Дикие пчелы

Иван Басаргин, 1973

Иван Ульянович Басаргин (1930–1976), замечательный сибирский самобытный писатель, несмотря на недолгую жизнь, успел оставить заметный след в отечественной литературе. Уже его первое крупное произведение – роман «Дикие пчелы» – стало событием в советской литературной среде. Прежде всего потому, что автор обратился не к реалиям социалистической действительности, а к подлинной истории освоения и заселения Сибирского края первопроходцами. Главными героями романа стали потомки старообрядцев, ушедших в дебри Сихотэ-Алиня в поисках спокойной и счастливой жизни. И когда к ним пришла новая, советская власть со своими жесткими идейными установками, люди воспротивились этому и встали на защиту своей малой родины. Именно из-за правдивого рассказа о трагедии подавления в конце 1930-х годов старообрядческого мятежа роман «Дикие пчелы» так и не был издан при жизни писателя и увидел свет лишь в 1989 году.

Оглавление

Из серии: Сибириада

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дикие пчелы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава вторая. Таежные люди

1

Горы в этой тайге называют мягко и певуче — сопками. Сопк-и-и! Они караванисто уходят к изломанной линии горизонта, сливаются с синевой неба, теряются в облаках. Крутые, жаркие сопки. Горбатятся от старости перевалы, а с них — звонко, вприпрыжку бегут ручьи, вода в тех ручьях сочная, вкусная, пей — не напьешься. Ключи рождают речки, тоже молодые и бойкие. Эти речки могут так забуянить от затяжных дождей, что их грохот слышен за несколько перевалов. Они вырывают столетние ильмы, бархаты, вербы, катят по дну многопудовые камни, все сметают на своем пути. Норовистые речки, бешеные. А спадет вода, они тихо и ласково журчат в своих ложах, былинные сказы рассказывают, крепкий сон навевают.

А леса… Разве есть еще где-то леса прекраснее уссурийских! Здесь черная береза обнялась с белой, осинка-говорушка день и ночь шепчет о чем-то кедру. Рядом раскосматил хвою тысячелетний тис, его прикрыла стройная ель. В обнимку, дружно поднялись на сопку пихты, сползли в распадок и заполоводили его. Огромными шатрами раскинулись заросли дикого винограда, лимонника, кишмиша. Все здесь переплелось и перевилось. Но каждому хватает места на этой суровой, а вместе с тем теплой и ласковой земле.

Речки, сопки, глухие распадки, чистые поляны и марюшки, дикие скалы с причудливыми нагромождениями камней — это все тайга.

И где еще есть, как не в этой тайге, легендарный корень женьшень, тис, могильная сосна… Этот уголок земли не тронули великие оледенения, не опалили его холодным дыханием студеных ветров, обошли и оставили людям сказку.

А зверей здесь называют тайгожителями. Для них тайга — и корм, и приют. Косули любят долинки, чистые места с перелесками. Изюбры поднялись в сопки, лишь на ночь спускаются попастись. Кабаны — в кедрачах, дубняках; там же тигры, медведи, хотя последние относятся к числу бродяг и ходят по всей тайге, по всей земле. А уж разная мелочевка: белки, бурундучишки, разные птахи — так этими вообще переполнена тайга. Все поют, трезвонят, что-то рассказывают друг другу.

Люди здесь называют; себя таежными людьми. В них от тайги ласковость, доверчивость и суровость, а порой и жестокость. Здесь иначе и нельзя: только жестокостью можно остановить варнаков, тех, кто не признает таежные законы. Они не писаны, они вошли в плоть и кровь таежных людей с детства и навсегда.

И законы эти просты и человечны: не грабь, не убивай проходящего, помоги терпящему бедствие, будь он тебе друг или недруг, не бей зверя без числа, оставь в зимовье хлеб и соль, заверни в берестинку спички, дров наколи — будь человеком, а не брандохлыстом. А если завидел неладное, то накажи нарушителя по таежным законам. Здесь ведь нет урядников и приставов, нет суда присяжных, поэтому сам суди по совести, по человечности, не перегибай палку, может сломаться…

Таежный человек — прежде всего охотник, умелец на все руки. Неохотник, снулый ко всему человек погибнет а одночасье: от незнания таежных законов, от неумения добыть зверя на пропитание. Охотник, тот и зверя добудет, шкуру выделает, сошьет себе одежду и обувь, срубит зимовье, дом, починит ружье, вспашет землю и хлеб посеет. В тайге скучать некогда: то грибов надо собрать и насолить, ягодами запастись, винограду набрать, вина надавить, шишек кедровых навозить, чтобы в пересудах было что пощелкать. А тут еще хлеба, покосы, огород. Таежному человеку нельзя засыпаться до вторых петухов, с пташками надо вставать, а с последними их голосами ложиться.

Степан Бережнов побывал в этих краях, присмотрел глухую долину Уссурки и решил вести сюда братию. В марте 1879 года, в непролазное распутье, без троп, по таежной целине, продирались раскольники через крутые Михайловские перевалы, чтобы выйти к намеченному большаком месту, остановиться в устье небольшой, но бурной речки Каменки.

Пришли вшивые, косматые, оборванные. На истертых до крови плечах принесли бороны, плуги, железо, гвозди, зерно для посева и семена овощей. Картошку тоже не забыли. Не оставили позади себя дорогу, знали, что проруби ее, то по ней придут другие, может быть, и чужие люди. А вот так, по бездорожью, не всякий рискнет пройти через дебри таежные. Такое под силу только раскольникам, которые хотели укрыться за горами и лесами от худого глаза царя-антихриста, от назойливых мирских людей.

Пришли таежные люди, которым тайга — родной дом, как уральская, так и сибирская, а теперь вот эта — неведомая, Уссурийская. Без гомона и шума пришли. Ведь они беглые от царя и церкви. Со времен Алексея Михайловича беглые, со времен трижды проклятого патриарха Никона — беглые. А раз беглые, то все надо делать тайком, как это делали в Сибири, Забайкалье.

А вокруг простор, вокруг голубые мартовские сопки с рыжинкой, как косули в линьку. Стекались с них речки, образуя широкие долины, за миллионолетия подготовили пахотные земли неугомонному мужику-умельцу.

И застучали топоры, завжикали пилы; среди тайги вставала деревня Каменка, отгороженная от худого глаза столетними кедрами, тысячелетними дубами, голенастыми березками. Если в Сибири они жили за крепостными стенами, строили свои остроги, то здесь отказались от стен. Тайга будет стенами, доброе слово будет крепче стен. Так порешил Степан Бережнов, молодой проворный наставник старообрядческой общины. Запретил рубить лес в деревне, а возили его издалека.

Первый дом, даже не дом, а келью, чем-то похожую на крепостную башню, срубили старейшему учителю Михаилу Падифоровичу Бережнову, ибо у раскольников старость почиталась наравне со святостью, а заслуги перед народом — и того больше. Деду Михаиле уже сто тридцать лет стукнуло. А он еще в силе, при здравом уме. Он как только занял пахнущую смолой келью, тут же разложил свои бумаги, чтобы продолжить описание мытарств людских, оставить после себя завещание бунтовщикам-раскольникам, чтобы рассказать миру правду, что пришла с житейской мудростью. Писал, чтобы потомки не повторяли ошибок своих предков, были бы мудры, были бы покладисты. Земля мала, беготней славы не наживешь, а вот бесславие уже нажито.

Хотел бы спрятать от глаз людских деревню Степан Бережнов, но деревня — не иголка, которую можно спрятать в стоге сена. Вон, сразу за поскотиной, раскинулись пашни. Поднимали с хрипом и стоном. Гнус продыхнуть не давал. Звери стерегли каждый шаг человека.

Но молодой наставник говорил:

— Обтопчем землю — спадет гнус. Почнем охоту — отойдет зверь. Навались! Не боись! Кто сгинул, знать, так богу угодно. Поджимай, мужики! Не отставай, бабы!

Поджимали, не отставали. За пашнями раскинулись покосы. А за покосами шли дороги и робко обрывались у леса. Здесь раскольники брали лес на стройку, на дрова. Дальше прятались тайные тропы, по которым шли маньчжуры-коробейники и на которых таились хунхузы. Контрабандисты несли раскольникам все, что душа пожелает: порох, свинец, соль, мануфактуру… Плата — пушнина, тигровые шкуры, кости, ус, кабарожий пупок, панты. Денег пока не брали. Да и мало их было у раскольников. Пока сюда добрались — все растрясли, то пристава надо было ублажить, то казаков.

Наученные веками жить в дружбе с инородцами, здесь тоже всячески завязывали мир и дружбу. Были честны до мелочи. Ибо раз обмани коробейника, то об этом будут знать все торговцы и обойдут деревню, в которой живут обманщики. Раз обидь инородца, то все инородцы станут врагами. А здесь жили удэгейцы, орочоны, гольды. Раскольникам воевать с инородцами не с руки.

Не было и воровства, которое наказывалось смертью. Амбары не закрывались на пудовые замки, двери домов подпирались палками, чтобы не забрела в дом собака. Для человека же все двери были открыты, будь то хоть манза-бродяга, который забрел на русскую землю с надеждой, что он здесь может стать богатым человеком. Но только богатство то надо было обрести в поте лица. Заходили и русские бродяги — тоже искали себе жизнь потише и кусок хлеба побольше. Да чтобы без труда, будто здесь калачи растут на деревьях.

Ходили в мир теми же тайными тропами и раскольники — связь с миром держали. Забегали в города, присматривались и прислушивались. Да не всякий мог уходить в тот мир, ходили самые проверенные, самые боговерные, чтобы не смогли заменить бесовскими игрищами мирские, не сбить с пути праведного словами богохульными. Зачем бы тогда уводить в эту глухомань братию наставнику Степану Бережнову? Увел подальше от соблазна, подальше от церкви и царя.

А годы бежали, отстукивали время настенные часы, гири их каждое утро подтягивал дед Михайло. Он видел тревогу Степана Бережнова, который иногда забегал в город Владивосток. Город строился. Город рос. Видел Степан Бережнов, как закладывали Уссурийскую железную дорогу, на закладке которой был цесаревич Николай Александрович, будущий государь император. Хоть и далеко стоял Степан Бережнов от цесаревича, но хорошо разглядел его. Хмурился наставник, зло сжимал пудовые кулаки, в бессилье скрипел зубами. Знал Бережнов, что по этой дороге скоро хлынет люд, заполонит тайгу, придет и в их долину. Деревни растут как грибы и наползают в их сторону. Думал: «Хил и немощен цесаревич. Но не в нем сила, а сила в тех, кто его подпирает плечами».

Прошло двенадцать трудных лет. Но прошли они не даром. Вокруг деревни — пашни, покосы. На светлых полянках пасеки, каждая до двухсот даданов. А ведь раскольники принесли всего одну пчелосемью. От двух коров и одного бычка — многоголовое стадо. От десятка лошадей — табуны. Нет, живучи эти люди. Обжили тайгу, понастроили зимовья, понаставили ловушки-самоловы, во множестве добывают соболей, колонков, белок. Ссыпают звонкое золото в кожаные мешочки. Золото — не бумажка, не сгниет.

Когда пришли сюда, на плечах едва держалась полуистлевшая лапотина. А сейчас! Как разнарядятся в праздник в сатины, сукна и шелка, запрудят всю улицу своим разноцветьем. Мужики в хромовых сапожках, бабы форсят в кашемировых шалях — рябит в глазах. И ходить стали неспешно, степенно, будто и спешить некуда…

Бабы натирали песком полы, лавки, перестирывали белье, готовились к пасхе. С сопок уже сполз снег. Ярко полыхало солнце. Густо пахло вербой у реки, сыростью весенней. Пчелиный гул в небе — пчела вылетела на вербу. Мужики неистово парились в банях-каменках, вылетали из них, прыгали в прорубь — и снова на полок, что есть силы хлестали себя дубовыми и березовыми вениками, старые грехи смывали. Готовились к всенощной. Парились и бабы, они тоже не безгрешны. И вот деревня двинулась в молельню. Впереди в черных кафтанах степенно вышагивали мужики, оглаживая бороды; следом — бабы и детвора, а уж позади — девки и парни. Детвора шумит, балуется, шикают на детей матери, но где там — галдят, будто идут на рыбалку, а не славить воскресение Христа из мертвых.

Впереди трудная ночь. Ночь, которую надо выстоять на ногах, петь псалмы, читать молитвы, славить имя Христово. И где-то в полночь хористы вышли вперед. Ударил по лавке звучным камертоном дед Михайло, чтобы хор настроился на ноту «ля», взмахнул рукой, и грянул хор: «Христос воскрес из мертвых смертию на смерть наступи и гробным живот дарова…»

Каменский хор был одним из лучших в долине. В раскольничьих деревнях Варпаховке, Кокшаровке такого хора не было, какой создал дед Михайло.

Старообрядцы не признавали мирской музыки, за балалайку или гармошку голову оторвут охальнику. Все это — ляхетство и никонианство. А вот петь любили.

Журчали голоса баб, в них вплетались детские подголоски, басовито гудели мужики. Падают голоса вниз, вверх, стонут и плачутся…

Пел хор, а тут шепот не к месту:

— Степан Ляксеич, твоя женка рожает…

— Эк приспичило, нашла время. Ну ин ладно, слышь-ка, баба Катя, ходи примай роды.

— Еще корчатся в муках Лагутиха и Журавлиха.

— Эка напасть! Трое в одночасье, — заворчал Михайло. — Без Кати хор порушится. Вот те нашло на них.

Повитуха баба Катя, хотя ей от роду было не больше тридцати, вынырнула из молельни и побежала к роженицам. В ночь, на пасху Христову, родились три малыша-крепыша, голосистые, неуемные.

А утром Михайло Падифорович Бережнов долго рылся в пожелтевших листах своей летописи, искал завет ушедших на покой предков. За сто с лишним лет многое позабылось. Вот оно, завещание: «Мы, побратимы, Устин Бережнов, Петр Лагутин, Роман Журавлев, завешаем: кто родится в один день одного года в роду нашем и мужского пола, того назвати нашими именами и считати отродясь побратимами. Такое угодно богу, допустимо божьим промыслом, ибо рождение побратимов — бысть нашим вторым рождением. Слава тебе, боже. Аминь». Эти слова были записаны самим дедом Михаилом, когда побратимы состарились и готовились на вечный покой.

— Это перст божий! — воскликнул Михайло Падифорович. — Не на горе, а на большое счастье родились они, родились в воскресение Христово. Воспоем ему аллилуйю! Те нашли свое побратимство в сечи великой, а эти — от рождения. Жить им в мире и согласии, как жили их побратимы. Запишем их имена в книгу бытия. И дед Михайло записал: «Рождены на Пасху Христову 1892 года от рождения Христа. Пусть в их жизни не будет худых и печальных дней. Аминь».

— Гуляй, мужики, славьте нарожденцев и Христа, бога нашего! — орал подпивший Бережнов. — Такое бывает в тыщу лет однова!

— Славим! Жить им столько, сколько прожил дед Михайло!

— Завет предков наших равен завету божьему. Потому гуляйте. Я тожить пригублю бесовское зелье, — категорично заявил дед Михайло, который за всю жизнь не выпил и кружки медовухи. А сейчас выпил, так уж рад был, что завет отцов сбылся…

Перечить не стали своему учителю. Все прошли через учителя. Он знал астрономию, риторику, космографию, географию, историю, владел художественным письмом и иконописью. Дед Михайло многим преподал эти науки. Однако учил и понимать души людские, любить Россию.

Но как только стал наставником Степан Алексеевич Бережнов, учение деда Михаилы стало сводиться на нет. Наставник запретил учить детей астрономии: мол, это вносит в их души сумятицу; по Святому Писанию небо — твердь, а ты учишь, что оно — эфир, что звезды — солнца. Запретил читать историю раскола, потому что Михайло исподволь осуждал раскол, который привел Русь к великому кровопролитию. Хуже того, учитель возносил анчихриста Петра I, будто он вывел Россию из тьмы и невежества. Сам зная все это, Степан не хотел, чтобы знали другие. И схватились прапрадед с праправнуком.

— Ты, — кричал дед Михайло, — не наставник духовный, а идол магометанский! Как ты смеешь наложить запрет на то, от чего люди душой крепнут, сердцем добреют? Как? Земля не покоится на трех китах, она кругла, и не Солнце ходит вокруг Земли, а Земля вокруг Солнца. И человек, познавший многие науки, — добр, умен, зла не могет творить. А ты творишь. Миром должны править добрые, а не злые. А ты зол и завистлив. Мудрость и рассудок приходят к человеку со знанием наук, кои обрело человечество. А уж историю-то знать должен каждый, бо без истории нет Родины. Через нее придет любовь к земле своей, к народу своему. История — это хлеб наш насущный, как и астрономия, арифметика и география. Без того хлеба человек уподобится гаду али зверю. Не поняв души своих предков, нельзя понять себя. В этом суть жития людей, в этом суть души…

Учил дед Михайло детей и слову божьему. Но, как поговаривали раскольники, он уже стар стал и начал заговариваться. И Степан Бережнов, праправнук деда Михаилы, уже не раз ставил вопрос на совете братии, чтобы отстранить от учения божьего выжившего из ума старика, «бо он вносит в души детские сумятицу и разноголосье».

И верно, учение деда Михаилы противоречило Святому Писанию:

— Божье слово — суть душевная. Оно идет от души, а не от зубрежки того слова. Надо поначалу понять душу слова, а уж потом славить тем словом бога. Не тот бог, что рисован на иконах, а тот бог, что сидит в душе.

Лет двадцать назад такого бы не сказал дед Михайло. А вот с годами пришла к нему мудрость, пришла и заставила задуматься.

Отлучили деда от учительства, потому что его учение было богохульно и богомерзко. Но он отстоял-таки своих любимых сорванцов. При нем остались восьмилетние побратимы: Устин, Петр, Роман. Он их собирал в своей избушке, что стояла на отшибе, рядом с домом другого учителя Макара Булавина, которого тоже в свое время отлучили от учительства. Учил истории и другим наукам. С ребятами писал иконы, вел летопись братии.

— Вы спрашиваете, что есть время? Время, как вода течет и течет по своему руслу. А в этом времени — мирская суета, стоны, раздоры. Сколько я помню, столько и ведутся в мире войны и драки, мелкие свары и глупые обиды.

Непонятные слова говорил дед Михайло. Непонятные сказы о далеких звездах, что будто они такие же солнца, как то, что греет нашу землю. Что под теми солнцами тоже могут жить люди. А вот где же тогда райская обитель, где живет бог?

И лежали побратимы и учитель на душистом сене, смотрели на звездное небо, и каждый силился разобраться в той астрономической мудрости.

— Коло-звезда — единственная звезда, коя ходит по небу, будто короткой веревкой к колу привязана. А вот у других звезд и размах широк, и дороги дальни, — в ночи давал урок дед Михайло.

Побратимы познавали течение звезд, их названия, но никак не могли представить всю глубину и ширину Вселенной.

— А как же, деда, ить в Святом Писании сказано, что небо твердь, а звезды сам бог прибивал к небу? — раздался звонкий голосок Устинки.

— Святое Писание, сынок, создано для темных людей. Для умного и грамотного то Писание смешно и бестолково. Вот вбей ты гвоздь в стену, рази же он будет бродить по стене? Нет, он там навеки недвижимым и останется. А гля на звезды, с вечера Марса-звезда была над сопками, а к полуночи она ушла с полнеба. Да и Большая Медведица тожить сделала большой шаг по небу. Не твердь небо, небо — эфир, пустота, необозримая для ума и глаза человеческого. И не верьте тому, что бог создал Землю. Не всесилен он, не всеведущ. Создал Землю, населил ее всякими тварями, а не узрел в душах Адама и Евы, что они скоро совершат грех великий. Не узрел он и того, что люди впадут в блуд, а за блуд восхотел наказать потопом. Одного Ноя пожалел. Глупость все это. Ежели бог не может узреть такое, то куда ему до создания Земли и Вселенной? Кем все это создано? На то и я не могу дать ответа. Ежели бы знал, то не нудилась бы душа: есть бог аль нет? Разум отверг его, а душа держится. Тяжко. Разум отвергает бога, а душа за ним тянется. Но кто-то все же создал? А вот кто?! — почти кричал дед Михайло. — Не могло же все это из ничего родиться. Умру, так и не познав таинств Вселенной. Да и никто их не познает, ибо человек мал, а Вселенная велика.

Может быть, по этой причине дед Михайло не очень любил астрономию. Зато в истории он был знаток, облекал ее в рассказы, живые и понятные. И история с его слов враз приближалась, как будто все это случилось только вчера.

Стонут леса, вьюжат злые ветры, бредут побратимы по тайге, представляют Ивана Сусанина, героя народных сказаний. Тонут ляхи в глубоком снегу. Ведет их Иван Сусанин, чтоб загубить в чащобах непроходимых. Бела борода у Ивана Сусанина, ростом он велик, виден среди звезд и во тьме. Надвинулись на него смоляные факелы, чадят в бороду, ест дым глаза, тают сосульки на бороде, а Иван смеется в глаза ляхам.

— Вы говорили, деда, что слава — дым, — расспрашивает деда Михаилу Устин, — а ить Иван Сусанин и сейчас жив во славе?

— Слава славе рознь. Есть слава во имя спасения земли родной, а есть слава ради корысти своей. Слава твоего отца будет короче его жизни. Короче, вот помяните мое слово, ибо он не к добру зовет народ наш, а к жадности и сребролюбию. Он мутит народ не добром, а злом.

— В чем же его зло?

— А в том, что он отнял у других тропу познания. Сам же все это получил от меня, и сам же туго верит в лик божий. Значит, он двоедушник, прощелыга.

— Деда Михайло, мы уже не маленькие, расскажите, почему вышел раскол? — теребит зипун старика Устин. — Пошто одни люди не приняли новую веру, а другие приняли?

— Это путано, сынок. Новая вера пошла от зело грамотных людей, от Арсентия Грека, Никона-патриарха. А народ, темный и сирый народ не восхотел принять нововведения в уставах, правку старых молитв. Как это было? Я многие годы познавал, пошто и как вышел раскол. Здесь тебе и будет ответ, что есть одна слава, как у Сусанина, и есть другая, корыстная. Ведь Никон и Арсентий Грек на то пошли, чтобы возвеличить себя в веках, создать новую веру, самим же стать выше царя.

…Так передавал Михайло знания, мудрость жизни побратимам, своим последним ученикам. Стрельбе же учил их Макар Булавин, наилучший стрелок среди раскольников. Учил повадкам зверей, разным премудростям таежным:

— Чтобы быть хозяином в тайге, надо уметь многое: стрелять точно, ходить ночью по звездам, днем по солнцу, разводить костры, строить дома, шить обутку. Таежный человек — все должен мочь. Без этого мы погибнем.

И вел в тайгу, туда, где кричали филины, рычали тигры, стонала и всхлипывала ночь. Вел, чтобы дети с восьми лет не боялись тайги, чтобы они могли и в ночи спать сном младенца. Ибо человек есть голова всему сущему на земле.

А ночь темна, над головой лишь звезды, луна. Чьи-то всхлипы, вскрики, стоны. Треск сучка под лапой зверя кажется хлестким выстрелом; шум ключа похож на скрадывающие шаги тигра. Хочется прыгнуть под коряной полог, забиться в угол и сидеть там пугливым мышонком. Но такое делать нельзя, друзья засмеют — каждый старается не обращать внимания на ночные звуки и слушает охотничьи сказы Макара Булавина…

Учил он и плавать на лодке по бурным рекам, и бегать на лыжах по крутым сопкам. Лыжи подбиты камусом, бежишь в гору, а плотная шерсть не дает сползать назад. Но главная учеба — это стрельба.

В те годы у раскольников уже были однозарядные берданы, многозарядные винчестеры, русские винтовки.

Любимцем у Макара был Устин Бережнов. Глаз у него зорок, рука хваткая. Того и смотри, что догонит учителя. Но учитель этому только радовался. А вот Романа Журавлева не любил и часто кричал на него:

— Я выбью из тебя эту хлипкость. Ты как журавушка, идешь и ногой за ногу цепляешь. И в кого ты такой журавлиный? А ну бегом, вона до той сопочки и обратно. Душа из тебя винтом. Охотник должен быть верток, гибок, как соболек, упруг, как еловые корни. Он должен уметь думать, чтобы затылок запоминал, а глаза искали зверя. Внял?

Охотничьим наукам обучал детей и Алексей Сонин. Никто больше его не ловил соболей и колонков. Учил настораживать и строить разные ловушки, капканы самодельные, ходить по следу соболя, чтобы загнать его в дупло или расщелину, выкурить дымом, прежде поставив омет или рукавчик. Но это был «заполошный учитель», как называли его дети. Он срывался, кричал, драл непонимавших за уши, топал ногами. Но тут же отходил и снова начинал показывать свои премудрости таежные.

— Эко руки у вас неумехи. Как нож держишь, варначина? Насторожка должна быть чистой, ровной, а не изгибами.

Сонин был лихой бабник. Отправит своих учеников по ловушкам, а сам нырнет к вдовушке. За то не раз его наказывали на совете. Даже розгами секли. Но он не унимался.

Еще одна беда была у Алексея. Добывая больше всех пушнины, все деньги просаживал он на конях, на скачках, которые по осени устраивались среди каменцев, кокшаровцев и варлаховцев.

Его супруга, баба Катя, любимая всеми лекарка, смотрела на причуды мужа молча, приносила каждый год по ребенку. Поговаривали, что она любила другого, но тот не полюбил ее. Поэтому не ревновала, на жизнь смотрела просто.

Жила таежная деревня, жили в ней таежные люди, со своими болями и радостями, злобой и добротой.

2

Над тайгой метались метели, звенела она от студеного ветра, потом нежилась под нежарким солнцем, дремала ночами — суровая и насупленная. Глухо подо льдом роптали речки, ключи. Паром исходили наледи. Хмурилось низкое зимнее ночное небо.

В эту ночь собрались мужики за большим застольем у Степана Бережнова, чтобы вспомнить былое, подвести итог своей жизни.

Первыми пришли братья Бережновы, телохранители сурового наставника. Под иконами сели Куприян и Фотей. Куприян не вышел ни ростом, ни силой. Зато Фотей силач, борец, которого еще никто не положил на лопатки. Справа сели Евсей и Венедикт. Евсей был похож на каменную глыбу, весом девять пудов. Один ходил на медведя, не с ружьем, а с простой рогатиной, даже не брал ножа…

Братья Бережновы жили дружно, во всем поддерживали старшего брата и вместе со Степаном фактически вершили судьбу своей братии.

Вспомнили мужики, что, когда закладывали деревню, хотели обнести ее крепостными стенами, как это делали в Барабинских степях, а позже на Иртыше, но братья Бережновы отговорили. Степан тогда сказал:

— Нашими стенами будет тайга и дружба со всем людом. Хватит, побулгачили мы и наши отцы — ежели придут мирские, не бежать будем от них, а привечать их. В этом наша крепость. А потом и бежать некуда: за перевалом море-океан.

— Да я лучше удавлюсь, чем буду жить рядом с никонианцами, — возмутился Исак Лагутин, у которого отец погиб в битве с мирскими.

— Можешь и удавиться, ежели греха не боишься. Но знай, где мы проложили тропу, сюда придут и мирские. Когда-никогда, но придут. Выстоять мы должны в этом людском море.

— Верно рассудил, Степка, — поддержал праправнука дед Михайло. — Стены от людей не защита, любая крепость может пасть.

На первых порах было страшно без крепостных стен. Люди оглядывались по сторонам, деревня была будто нагая. Потом привыкли.

Пили сладко-хмельную медовуху, вспоминали тех, кто пал в неравном бою с царскими ярыгами, с мирским людом. Хвалили наставника, что правильно вершит дела, сдружил с аборигенами — все друзья и помощники. Было и такое, что Степан Алексеевич не раз выступал в роли судьи, если кто-то обижал их. Судил праведно, по чести.

Особенно дружны были раскольники с племенами Дункай и Бельды. Те жили в берестяных чумах, плавали на берестяных лодках, питались только рыбой и мясом. Русские научили их сеять хлеб, садить овощи. Гольды и удэгейцы промышляли соболя, колонка, белку. Но были в вечном долгу у пришлых контрабандистов. Соболь, что был добыт в прошлом году, был продан еще в позапрошлом. Так из года в год. Степан Бережнов рассудил: пришлого купца-хищника, чтобы аборигены перестали быть должниками, надо поприжать, чем снискал к себе доверие.

В середине лета, в разгар покосной страды, пришли тамбовские ходоки. Это были Кузьма Кузьмин и Еремей Вальков. Степенно зашли в деревню, не обращая внимания на брех охотничьих собак, помолились на восход солнца никонианской щепотью, постучали в самые богатые ворота Степана Бережнова.

Радостно встретил ходоков Степан Бережнов, спросил:

— Как же вы нашли дорогу в эту глухомань?

— Мир слухами богат. Нам сказывали, что здесь живут бородатые люди, земель много, вот и забежали сюда по тропам. Всю землю пешком прошли. Хороша везде земля, но много сказок слыхивали мы про этот Зеленый клин. Дажить книжонку такую читывали, кою зовут «Зеленый клин». Читали на сходах, по домам, при лучине. Растревожила она нас. В книжке сказано, что здесь можно по пятнадцати десятин на душу получить. А мы — малоземельные, десятина — и то много… И рыбы, и зверя будто здесь невпроворот. Это ить не жисть, а малина, — смиренно говорил Кузьмин, сглатывая слюну, будто уже ел и мясо, и рыбу.

— Все так, как вы говорите: и зверь есть, и рыба… Переселяйтесь, земли хватит, была б сила.

— Быстро не выйдет, потому как сюда шли пешком два года да отсель придется столько же. Знать, придем к вам годов через пять-шесть. Правда, есть сказ, что чугунку сюда ведут. Коли проведут, то быстрее прибудем.

— А что здесь родит? — спросил Вальков.

— А что посадишь, то и родит, хошь арбуз, хошь дыня, тыква, помидор. Да здесь хошь кол вбей в землю, и тот родит. Что там кол — сухая оглобля через год даст листочки, — хохотнул Бережнов. — Земли здесь добрые, жирные, солнца — по-за глаза. Научитесь рыбачить, охотничать — и пойдет у вас дело.

Пока Бережнов вел беседу с ходоками, Исак Лагутин с Карпом Таракановым подняли народ на ноги, чтобы убить ходоков и закрыть другим сюда тропы.

— Стара, корми ходоков, чтой-то меня на улицу кличут, — потянулся Бережнов к окну. — Что тут у вас? Вы что, ополоумели? Убить ходоков? Кто эту смуту затеял? Карп и Исак. Кнут, подайте мне кнут! Тут епитимья не поможет тем, кто не хочет понять дела.

И засвистела скоро плеть, начала оплетать широкие спины непонятливых раскольников.

— Наши дети с тобой, Исак, побратимы, — гремел Бережнов и что есть силы сек супротивника. — Потому и бью тебя сильнее, чтобы понимал мою дипломатию. Ходоки сказывают, что ведут сюда чугунку, — тогда повалит народ, а вы! Вот тебе еще по разику, и вона с моих глаз!

— Верно, большак, — одобрил дед Михайло. — Думал, ты так дураком и останешься, а у тя просветление ума. Не убивать, а звать надо сюда люд расейский…

— Макар и Исак, вы поутру проводите ходоков за перевал! Вы за них в ответе. Вняли? Я знаю тебя, Макар Сидорович, ты умен и кровопролития не позволишь. Исак же пойдет, чтобы познал души ходоков. Познает, то и полюбит. Все! Расходись.

Исак Лагутин было рванулся, чтобы выхватить кол из поскотины, но его тут же окружили братья Бережновы. Евсей тихо сказал:

— Не кипятись. Жамкну — и нет тебя. Ты силен, мне тожить силы не занимать. Брат верно вас рассудил. Иди выспись.

Тарабанов отбежал на десяток шагов:

— Наставник меняет кожу, как змея, пора дать ему под зад коленом! Торскнуть его мало! Раньше у нас такого не бывало.

Тарабанова сзади схватил Фотей-борец, легко закрутил руки назад и подвел к брату-наставнику.

— Вот что, Карло, я уже тебя наказал. Но ты не внял. Дальше своей колокольни не видишь. Или запамятовал? Так вот тебе на память! — влепил затрещину Тарабанову Степан. Тот покатился по муравистой поляне. — Так будет со всяким, кто пойдет супротив моих слов. Сходом такие дела решать не буду. Говорю, надо, значит — надо. Реку вспять не повернуть, старого не вернуть. Всем по домам, завтра снова работа.

— Добре, сынок, добре, — поддержал наставника дед Михайло. — Повоевали — и будя. Пора жить миром. Обрастать друзьями, а не врагами.

Карп Маркелыч Тарабанов давно точил зуб на Бережновых. Давно рвался к власти, к богатству. Но сильны Бережновы, не вырвать власть из их рук. Не дают богатеть, приказывают жить ровно, как все. Совет решил, если кто убьет гиляка, тому смерть. А Тарабанов хотел жить широко, привольно. Но на пути стоял этот страшный человек, которому ничего не стоило поднять руку на сына, если он пойдет против отца.

Исак же Лагутин во всем был покорен большаку, не перечил, но на этот раз взбунтовал, и все потому, что в драке мирские убили его отца, которого он очень любил. Молча перенес побои наставника, так же молча проводит за перевал ходоков Нет, он их не тронет, не посмеет пойти против воли братии, воли большака.

3

Канул в Лету первый год двадцатого века. Пришла весна. Весело гудела тайга. Ветер гнал по склонам сопок листовую метель, наметал в распадках листовые сугробы, сбивал с кедров оставшиеся шишки. Долины подернулись робкой зеленью. Сюда весна приходит раньше, чем в сопки. Уже пустили клейкие листочки черемуха, тополь, верба. На кочках появилась трава. Лишь не спешит в весну дуб-раскоряка, которого и пять человек не обхватят: видел он орды Чингисхана, что саранчой шли по этой земле. Он рос возле древнего городища, который порушили монголы, убив жителей, уведя в полон мастеров, красивых девушек. Ограбили землю. Земля без народа — пустыня.

Тренькали на все голоса пичуги, тянулись на север, тревожно погогатывали последние стаи гусей, курлычащие журавли спешили в свои гнездовья.

Весело, уже по-летнему звенели ключи, речки. Тоже славили весну, как славил ее теплый ветерок и все живущее в тайге.

По склону сопки шаркающей походкой шел старик Алексей Тинфур, потомок великих удэге. Нет, он не славил весну, не улыбался ей. Он сел на валежину и глубоко задумался. А думать ему было о чем. Шестьдесят пять лет, а он остался одиноким…

Алексей Тинфур двадцать лет назад бежал из этого края, который теперь назывался Ольгинским уездом, где сорок пять лет прожил. Здесь должны быть друзья, они могут его приютить. Но он шел сюда не для приюта, он шел мстить тем, кто оставил его одиноким.

Кратко история его жизни такова: шестьдесят два года назад пришел в этот край богатый каторжник, который хотел через море убежать в Америку. Да так и осел среди доверчивого народа удэге. Усыновил мальчонку, чтобы не было скучно, дал ему русское имя. Алексей прожил с Иваном двадцать лет. Научился говорить по-русски. В 1854 году Ивана убил шаман, назвав его колдуном, который пришел сюда, чтобы уничтожить всех удэге. Шамана задрала тигрица-людоедка. Зло было наказано. В 1855 году пришли русские переселенцы. Большим другом Алексея стал Андрей Силов. Он тоже был из беглых. В 1880 году его снова хотели отправить на каторгу. Произошел бой с казаками, жандармского исправника убил Алексей Тинфур, но смертельно ранили Андрея. Тинфур поклялся мстить людям в погонах. Он женился на гольдячке. Было у него трое детей. Жили они в такой глуши, что, казалось, туда никто не придет. Но этой весной пришли хунхузы. Тинфур был на охоте. Гольдов напоили огненной водой, затем всех зарезали. Вернулся Тинфур с охоты, когда уже дотлевали головешки их чумов, валялись полуобгоревшие тела. Как смог, так и похоронил. Бросился по следам хунхузов. Догнал их на перевале. Они спокойно спали у костров. Отомстил за детей, жену, друзей, но остался в полном одиночестве. Зачем жить?..

О Тинфуре-Ламазе, Тинфуре-Тигре знала уже вся тайга, хотя сам Ламаза не ведал, что его имя в страхе упоминают враги, с надеждой — друзья. Друзья просили духа гор, чтобы он во всем помогал Ламазе, отводил бы от него пули врагов. Враги же слали проклятия на голову Тинфуру-Ламазе и молили духа гор убить его.

Тинфур шел по своей земле, шел по земле своих отцов. Здесь каждая сопочка, каждый ключик были ему родными.

Вышел на таежный тракт — подался назад: он еще никогда не видел в этом краю такой широкой тропы, такой ровной.

С юга пылила тройка. Тинфура-Ламазу заметили. Кучер натянул вожжи, закричал:

— Эй! Ты чей будешь?

— Ваш буду, чей же больше! Я — Алексей Тинфур.

— Тинфур! — крикнул пассажир, который сидел в бричке, молодо выпрыгнул и бросился к Тинфуру. Облапил его как медведь.

— Тебе… тебе чего? — отбивался Тинфур.

— Алексей Тинфурович, как я рад, что снова вижу тебя. Я — Иван Пятышин.

— Андрея сын? Ой, какой большой стал!

Два человека, плотный пермяк и маленький удэгеец, топтались на тракте, будто исполняли одним им ведомый танец. Выдохлись, сели на дорогу. Пятышин тронул кудрявую бородку, посмотрел на Тинфура: постарел, усох, жидкая косичка болталась за спиной, бороденка стала еще реже.

Алексей Тинфур-Ламаза вспомнил маленького Ваньку, побочного сына Андрея Силона, который стоял у могильной ограды и волчонком смотрел на людей.

— Кто такую широкую тропу построил? — спросил Тинфур-Ламаза.

— Я построил, — ответил Иван.

— Большой голова должна быть, если ты такую тропу построил.

— Учился в городе. Теперь других учу.

Иван Пятышин окончил коммерческое училище во Владивостоке, теперь был строителем дорог, почтовых станций. Закончил строительство тележного тракта от бухты Святая Ольга до Владивостока, но от этого не стал богаче. Едва сводил концы с концами. Собирался заняться заготовкой дров для города и военного поста. Может быть, на дровах поправит свои дела…

— Далеко ли путь держишь, Тинфур-Ламаза?

— Иду в Ольгу, хочу сказать приставу, что плохо он стережет землю. Еще надо зайти поклониться Андрею. Может, кого из друзей встречу.

— В Ольгу не ходи, у нас новый пристав после Харченко — Баулин, хапуга и дурак, не поймет он тебя…

— Худо, когда начальник нечестный человек. Совсем честный был человек Харченко.

Пристав Харченко правил в этом краю двадцать лет без малого, но, когда вопреки приказу был убит его друг Андрей, он застрелился. Много лет отдал он таежным людям, как мог защищал их, помогал им. Пришел он сюда не ради наживы, а ради процветания края, как пришло много честных людей в эту глухомань, чтобы «ставить» здесь Россию.

— Хорошо, в Ольгу не пойду. Кто остался жив из приплывших на большой лодке первыми?

— Иван Воров, его старуха и Меланья Силова. Вот и все. До наводнения 1882 года здесь наших было много. Но они ушли в Шкотово. Остались только крепкие старожилы, чьи пупы приросли к этой земле. Вся надежда на чугунку. Вчера прибыли ходоки из Полтавщины, хохлы. Плыли они пароходом вокруг всего света. Место пришли здесь выбирать. Семьи же их сидят во Владивостоке. Посоветовал я им застолбить почтовую станцию Милоградово, места хорошие. Если так будут возить сюда люд, то это будет похоже на то, если бы мы восхотели океан ложками вычерпать. Билет на пароход для взрослого стоит сто рублей, на ребенка полста. Где мужику набрать столько денег? Приехали голым-голешеньки. А сюда надо возить людей задарма, да еще давать им на обзаведение деньги, семена, для охоты оружие. Тогда повалит народ.

— А лес поредел, — с сожалением заметил Тинфур.

— Да, рубим для города, продаем. Рубим со всего плеча, а ведь кедр растет сто лет. Но что делать?

— Не рубить.

— Тогда мы не построим Владивосток. А строим его на деньги, что нам за лес платят. В одно верую, что будем скоро разумнее рубить лес, только и всего. Ну, поехали! Дела надо делать, а не лясы точить. Дорогой наговоримся.

Тинфур-Ламаза впервые катился в бричке. Держался за плетенку, боялся упасть. Мелькали деревья, проносились мимо сопки. «Хорошую тропу сделал Иван. Тот первый Иван пришел сюда по плохой тропе, а второй построил хорошую. Молодец, Иван!»

Деревня Пермское, когда-то большое и шумное село, встретила Тинфура застоялой тишиной. Тинфур с Иваном побывали на могиле Андрея, положили букет подснежников. Иван покатил в Ольгу, Тинфур пошел в село. Так тихо было в стойбищах, когда к людям приходила черная оспа. Выла собака, звала на людей беду.

Навстречу шел человек. Походка вялая. Похож на родного сына Силова, так же скуласт, черняв. Поравнялись. Вдруг незнакомец положил руку на нож, строго спросил:

— Откуда? Чей?

— Тебе буду Андрейка Силов, а моя буду Тинфур, Алешка буду.

— Тинфур! — Андрей Силов даже присел. — Чего тебя занесло в наши края? Ответствуй!

— Своих захотел посмотреть, свою землю увидеть.

На крыльцо выскочила Меланья, долго смотрела на гостя, узнала, раскинула руки, бросилась к Тинфуру, обняла, запричитала:

— Тинфурушка, каким ветрам тебя занесло к нам? Думала, что убили тебя вражины, так и не свидимся. А тайга гудит, идут супостаты по твоим следам. Постерегись! Заходи в дом. Андрей, зови Ивана, друзей наших зови. Да не вздумай продать нашего гостя! — посуровела Меланья. — Своими руками порешу.

— Не пужай, не пужай. Я, чай, человек, а не перевертыш.

— Знаю я тебя, можешь стать и перевертышем.

Сбежались друзья, знакомые, начались воспоминания:

«А помнишь, как ты ночью поднял народ, когда деревня уже была затоплена? Вот спали, так спали. Чуть самих в море не унесло».

Подали на стол рыбу, мясо, водку, выпили, и загудела изба голосами, помолодела старая Меланья, жена вожака пермяцкой ватаги, Феодосия Силова, который привел сюда людей в поисках бедняцкого счастья.

Тинфур задумался. Ему вспомнилась одна из суровых зим, когда в их стойбище вспыхнула оспа. Русские спасли его семью. Они спасли многих. Возили на санях больных, укладывали на широкие печи, отпаивали малиновым чаем. Сами заразились, даже многие умерли, но никто не попрекнул удэгейцев, что кто-то умер из-за них.

Надвинулись сумерки, в речной забоке застонала и заплакала ночная птица. Громче залопотали ключи, слышнее стал монотонный говор реки. Подал свой голос филин, вылетая на охоту. Грозно залаял гуран за латкой тумана. От реки потянуло черемуховым запахом. Тишь…

И вдруг эту тишину оборвал заполошный детский крик:

— Дяденька Тинфур, спасайся, деревню окружают казаки!

— Кто показал, что Тинфур у нас? — грохнул по столу кулаком Иван Воров. В силе еще старик, хотя ему уж где-то под девяносто. Рванул свою бороду-лохматень, которая к старости почти вся выбелилась.

Подалась вперед тихая и согбенная Харитинья. Вскочила с лавки Меланья, уперлась в глаза Андрею Андреевичу. Тот спокойно ответил:

— Не в подзоре я. Сказал, не выдам Тинфура, и баста.

— Галька Мякинина их привела, — хором зазвенели мальчишеские голоса. — Окружают!

— Спасибо за все! — поклонился Тинфур, схватил винтовку, питаузу и бросился из дому.

Припоздала с доносом Галька, как ни спешил Баулин. Тинфур нырнул в сумерки и растаял — вслед ахнули выстрелы, вжикнули пули. Он шел как рысь. Поднялся на сопку, спустился в распадок, перевалил еще одну сопочку. Остановился у ключа-хлопотуна, чтобы немного поспать. От водки кружилась голова, а когда кружится голова, какой же воин из него. Казаки в ночь не пойдут искать, да и днем побоятся подставлять себя под пули. Пермяки же не поведут. А Галька баба…

Тинфур вспомнил эту женщину, жену убитого Лариона Мякинина, но такой, какой она была двадцать лет назад: чернявая, скорая на ногу, чуть злая.

Ларион мстил русским, хотя сам был русским. Мстил за то, что они хотели повесить его отца, который убил на Амуре инородца. Мстил за то, что его не однажды пороли за нарушение заповедных мест. Он связался с шайкой хунхузов и хотел руками пришлых бандитов грабить и жечь деревни. Вместе с ними он плавил тайком серебро в долине Кабанов, но их разогнал пристав Харченко. Шайку разбили. У Мякинина оставалось много золота. По его следу повел казаков Тинфур. Они догнали Лариона и убили его. Галька объявила кровную месть Тинфуру. Не будь Тинфура, Ларион был бы теперь первым богачом не только в деревне, но и во всем уезде…

Права ли Галька, что привела казаков, чтобы схватить Тинфура?

— Да, права, — вслух проговорил Тинфур. — Но я не должен на нее обижаться. Я объявил кровную месть всем грабителям этой земли, так пусть и они не обижаются. Если убьют в бою, то пусть и моя душа не таит обиду. Тот, кто объявил кровную месть, тот уходит под защиту духа гор. Теперь я объявляю кровную месть еще и Баулину. У меня много врагов. Но враги не знают мое лицо. Кто его видел, того уже нет. Галька не видела моего лица. Это хорошо.

Тинфур-Ламаза не пошел по «широкой тропе». Тяжело идти таежному человеку по такой тропе: не пружинит привычно земля под ногами, обутыми в мягкие улы, скоро заболят пятки, будто их побили палками. Шел по глухим тропам, чтобы встретиться с приставом Баулиным.

4

Ветер, как шальной, метался над бухтой, солками, гремел драньем на крышах, гнул дубки в дугу. Дождь пригоршнями, наотмашь бил по земле, по лицам людей, заплаканным стеклам. Грохотал шторм, чуть вздрагивала земля. Ни зги. Лишь чуть теплился огонек в окне дома пристава, топтался на крыльце продрогший часовой, что-то ворчал себе под нос. Закутался в дождевик, присел за ветром.

Тинфур-Ламаза не забыл этот дом, здесь жил когда-то пристав Харченко, добрейшей души человек. Раздался короткий вскрик. Казак замычал с кляпом во рту. Легкий стук в двери поднял с постели пристава. Заворчал:

— Ну чего тебе надо, Куликов?

— Выдь, ваше благородие, из города причапали, — хрипло ответил Тинфур.

Щелкнул крючок, открылась дверь, ствол винтовки уперся в грудь Баулину. Он подался назад, без окрика поднял руки вверх.

— Не шумите, ваше благородие, это я, Тинфур-Ламаза. А за дверью мои друзья. Где твое оружие, ваше благородие?

— Револьвер под подушкой.

— Где бумажка, что читал ты по хуторам и деревням?

— Бумага в сейфе.

— Дай ключи от сейфа. Очень прошу ради твоей же жизни стоять спокойно: Тинфур может убить тебя. Вот та бумага, читай.

— «Граждане, в тайге бродит бандит Тинфур по кличке Ламаза. Он много лет назад убил исправника, а затем казака. Он поклялся, что перебьет всех русских людей, пожжет их деревни. Тинфур по кличке Ламаза объявлен вне закона. Всяк может его убить и принести голову для опознания. Кто сотворит это добро, тому будет выплачено вознаграждение в пять тысяч рублей серебром. Не бойтесь, Тинфуришка не так страшен, как его хотят представить инородцы».

— Твой язык лжив, как лжива и рука, которая писала такое. Ты сказал, что я не страшен, а я вот тебя сейчас напугаю, распорю живот и не буду зашивать, ты умрешь как собака, раненная кабаном.

Баулин попятился.

— Боишься. Но я тебя не трону, я дал слово, что русских не буду убивать. Тот казак был последним. Но если ты будешь ходить по моим следам, я тебя убью. Имею право и сейчас убить, потому что объявил тебе кровную месть. Но эта месть будет без крови. Где деньги, которые ты обещал за мою голову?

— Там же, в сейфе, на верхней полочке… Тинфур, я тебя арестую. Ты не смеешь меня грабить!

— Когда волк сидит в петле и говорит, что я съем тебя, охотник, охотнику делается смешно. А потом эти деньги мои, ты их обещал за мою голову, голова моя здесь, вот я их и заберу, чтобы другие не снимали головы с невинных. Ведь тебе уже приносили голову какого-то Тинфура. Не хочу, чтобы еще несли чужие головы вместо моей.

Тинфур забрал тугие пачки ассигнаций, сунул их за пазуху.

— А теперь дай мне твои руки, я их свяжу сзади, чтобы ты не выстрелил мне вслед. Тинфур не любит, когда ему стреляют вслед, не переносит противного визга пуль. Еще ты можешь поднять крик. Крика я тоже не люблю. Открой рот, забью в него тряпку. Прощай, господин Баулин!

Тинфур сунул Баулину в рот кляп, вытер руки, не спеша вышел. Ночь поглотила его.

На звериных тропах повстречал Тинфур своих старых дружков удэгейцев Календзюгу и Арсе. Постояли на Сихотэ-Алинском перевале, выкурили по трубке, пепел выбили в углубление кумирни, что высилась на перевале. Пусть духи гор докуривают что осталось. Начали спускаться в Березовый ключ, по нему хотели дойти до Щербаковки, чтобы тропой выйти к бородатым людям.

Но в пути произошла заминка. Тинфур-Ламаза вдруг услышал средь бела дня крик совы. Насторожился. Спросил Календзюгу и Арсе:

— Вы когда-нибудь слышали, чтобы в солнечный день кричала сова?

— Нет. Сова днем не кричит, сова в такой день спит.

— В дождливую погоду я слышал ее крик, но чтобы при солнце — нет. Это перекликаются люди, которые сторожат тропу, — сделал вывод Тинфур. — Свернем с тропы и пойдем целиком.

Шли осторожно, будто зверя скрадывали. Старались не наступать на валежины, не дотрагиваться до кустов, чтобы никто не услышал их приближения.

Прозвенело кайло, лязгнула лопата. Ветерок донес приглушенные разговоры. Кто-то вскрикнул. Друзья вышли на взлобок, густо поросший орешником. Из-за чащи увидели полянку, на которой работало около двадцати человек. Одни подавали из шурфов бадьи, вторые их поднимали, третьи на тачках подвозили бадьи к речке. Здесь в примитивных бутарах промывали породу. Тинфур сказал:

— Эти люди моют золото. Но моют не себе. Смотрите, вокруг полянки стоят люди с винтовками. Вон бородач сидит на пне, держит в руках винтовку и на всех кричит… Значит, кто работает, те пленники…

— Ты прав, Ламаза, этих людей мы должны освободить, — подал голос Арсе.

— Держите на прицеле тех, кто с винтовками, а я подползу к пленникам. Слова скажут больше, чем глаза увидят.

Тинфур подполз к лагерю. Среднего роста крепыш поливал породу водой, огромный же бурый бородач шуровал в бункере лопатой.

Зорки глаза у Тинфура, далеко слышат уши. Охранники тихо переговаривались, они стояли парами.

— Много намыл золота Замурзин. Как делить будем?

— Половина его, остальное поделят между нами.

— Боюсь я Замурзина. Страшный это человек. Он сказал: «Бери своих бродяг и пошли мыть золото. Будем ловить охотников на тропах, делать их рабами. Как намоем много золота, то всех убьем».

— Почему ты боишься Замурзина?

— Убьет он не только наших пленников, но и нас убьет. Такие люди своего не отдают.

С гор начали наплывать сумерки. В ложках застыли туманы. Дрогнула первая звездочка на западе. Колыхнулась тайга, замерла и вмиг уснула. Пленников бандиты накормили, затем крепко связали веревками, и все залезли в шалаши. У каждого шалаша встали часовые.

Стемнело. Ночная тишина разлилась над тайгой. Пролетела сова, тронула бесшумными крыльями теплый воздух, ушла в низовье речки. Заверещал заяц. Знать, попал в когти совы. Среди кустов замерцали светлячки, словно чьи-то души пришли посмотреть на людей-зверей. Тех, кто сторожил и заставлял пленников работать, иначе назвать было нельзя.

Ровно горели костры у шалашей, около них дремали часовые. Они были уверены, что никто не потревожит их сон, пленники накрепко связаны, тропы сторожат дозорные. Здесь никто не пройдет незамеченным.

Но Тинфур ужом полз среди шалашей. Подполз к шалашу страшного Замурзина, затаился и стал слушать.

— Давай, Замурзин, кончать эту лавочку. Намыли ладно, не влипнуть бы. Это ить хуже разбоя, коим мы занимаемся в Расее.

— Ладно намыли, почитай, пуд будет. Еще день, и будем кончать с этим базаром.

— Слушай, может быть, не будем всех убивать? А? Надоела мне эта кровь.

— Тиха, дура! Услышат. Кровей не будет. Всех опою настойкой борца, и предстанут они перед богом чисты и праведны. Завтра пирушка — и завязываемся. Тогда гуляй, Расея.

— Уходить надо в Китай.

— С таким золотом хошь в Китай, хошь в Америку.

— Хорошо, завтра кончаем, душа ныть чтой-то начала.

— Не трусь, Прокоп. Все грехи падут на мою душу. Ты останешься чист, ако святой. Аминь. Спи.

Тинфур подполз к шалашу, где лежали пленники. Раздался стон, затем проклятие:

— Будь они прокляты, всю ноченьку лежишь спеленат, завтра снова робить, — гудел кто-то густым басом. Наверное, буробородый.

— Робил бы, но ить нас отседова живьем не выпустят. Эх, хошь бы махонький ножичек, ослобонился бы — и в тайгу.

— Жаль умирать.

— Не ной, Силов, может, живьем отпустят. Мы ить ладно им помогли.

— Не ныл бы, но ить знаю я этих зверей. Оба беглые, с каторги. Убивцы. Что им человек — как для тя букашка, так им и человек. Звери и то бывают добрее.

Друзья подкрались к шалашу. Тинфур убрал часового, прополз в шалаш, тихо прошептал:

— Я Тинфур-Ламаза, не шумите…

Кто-то ойкнул и подался назад.

— Сейчас я перережу веревки, и вы все осторожно выползайте.

Заскользили тени в ночи. Раздался тупой удар кайла, второй, кто-то вскрикнул, промычал. От затухающего костра поднялся охранник, крикнул. Но крик его тут же оборвался, он упал, начал сучить ногами по истолченной земле.

Ночная тишина нарушилась таинственными шорохами. Календзюга, Арсе и Тинфур-Ламаза крались к другому шалашу.

Из шалаша выскочили Замурзин и Прокоп, дали прицельный залп по теням из винтовок, кто-то застонал, покатился по отвалу породы. Но на бандитов уже навалились, началась свалка. Замурзин рычал медведем, разбрасывал пленников, как щенят, выхватил из-за пояса револьвер, но оружие у него выбили, заломили назад руки.

Рассвело. Оборвались выстрелы. Лес ожил. Пробежал мимо бурундук по своим делам; задрав хвост, цокнула белочка, профыркали на сопке рябчики.

Замурзин стоял перед своими бывшими пленниками, оборванными и худыми, косматыми и грязными.

— Замурзин, ты когда потерял лицо человека? — спросил тихо Тинфур-Ламаза.

— Не твое собачье дело, гад косоглазый! — рыкнул Замурзин. Он был всклочен, похож на медведя-подранка, который встал на дыбы, чтобы навалиться на охотника.

— Арсе, сходи в балаган и принеси банку со спиртом. Я хочу угостить Замурзина, — усмехнулся Тинфур.

Арсе принес спиртовую банку.

— Пей, Замурзин!

Замурзин качнулся, сжал губы.

— Пей, ты смелый человек, сильный человек. А может быть, трусишь?

— Наливай, все одно жизнь пропащая! — выдохнул Замурзин.

Ему налили кружку спирта. Он закрыл глаза и одним духом выпил отраву. Коричневатый настой спирта потек по бороде, жилистой шее. Задохнулся. Рванул ворот рубахи, схватился за горло. Закачался. Глаза полезли из орбит. Глухо замычал. Начал медленно оседать. Сел на землю. Согнулся от жуткой рези в животе, будто в него влили расплавленный свинец. Упал. Покатался… Открыл глаза, опалил диким взглядом Тинфура, дернулся и затих.

Золото делили на глазок. Каждый засовывал кожаные мешочки за пазуху, пряча глаза, спешил скрыться в тайге, прихватив с собой винтовку, что добыл в ночном бою. Получил свою долю и рыжебородый. Он так и не назвал свое имя. Метнулся в чащу и ушел в низовья речки.

Федор Силов еще был молод, но вел себя достойнее других, хотя ему тоже не терпелось получить свою долю и он все поглядывал на кожаный мешок, из которого так быстро убывал золотой песок.

— Ты сын Андрея Силова? — спросил Тинфур-Ламаза. — Мою долю отдайте ему, его отец живет плохо, а раз плохо живет, стал злой.

Вздыхала от ветра тайга. Тяжко с пристаныванием вздыхала. И тут вдруг раздался одиночный выстрел: нашел в себе силы охранник поднять винтовку и сам ухнул лицом в землю. Арсе и Календзюга видели, как подломился и упал Тинфур.

Хоронили Тинфура на вершине сопки, пусть любуется тайгой. Федор Силов вытесал дубовый крест. Никто ему не перечил. Может быть, то было кощунство — ставить крест иноверцу, да пусть в этом господь бог разбирается…

5

Осень. По небу бежали хмурые тучи. Из них вырывались дожди и снеги. Выли ветры. Стало скучно в тайге и неуютно. Порыжели горы, насупились, как больные изюбры, взъерошили свою шерсть. Ощетинились голые деревья. Тихо рокотали ключи и речки. Из труб домов вырывались косые дымы, тут же таяли на ветру.

На сходе секли розгами Устина Бережнова. Поделом варнаку! Небывало поздно над деревней пролетала стая лебедей. Устин сдернул свой винчестер со стены, прицелился в лебедя и выстрелил. Как ни высоко были птицы, но он подбил одну, ранил ей крыло. Отец Устина Степан Бережнов сказал:

— Хошь и сын мой, хошь и люб он мне за добрый выстрел, но сечь, на глазах всех мальцов сечь, чтоб другим было неповадно. Лебедя убить — сто грехов сотворить. Сечь!

Всыпали шестнадцать розог для начала. Секли погодки Устиновы — Селивонка Красильников и Яшка Селедкин, каждый по восемь розог. Не закричал Устинка, не запросил пощады, не застонал даже: знал, что виноват. Алексей Сонин почесал свой заросший затылок — завтра баба Катя подстрижет его под горшок, буркнул:

— Ладный волчонок вырос. Он тебе, Степан Ляксеич, еще зубки покажет. Такой гольян, а сдюжил, голоса не подал. М-да!

Устинка еще не отошел от сечи, а тут снова деревня забурлила. Те, кто уже собрался на охоту, вдруг развьючили коней, трусцой побежали на сход, но винтовок из рук не выпустили.

В деревню вошел отряд казаков во главе с ольгинским приставом Баулиным. Бородачи в косулиных дохах, волчьих накидках, просто в зипунах, но все в косматых шапках, то ли из рыси, то ли из выдры, харзы или лисы, надвинулись, обступили казаков, все при оружии. Насуплены, насторожены. А кое-кто уже тайком снял затвор с предохранителя. Береженого бог бережет. Раскольники сурово смотрят на своего наставника — ждут, что он скажет. Степан Бережнов вдруг взорвался, закричал:

— Перевертыш! Ты кого привел в нашу деревню?

— Погодите, мужики, — поднял руку Баулин. — Не с войной мы пришли к вам, с миром. На то есть приказ самого Гондатти. Вам подарки приказал передать, — поморщился пристав. Посмотрел на дома, на деревню. Да, широко живут раскольники, ладно живут. Таких шевельнуть — можно много золота набрать. Но… — Эй, Кустов, гони коней с вьюками сюда! Разгружай. Гондатти послал вам двадцать винтовок и пять тыщ патронов. Получай кто у вас здесь за старшего. Вот в этой бумажке пусть поставит свою фамилию.

— Дед Михайло, иди поставь свою роспись с вязью, — позвал старого учителя наставник, чтобы свою фамилию до времени не расписывать в казенных бумагах.

— И еще есть письмо. Кто будет читать?

— Дед Михайло и прочитает, — снова подал голос наставник.

Дед Михайло читал:

— «Спаси вас бог, русские люди! Кланяемся вам за вашу храбрость и радение к нашей земле, к земле Российской. Не даете грабить таежных людей. Бог с вами. Берите эту землю в свои руки, стерегите ее. Вам еще надлежит приструнить браконьеров-лудевщиков. Уничтожить лудевы и гнать в три шеи грабителей. Не допускайте рубок дубов, порчи кедрачей. Это наша с вами земля. Забудем наши разногласия, с богом и с миром отстоим ее, родимую. Земно кланяюсь, ваш Гондатти». Господи Исусе Христе, сыне божий, дожили, когда нам казенные люди стали слать благодарственные бумаги. Почитай, второй век доживаю, первый раз такую бумагу прочел, — широко перекрестился дед Михайло, смахнул набежавшую слезу, то ли от ветра она вытекла, то ли еще от чего-то. — Аминь. Кланяйтесь вашему доброму Гондатти и от нас. За доброту отплатим добротой. Спаси его Христос за подарки. Самым неимущим отдай винтовки, а патроны поделим поровну.

— Ладно, Баулин, прости. Не ждали мы от властей такой щедрости. Прав ваш Гондатти, что вера верой, а земля обчая. Будем стоять крепостью. Не дадим варначить никому на этой земле. Мужики, зовите казаков по домам, с дороги-то оголодали они. Не жалейте медовушки для сугрева. Пошли в мой дом, ваше благородие, посидим рядком да потолкуем ладком.

Удивлялись казаки тому уюту и чистоте в домах раскольников. Все под краской, стены под лаком, на окнах белые занавески, вышитые причудливыми рисунками. А уж чистота, то и плюнуть некуда. Ели, конечно, и пили из другой посуды, из мирской, которая была приготовлена для гостей-никонианцев.

Один казак хорошо подпил и брякнул:

— Сказывают, что вы пришлых кормите из той посуды, что собаки едят.

Алексей Сонин степенно ответил:

— У нас ежели хошь знать, то собаки едят из корыт. А как вы видите, на столах нет ни одного корыта. Ежели хошь, то могу покормить из корыта: Верный, кажись, не доел ополоски.

Потом был совет старейшин, старики сочиняли ответное письмо Гондатти. Дед Михайло вязью писал: «Господин Гондатти, спаси вас Христос за столь щедрый подарок и доброе письмо. Вам должно быть явственно, что мы пришли сюда, как всяк люд, жить и обихаживать эту землю. Но вы должны также знать, что мы пришли сюда не по своей воле, а были изгнаны с земли сибирской. Если нас погонят еще отсюда, то уж мы не знаем, куда и бежать. Но по вашему письму видно, что пришел тот срок, когда надобно забыть все ссоры, распри, не преследовать людей за старую веру, и они будут вашими друзьями. Родина станет много милее.

Кланяемся вам и молимся за ваше здравие. Истинные христиане. Аминь».

— Надо убрать слова «молимся за ваше здравие», — запротестовал Степан Бережнов. — Мы ить не выговцы-самаряне, кои согласились молиться за царя-анчихриста.

— Оставим эти слова, еще никому не ведомо, за кого нам придется молиться, — с нажимом сказал дед Михайло. — Кашу маслом не испортим, написано — это еще не сделано.

Все согласились.

Уехали казаки, ушли в тайгу охотники. В деревне остались бабы и старики, парнишки и малые дети. Ребята с бабами будут охранять деревню, головой же этой ватаги, как всегда, назначили деда Михаилу.

Но через неделю он заболел. Как ни врачевала его своими травами баба Катя, он быстро сгорел, как свеча на ветру. Попросил, чтобы старики его причастили, будет, мол, умирать.

— Пора и честь знать. Отцов пережил, детей пережил, внуков тож. Будя топтать зряшно землю. Зови мое воинство, хочу им слово сказать да завет свой передать.

Пришло Михайлово воинство, пришли и старики. Михаил Падифорович приподнялся на подушках, сказал:

— Старики, слушайте мою заповедь: причастить, соборовать, предать земле. Тебе, Аким, сын Алексеев, продолжать учение. Тебе, Макарка Сонин, продолжать мою летопись. Ежели я в чем-то был не прав, то запиши в летописи, что дед Михайло смущал наши души, восставал против слова божия. Пиши, как душа восхочет. Мои же записи сбереги для людей наших. Вам, побратимы, — жить в дружбе и согласии. Остальным быть честными, праведными. Коли кто сойдет с этой стези, значит, дед Михайло не смог научить добру. Все уходите, заходит солнце, буду часовать. Прощайте, люди!

Упал на подушку и начал часовать. Устин бросился к любимому деду, истошно закричал:

— Деда, не умира-ай! Не умира-ай!

— Идите, детки, по домам, деда Михайло прожил долго и праведно, царство ему небесное, — подталкивала баба Катя ребят к двери. — Иди и ты, Устинушка. Тяжко умирает человек, но ить учил же вас деда Михайло, что человек на земле гость, только добрый, коий не делает зла.

Ушел Устин вялый, долго бродил за поскотиной, без дум, с какой-то отрешенностью. Это первая смерть любимого человека в его жизни. Сколько их будет еще?

Пришли побратимы и увели Устина домой.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дикие пчелы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я