Мартовский заяц, или Записки мальчика индиго

И. О. Родин, 2018

«Мартовский заяц, или Записки мальчика индиго» – роман о нашем общем советском прошлом, о том, какой предстает жизнь того времени в восприятии нашего современника, часть юности и детство которого пришлись на последние десятилетия существования СССР. Роман написан с удивительным чувством юмора. По существу, он весь состоит из забавных эпизодов и смешных историй. Однако после прочтения остается о чем задуматься и даже о чем погрустить.

Оглавление

Глава первая

Ab ovo, или Голый зад профессора Доуэля

Помню, когда мне было лет четырнадцать, я прочел роман Александра Беляева «Голова профессора Доуэля». Там описывалось, как голова означенного ученого после его смерти говорила, о чем-то думала, лежа на столе, и даже шевелила ушами. Все вокруг почему-то удивлялись и считали это великим научным открытием. Если не дословно, то что-то в этом роде.

А мне представлялась иная картина, я бы даже сказал иной сюжет. Представьте. Собирается этот знаменитый профессор откинуться, созывает консилиум, объявляет, что так, мол, и так — после смерти предоставляю свой мозг в распоряжение науки. Натрите мою голову вот этой мазью, хорошенько подымите перед носом жженой пробкой — и задавайте любые волнующие человечество вопросы. Все, конечно, от такого научного подвига в восторге, газеты чуть ли не каждый день об этом трубят, на профессора обрушивается народная любовь и целый дождь из всевозможных наград. В общем, когда и вправду наступает время откинуться, он уходит в мир иной вполне счастливым и заслуженным деятелем науки в окружении многочисленных последователей своей школы, скорбящих аспирантов и доцентов, стенающих истеричных барышень-первокурсниц и приживалок различных мастей. Дальше — все, как полагается: торжественная панихида, долгое прощание в Колонном зале, почетное место на Новодевичьем, памятник на народные средства… И вот наступает ответственный миг извлечения на свет божий (из формалина или, скажем, из жидкого азота) головы усопшего профессора. Собирается государственная комиссия, журналисты, все спускаются в подвал, открывают толстенную дверь сейфа и выдвигают из клочковатого тумана что-то полукруглое, белое, дву-полушарное. Комиссия недоуменно смотрит на поднос. Если это мозг великого профессора, то почему на полушариях так мало извилин? Где нос, глаза — и вообще человеческое лицо? Происходит всеобщее замешательство, журналисты пожимают плечами, но на всякий случай щелкают аппаратами. Наконец решают, следуя завету великого светила, все же натереть останки мазью, а потом подымить перед ними пробкой. Процедура проделывается в благоговейном молчании. И вот наконец все застывает в ожидании чуда. Сейчас будет произнесено неслыханное доселе Слово. Полушария медленно оживают, подрагивают и, кажется, даже немного розовеют. Наконец они слегка приподнимаются, поднатуживаются и… Немая сцена. Занавес.

Тогда, много лет назад, я еще не знал, что в этой фантазии заключался глубочайший философский смысл. Понял я все много позже. Дело в том, что в ней в полном объеме воплотилась, ни много ни мало, основная идея истории. Это были «Отцы и дети» нового времени, «Сага о Форсайтах» наших дней. Правда, об этом я догадался еще позднее, когда уже стал дипломированным специалистом, одолевшим, несмотря на сопротивление материала, Лависса и Рамбо, Тацита и Плиния, Соловьева и Ключевского, Костомарова и даже Гумилева-младшего. Постепенно из хаоса фактов и бессмысленного калейдоскопа толкований возникла, проросла, выпестовалась моя собственная точка зрения. А коль скоро есть точка зрения, то у нее, как и у всякого достойного детища рода человеческого, должно быть генеалогическое древо. Это заняло еще полгода. Наконец все, как говорится, срослось и склеилось. Обозревая свое творение с высоты птичьего полета, с приличествующей долей — как и полагается истинному мыслителю — отстраненности и объективности, я видел его логичность и безупречную стройность, отмечал много новаторского и даже революционного по сравнению со своими предшественниками. Возводя свою историко-философскую родословную к Татищеву и Чаадаеву, я вместе с тем не без удовольствия осознавал, что пошел значительно дальше них. В частности, преодолел однобокость первого и пессимизм второго. А сделал это при помощи следующего бесхитростного, на первый взгляд, умозаключения: «Для того, чтобы понять, каково на вкус яблоко, вовсе не обязательно съедать его целиком». В переводе на наглядно-бытовой уровень это может выглядеть так: «Увидеть вышеупомянутый дву-полушарный предмет при желании можно было где угодно, даже не спускаясь в окутанный мраком и формалиновыми испарениями подвал». Поразмыслив с месяц, я продолжил высказывание, присочинив к нему постскриптум: «Не стоило также надеяться, что предмет вдруг заговорит человеческим языком, ибо он для этого совсем не предназначен». Еще через несколько лет моя историко-культурная концепция обогатилась новыми данными. Я осознал, в чем состоит героика нашего времени, а также долг «сыновей» по отношению к «отцам». «В чем?» — спросит заинтересованный читатель (как выражались в старину). «В чем?» — повторит, скептически уставившись на меня и качаясь на стуле, читатель незаинтересованный (благо, таких большинство). «А в том, — отвечу я, торжествуя, — чтобы у постели умирающего старого засранца делать вид, что ему все-таки удалось тебя надуть и что после его никчемной смерти ты тоже будешь стоять у подноса с его жалкими останками в надежде на чудо».

Короче говоря, род мой по одной линии восходит к обедневшей польской шляхте, в незапамятные времена перебравшейся на Русь. Когда именно это произошло, бог весть. Может, с полчищами Самозванца и достославного пана Вишневецкого, а может, во время очередного замирения с Речью Посполитой для прорубания все того же окна в Европу. Как бы то ни было, я довольно отчетливо представляю себе этого пана Каменского, лысоватого, рыжего и хитромордого, держащего лавку где-нибудь в Китай-городе, бьющего на конюшне смертным боем работников за нерасторопность и воровство, портящего между делом дворовых девок, а по выходным наряжающегося в панские шаровары и вешающего на бок дедовскую, местами поржавелую саблю, дабы, отстояв службу, прокатиться на тройке с ветерком и отведать на ярмарке блинков с икоркой да под балычок выкушать эдак с полведерочка водки. Дела у тороватого пшека шли, похоже, неплохо, так как фамилия довольно скоро зело размножилась, и у смертного одра отца-основателя, судя по всему, уже толклась порядочная орава алчных наследников. Чем занимались в последующие годы расползшиеся по всей необъятной Руси потомки лихого польского пана, история умалчивает. Вероятно, обычными в то время делами: воровством, пьянством, погуливанием с кистенем по большой дороге, торговлей пенькой, мороженой треской, ворванью, лаптями, онучами и прочей дребеденью, службой царю и отечеству как ратным делом, так и приказной ябедой, межевыми склоками с ближними и дальними соседями, сбором оброка с крестьян — репой, грибами да моченой морошкой.

По другой линии мне досталась лишь фамилия. В остальном — полный мрак неизвестности. Ветви генеалогического древа теряются в бескрайней крестьянской массе, делаясь более или менее явными лишь на уровне прадеда — деревенского кулака, который, вопреки мнению о косности крестьянства и наперекор известному изречению об «идиотизме деревенской жизни», проникся идеями технического прогресса и во вторую половину жизни заделался на железную дорогу проводником, где и проработал до самой своей кончины, когда по пьяному делу был сбит на путях ночью дрезиной.

В силу отсутствия прямых данных о предках и обстоятельствах возникновения фамилии, я был вынужден (в целях восстановления исторической правды) заняться этимологическими изысканиями. В результате проведенной работы примерно за полгода у меня образовалось несколько версий происхождения фамилии «Родин».

Версия первая (наименее интересная). Фамилия происходит от имени «Родион», точнее, от его уменьшительной формы «Родя». Как указывает соответствующая литература, когда у детей этого самого Роди спрашивали «Ты чей?», они отвечали «Родины», с того якобы фамилия и повелась. В свете этой версии, правда, остается невыясненным, почему существовали целые деревни Родиных. Объяснить это можно либо чрезвычайной плодовитостью самого первого Роди, либо необычайной популярностью этого имени в один из исторических периодов Древней Руси.

Версия вторая (тотемистическая). Фамилия происходит от имени древнего славянского божества «Род», которого некоторые исследователи склонны считать главным в пантеоне славянских богов (см., напр., книгу академика Б. Рыбакова «Язычество древних славян»). В этом смысле «Родины» может означать просто «родичи». Но есть и иная возможность. Бесспорно доказано, что Роду наши далекие предки приносили обильные жертвы, в числе которых были — увы! — и человеческие. В силу этого «Родиными» могли быть те, кто предназначался в жертву Роду. Они и жить могли отдельно (отсюда целые деревни Родиных), готовясь к своему главному предназначению — пасть жертвой в языческом капище, испрашивая для остальных людей милость богов. А попутно вели обычную жизнь — пасли скот, косили сено, справляли прочие естественные надобности. Возможно и более древнее, матриархальное происхождение фамилии — от понятия «родина», образованного по той же схеме, что и слова «братина», «домовина», «пуповина», «свинина», «скотина», «буженина», «неопалимая купина» и т. п.

Версия третья (эллинская). Фамилия «Родин» — греческого происхождения. Явное присутствие того же корня мы можем видеть, например, в названии острова Родос. Примечательно, что один из национальных парков на Родосе так и называется — «Родини». Согласно легенде, название острову было дано из-за красных цветов, которые в изобилии растут здесь весной. «Цветовая» версия неожиданным образом подтверждается и в русском языке при сближении фамилий «Родин» и «Рудин» (см., напр., небезызвестный роман И. Тургенева). Как известно, наши предки, в отличие от нас, имели в своем арсенале носовые гласные, в частности, носовое «о», которое на письме обозначалось как буква «юс большой» (отменена Петровской реформой алфавита). Поэтому в древнем написании фамилий «Рудин» и «Родин» разницы не было никакой. И там, и там писался юс большой и произносилось «о» носовое. Соответственно, и значение было одинаковое — от «рудый», т. е. «красный», «рыжий» (как тут не вспомнить гоголевского Рудого Панько).

Версия четвертая (норманская). Фамилия «Родин» происходит от имени главного божества скандинавов — Одина. Первоначально она так и звучала «Один». Однако слоги в русском языке, как известно, обычно строятся по схеме «согласный+гласный», поэтому в нетипичное для русского уха слово, начинающееся с гласной, был добавлен согласный «р», который, возможно, изначально был звукоимитацией грома или просто боевым кличем.

Версия пятая (маловероятная). Фамилия «Родин» — ирландского происхождения: Р (в отличие от предыдущей версии, скорее всего, был инициалом обладателя фамилии: напр., Роберт, Руперт, Рональд, Руэл и т. п.) + О'Дин (типичная ирландская фамилия). Пришла в Россию, скорее всего, в конце XVII века, когда Россия стала морской державой. Вероятно, означенный О'Дин был одним из шкиперов, которых Петр I в изобилии приглашал из Англии, Голландии, Ирландии и других морских держав для нужд молодого российского флота. Подписываясь, означенный Р. О'Дин писал свою фамилию в соответствии с принятой в его стране орфографией. В русском написании точка после инициала и нетипичный для русского глаза апостроф опускались, в результате чего в конце концов и возникла фамилия «Родин».

Версия шестая (евразийская). Фамилия «Родин» — азиатского происхождения и первоначально обозначала имя и фамилию: Ро Дин (по аналогии с именем и фамилией корейского лидера Родэ У), но затем, как это уже говорилось по поводу ирландской версии, на письме произошло слияние, в результате чего и возникла фамилия «Родин». Как и когда означенный азиат мог попасть на Русь — решительно неизвестно.

Версия седьмая (эстетская). Фамилия «Родин» — французского происхождения. Об этом говорит, в частности, фамилия знаменитого скульптора Огюста Родэна. По-французски его фамилия пишется как «Rodin», т. е. «Родин», если читать это не по-французски, а так, как написано — буква за буквой.

Итак, поле для толкований образовалось весьма широкое. Дабы его немного сузить, я полез в интернет и ввел в поисковике соответствующий запрос. Ссылок вывалилось множество, но одна меня заинтересовала больше других, поскольку звучала следующим образом: «Генеалогическое древо фамилии Родин». С внутренним трепетом, благословляя современные технические возможности, я открыл сайт и… обалдел. Дерево было большим и весьма разветвленным. Первым же, что бросалось в глаза, были имена — Сара Абрамовна и Моисей Израилевич. Далее шли какие-то Масохи, Хананы, Розы, Яковы, Марки, Ады и Эсфири. Ошарашенный тем, что ранее подобную версию не рассматривал, я начал лопатить информацию в данном направлении. И чем больше я трудился, тем больше в меня закрадывался червячок сомнения. Уже и дед на фотографии казался мне каким-то подозрительным в его круглых очочках, и профессия, которой он отдал несколько лет жизни (бухгалтер), не внушала доверия… В результате я забрел на какой-то форум, где в одном из комментариев прочел следующее: «Увы… И ах… Даже не парьтесь. Родин — исконно еврейская фамилия. Если что, Рода — еврейское женское имя. Обсуждению не подлежит. Тема закрыта».

Окончательность и безапелляционность суждения меня совершенно обескуражили. Единственное, на что мне достало сил, так это заменить жирную точку в конце на многоточие. Решив, что еще как-нибудь потом вернусь к данной теме, я отложил изыскания в сторону и вздохнул свободней.

Но вернемся к прерванному рассказу.

Добрых четыре пятых всех сведений о прошлом моего семейства я почерпнул из рассказов словоохотливых бабушек, а посему за правдивость этих рассказов ответственности не несу. Сведения эти к тому же крайне обрывочны, потому как слушал я эти родовые мифы и предания, когда был еще крайне мал и представления не имел о том, что такое «историческая достоверность».

Бабка моя по материнской линии, Вера Георгиевна, была женщина властная, обладала могучей статью, умела петь под семиструнную гитару, при этом была весьма изобретательна и дипломатична в обращении с людьми и до самой старости у соседей и знакомых проходила под прозвищем «генеральша». Именно от нее я впервые под трепетный гитарный аккомпанимент услыхал бессмертную «Мурку», «Сизую голубку», «Гоп со Смыком» и прочие воистину народные произведения. Помню какую-то чрезвычайно пафосную и длинную балладу о двух братьях, один из которых был белым, другой красным, в результате чего они убили друг друга где-то на кургане. Потом — какую-то песню, которую я называл «про кирпичный завод», потому что там были слова «по кирпичику, по кирпичику растащили кирпичный завод», жуткую историю о коварной матери, которая затеяла сжить со свету собственную незаконнорожденную дочь, ну и, само собой, огромное количество романсов — от отцветших в саду хризантем до душистых гроздьев белой акации. У деда (ее третьего по счету мужа) были баян и балалайка, на которых я, помнится, под его присмотром тогда же выучился играть «Русского», «Барыню» и «Светит месяц, светит ясный».

По рассказам бабки, выдали ее замуж рано — за солидного человека, партийного функционера (это было начало тридцатых годов). Фамилия у него была Бутылев и, как оказалось впоследствии, он ее полностью оправдывал. Вскорости партия направила Бутылева в Узбекистан — директором хлопкоочистительного завода. А в те годы, если партия говорила «надо», то отказываться было не принято, так что через пару месяцев чадящий паровоз уносил молодоженов на юг. Тридцатые годы XX века в Узбекистане, по рассказам бабки, мало чем отличались от тридцатых годов XVII или XVIII века. Местные жители, увидев проезжающий мимо автомобиль (у Бутылева был единственный автомобиль на всю округу), с криками «шайтан-арба» валились скопом в придорожную пыль и, закатив глаза и выставив вверх зады, покрытые не стиранными по году и более стегаными халатами, истово молились своему Аллаху. Читать практически никто не умел, найти толковых рабочих была проблема, учить, на какие кнопки нажимать, приходилось как ту собаку Павлова — исключительно апеллируя к рефлексам и универсальному методу кнута и пряника. Судя по всему, знаменитый ученый что-то не доработал в своей теории, так как на заводе, по рассказам бабки, все же периодически случались казусы. Например, такой. Хлопок на заводе после очистки сбрасывался в большой короб. Как только короб заполнялся, сверху опускался пресс и сжимал всю хлопковую массу до состояния брикета, удобного для транспортировки. Как-то раз, когда по каким-то причинам отключили электричество, один из узбеков забрался в короб и разлегся на мягком хлопке немного отдохнуть. И то ли уснул он, то ли еще что, но потом, как ни искали, не нашли ровным счетом ничего, кроме розоватых потеков на поверхности брикета. Бутылев особо разбираться не стал и отправил брикет в числе прочих с очередной партией заказчику.

В Узбекистане у бабки родилась первая дочь, которую назвали Люба. Именно заботами о ней да походами на базар была заполнена жизнь молодой директорши. О восточном базаре и прочей экзотике она рассказывала много интересного, но я запомнил лишь несколько слов, казавшихся мне тогда чуть ли не какими-то заклинаниями из «Сказок тысячи и одной ночи». Слова были такие: «ничпуль» (это означало «сколько?»), «апа» и «ата» (вежливое обращение к мужчине и, соответственно, женщине). В итоге я даже выучился считать по-узбекски до десяти и знал, в чем различие между арыком, урюком и абреком.

Может, от средневековой тоски, царящей вокруг, а может из-за наследственной предрасположенности, Бутылев начал здорово попивать. Нрав его скоро вполне адаптировался под царящие вокруг порядки раннефеодальной эпохи, байство начало переть, как говорится, изо всех щелей. Окончилось все белой горячкой и принудительной госпитализацией почти на месяц. Однако выписался из больницы он по-прежнему директором завода: руководство с пониманием отнеслось к столь распространенному в среде партноменклатуры недугу. Бабка же, испытав на собственной шкуре жуткий нрав своего супруга и его крайнюю непредсказуемость в период «алкогольного делирия», решила от него сбежать, так как добром он ее не отпускал. Несколько раз он ловил ее на станции, даже чуть ли не снимал с поезда, после чего примерно учил «уму-разуму».

Наконец удобный случай представился. К бабке, будучи в командировке, по дороге, заехала жена ее двоюродного брата. Она работала в органах НКВД, нрава была крутого, на поясе в кобуре носила наган. Услышав от бабки всю историю, она, не долго думая, достала этот самый наган и, велев ей брать ребенка и дуть на станцию, пообещала их здесь «прикрыть». Бабка, у которой перед глазами уже вставали сцены кровавой перестрелки, схватила Любку и напрямик, через болото, помчалась на станцию. Только потом, много спустя, она узнала подробности произошедшего. Страхи ее не оправдались. Бутылев так был напуган наличием в его доме представителя органов НКВД, что едва не грохнулся в обморок, так как решил, что это его пришли брать (дело вполне по тем временам обычное). Он тут же согласился на все, поклялся больше не искать бабку, после чего даже предоставил свой личный автомобиль в распоряжение суровой энкэвэдэшницы.

Дома бабка (родом она была из Подмосковья) устроилась машинисткой на какой-то оборонный завод. Ездить приходилось на электричке в Москву где-то с полчаса, потом транспортом еще минут двадцать и, соответственно, обратно — в той же пропорции. Не слишком удобно. Зато именно на этом заводе она познакомилась с неким экономистом Каменским (потомком того самого предприимчивого польского пана). Скоро они поженились, а еще через некоторое время потомка шляхетского рода спущенной сверху директивой направили на Дальний Восток, в военный порт Находка, в должности главного бухгалтера тамошнего Управления лагерей. Когда бабка об этом рассказывала, она не говорила «главный бухгалтер», а произносила сокращенно — «главбух», и мне казалось, что это что-то очень значительное, важное, ничуть не меньше маршала артиллерии. Кроме военных городков и заводов по переработке рыбы и крабов, все пространство этого благодатного края с его сопками, сплошь поросшими кедром, жень-шенем, можжевельником, лимонником и прочей местной флорой, было заполнено лагерями, огороженными колючей проволокой, заборами и сторожевыми вышками. Бабка жила в городке, Каменский ходил на работу, с зоны то и дело бежали зэки, их ловили и водворяли на место. Так и текла жизнь в этом забытом богом медвежьем углу. Периодически сотрудники Управления использовали зэков для работ на личном хозяйстве, не исключением была и бабка, которая всего через пару лет успела обзавестись солидным домом, двумя коровами, несколькими козами и кроликами. Были в хозяйстве и собаки: немецкая овчарка (куда ж без овчарки!) и доберман-пинчер (пан главбух оказался большим любителем охоты). Пристрастие к овчаркам и вообще к «серьезным» собакам у бабки сохранилось на всю жизнь — даже потом, когда она безвылазно жила в Подмосковье. Зэки, по свидетельству бабки, были разные — уголовные (не иначе оттуда был бабкин «блатной» гитарный репертуар) и политические, т. е. «враги народа». Но бабка между ними разницы никакой не делала, хотя вторые ей нравились больше, так как, по ее словам, были более вежливые и образованные. Относилась она к ним ровно, кормила всех работников одинаково — по лагерным меркам от пуза.

Здесь у бабки родилось еще несколько детей. Однако выжило из них только двое — Лиза и Анна (матушка вашего покорного слуги). Остальные умерли в младенчестве от всевозможных недугов, недостатка бытовых удобств, а также недоступности плодов медицинской науки. Особо бабка горевала по сыну, который умер в три года, упав с крыльца и ударившись головой о камень. Звали его Виул, что сокращенно означало «Владимир Ильич Ульянов-Ленин». По рассказам бабки, он был чуть ли не с самого рождения чрезвычайно умным, за что и получил такое неординарное имя. Она даже мне показывала слегка пожелтевшую от времени фотографию, на которой был изображен круглоголовый, щекастый бутуз, лысиной и лукавым прищуром глаз и впрямь чем-то смахивающий на великого вождя.

Пан Каменский тем временем тоже начал изрядно попивать. Страстишка эта числилась за ним и раньше, однако с годами она приняла совершенно иной размах. Если вначале он не позволял себе срываться чаще, чем раз в полгода, то теперь запои у него случались с периодичностью раз в месяц. Однажды он зачем-то принес домой в портфеле зарплату на все Управление. Был он при этом в совершенно невменяемом состоянии и, как рассказывала бабка, по дороге ронял из раскрывшегося портфеля пачки денег. До дому «доехало» меньше половины пачек. Было это аккурат году в сороковом, и за такие штуки полагалось как минимум лет десять с конфискацией всего и вся, а то и расстрел — как повезет. Бабка, не долго думая, подхватилась среди ночи и побежала искать потерянные деньги. До самого утра она, будто грибы, собирала валяющиеся в придорожной пыли пачки, перевязанные крест-накрест банковской лентой. В результате она нашла почти все — не отыскала только двух, потому пришлось пожертвовать сбережениями, которые копили на поездку в Москву и Ленинград.

Война прошла, оставив по себе воспоминания о пожаре на военном складе (говорили, будто это была диверсия), о крабах, которых варили в огромных чанах прямо во дворе (с тех пор бабка не только не ела крабов, но и не могла переносить их запаха), о кедровых шишках, на заготовку которых ходили все от мала до велика, да о бесконечно кружащих в небе самолетах.

Смерть Сталина и последующее разоблачение «врага народа» Берии отозвались в этих местах странным образом. Недалеко от берега (в точности не известно, по какой причине) был взорван пароход с «цветными металлами». Взрыв был мощный, такой, что во всем поселке в окнах повылетали стекла. После этого в окрестностях целый день шел какой-то странный дождь — от которого все делалось рябым, на белье оставались грязные разводы, а отведавшие с этим дождичком травки коровы переставали давать молоко и на протяжении нескольких дней мучились какой-то непонятной болезнью, оглашая округу истошным мычанием, — пока их в спешном порядке не забивали на мясо. Виновником всего объявили «врага народа» Берию, который хотел пароход с ценным грузом угнать за границу, но у него ничего из этого не вышло.

Каменский к тому времени, не в последнюю очередь от неумеренного запойного пития, схлопотал рак желудка, который его всего за какой-то год иссушил едва ли не до кости. Схоронив неугомонного потомка шляхетского рода и получив соответствующую компенсацию, бабка со всем семейством решила перебраться на родину — в Подмосковье, деревню Полянки, что по пути на Истру. Предприятие удалось. Перевезти смогли не только большую часть домашнего скарба, но и некоторую живность, а именно — собаку-овчарку по имени Мирта и огромного, как енот, черного кота по кличке Арап. Мирта была ученая собака: главбух Управления лагерей частенько хаживал с ней на охоту — на утку, фазана, зайца, а то и на зверя покрупнее. Кот Арап тоже был учен. Но по-своему. Он был авиатор. Пребывая после выпивки в благостном расположении духа, пан Каменский иногда ему наливал в блюдце валерьянки, после чего брал за хвост и раскручивал над головой. Кот растопыривал все четыре лапы в стороны и, словно тяжелый бомбардировщик, парил в воздухе, не издавая при этом ни звука и лишь сурово жмурясь, навроде какого-нибудь Чкалова во время перелета через Северный полюс или Водопьянова, когда тот через торосы летел спасать папанинцев из ледового плена.

Пан Каменский вообще был весельчак. Обожал музыку, танцы. Как-то раз, допившись до зеленых чертей, стал заставлять жену танцевать, а чтобы та была сговорчивее, время от времени стрелял ей под ноги из ружья.

После переезда бабка на некоторое время устроилась на керамический завод, находившийся неподалеку. Там выпускали кафель, плитку, фарфоровые электроизоляторы и прочие полезные для народного хозяйства предметы. Вскорости она познакомилась с соседом «по имению» — Василием Николаевичем Уткиным, с которым через некоторое время решила связать свою судьбу. Это и был тот самый «дед», которого я помнил и который, собственно, для меня всегда ассоциировался с этим словом.

Дед этот был весьма интересной личностью. Как, впрочем, и его предки. Его мать, баба Дуня, всю жизнь прожила на Кузнецком мосту в огромной квартире и была славна тем, что ни дня в своей жизни не работала. Умерла она, не дожив до ста лет каких-то полтора года, и я, помнится, несколько раз даже был в «кунсткамере» у этого обломка давно ушедшей эпохи. Дом ее был заполнен какими-то древними сундуками, шкафами, пузатыми комодами и прочей антикварной рухлядью. Сходное впечатление на меня произвел разве еще дом-музей знаменитого художника Васнецова, построенный в виде старинной избушки и напоминающий обиталище сказочной Бабы Яги. Сама бабка ходила в каком-то старомодном длинном платье с воротничком-стойкой и бархатным корсажем, которое я про себя тут же обозвал «душегрейкой».

Последних три-четыре года жизни бабка пребывала в жестоком маразме, и потомки по очереди сплавляли ее друг другу на предмет присмотра и общего попечения. Трудно было представить, что в начале века эта безумная старуха, неуклонно утрачивающая не только остатки разума, но и навыки самообслуживания, была цветущей девицей (по моим подсчетам в 1900 году ей было чуть меньше двадцати), из богатой московской дворянской фамилии, и за ней табунами увивались кавалеры, а какие-то офицеры из-за нее даже устраивали дуэль на саблях. У меня в то время представление о дуэлях полностью исчерпывались мрачноватой историей о Пушкине и Дантесе. Но я точно помнил, что они стреляли друг в друга из пистолетов. С саблей же в моем сознании был прочно связан Василий Иванович Чапаев. Как можно на саблях устраивать дуэль, я не мог себе представить. В конечном итоге я сочинил такую картинку: два дюжих усача, в папахах и бурках, стоят друг против друга, а потом с криками «ура!» бросаются на противника и что есть силы начинают молотить его саблей. Так это было, или как-то по-другому, бабка не уточняла. Видимо, ей было не до таких пустяков. Она с нескрываемым апломбом и самоуверенностью рассказывала, как в Большом театре собственноручно отлупила «по мордасам» одного чиновника веером за то, что он не вовремя пододвинул ей стул. Она живописала свои «выезды» на театральные премьеры и балы, которые устраивались у московского генерал-губернатора, гулянья на Красной площади и масленичные катания где-то у Новодевичьего монастыря. «А вечером мы обычно ездили кататься на тройке по Кузнецкому, Китай-городу и Тверской! И из-под копыт только прохожие — туда-сюда, туда-сюда!» — делая широкий жест сухой рукой, разглагольствовала бабка в кругу семьи, предаваясь приятным воспоминаниям. Я все эти рассказы слушал, раскрыв рот, едва ли понимая половину из того, о чем говорилось. Своих детей, не говоря уж о более отдаленных потомках, бабка считала плебеями, так как отец их был «плебейского рода». Дело в том, что после скандальной истории с сыном московского мануфактурщика-миллионщика, который удрал с чужими деньгами за границу, бабка вышла замуж за владельца нескольких ателье и магазинов готового платья господина Уткина. Уткин этот был богачом в первом поколении и еще совсем недавно сам кроил шинели и костюмы из материала заказчика. Довольно быстро он сколотил капиталец и резво покатил в гору, словно беспородный коняга, по прихоти судьбы попавший в одну упряжь с чистокровными рысаками и изо всех сил старающийся доказать, что и он чего-то да стоит. Однако минуло совсем немного времени, и грянула революция. Все ателье и магазины господина Уткина в одночасье были национализированы. Но не зря пройдошливый портной сумел в свое время самостоятельно выбиться «из грязи в князи». Он не стал убиваться по отнятому добру, а, уловив новую конъюнктуру, тут же пристроился шить шинели и прочее обмундирование высшим советским чиновникам и командирам, справедливо решив, что хорошо сшитая вещь нужна при любой власти. Сам Семен Михайлович Буденный и Клемент Ефремович Ворошилов дарили своим присутствием хит рого портняжку. Даже, страшно сказать, один раз от самого Льва Троцкого приходили делать заказ. Скоро удивительным образом почти все ателье и магазины вернулись товарищу Уткину, только теперь в виде государственной собственности, которой он был поставлен управлять. К слову сказать, роскошная супруга товарища Уткина даже во времена военного коммунизма и всеобщей разрухи не оставила своей привычки разъезжать на тройке по Кузнецкому и жить так, словно никакой революции не было в помине.

Признаться, бабка эта производила на меня странное впечатление. Настолько странное, что считаю своим долгом попытаться его объяснить.

Помню, в детстве я неоднократно видел какой-то голливудский фильм, называвшийся, кажется, «За миллион лет до нашей эры». Рассказывал он о жизни первобытных людей — неандертальцев или там кроманьонцев — бог весть. Забавно было не это. А то, что неандерталки и кроманьонки ходили там в аккуратно скроенных из шкур мини-юбках, вполне по моде 60-х годов, на голове имели высокие прически того времени, называвшиеся «бабетты», кожу — не волосатую, а очень даже гладкую и явно мытую мылом и дорогим шампунем. Троглодиты мужского пола были одеты в широкие в плечах пиджаки из шкур, а подстрижены по большей части под полубокс. Все они были очень нежными родителями, поголовно жалели всяких жучков и паучков и постоянно умилялись красотам природы. Сдается мне, что в большинстве наших представлений о прошлом есть что-то от этого фильма. О том же, что там было на самом деле, мы понятия не имеем. Представляю, что было бы, если б вдруг при помощи какой-нибудь машины времени нашего современника перенесли во времена Ивана Грозного, или даже в галантный XVIII век. Думаю, он бы с ума сошел от отвращения. Грубые нравы, грязь, вонь, на улицах повсюду конский навоз, у людей — практическое отсутствие личной гигиены, фурункулез, гнилые зубы, запах изо рта, пятна на одежде, насекомые под кринолинами и прочие прелести. Я также не без удовольствия и злорадства представляю, как на съемки этого самого фильма про троглодитов вдруг при помощи той же машины времени попал бы настоящий неандерталец. Косматый, вонючий, испражняющийся где попало, ловящий в своей шерсти паразитов и тут же с хрустом отправляющий их «на зуб», жрущий руками, чавкающий, рыгающий, то и дело почесывающий здоровенной лапой свои набухшие гениталии. И, самое главное, это был бы не какой-нибудь там завалящий неандерталец, а вождь племени, «первый парень на деревне».

Когда я слушал излияния бабки Дуни, у меня было сходное чувство соприкосновения с другой эпохой. Она даже не рассказывала о чем-то, она воспроизводила (со свойственной старухам особенностью не помнить того, что было сравнительно недавно, но в мельчайших подробностях описывать события детства и ранней юности) — ту жизнь, те представления о добре и зле, которые давно уже канули в лету. И я с ужасом взирал на представителя того высшего общества, которое для многих спустя столетие стало образцом воспитанности и изящества. Боже мой, что с нами делают литература и кинематограф! «Слова, слова», — как говаривал один королевский отпрыск датского происхождения.

Довольно долго бабка обитала на Кузнецком в окружении потомков, которые терпели ее самодурство исключительно из-за расчета на недурственное наследство в виде движимого и, в особенности, недвижимого имущества. Она постоянно привечала каких-то приживалок и ни на минуту не давала наследникам расслабиться, угрожая, что завещает все этим приживалкам или отдаст церкви на помин души. Скоро, однако, у нее началось явное помутнение рассудка, и она, как уже говорилось, жила, кочуя от одного потомка к другому. Несколько раз, доведенные до отчаяния, наследники упрашивали Василия Николаевича, который с юности не жил с матерью и никаких претензий на наследство не имел, взять ее к себе. Пару раз он это делал.

Бабка же, при всем при том, что жила «по родственникам», принципиально не ударяла пальцем о палец, не убирала за собой даже в минуты относительного просветления, а иногда даже нарочно гадила в самых неожиданных местах и, дождавшись, когда это обнаружится, делала повелительный жест рукой и говорила: «А теперь убирайте!»

В свете всего этого было вполне понятно, почему дети бабки Дуни едва ли не с младенчества не слишком ладили с матерью, да и с отцом, который после пятнадцати лет супружества был полностью у нее под каблуком.

Василий Николаевич, средний сын из троих, рано ушел из родительского дома. Вначале он подвизался где-то в Осовиахиме, а потом, после армии, пошел по линии ДОСААФ. Страстью «деда» стали мотоциклы. Я не раз разглядывал альбомы, где он был запечатлен затянутым в кожу, в шлеме, с «консервными банками» на глазах, прыгающим через какие-то преграды, стоящим на пьедестале, что-то починяющим в моторе и даже сидящим за чертежами. Сам дед не любил об этом рассказывать, а альбомы с молчаливыми свидетельствами своей молодости держал запертыми в ящиках комода. Там же он хранил и самые вожделенные для меня предметы — порох, охотничьи патроны, капсюли и разобранный на части винчестер. Фотографии мне давала смотреть бабка, открывая комод большим ключом. Я листал альбомы, а когда она отворачивалась, тырил из открытого комода порох, капсюли и патроны. От бабки же я узнал, что закончилось увлечение деда плачевно. На одном из соревнований он сильно разбился (с того случая у него до самой старости на лбу оставалась довольно заметная шишка). В результате со спортом пришлось распрощаться. Впрочем, любовь к мотоциклам он сохранил на всю жизнь: несколько раз, помню, он меня таскал на стадион «Динамо», когда там проходили международные состязания по спидвею, т. е. мотогонкам на льду. В самих состязаниях я мало что понимал, в памяти осталась лишь фамилия, не сходившая тогда с уст болельщиков — Тарабанько. Фамилия была звучная и вполне соответствовала тому грохоту, который поднимали мотоциклисты, мчась с сумасшедшей скоростью по ледяному кругу стадиона.

Дед был страстный автомобилист. У него был трофейный горбатый «Опель», под которым он валялся как минимум два дня в неделю. «Гаражная жизнь» была вообще важной составляющей его бытия. Чуть позднее в том же гараже я отыскал старый разобранный мотоцикл ДКВ, тоже немецкий и тоже трофейный. Титаническими усилиями мне удалось поднять из руин этого эсэсовского железного коня, и я даже ездил на приземистой и безотказной, как бульдог, машине, повергая в трепет и изумление всех заядлых рокеров. У деда был приятель — Семен Васильич по кличке «Фантомас», получивший это прозвище из-за полного отсутствия волос на голове, а также некоторого физиономического сходства с персонажем известного французского фильма. У Фантомаса был горбатый довоенный «Форд». Третьим в этой компании был некто Лукьянов. Он имел «Победу», тоже горбатую, тяжелую и неповоротливую, как танк. Когда все трое выезжали на трассу — за грибами или на рыбалку — картина получалась почти сюрреалистическая. Несколько раз гаишники принимали их за участников ралли старинных автомобилей и даже предлагали выделить машину сопровождения. Простые же шоферы просто пялились на горбатую кавалькаду — так, будто перед ними на шоссе вдруг невесть откуда появился верблюжий караван.

Помню, однажды дед решил выкорчевать тополя, росшие вдоль дорожки к дому. Тополей было три штуки, и разрослись они чудовищно. Да и пуха от них по весне летало невпроворот. Целый день дед трудился: пилил деревья, рубил сучья, расчленял стволы на небольшие пеньки. Дело было ранней весной, и я, одетый в резиновые сапоги и какой-то плащ, толокся рядом. Потом от нечего делать я стал брать тополиные веточки и втыкать в землю вдоль дороги. А через месяц вместо веточек появилась целая молоденькая тополиная роща. Помню, дед очень ругался и дня три выкорчевывал эти «саженцы».

Как-то раз, как рассказывала бабка, деда скрутила болезнь вроде радикулита, но носившая другое, более таинственное название — «спонделез». Скрючило его чуть ли не вчетверо. Врачи вели себя как-то неконкретно, уговаривали госпитализироваться месяца на полтора, причем безо всяких гарантий. А бабка узнала, что где-то в районе Истры живет старая колдунья, которая лечит все болезни заговорами и травами. Бабка очень долго уговаривала деда: как-никак он был членом партии и убежденным атеистом. Наконец дед согласился. Фантомас отвез их на своем «Форде» к месту назначения. Деда внесли в дом. Ведьма, оказавшаяся не такой уж и старой, дала бабке какую-то остро пахнущую и быстро испаряющуюся жидкость и сказала втирать деду в спину и поясницу. Потом что-то долго шептала над ним и водила руками. Полежав на лавке с полчаса, дед вскочил и, как ни в чем не бывало, направился к машине. Все так и ахнули. Но ведьма строго-настрого приказала на две недели завесить в доме все зеркала, не смотреть телевизор и не пить ни капли спиртного. В противном случае, добавила она, ко мне больше не приезжайте. Все так и сделали. Однако через три дня деду приспичило посмотреть телевизор. Что он успешно и сделал. На следующий день, увидев, что ничего страшного не произошло, дед решил отметить свое выздоровление и, позвав друзей, отдал должное пшеничному напитку под приличествующую случаю закуску. Вот тут-то и свершилось то, о чем, как известно, так долго говорили большевики. Ночью дед сделался совершенно ненормальный. Он бредил, метался, зажимался куда-то в угол и вопил, как в дешевом фильме ужасов: «Огонь! Огонь! Гирлянды! Гирлянды!» А наутро его скрючило уже не вчетверо, а раз в шестнадцать. Фантомас (едва проспавшись после вчерашнего), повез деда на своем «Форде» в больницу, где тот и пробыл почти четыре месяца. При этом даже врачи удивлялись, почему процесс выздоровления идет столь медленно, и, как ни пытались, не могли найти этому никакого разумного объяснения. Видно, заклятия ведьмы оказались слишком сильными.

Кстати, о ведьмах. Одно из самых ярких воспоминаний того времени — сказки, которые мне рассказывал дед (разумеется, в те периоды, когда родители сплавляли меня на каникулы «в деревню»). Чтобы меня как-то заставить вечером заснуть, он на ходу выдумывал истории, непременным и главным героем которых была баба Яга. При этом дело происходило в наши дни и не где-нибудь, а поблизости — в районе Истры, Волоколамска или Нового Иерусалима. Баба Яга в его рассказах ездила на мотоцикле, угоняла машины, за ней охотилось все ГАИ района. Она лежала в каком-то санатории, ходила в поликлинику сдавать анализы и громила домоуправление за то, что ей отключили горячую воду. Я совершенно балдел от этих рассказов. Дед всегда засыпал первым, и я возмущенно толкал его в бок, когда повествование внезапно прерывалось громким храпом.

Когда дед умер, я уже учился в институте. При разборе его бумаг обнаружилось несколько грамот, подписанных лично Лаврентием Павловичем Берией, и снимки со строительства Волго-Донского и Беломоро-Балтийского каналов, где дед работал, когда служил в НКВД. Появились и другие сведения — на поминках говорили о том, что он в свое время спас многих гидростроителей — инженеров, техников и даже ученых. И что именно они потом перетащили его за собой на работу в «Гидропроект». Даже специально отдел под него создали. Впрочем, обо всем этом при жизни дед никогда ничего не говорил. Однако, о том, что он в прошлом не был рядовым сотрудником какого-нибудь НИИ, можно было догадаться хотя бы по тому, что пару раз он брал меня на парад, проходивший 7-ого ноября на Красной площади. У деда был спецпропуск и стояли мы во время парада не где-нибудь, а на трибунах, расположенных рядом с мавзолеем.

И все-таки баба Яга мне запомнилась больше.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я