жило, директор был, руководство; дома там хорошие — отдельные коттеджи на 2 или 3 семьи. Ну и евреев там много было, потому так и назвали. А справа находилась деревня Нахаловка, а еще правее — общежитие для таких рабочих, как мы. Длинное такое общежитие — посередине коридор, по сторонам двери. Самым главным в этом помещении была кухня. И еще сушилка. Обстановка там — кровать напротив кровати, а между ними проход полметра. Так и жили. Общежитие рассчитано человек на 50. Там дежурные были — они топили печки, чтобы к приходу рабочих на кухне всегда горячий кипяток был, в бараке было тепло. Работали мы там как армейские в принудительном порядке. Дисциплина у нас была армейская. Работа наша заключалась в том, чтобы копать землю. Там температура доходила до — 30-40 градусов, и мы копали траншеи глубиной до 3,5 метров — в одну или две перекидки. Это тяжелейшая работа — там все просело, земля как камень…
Иногда у нас там бывали выходные — мы раньше заканчивали работать. Тогда мы, молодые, ходили к евреям колоть дрова — идешь там по поселку: «Кому дрова поколоть?». Кто-нибудь к себе зовет, там поколешь дрова, и тебя обязательно накормят вкусно. Еда, конечно, самая обыкновенная была, зато из настоящих тарелок, с настоящими вилками, ложками. Все чисто. Сидишь и на кухне ешь. Так вот наешься, напьешься — и все. Денег, естественно, никаких не дают. И обратно к себе идешь. И вот так я однажды шел туда дрова колоть, смотрю — а на встречу мне идет та девушка, с которой мы в дороге познакомились — та, что с Усачевки. Повстречались, разговорились, оказалось, что у нее отец — главный начальник этого строительства. А мы с ней уже накоротке, я и попросил, чтоб ее отец мне работу хорошую дал. Она меня и спрашивает: «А что ты делать можешь?» А и правда — что я могу? У меня же образование всего 9 классов было… Но тут я вспомнил, что учился в изостудии, и сказал ей, что могу рисовать. Она это отцу передала, и на второй или третий день меня стали искать, а когда нашли — повели к начальству. С начальником мы поздоровались, он мне и говорит: «Вот ты какой, а мне дочь рассказывала про тебя все… А что ты можешь?» — «Я стенгазеты делал, могу портрет Сталина нарисовать в профиль». Так и поговорили. И первое, что мне потом поручили, — писать номера на машинах. Мне там спецовку дали, талончики еще на питание… Бутерброд с маслом по ним полагался или печенье… И я стал там работать — писать эти номера, но все равно продолжал ходить к евреям колоть дрова, а к своему начальству больше не ходил — неудобно было. Потом я стал там стенгазету выпускать — о рабочих, о производстве. Ее вывешивали потом. Со мной эту газету еще редактор делал… Он был то ли артистом, то ли художником, словом, дешевый интеллигент.
Работал я на том месте долго — до зимы, а зима-то там рано начинается, в октябре или ноябре. И тогда уж очень холодно стало. Одежда плохая, кормят плохо, и стал всех там подбивать — давай, мол, пойдем добровольцами служить. Наконец человека четыре собралось. Кстати, на этих производствах очень строго следили, чтобы никого из рабочих в армию не брали — должен же кто-то работать. А мы все равно собрались в военкомат добровольцами — до него идти надо было примерно 3 км или еще больше… И перед тем, как уехать, мы начали все продавать — простыни казенные, одеяла… И уж когда совсем было пора уходить, мы и матрацы продали. Так вот продали все и пошли в военкомат — как будто нас там сейчас так и примут… Пришли туда, а нам говорят: «Подождите, ребята», и какой-то лейтенант пошел к их главному, мол, тут четверо в армию хотят, и чего с ними делать?.. Главный пришел к нам, посмотрел, кто мы, где работаем, кто у нас начальник… Мы ему все рассказали, а он и позвонил тут же по телефону нашему начальнику. Похоже, что начальник наш был старше этого и по положению, и по должности. Он ругался очень, а в конце и говорит старшему из военкомата, мол, гони их оттуда подальше. А у нас уже ничего нет — даже спать негде… Куда идти? Мы пришли обратно. Ну там нас отругали! Но потом вроде все обошлось, а начальник опять отправил меня копать землю…
Как я был кубогреем.
На строительстве комбината работали женщины-заключенные из соседнего женского лагеря. Меня опять назначили на легкую работу — быть кубогреем, т.е. кипятить воду к обеду заключенных. Женщины-заключенные уговорили меня продать принесенную ими новую одежду и другие вещи на рынок и купить им водку или спирт. Вещи на продажу они прятали под кирпичи и там же на другой день находили принесенную мною водку. Я тоже имел некоторый навар. И так длилось около недели Наконец охрана выявила виновных, меня арестовали и повели в лагерь в колонне заключенных женщин. Это было вечером. Прохожие смотрели и показывали на меня пальцами. Было очень неприятно и стыдно. Начальник, к которому меня доставили, сказал, мол, или ты назовешь сообщников, или мы тебя здесь же и посадим. Я все рассказал, но меня не очень скоро освободили.
Когда я пошел на выход, то по обе сторону тропинки стояли несколько знакомых мне женщин. Они ругали меня, били руками или палками, кто-то сделал мне подножку и потом меня уже лежачего били ногами… Еле добежал до проходной. Охранники там заливались смехом. Но мне было совсем не смешно. А еще мне тогда показалось, что весь этот спектакль для меня устроил начальник лагеря…
А когда совсем холодно стало, кто-то из наших узнал, что как раз сейчас можно в армию пойти — примут. И мы опять туда пришли. И нас приняли. Я даже сейчас помню, какая тогда была радость! В армии солдат в то время одевали очень хорошо — тепло: сначала нижнее белье, потом теплое белье, потом фуфайка, потом шинель. Выдавали варежки, но только с указательным пальцем — чтобы было удобно стрелять; а еще — шапку-ушанку. Так мы попали в армию. Нас практически тут же посадили в вагон и отправили в запасной полк близ озера Еланчик. А там всех собирают, выстраивают и начинают делить: «Плотники есть?», «Повара есть?». Кто откликается — делают шаг вперед. Правда, многие там привирали… Мы с одним парнем стояли рядом и уже успели познакомиться… Он на повара откликнулся. Я ему говорю: «Слышишь, какой из тебя повар?», а он мне: «Да ладно, там на месте разберемся». А я не мог врать. В общем, всех, кто отозвался, увели, но большинство еще осталось — связисты, артиллеристы, танкисты… И тогда уже начали вызывать по роду войск, и людей сразу же распределяли по отрядам или полкам. А я все равно остался. И тех, кто остался, стали учить военному мастерству — как в штыковую ходить, как винтовку разбирать, но это я все знал еще когда на «Ворошиловского стрелка» сдавал. Но, конечно, многого не знал — где там передовая? как в атаку ходят? какие взводы есть, отделения, командиры?..
Словом, меня определили в пехоту и сразу же послали в какой-то другой лагерь, в котором уже формируют полки. Там уже кухни свои… Настоящая солдатская жизнь, и все подчинено командованию… Направо! Налево! Шаг вперед!
И в один прекрасный день декабря нас повезли на фронт. Довезли до Москвы и остановились на станции, рядом с которой моя семья и жила. Тогда я уговорил начальника взвода, чтобы я смог быстро сбегать к своим, пока поезд еще стоит. Ну и пообещал, что принесу из дома всем что-нибудь вкусное. В конце концов мне разрешили. А тогда времена очень грозные были, и всех дезертиров, если находили, могли расстрелять сразу на месте. И я очень боялся, что патрули примут и меня за дезертира — взял где-то газету, закрывался ей… Потом в трамвае и даже в метро был… И наконец дошел до матушки. Мне все очень рады были — устроили прием, и я сказал, что пообещал командиру взвода принести что-то вкусное из дома. Ну а что дома-то было?.. Вот матушка дала мне четвертинку (250 гр.) подсолнечного масла… А я уже задержался дома, поэтому мать с сестрой решили поехать вместе со мной. Так мы и поехали втроем. Но когда мы добрались до станции, наш эшелон уже уехал. Тогда мы пошли к военному коменданту станции — в его руках вся власть там была, и дисциплина доходила вплоть до расстрела: за невыполнение приказа начальник мог застрелить подчиненного на месте. Там был просто железнейший график, и ни в коем случае нельзя было нарушать порядок. И вот мы пришли туда. И если бы не мама и не актерский талант сестры… Сестра там всячески изображала и жалость, и любовь, и преданность советской власти. Словом, в конце концов комендант согласился, и меня посадили в другой эшелон. Мы должны были ехать на станцию Шаховская. Ехали мы долго, а когда приехали туда, то узнали, что тот эшелон, на который я опоздал, разбомбили немцы. И многие из тех, кто там ехал — лежали раненые или убитые. А кругом пожар, дым… И все бегом, бегом, пока другие вражеские самолеты не прилетели. Получается, что если бы я тогда не опоздал, то вероятнее всего был бы ранен или убит.
Мы доехали до станции Шаховской. А дальше — до станции Сухиничи. Эта станция находится в калужской области, а в центре этой области — в городе Калуга — располагался эвакогоспиталь, где я чуть позже и оказался. Ну а тогда мы продвигались от Шаховской до Сухиничей — по тылам шли.
Однажды наш командир по дурости повел целый взвод солдат (человек 30) по открытому полю, которое немцами издалека очень хорошо просматривалось. Оно уже пристрелено было немецкой артиллерией. А нас по этому полю прямо строем повели, причем мы еще без оружия были… Естественно, немецкая артиллерия нас расстреляла — много погибших было. Получается, что еще не дойдя до пункта назначения, мы потеряли половину взвода.
В части, куда нас привели, были большие потери среди и солдат, и командования. Там меня назначили помощником командира взвода — потому что с девятью классами образования я там был самым грамотным, тем более еще и москвич. Работа эта хозяйственная: получение, дележ продуктов, патронов, вещей, принадлежностей…
Интересно, как там делили продукты — водку, сахар, хлеб… Во взводе было три отделения. Я как помощник командира делил продукты между взводами, а там уже сами делили. Вот, например, выдается буханка хлеба на пять человек… Какой-то солдат ее разрезает на пять частей, но части эти получаются неодинаковыми — невозможно ровно разрезать. Солдаты, естественно, возмущаются — солдат же всегда голодный. Тогда делали так: какой-нибудь солдат, пользующийся уважением, отворачивается, а командир отделения показывает кусок и спрашивает: «Это кому?». Солдат отвечает: «Иванову!». Иванов подходит и берет этот кусок хлеба. «А это кому?» — «Петрову!». Тогда Петров забирает и т.д. Также сахар делили — разделят ложками по кучкам, и то же самое начинают. Табак еще таким образом делили. Этот способ дележки, во-первых, занятным был — интересно же, а во-вторых, считалось, что так получается добросовестно, по-честному.
Еще у нас были нацмены — национальное меньшинство. В Советском Союзе всегда было много разных народностей, но были и особенно маленькие. Водку они не пили, свинину не ели. И иной раз с ними было удобно дело иметь: у них можно было водку выменять на сахар… А водку нам не каждый день давали. А только когда в наступление надо было идти или еще что-то в этом духе… Вот так мусульманину водку дашь, а он уже знает, что когда будут водку в следующий раз выдавать — он мне ее даст. Они свинину не едят, а тушенка-то из свинины была… Мы, бывало, к ним набивались в компанию: вот выдают банку тушенки на троих, а они не едят. Значит нам больше доставалось, но я им взамен мяса хлеба давал. Вначале они вообще отказывались по убеждению, ну а потом говорят, мол, тушенку мы будем есть, но сало — нет. А в конце концов вообще все стали есть. Хотя от водки некоторые продолжали отказываться. А некоторые даже там с ковриками молились потихоньку, а тогда это позором считалось — в Советском Союзе все были антихристы.
Однажды нам давали на ужин кашу гречневую — очень вкусную, со шкварками. Но она была совершенно несоленая. Что делать? Мы, солдаты, подняли там хай, мол, как так есть?.. Тогда старшина роты быстро сообразил — давай, говорит, всем по селедке на троих, чтобы солонее было. А как селедку на троих делить? Но как-то разделили.
Был у нас один нацмен — из гор Восточной Азии… Религия этой национальности не позволяла ему убивать людей и даже прикасаться к оружию. И как ему быть? Командир взвода с ним разговаривал-разговаривал, но убедить его никак не мог и в конце концов поручил это мне. Я его тоже и так и сяк убеждал, а он ну ни как не соглашается — боится, орет, бесится… Другие солдаты уже смеялись тогда над нами. Но все равно надо же было как-то его приучить. И вот как-то раз я вытащил из винтовки этого нацмена затвор и незаметно ему в карман шинели положил. А ребята-то все это заметили — и все смотрели, ждали, когда же он руку в карман положит и на затвор наткнется. А он все не кладет и не кладет руки в карман. Ну а что делать? Под конец этому парню намекнули, что, мол, в кармане у него есть что-то… Он туда руку сует, затвор этот замечает… И как заорет! И бегал кругами, и в костер прыгал… Мы уж сами не рады были, что такое придумали с ним. А он к командиру взвода побежал, потом обратно вернулся… Затвор-то он никак из кармана вытащить не может. Ну потом нам уже жалко его стало, да и ребята все уже на меня поглядывают — мол, надо что-то делать, парень же с ума сходит. Ну мы у него затвор вытащили… Вроде обошлось. А что потом с этим парнем стало, я уже и не помню… Кажется, его извозчиком взяли куда-то.
Нашу часть перевели в какой-то глухой лес — там мы и остановились. Уже фронт был близко, бомбежки слышны были, грохот артиллерии, немецкие самолеты через нас летали. Мы чувствовали, что бои уже рядом. Там мы разместились и начали заниматься военными делами — подготовкой. Я был уже рядовым, потому что прибыли командиры и из помощников меня убрали. А так как у меня было образование 9 классов — больше, чем у многих других — меня определили в минометчики… В минометном взводе тогда было очень мало людей. Минометы были маленькие — мины 50 мм диаметра, самая большая часть — это минометная труба и плита, в которую та труба упиралась. В трубу мину закладываешь — она и взлетает сразу.
Гремело, конечно, но уши мы никогда руками не зажимали — не до того было. Но вообще я из этого миномета ни разу не стрелял, а только плиту носил — она примерно 20 кг весила — и, когда стреляли, я подавал мины. Т.е. я был минометчик самой низшей категории.
Жили мы в землянках — строили их сами. И ночевали в этих землянках, прятались от дождя, от холода… А как их строили? Сначала землянки рыли для командиров — копали яму глубиной примерно в метр, посередине ямы еще делали углубление в 50 см — туда человек потом ноги ставил. Потом из нижней ямки лесенку делали — все из земли. А в противоположной от лесенки стене выкапывали круглое отверстие для печки, сверху — трубу с набалдашником — чтобы искры не шли. Посередине землянки еще стол стоял. А сверху — плащ-палатки натягивали или козырек из палок делали, если долго там надо было стоять. Потом эту крышу обставляли дерном. Вот такие землянки были у командиров. А командиру полка и блиндаж делали и иногда даже окошки маленькие.
Кстати, командир полка и вовсе жил в машине — какой-то американской, ну а рядом все равно был блиндаж, чтобы туда можно было спуститься.
Солдаты сами себе землянки рыли. Вырывали ямы, без всякой печки там, а ямку маленькую делали не посередине, а перед самым входом — солдат ступает сначала в это углубление, а потом ложиться на основную часть. Летом землянки накрывали плащ-палатками, а зимой — уже как получится, как солдат сам решит. Такие землянки мы обычно на двоих рыли.
Командиры нас тогда подготавливали к выходу на фронт и боевые позиции: каждый день мы занимались, повторяли курс молодого бойца — азы боевого искусства: как стрелять, как ходить в атаку, как маскироваться… Этот курс должен был пройти каждый человек на фронте — от повара и до командира. До войны-то в армии еще порядок был, а потом пришли молодые все, неопытные, поэтому учиться было необходимо. Учебных минометных стрельб не проводили, а изучали это дело теоретически. Особенно мне запомнилось учение по штыковому бою — нас там учили, как винтовкой отбиваться от штыка. Самое главное, что я там понял: когда пырнешь противника, нужно штык скорее вытащить, иначе следующий подбежавший противник может тебя убить. На деле это было довольно сложно…
Нас тогда командиры подготавливали к выходу на фронт: в любое время могла поступить команда «На фронт», а мы же не готовы были, вещи не собраны, а надо оставить землянки пустыми. И вот мы так тренировались: ночью вдруг «Тревога!», все соскакивают, одеваются, выходят в строй… Проходим в строю километров пять, а тут — «Отбой! Ложная тревога». Мы и привыкли так. Однажды сказали нам: «Тревога!», а ребята говорят, мол, опять сейчас только на два километра, некоторые и не одели фуфайки, портянки, не стали брать ничего… А это была тогда самая настоящая тревога.
Долго тогда шли по снегам, миномет везли на лыжах, а не на спине несли. Очень уставали — 50-55 минут пройдем, отдыхаем…
Фронт уже недалеко был, и нам сказали, что к вечеру мы должны занять позиции, окопы. Солдаты, которые раньше это место держали, уже ушли, и тогда мы начали там приспосабливаться. Наш окоп — это передовая была, значит впереди нас уже никого нет. А в километре от нас уже немецкие траншеи были. Нам сказали, что пойдем в атаку — значит надо стоять и ждать. Сказали, сначала будет артподготовка — минут 30 все наши пушки-минометы стрелять будут по немцам, выбивать живую силу и технику. А потом — три красных ракеты — начало выступления. Тогда «Идти в бой» говорили только офицеры, солдаты говорили «Идти в атаку». Разные термины были. Рано утром нас собрали всех, дали сухой паек, горячим накормили… Многие весь поек съедали за раз — все равно в бою убьют или ранят… Когда уже стало рассветать — офицеры стали подходить, вокруг меня писарь все время ходил. Настроение было паршивое… Поступила команда — минометы зарыть в снег, и мы, минометчики, были как рядовые солдаты. Так нужно было. Ну мы минометы зарыли и стали рядовыми пехотинцами. Сидим в окопах ждем, все в себя ушли — убьют, наверно… В атаках очень многих убивали, редко когда человек два раза ходит в атаку. У всех солдат тогда винтовки были большие, а нам, минометчикам, дали карабины — они поменьше, с ними двигаться удобнее. Карабин у меня был новенький, черненький — даже смотреть на него приятно было! Сидим, тихо, офицер ходит, где-то стреляют… И все надеются, что их не убьют, любого другого могут убить, а меня — нет… И команда — идти и смотреть на командира, что он делает — то и ты делай. А пока сидим, ждем, солдаты и говорят друг другу: «Вот адрес запиши. Если убьют меня, а ты жив будешь, бате моему расскажи… Не забудь только». И я так просил. И меня просили. Но я почему-то никогда никому не писал потом — при ранении все потерял. Но был случай, когда я встретил сына погибшего товарища, рассказал ему об отце, а он даже не знал, как тот погиб…
Раздали гранаты, патроны — тогда словно все еще было далеко от сражения. А вот когда сказали «Примкнуть штыки» — так неприятно стало, значит начало уже, сейчас убивать надо будет или тебя убьют… Страшно стало. Артиллерия стреляет уже, а ты ждешь, когда они закончат, потому что тогда уже нам надо идти. А потом — три ракеты.
И нужно вставать уже, а никто не хочет… Тогда медали даже давали тем, кто первыми вставали из окопов… Я вижу, что кто-то уже побежал, а сам я почему-то затормозил, тут подбегает этот писарь, начинает меня подталкивать, смотрю — я уже вроде как последний. Испугался — отставать нельзя, обратно уже тоже не побежишь, надо только вперед, ну и — бегом… Смотрю по сторонам: слева — разрыв, справа — разрыв… Что делать?.. Вижу, товарищ упал. Что случилось? Почему упал? А рядом солдат уже кричит мне: «Беги давай! Чего смотришь?» Потом командира убили… Сперва как будто он лег — значит все должны ложиться, потом уже командование передали, ну и снова вперед. Сначала мы бежали быстро, потом устали, а уже к немецким окопам подбегать надо, там не видно ничего из-за взрывов, вся земля черная… А нам сказали, что в окопах немецких задерживаться нельзя, надо их перепрыгнуть и идти дальше — взять там деревню в полутора километрах от окопов… А если там немцы еще остались, так их добьют солдаты, которые за нами идут… Я к окопам подбежал, надо уже перепрыгивать, а они-то широкие, их еще и снаряды разбили, разровняли… И внизу два солдата-немца лежат — то ли ранены, то ли убиты… И что делать? Перелезать страшно… Тут смотрю — рядом справа солдат наш бежит, мой товарищ Бывалый, кричит что-то, мне рукой машет налево… Я посмотрел налево. А там эти окопы досками перекрыты — можно перебежать. Я туда и побежал. И тут смотрю — из окопа бежит офицер немецкий с пистолетом в вытянутой руке, бежит к своим солдатам по траншеи… Он не посмотрел наверх, и я его первым заметил. И сразу пульнул в него. Я тогда все наставления забыл — как винтовку держать нужно, как стрелять правильно, про отдачу от винтовки забыл… Прямо как держал — так сразу и пульнул. Офицер упал, а я побежал дальше. А за офицером еще бежали его солдаты, я их и не заметил. Тогда мой товарищ туда гранату кинул… Окопы мы перебежали, и дальше… И вдруг слева пулемет заговорил. Мы все без команды залегли, лежим — куда деваться?.. А я вижу метрах в пяти немец убитый лежит, я к нему подбежал и за него от пуль спрятался. Он на животе лежал, а я его на бок перевернул, чтоб повыше было — тело-то быстро повернулось, а голова медленнее… Я тогда так испугался — думал, он живой еще — и как прыгну от него назад. Винтовку тогда потерял… А как же солдат без оружия?.. Я обратно подбежал, винтовку схватил и опять назад… Смотрю — а там воронка от снаряда, я туда и прыгнул. Мы потом там лежали, пока тот пулемет ни уничтожили. Потом опять вперед, мы даже уже не бежали, а почти что шли по снегу… Там же еще воронки везде, говорили, мины есть, но я ни одной не видел. Как попадается воронка — в нее сразу прыгаешь, там прячешься от разрывов… А деревню тогда без боя взяли — немцы-то убежали все. Надо заметить, что воронок от разрывов снарядов, в которых можно спрятаться как следует, было очень мало. В основном были мелкие воронки — от разрыва маленьких снарядов.
Прибежали наконец, устали. Всех построили, и оказалось, что нас совсем мало… Мы тогда все сидели у дома на дровах, уставшие, надломленные. А потом у нас свой «Теркин» местный нашелся, шутил, и все начали смеяться — напряжение снимать. Потом приехал старшина, привез кухню, начали нас кормить, водкой поили. Никакой нормы не соблюдали. Убили многих — старшина заплакал, он добрый был у нас, все говорил: «Как же вас мало… Ешьте сколько хотите, водки сколько хотите пейте». Поставили бидоны с водкой — мы ее прямо кружками пили. И потом так получилось, что все солдаты стали очень хорошо друг к другу относиться, называть друг друга стали не по фамилии, а по имени — «Мишка», «Ванька»… Все добрые стали, довольны, что выжили.
Вообще наш полк не очень здорово пострадал, вот только нашей роте досталось… Много у нас погибло. Вот так я первый раз ходил в атаку. Неприятно, конечно. И надо идти, и все идут. Сначала боялись все, а уж там когда выскочил из окопа — то только вперед. Назад никак нельзя.
Потом наш полк переформировали, и уже в конце февраля 1942 года мы второй раз пошли в наступление.
После того, как мы взяли эту деревню без боя, нас скомпоновали и повезли в те же леса. Военную подготовку мы проходили там такую же, как и прежде, только я был уже не минометчиком, а рядовым в пехоте. Вскоре нас снова направили на передовую.
К утру мы пришли на местность, где недалеко находились немцы. Было наступление, и наши войска продвигались вперед. Естественно, были потери — войска сменялись, одни уходили из боя, другие продолжали наступать. А нас привели в какие-то болота и сказали там окапаться. А что там окапываться? Болота есть болота — там земля вся промерзла да еще с водой смешалась, и все в снегу. Мы снег откопали и залегли. Сначала никакой стрельбы не было, а под утро ни с того ни с сего началась сильная стрельба… А мы все лежали и ждали команды продолжать наступление. А немцы, видимо, здорово сопротивлялись, и наши долго не могли набраться достаточно сил.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Я родом из страны Советов предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других