Приглашение в скит. Роман

И. Агафонов

Тема книги И. Агафонова: порок и святость, как человек приходит к осознанию того и другого, что преодолевает в себе и в окружающем мире.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Приглашение в скит. Роман предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© И. Агафонов, 2023

ISBN 978-5-4474-5957-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Петин бред

Петя бесцельно шёл по безлюдным тихим улочкам, по узким, едва проторенным после обильного снегопада, искрящимся тропкам-ложбинкам. И на тебе — помеха: девица с детской коляской навстречу. Вид глупый-преглупый, как определил Петя, ухватив мгновенным взглядом всю её кукольную физиогномику: точно весь мир должен расступиться пред ней, гордо везущей своё несравненное чадо.

«Ну, прям танкетка!»

Вперившись себе под ноги, Петя стремительно идёт танкетке в лоб, вроде на абордаж, поглощён самим собой и ничего не видит — не слышит. Чуть не соприкоснувшись с коляской, делает резкий шаг в сторону — по колено в снег, огибает препятствие и также стремительно продолжает свой путь. Он доволен, потому что добился ожидаемого эффекта, — успел заметить: лицо у девицы стало испуганно-ошарашенным — яркие губы приоткрылись, глаза распахнулись… Как же так, пред ней не сняли и не подмели землю пером шляпы… Кроме того, он слышит смех и оборачивается: двое мужиков, шедших позади него, покатываются над его манёвром. И Пете хочется отчебучить что-нибудь ещё.

Впереди барышня плывёт походкой, живописующей уверенность в своей неотразимости. И Петя, сбавляя шаг, начинает копировать её — царственную поступь, покачивание бёдер, вскидывание головой на тот манер, когда взирают на всё вокруг снисходительно-благосклонно, с полной убеждённостью своего превосходства над всем сущим… Женщина скрывается в парадном, Петя кланяется захлопнувшейся двери…

И вдруг захотелось ему съездить в свой институт, пройтись по гулким коридором, галдящим аудиториям, поболтать с однокурсниками…

До института, однако, он не доехал, потому что к нему в переулке пристали трое парней.

— Эй, Гарик, — окликнул один неприятно-хриплым баском, — не хочешь с нами прогуляться?

Петя посмотрел на его хищную тупую физиономию, и разом накатил такой жуткий страх, что он не смог ничего вымолвить, лишь отрицательно помотал головой.

— Как это не хочешь, я тебя приглашаю, Гарик, — хищный ухватил Петю за локоть. Петя вырвался и побежал между машин, двое других парней бросились ему наперерез. Петя увидел мужчину с портфелем, идущего в сторону вокзала, и бросился к нему.

— Эй! — крикнул, как знакомому. — Я передумал, я с тобой! — Мужчина сделал вид, что не услышал, даже отвернул голову в противоположную сторону. Петя всё равно пристроился рядом, панически оглянулся: парни двигались в параллель, потихоньку отставая. Тот, с хищным оскалом который, крикнул:

— Ну, ничо-о, Гарик! В другой раз не отвертишься!

И вдруг Петя точно провалился в чёрную яму. Секунду-другую летел в кромешной темноте, а… а затем очутился совсем в другом месте — идущим по пустынному тротуару. Сил, однако, удивиться и поразмыслить над столь ошеломительным фактом, у него не осталось, и он отодвинул это на потом…

Приехав домой, сразу лёг в постель, потому что чувствовал себя отчаянно мерзко: его мучил стыд за тот животный страх, который он испытал. Он бы хотел поговорить об этом с кем-нибудь, но не с матерью и не с бабулей, ехать же на дачу к отцу было поздно… К тому же… к тому же, он не был уверен, что тот страх он не испытал во сне. Ну да, там же были сугробы, а тут пока что осень на дворе…

За ним гнался волк. Он же, человек, убегал. Затем в отчаянии, видя, что не в силах оторваться, стал нападать сам — тыкать в его пасть не то палку, не то щётку на ручке. Проснулся с бешено бьющимся сердцем, в ледяном ознобе. Панически вскочил и стал простынёю вытирать с себя пот. Долго после этого не мог заснуть.

…Какой-то провинциальный городок, но — и это чувствуется — с известным прошлым, и с большим университетом или чем-то таким же важным и карнавальным. Повсюду разлито солнце, по-городскому шумно, загульно, весело.

Он у какого-то ларька переглядывается с симпатичными девчатами, одна из них, самая смешливая, вдруг оступается и скатывается по ступенькам, но каким-то чудом благополучно приземляется и ошеломлённо смеётся, сама, очевидно, удивлённая таким удачным кульбитом… И ему тоже радостно за неё: не ушиблась.

Небольшой бассейн, а рядом коряги, корни спиленных деревьев, вывернутые кверху. Неожиданно начинает проваливаться земля под ногами, водоворот воды засасывает несколько человек под эти корни, и его — под самый уступ берега, вот-вот готовый обрушиться. Паника. Люди, подминая друг друга, барахтаются в грязи, стараются выбраться… А он, непонятно почему, затаивается, набрав воздуха в грудь, и, когда свалка заканчивается, выныривает и выбирается на твёрдый сухой берег. И тут же земля накрывает то место, где он только что находился. Крики, стон, мольбы о помощи… А он бежит по лестницам университета, уворачиваясь от бетонных обломков с потолка, перепрыгивает потоки грязи, успевает проскользнуть в безопасную зону.

— Лучше вообще не спать!

Стараясь не шуметь, поспешно одевается. Не в силах больше видеть эти сны, он не может также находиться здесь. Проходя мимо комнаты, где спит мать, прислушивается, затем осторожно открывает входную дверь, выкатывает свой велосипед…

Вансан уже засыпал — в полнолуние это давалось ему с трудом, — как услыхал дребезжание подъехавшего велосипеда. Затем дёрнули дверь, быстро провернули ключом в замке и, не включая свет, решительно затопали на второй этаж. И хотя Вансан успел сообразить, что так явиться мог только сын, тем не менее, испуганно сел на кровати.

— Закурить есть?

Вансан по голосу определил Петино возбуждение, нащупал тапки, поднялся, качнувшись несколько раз на кроватных пружинах — в помощь задеревеневшей пояснице. Накинул на плечи пальто, которым до этого накрывал поверх одеяла ноги. Они спустились на первый этаж. Вансан взял сигареты и первым вышел на веранду. Уже закуривая, осторожно поинтересовался:

— Случилось чего? — и взглянул на часы: второй час.

— Нет, всё нормально.

Петя молча искурил сигарету и тут же запалил новую. Он сидел на ступеньке крыльца, с пятном отблеска луны на левой щеке, и всё говорило в нём о крайнем внутреннем напряжении. Вансан вспомнил, как неделю или полторы назад Петя, вот так же сидя здесь, обхватил голову ладонями и чуть ли не заблажил: «Как тошно мне! Если б кто знал!.. Как тошно!» Тогда Вансан попытался успокоить сына, говорил о том, что в жизни каждого случаются минуты отчаяния, острой тоски и прочее. И Петя успокоился, посветлел. Вансан подумал, что ничего страшного: накопились перегрузки у парня, нелады в институте — с преподавателями, товарищами, девчонками, наконец. Но если усталость легко снимается разговором, то, в самом деле, ничего страшного. Ну, опостылело что-то и опостылело, — всё проходит, как говорили древние.

Послышались шорох в кустах и пугающие шаги по сухому валежнику. Сердце Вансана опять учащённо забилось. И в лунном свете призраком возникла Тамара. «Кой чёрт её носит в этих декорациях!» Она быстро прошла к веранде, увидала сидящего на крыльце Петю, резко повернулась и, побежав по дорожке за дом, натужно зарыдала.

Искушение

Мальчуган лет пяти на самокате бойко скрипит колёсами по дорожке — туда-сюда, туда-сюда, мимо двух мальчишек постарше, гонявших на газоне футбольный мяч, туда-сюда и каждый раз мимо, но всё ближе и ближе к ним — хитроумное подкрадывание? И вот, наконец, мяч попадает в самокат. Самокат грохается на асфальт… и как-то уж очень охотно грохается, будто и не держали его за руль и не прижимали ногой. Мальчуган в восторге, но восторг свой выражает неожиданно — демонстративной обидой:

— Ну-у! — и губы трубочкой. Ещё покуксился немного, гордо отставив ногу в сине-белой кроссовке, затем изрёк назидательно-наставническим тоном — причём лексика уворована явно у взрослого и потому в его исполнении весьма забавна: — Опять вы меня задираете?! Я и так с самого утра не в духе. А вы заладили одно и то же, одно и то же…

— Да ла-адно, — перебивает один из футболистов примирительным тоном и вразвалочку подходит. Теперь, когда они лицом к лицу, заметно их сходство, по общим чертам и родовым признакам — это братья. — Не обращай внимания. Три к носу — вот так, — и он показывает младшему, как это нужно делать.

Братишка некоторое время ещё хмурится, супит к переносице белёсые бровки, при этом медленно поднимает своё транспортное средство. Затем, увидав в конце дорожки своего сверстника на таком же самокате, мгновенно преображается и, решительно позабыв свою роль обиженного, отталкивается ребристой подошвой и катит прочь, звонко сообщив о своём решении в лучших традициях взрослой педагогики:

— Лучше я от вас, эгоистов, подальше буду держаться!

Мне вдруг почему-то вспомнилась зима, сосновый лес после снегопада, и бегущие по лыжне мальчишки. Более взрослые летели стремительно, на ходу подхватывая пригоршни снега и запихивая друг другу за шиворот, с неутомимым хохотом, звонким визгом… Они даже не заметили, как снесли в «кювет» своего меньшого, мальчонку лет пяти… и вот этот малыш, также зачерпнув варежкой липкого снежку, поковылял вслед старшим и сквозила в этом его подхвате такая решимость — догнать и отомстить!.. Он едва удерживался от падения, поскольку торопился, а кататься едва умел, и палка для равновесия у него теперь была одна, левая, — правой же рукой он держал снежок, и бесполезная вторая палка волочилась, мешаясь, тормозя… И было это так трогательно, было это так, одновременно, смешно!..

А с чего это я загляделся? А-а, сыну надо позвонить. Я же о нём прежде вспомнил… вспомнилось почему-то, как маленького поставил в высокую траву и как он испугался, очутившись вдруг средь непроходимых зарослей…

Телефон…

Валерьян тарахтит мне в ухо восторженно, чуть ли не взахлёб, успевая причмокивать в паузах — пых-пых, трах-тах, аля-улю, ура-а! — как ребёнок, право, отчего мне хочется постучать трубкой о тумбочку — вытряхнуть из неё излишний энтузиазм:

— Иван Александрович, рванём-ка мы с тобой на юга! А! Отдохнём! А!? Слышь?! Чего молчишь?

А как тут ответить, если он не даёт вставить слово?

— Бархатный сезон! Фрукты-овощи! Красота! Слышь?!

И пускай я не вижу, но очень хорошо себе представляю, как он таращит глаза и помогает себе мимикой и жестами. И хотя чувствую, что экстаз его не вполне натуральный, невольно — всё же перебивая — язвительно подхватываю:

— Да, по ба-абам — тарам-барам! Оторвё-омся! Рассла-абимся! Искуситель!

И… не слышу в ответ одобрения.

— Видишь ли, — мгновенно сбрасывая обороты и напористость, мнётся он (очевидно, мусоля в голове свой план) и, уже опять набирая высоту, жужжит пропеллером: — Это, видишь ли, скит… Оторваться там… — вновь пауза небольшая — прожевал вроде что-то и проглотил, или же покопался в словаре своего интеллекта. — Ну… не самое подходящее место, понимаешь ли. Ну, то же самое почти, как монастырь… Поменьше только.

— Монастырь? — я не то что огорошен, но в ожидании, что ли, подвоха.

— Ну да! Без шуток. А ты чего подумал?

Я не успеваю придержать усмешку:

— Х-хэх… Не рановато ли нам в монахи? Конечно, не юнцы, но песочек ещё не…

— А чего тебе не нравится? Горы, солнце, чистый воздух, янтарный мёд… Красота! («Опять эта красота! Тьфу!») Ты ведь журналюга, тебе с профессиональной точки зрения будет любопытственно понаблюдать… изнутри, так сказать. Напишешь чего-нито. Разве плохо? Эксклюзив! А? Живая вода и многие иные прелести…

— Слушай, я понял! Ты грехи замолить свои хочешь! Какие же у тебя грехи, любопытственно мне знать? А меня-то зачем за собой потащишь?

— Ну-у… какие ж у меня грехи…

— Ты хочешь сказать, чистенький? Совсем-совсем? Неужели?

— Я ему про эксклюзив, а он мне… — И в голосе Валерьяна — неподдельная обида. — Я ему про Фому, а он про Ерёму. Не хочешь, что ли?

Либо шестерёнки в моей голове совсем заржавели, либо шарики рассыпались не в той конфигурации. Всё же некий столбняк одолел. Та-ак… надо встряхнуться, чтоб рисунок калейдоскопа в голове изменился.

— Не знаю пока. Нежданно — не гадано. Надо взвесить… Толком расскажи. И вообще, кто пригласил, зачем?.. И вообще! Почему я впервые слышу о каком-то монастыре? Я думал, всё о тебе знаю… Оказывается, нет.

Немного лукавства с моей стороны не помешает: Валерьян давно уже — как развёлся со второй женой — проводил свои отпуска по монастырям: приходил туда, просил безвозмездной работы — послушание это у них называется… И общение с монахами ему было, видимо, в кайф. Или как ещё выражается ныне молодёжь — клёво?

Но обо всём этом я знаю не впрямую от него.

— Ладно, вечерком заскочу.

И вот он является собственной персоной:

— Никого? — озирается, подметая бородой по углам, прислушивается. — Ну, я ненадолго. Или никого не будет?..

Словом, прочно усаживается в кухне на мой старый продавленный диван и начинает, поёрзывая, свои патентованные объяснения…

Впрочем, прежде чем обольститься его аргументами, стоит немного освежить память: что собой представляет мой друг Валера — Валерьян Афанасьевич Балагуров.

А он не прост, этот Балагуров Валерьян, ох не прост… И пьёт, между прочим, исключительно сырую воду из-под крана. Из прынципа. И у него всё так: любит подчёркивать свою несхожесть с остальными. Необусловленность свою, так скажем на современный лад, по отношению ко всем окружающим, которые, по его мнению, зашорены разными аморальными (это он телевизор с интернетом имеет в виду) и прочими сомнительными правилами. На самом деле это происходит с ним, как мне представляется, попросту от неуверенности в себе. Был у меня друг — в школе ещё. Так вот он постоянно устраивал себе экзамены по преодолению… ну не трусости, скорее, нормальной человеческой боязливости в нестандартной ситуации. Один раз мы залезли на крышу школы и он, чтобы доказать себе чего-то там ему одному понятное, повис над шестым этажом, уцепившись за бордюр на краю… Зачем ты это сделал? — спросил я его после. У меня даже в зобу спёрло, когда я увидел, как его дрожащие и потные ладони соскальзывают с жестянки этого бордюра. Воспитываю себя! — ответил он гордо, и не без ужаса, между прочим, глянул вниз на землю, где суетились маленькие человечки.

Вряд ли имеет смысл сейчас копаться в его возрастных комплексах — детских страхах, семейном положении и так далее. Даже если кто и будет доволен, то лишь сам Фрейд, да и то временно. Ну, был Валерьян дважды женат. И оба раза жёны его оставили. При всём при том, от первой и от второй у него по мальчику и девочке… Первая жена выразила свою «фэ» — формулу следующим слоганом: «Стирать его вонючие носки да ещё терпеть вонючий же характер… увольте!» Вторая… Впрочем, не будем заострять внимание на деталях. Факт тот, что мальчик с девочкой, с коими он сейчас проживает в квартире, также не в восторге от его характера, поскольку и сами унаследовали такой же неуёмный темперамент. И ныне лоб в лоб… что называется, бодаются. Но это уже детали. Так вот, время от времени он стонет:

— Хоть в монастырь!.. Никакой личной жизни! Грузят и грузят! Постоянно в напряжении! Затуркали! Никакого взаимопонимания! Никакого к отцу почтения! Не по заповедям живут! Никакого уважения! Не-ет, карету мне, кар-кар!.. кар-рету!

То есть впадает наш Валерьян в уныние и ропщет…

Хотя при всём том он классный специалист — хирург, как говорят, от бога. Все предпочитают, если уж доведётся лечь на операционный стол, то лишь только к нему, даже профессора — его остепенившиеся и признанные институтские друзья и коллеги. И мотив убедительный — мощная энергетика, исходящая от его рук: всё у всех заживает, как на собаке, точно через лезвие скальпеля передаётся сама жизненная сила. Однажды, кстати, я присутствовал на одной из его операций… правда, не на столе, а, так сказать, в полевых условиях.

Ехали мы как-то с ним в автобусе. Выходим на своей остановке, впереди нас мамаша с сынишкой, на ходу грызущим во-от такущее яблоко. Вдруг мальчиш этот давится непомерным куском, падает и начинает биться в конвульсиях… Представьте себе его мамашу, да и всех вокруг… И тут, распихивая зевак, на сцену вышагивает мой Валерьян, выхватывает из чьей-то сумки бутылку, шмякает её о тротуар и острым осколком режет парнишке горло!.. Мало этого, он в проделанную дырку всовывает какую-то грязную щепку, что оказалась под рукой. Не надо, наверное, и говорить, сколько при этом вспыхнуло яростно-шумных эмоций… Достаточно сказать про мамашу ребёнка: она едва не зашибла бедного Валерьяна своей дерматиновой сумкой — по голове норовила попасть, по умной и благородной его голове. Хорошо ещё, сумка оказалась не хозяйственной.

Врач «скорой» только и смог вразумить мамашу, да и всех остальных, в том числе и милиционера:

— Скажите спасибо, что хирург рядом оказался… а то бы мы уже к трупу приехали. — И на мамашу ногой топнул даже: — Неча жрать яблоки на бегу!

А последнее время Валерьян за каждого своего пациента обязательно молится перед самодельным иконостасом в ординаторской…

Так вот, начинает Валерьян меня ласково агитировать…

— Поедем, Вань Сань, чего ты, поедем. И тамошнее питание — сплошные витамины. Прикинь! Ты ж вегетарианец («Это я-то?»), тебе пост только на руку! Постись без всякого ущерба для психики. А как они готовят! Из одной редьки три десятка блюд. А в огороде — сплошные витамины! А в саду — сплошные витамины!.. Куда, короче, не повернись, — витамины! Ван Сан! Чуешь — аромат! Слышь, Вансан — и цикады!.. Музыкальный аккомпанемент — услада слуху! Моцарт, сам знаешь, полезен для здоровья… Соната «До-мажор» лечит от аутизма…

Валерьян между тем рассматривает на свет прозрачную чашку с чаем, которую я ему только что подал.

— Чего ты там всё разглядываешь? Полагаешь, я тебя отравить собрался?

— Да витамины пытаюсь разглядеть.

И мне вдруг вспомнилось (день прямо-таки сплошных обрывочных видений-воспоминаний!), как давным давно познакомился я с женой своей Тамарой. В кафе. Девушка за соседним столиком всё выпытывала у официанта, сколько витаминов в её заказе. Мне это показалось тогда очень оригинальным и забавным, поскольку… Н-да. Теперь бы я, пожалуй, изменил свою тогдашнюю реплику:

— А мне, будьте добры, без таминов.

Впрочем, «бы» есть «бы»…

Да, вот ещё что… На каком-то собрании главврач больницы, где Валерьян оперирует, сказал что-то наподобие: «Всё у нас на сегодняшний день идёт хорошо… а могло быть отлично, не зарежь Балагуров Валерьян Афанасьевич сваво пациента… то есть вообще было б всё прекрасно…»

Не ведаю, на чьё чувство юмора рассчитывал заглавный коллега, но Валерьян Афанасьевич его не понял. И объявил голодовку. Пока, дескать, не извинится.

Дело в том, что умерший пациент пребывал в последней стадии рака и попал в руки Валерьяна сразу после его отпуска — от другого врача, который, ввиду бесполезности, операцию делать отказался… К слову сказать, это был первый летальный исход в практике Валерьяна.

На голодовку Балагурова особого внимания не обратили, поскольку в тот день начинался Великий пост, и только старшая дочь затрубила тревогу, когда увидала отца, едва таскавшего ноги, но от работы не отлынивавшего. Переговорив с главврачом и другими способными изменить ситуацию инстанциями, она написала в вышестоящие органы и в том числе — с испугу? — самому президенту, откуда и последовал ответ… Словом, пришлось публично извиняться главврачу, но чувство юмора ему не изменило и тут: «Меня больше всего обидело не то, что вы на меня пожаловались, — сказал он на собрании дочери Балагурова, — а то, что в письме своём назвали стариком…» Кстати, в тот же день заканчивался и пост.

Ну, хорошо, — думаю, — достал ты меня своими витаминами, — допустим, еду. И что? Монастырь — это ж не дом отдыха и тем более не санаторий. Там нужно будет чего-нибудь делать… Да, работать. И соблюдать распорядок, между прочим, — всё, что там у них полагается. И молиться и креститься. Как говорится, сунулся в чужой монастырь, про свой устав забудь. И чтоб не заметно игры было, актёрства… Ты хоть когда в последний раз заходил в церковь? Помнишь ли, какой рукой перекрестить лоб?

По силам тебе это? Что за блажь? Нет, Валерик, ты уж как-нибудь один.

И колебался я до тех пор, пока мысль моя не свернула опять на сына… Подумалось: а разве хуже будет вместо лечебницы очутиться ему в скиту — никакой тебе мирской суетни, психологического напряга и прочего обременяющего дискомфорта, и где вместо затурканного или алчного врачевателя — мудрый священник-поводырь (духовник), этакий справедливый батюшка, — и накажет если, то и простит затем, грехи отпустит, после чего тебе опять легко на душе… Регулировка жизни церковным ритуалом, и…

Надо лишь только взглянуть: что цэ за батюшка там, какой он человек, каков психолог. Посмотреть надо, в общем. Воочию… пообщаться.

Иначе говоря, что ж, — ехать?

И всё же, с каким настроем туда отправляться? Это не спортивный туризм, где, кстати, предполагается план и маршрут, из чего следуют и само поведение, и способы выживания в непривычных ситуациях. Ведь дело-то в чём. С одной стороны меня будет подмывать, как журналиста, на спор-дискуссию… А зуд в пальцах? — оформить свои впечатления и мысли на бумаге. Искать, иначе говоря, несоответствия и параллели религии и науки, той же философии, скажем, с теологией. Закваска у меня ещё та… хрущёвско-брежневского периода. С другой стороны, заинтересованный устройством судьбы сына, не стану ли я скрашивать и сглаживать какие-либо противоречия и, на мой взгляд, непривлекательности монашеской жизни?..

Тут я сам себя попридержал: рано делать пасы, не сопоставив теорию с практикой. Были у меня воззрения разного рода, и не малое их число претерпело же, в конце концов, изменения. Давно известно: приближение и осознание истины возможно лишь при движение — пусть по той же спирали, когда цель всё время на глазах, но ракурс обозрения меняется с повышением уровня — опыта, сознания и многих иных компонентов бытия. Да и рассуждать — это одно, осмыслять и осознавать — другое.

Так вот, я почёл за благо ехать обычным безмолвным статистом. И безопаснее: меньше шансов попасть впросак, и объективнее… какой смысл дискуссии заводить — не тот возраст. Здраво? Ну, как говорят, сам себя не похвалишь…

И ещё был повод, причина. Прочёл недавно книгу одного священника, где автор смотрит на литературу — на Пушкина, Достоевского, Толстого и других — не так, как привык я сам. Смотрит как на беду России: от неё, дескать, от литературы-матушки мозги набекрень у всех и вся. И некое, знаете ли, разочарование или даже оторопь овладели мной… разочарование и в профессии, и вообще в литературном слове… даже испугался я, как обычно пугается человек с глубочайшего похмелья… Дремучий такой страх, древний. Опасность вокруг… враждебен мир, искажён, неправилен и неправеден… А я, дурашка, утратил иллюзии. И с чем остался? И жизнь моя прошлая псу под хвост? Да, был я отлучён от веры в Господа… вернее, предки мои отлучены, а я не приучен… и что теперь? Мне помнится, как в юности мне шепотком указали на девчушку: она-де в церковь ходит… И, признаться, я с жадным любопытством на неё воззрился… как на чудо-экспонат, некий анахронизм… То бишь я признаюсь, что до некоторых пор был дремуч совершенно в сих вопросах. Но был ли я виновен в этом? И вот я поеду, дабы вновь удостовериться в своей дремучести?

Я не философ, рассуждаю по-житейски: да, церковь, как институт, удерживает семейные скрепы государства, бережёт от смуты человеков, врачует душу тому, кто верует… Но религиозность — это больше, чем некое учение. Это состояние духа, это вера в гармонию и целесообразность мира, это стремление души к справедливости. И наверняка в этом есть громадная заслуга церкви. Но не только её… Неуж опять долой Пушкина? За что? Так с какой целью мне ехать? В себе самом разбираться или за чадо своё просить? Совместно ли то и другое?

Вансан, тёща и царица Тамара

С кухни в прихожую, где переобувался пришедший с работы Вансан, выплывал горьковатый запах подгорелой капусты. При виде вошедшего зятя Ксения Антоновна, восьмидесяти лет с хвостиком старуха, поникла головой, точно нашаливший и чувствующий свою провинность ребёнок. Забавность заключалась в том, что росточек её соответствовал отроческому. Двумя руками взявшись за ручку, она поспешно переместила с плиты на стол сковороду, сама же плюшевой мышью села у холодильника на краешек табурета и потупилась. Затем, спохватившись, взяла — смахнула как бы — с подоконника целлофановый пакет и стала тереть его в ладонях. Вансана это иногда очень злило. И сейчас, чтобы предупредить раздражение, он сказал себе мысленно: «Я те пошуршу, мышь ты этакая…», — затем вслух:

— Бабуль, а капусточка малость того-с, пережарилась.

— Дак вот капустка така, видать.

— Какая «така?»

— Разна быват. Одна сочна и без маслица не подгорит, а другу возишь-возишь, глядь — уж и заскорузла.

— Да? Не знал. Но мне всякая нравится, особо со сметанидзей. Сметанидза есть?

Старуха, выронив пакет, поспешно сунулась в холодильник.

— Ну и что, бабуль, — принимая из её корявых ладошек банку, спросил Вансан, — и по какому поводу мы пригорюнились? Прямо траур витает по воздуху, — и поводил ладонью, разгоняя вроде туман.

— Ах, батюшка, — всхлипнула старуха, — стёклышко-то я расшибла, ай-яй. Я его и не трогала вовсе, только и прошла мимо. А оно — раз… и в кусочки.

— Это какое?

— Да в серванте вашем.

— В стенке, что ль?

— Вот-вот, в ей. Шмяк на ковёр, я только вздрогнуть успела! — Старуха всплеснула руками, будто вновь перед её глазами падало и разваливалось на куски стекло. — Стала собирать, да что… не склеить уж.

— Стекло? Склеить? Да шут с ним, бабк. Какая потеря. Ты меня продолжаешь удивлять. Тамарка вот съездит во Францию, поглядит по сторонам, наберётся впечатлений и такие мебеля моднячие прилупит, что топором не вырубишь. Так что не горюй.

— Да как же ж, — старуха покачала головой. — Ты-то-тка так-то рассудил, а дочка не так-то.

— «Тытотка — не тытотка», а как ещё?

— Старая ты, говорит, коряжка. И всё.

— Ну, это ж не всерьез. У-у, вкусная капуста. Плюнь и не думай, мамуль.

Старуха недоверчиво покачала головой и шмыгнула носом.

— Не думай, не думай. О чём жа мне ещё-тка думать осталось.

Однако старуха приободрилась, поправила на голове свой серенький платочек, одёрнула плюшевую кофтёнку и, подхватившись, пошмыгала в комнату. Но вскоре вернулась:

— А разве не ездила она во Франсию ету?

— Нет ещё. Ты с Испанией спутала.

Старуха глубоко задумалась, склонив свою головку на левое плечико и прикрыв глаза. Большая родинка на правом веке, если не всматриваться пристально, оставляла ощущение следящего за тобой зрачка, и получалось: бабка подглядывает за тобой, даже когда спит.

Поужинав, Вансан прошёл в общую — «телевизорную» — комнату, оглядел стенку и обнаружил «пробел».

— Не очень и заметно.

Пощелкал пальцами и — слегка притопнул. Стекло рядом с «пробелом» покачнулось и медленно стало падать. Вансан даже успел порассуждать: подхватить — не подхватить? Сделал шаг назад.

— Вот, пожалуйста, сама рассохлась — сама и виновата.

На звон пришмыгала старуха, она, очевидно, стояла у приоткрытой двери своей комнаты.

— Что, опеть?

— Угу.

Старуха перекрестилась и ладошками прижала свои сморщенные щёчки. При всём её внешнем сожалении Вансан заметил, что она довольна очередным уроном — не ей одной теперь будет укор.

Зазвонил телефон.

— Ты дома? — бесстрастный голос Тамары.

— А что, есть сомнение?

— Сходи за квартиру заплати.

— Я заходил, толпа народу.

— Пени платить будешь.

— Похоже на то.

— Иван, ты как не хозяин, как не мужик прямо. Я всё в дом, в дом, а ты…

— Ты чего звонишь-то?

— Забыла! И всё из-за тебя!

— С чем и поздравляю. И с разбитым стеклом.

— У?

— Упало мне на голову.

— И цела голова?

— Представь себе.

— Жаль, — и положила трубку.

— Царица, понимаешь!..

Через минуту «царица» перезвонила:

— Петя пришёл?

— Нет ещё.

Помолчала, положила трубку.

— Ну, снова здорово! Что опять?

Не найдя ответа, Вансан стал собираться на дачу.

Выезд «в поле»

— Отвёз бы ты меня, что ли, в поле.

И такая щемящая тоска прозвучала в голосе Пети, что Вансан сразу согласился:

— Хорошо, едем.

Петя вскочил с поспешностью и выдохом облегчения, как мог бы вскочить и обрадоваться маленький ребёнок. Пока он собирался, Вансан, облокотившись о перила веранды, наблюдал шевеленье тёмных вершин берёз на фоне затягивающегося облаками неба…

Петя как-то уже просился в «поле» — живописный пейзаж у реки, куда также вписались завезенные плиты и панели для нового дома, — но Вансан тогда усомнился, хорошо ли там ночью: холодно, сыро, одиноко…

— Я готов, — и в Петиной нетерпеливой позе — опасение, что отец передумает: так — мелькнуло в сознании — щенок скулит и вертится перед дверью на улицу: гулять, гулять! — и просительно оглядывается на хозяина.

— Взял бы полушубок, что ли, да пальто старое.

— Зачем?

Ах, какое в голосе нетерпение.

— Да холодно ж будет.

— Костёр разожгу.

— Всё равно возьми, не помешает, не на себе ж тащить — в багажнике, а я пока мать поищу.

Пока ехали, Вансан пытался вспомнить, было ли у него в юности такое вот желание уйти от людей… Этот специфический термин обозначал не геологоразведочную или археологическую экспедицию, скорее — сказочную страну: во чисто поле… на единение с природой… в состояние душевного равновесия…

Припомнилось ему из чужой биографии: Веня, брат Тамары и, стало быть, шурин, по рассказам родственников, в детстве убегал из дома, будучи психически неуравновешенным юношей. Отцу его, когда решил жениться, родители невесты дали буквально от ворот поворот, потому что в свои восемнадцать лет был он законченным (потомственным) алкоголиком. А чтобы приготовления не пропали даром, женихов поезд завернул во двор Ксюшки… теперешней, значит, тещи Вансана, Ксении Антоновны.

Вот бы знать обо всём этом до…

Впрочем… Нет-нет, причины не только в наследственности. «Помнишь, ты написал статью про всеобщее помутнение рассудка… Перестройка… канун того… канун сего… и люди будто с ума посходили… озлобление приняло характер средневековой зверской эпидемии… В трамвае, в аптеке, в магазине, на эскалаторе… рвём другу друга на части!.. чуть ли не война гражданская!.. И это ж не год, не два!.. Терапия шёлковая!

Так сколько лишних психов появилось, не выдержав эмоциональных нагрузок?!. Вместо привычных и научно обоснованных двух процентов… сколько? Десять? Пятнадцать?..»

Приехали на место. Сквозь тучи пробилась луна. Петя поспешно выскочил из машины и с жадностью шумно вздохнул.

Вансан тоже вышел, огляделся: залитая лунным блеском полянка представилась ему сценической площадкой, на которую вот-вот должны были выйти актёры. «Поле дураков, — усмехнулся. — Ну, ё-маё!»

— А не остаться ли мне с тобой? Хорошо-то как! А дождь пойдёт, в машине переночуем.

Петя ответил не сразу:

— Полушубок взял, пальто взял. А дождь… под плитами могу спрятаться!

На их участке бетонные панели были составлены шалашом.

— Утром приехать?

Петя отвернулся, будто не расслышал.

Вансан покатил по просёлку к шоссе, остановился на пригорке, откуда были видны окрестности, заглушил двигатель. Что-то удерживало его. Разброд в мыслях и ощущениях не больше прежнего вроде, но ещё и сердце стало вести себя непривычно — сожмётся, отпустит, потом несколько раз кряду трепыхнётся, точно птенец крылышками взмахнёт, и некоторое время в расслабленном бездействии. Малодушно подумал: вдруг Тамара приехала на дачу. И значит, опять опостылевшие упрёки, либо истерика… Последнее время ему не удавалось разговаривать с ней спокойно. Она, полезный, как говорила сама о себе, в районе человек, постепенно — и возможно, незаметно для себя, — перенесла и на семейные отношения руководящий, непререкаемый тон. Особенно взбрыкивал под её прессингом Петя.

История с ним началась с прошлой зимы, а может, чуть раньше, только не обращали внимания. Он устроился в институте дворником, ища, очевидно, самостоятельности. Одно время жил там же, в дворницкой (нормальной, кстати, комнате), читал, занимался. Вансан с Тамарой несколько раз приезжали к нему, предлагали переселиться к одинокой двоюродной тётке, жившей в Москве неподалёку от института, но Петя упирался. Упрямство было отнесено к возрасту — желанию быть вольным, независимым казаком. Потом он не поладил с комендантшей, внятного объяснения на этот счёт не нашлось. Как прогнали с работы, бросил институт. Последнее обнаружилось ближе к весенним экзаменам, когда он заговорил, что собирается в армию и решение его окончательно. Экзамены сдавать-таки уговорили, остались кое-какие «хвосты» на осень, но то уже было не столь важно. Затем началась тягучая канитель… Петя сиднем сидел то дома, пока мать не доставала своими нравоучениями, то скрывался на даче. Исподволь Вансан пытался разобраться в его хандре, но преуспел не слишком. Некая девица из секции по самбо, конфликт из-за неё со старшекурсником. Всё это будто объясняло Петину меланхолию, однако лишь отчасти. Петя и сам не очень стопорился на этом… лишь бы отец отвязался со своими расспросами. «Девушка?» — «Да». — «Соперник?» — «Да, не поделили». Хотя по глазам видно: мысли далеко-далеко…

Тут ещё бывший школьный товарищ явился на побывку из армии, бравый, возмужавший. Рассказал, как в Чечню едва не загремел:

«У нас всех оторвышей подчищали — ну, таких, кто на пьянке попался или в самоволку бегал, или кто просто сорвиголова… Оторва, короче. Оторви и выбрось. И меня угораздило залететь на „губу“… как-то вывернулся… не знаю…»

И опять Петя загорелся армейской жизнью, чем поверг мать в очередную истерику. Вансан пробовал втолковать ей, что нет пока прецедента к новой психологической обработке сына, что всё это мелочи жизни, чтобы так уж драматизировать, но она продолжала давить на психику. И вдруг Петя пропал. Ни дома его, ни на даче. День, другой, третий… Всех знакомых обзвонили, все места, где он мог находиться, объездили, с ног сбились, уже на розыск хотели подать. И тут сосед по даче, Владислав, пришёл вечером (Вансан только что приехал из дома — с надеждой обнаружить-таки, наконец, Петю) и сказал:

«Слушай, иду с родника — ну ты знаешь — по той тропке, что мимо больших камней… Белка, собака моя, уши навострила, а потом и сунулась меж кустов в нору под валунами… Я заглянул, а там темно, но что-то шевелится. Может, Пётра твой?»

Бомжей в округе вроде никто не наблюдал. Мак по огородам, говорят, резали, молочко собирали — это да: двух хануриков и потрёпанную девку видали, а бомжей — нет…

Владислав тоже зачастую не очень уравновешен, хмур, мнителен; года полтора назад его сбила машина, и Петя тогда опекал его, когда тот на костылях перебазировался из больницы на дачный участок, помогал заготовлять сено кроликам и веники двум его козам…

Когда-то из этого карьера выбирали песок для строительного комбината. Теперь громадная выбоина в земной поверхности протянулась на километры, поросла березняком и кустарником. Вансан шёл напрямик, спустился по крутизне обрыва к большим валунам, образовавшим холм с несколькими ходами-выходами в подножии. У самого широкого проёма чернело и неприятно пованивало кострище. Присев на корточки, заглянул в пещеру. Да, что-то там есть, но что — не ясно. На четвереньках Вансан посеменил вглубь, несколько раз приложился лбом о выступы, пока не наткнулся на что-то мягкое. Когда глаза привыкли к сумраку, разглядел завернувшееся в полушубок скрюченное существо. Оно встрепенулось и дико вскрикнуло:

— Что надо?!

— Это я, Петяй.

Сын долго соображал, выравнивал испуганное дыхание.

— Ну и чего?.. Как ты меня нашёл?

— Да вот, чутьём… собачьим. Пошли домой, а. И вообще, как ты тут… не замёрз?

— Нет. Домой не пойду.

— Почему?

— Мне надо полежать ещё на земле. Мне легче становится.

Вансан сел, прислонясь плечом к камню.

— Ну и как долго?.. — старался говорить мягко, неспешно, опасаясь вспышки раздражения.

— Сколько потребуется. Понимаешь? Ты мне вот что, приноси информацию, а я буду делать выводы для тебя.

— Для меня?

— Ну да, не надо тебе разве?

По голосу и едва различимым глазам Вансан понял, что Петя не поддастся уговорам.

— А есть не хочешь?

— Нет, запас не иссяк. А вот курить, если есть, давай.

Вансан ушёл, оставив сигареты, и приходил в тот день ещё несколько раз, съездив прежде успокоить бабку с Тамарой. Сосед Владислав также увязался — «из интересу». «Не иссяк, говоришь, запас? Ишь ты, грамматей…»

Через несколько дней Петя «созрел» и согласился наведаться домой помыться. На другой день Тамара приехала на дачу и учинила скандал на предмет того, что он, отец, бьёт здесь баклуши, тогда как сын его спит в ванной и мать ни во что не ставит:

«Ты хоть понимаешь, что умыться даже нельзя по-человечески!»

Вансан на взводе помчался домой и под вздохи тёщи вытащил Петю из ванной, где тот действительно спал, побрив себе зачем-то голову перед этим (хотя, возможно, про армию опять задумался). Пробыв в лоне семьи ещё некоторое время и убедившись, что воспитательный пыл Тамары угас, Вансан вернулся на дачу: надо было позаниматься с документами из архива для статьи в газету — близился юбилей города, а в присутствии Тамары у него что-то не очень получалось сосредоточиться. Она говорила: работай-работай, но через каждые три минуты заглядывала с каким-нибудь пустым вопросом, — он тупо вчитывался в текст и ничего не понимал. Вот и сейчас — теперь уже без нужды — поскольку вопроса не задала — она зашла в комнату, с укоризной на лице: вот, мол, занимается всякой ерундой, — постояла, помолчала несколько минут и удалилась. Несколько раз он повторил себе, что это: «Мелочи жизни. Успокойся», — но тщетно.

Перед тем как удариться в бега, Петя обронил: «Она говорит: я мешаю ей жить». Вансан давно заметил, что Тамара не умеет выбирать слова. Точнее, не понимает, как больно иной раз её слово ранит. Все обороты, подхваченные на стороне, отличались меткостью, выразительностью, но применялись ею не ко времени и месту. В такие моменты Вансан мысленно желал: «Лучше б ты была немой. А ещё лучше — глухонемой».

Луна зашла. Стал чётче виден костёр под горой. «Ну, довольно!» — Вансан завёл мотор и тронулся в обратный путь. Вернувшись на дачу, увидел на столике Петины ключи — от дома и дачи. «Что это?! Забыл?! Или нарочно оставил?!. Почему?!.» — До боли сдавил ладонями виски…

Мародёры образца 1993-го

Когда отец уехал, Петя развёл костёр. Помимо хвороста он набрал пижмы и других трав с тем, чтобы бросить на угли. Стало накрапывать, и он перенёс костёр в укрытие из составленных шалашом панелей. Здесь дым и запах трав был ощутимей. Петя расстелил пальто, сел на него и укрылся полушубком. Вскоре облако галлюцинаций окутало его…

В последние месяцы он увлёкся латиноамериканскими мистиками, шаманами, ясновидящими, читал о них книги. Загорелся желанием научиться входить в состояние транса, при помощи которого можно понять до сих пор не понимаемое им в окружающем мире. Изматывающая подавленность должна оставить его, отступить, только нужно приложить усилие, настойчивость, научиться управлять своей психикой. Это показалось ему панацеей от всех бед…

Потрескивал костёр… Не сводя с него глаз, Петя начал погружаться… Вначале он почувствовал облегчение: нет рядом больше ни матери, ни отца, ни бабки, ни кого бы то ни было ещё, кто мог бы ему досадить. И это уже хорошо. Затем поплыли грёзы, мечты — почти что осязаемые, вполне реальные. И Петя отдался этой возникшей в нём лёгкости, невесомости даже, беспричинной весёлости. Он стал разговаривать сам с собой, взахлёб, перескакивая от одного к другому, нисколько не смущаясь несовместимостью каких-то понятий… это было неважно.

Внезапная смена картин и ощущений насторожила его, но он не стал противиться им и они подступили вплотную…

Ночная Москва, он идёт по набережной неподалёку от Белого дома, какие-то люди снуют туда-сюда, кричат, размахивают руками и предметами, пытаются увлечь встречных. Небо вдруг распарывают петарды. Звуки трещоток, умножаясь эхом, заполняют стылое пространство. Петей овладело щекотливое любопытство, и он побежал туда, где, как ему показалось, происходили грандиозные события.

Мохнатый мужик махнул ему из подворотни, Петя по инерции проскочил было мимо, но воротился:

— Чего? — и нетерпеливо вперился в его косматую бородищу, готовясь броситься дальше.

— Куда ты! — схватил его бородач за плечо и втолкнул в дворик. И тут над головой и по стенам брызнул тугой веер не то щебня, не то ещё чего-то противно жёсткого. Мужик ойкнул и опустился на одно колено.

— Иди-ка, парень, домой лучше, схоронись, — прогудел он с натугой. — Чего ты тут забыл. Вишь… пуляют, нехристи.

Неудовлетворённое любопытство, однако, погнало Петю дальше. Он миновал один двор, другой, в третьем прижался к стене, притенённой от фонаря кустами. Что-то происходило там, посреди освещённого, как стеклянная колба, пространства. Вглядевшись, окоченел в испуге. Трое били четвёртого, который пытался отбиваться. Наконец вырвался и кинулся бежать.

— Стой, гад! — крикнули ему. И следом ударила автоматная очередь. Убегавший рухнул так, будто хотел прокатиться по асфальту на животе по-пингвиньи.

— Чёрт с ним, — прохрипел одышливо стрелявший.

— Ну нет, — возразил другой, и, подбежав к упавшему, принялся стаскивать с него кожаную куртку.

— Да она ж дырявая теперь, дурень.

— Погляди-им, — и мародёр распростёр трофей над головой.

— Не светится!

— Куда ж попал?

— В заты-ылок!

Дождавшись ухода вооружённых людей, Петя без прежнего азарта — внутри будто лопнуло что и растекалось теперь липкой слабостью по телу — выглянул из своего укрытия: он, наконец, осознал, что происходит вокруг. Треск выстрелов, хлопки погромче, какой-то ор и вой не сулили ничего доброго. Выбираясь из опасного места, он ещё три раза был свидетелем кровавых разборок, в последнюю чуть не вляпался сам. Забравшись в кузов грузовика с развороченным рылом, он лёг на холодные доски, желая перевести дух. Опять посыпал дождь…

…Очнулся и… не смог сообразить, где находится. Резко встал, ударившись о бетонный свод, заскулил от боли…

Костёр едва теплился. Носком башмака Петя поворошил угли, подбросил веток и трав.

Реестрик грехов.

Напротив вагона — инвалид на тележке с подшипниками. У него отсутствуют ноги — по самое некуда. Одно туловище, зато с баяном в крепких волосатых ручищах. Красные и заскорузлые пальцы наяривают профессионально, без малейшей фальши, что несколько странно… для моего сознания. И сам он поёт хриплым голосом, но довольно проникновенно:

— Дорог-а-а или доро-ога?

Дорога-ая ль дорога?

В бездорожье па-анемногу

тянет левая нога-а.

Гы-гы-гы да га-га-га,

невзирая на рога.

Не могу рога я сбросить,

не могу решить пока…

Поезд трогается, заглушая лязгом самодельные куплеты. И я смотрю из тамбура на усечённую и всё уменьшающуюся фигурку, разевающую беззвучный уже рот, как при зевоте, пока проводница деловито не касается моего плеча. Жаль, что не удалось дослушать — неожиданный текст. Несуразный… но что там у него дальше?.. Надо было кинуть ему червончик. И всё-то у меня мысль запаздывает.

Но вот мы с Валерьяном в купе, озираемся. Мало того, что давненько мы не путешествовали на поездах — всё самолётом да машиной, но вот на таких модерновых колёсах нам вообще не приходилось. Ещё в тамбуре бросилось в глаза: что переход в другой вагон заэлектронен — кнопочки-лампочки красно-сине-зелёные — чик-чик-чик, как на ёлке новогодней бегают. А на дверях туалета радостно полыхнуло неоном нечто вроде приветствия: заходи, мол, дружище, когда только пожелаешь, не считаясь со станциями и полустанками, только не забудь штаны расстегнуть от удивления и не взбирайся по привычке на унитаз с ногами — взгляни налево, взгляни направо и найдёшь всё, что тебе нужно. В купе же — вообще дикий комфорт, да ещё телевизор впридачу…

— Это они к олимпи-я-аде готовятся, — резюмировал Валерьян.

— Ага, морально подготавливают, — согласился я, да и как не согласиться? — Воспитывают. Заранее. Дабы не ударили в грязь лицом перед заморской культурой.

— Только бы ещё билеты подешевше…

— Да, тут мы лопухнулись.

От известного слова лопухи… Перед самым отъездом я залез в интернет и обнаружил: на самолёте — а это всего лишь два часа и десять минут лёту — могли бы мы очутиться в Адлере всего за половину цены, каковую заплатили за этот супер-пупер вагон. Акцию сезонную прохлопали!

И тут я решил, что наступило время подробным расспросам и уточнениям (раньше всё суета заедала) — пока Валерьян в ступоре от окружающего комфорта:

— Ты говорил с ним обо мне? — имелось в виду: знает ли игумен скита, что я не воцерквлён? И что журналист? Валерьян шевельнул бровью, вывернул слегка нижнюю губу, раскрыл ладони лодочкой кверху — дескать, а как же, само собой. А ладони у него — только сейчас заметил — наподобие половинок кокосового ореха: снаружи коричневые волоски в глубоких морщинах, изнутри же молочно-матовая белизна светится, — ну прямо как у нашего предка — обезьяны. Но это по Дарвину. А в скиту, куда мы направляемся, верно, полагают, что мы создания всё-таки Божии. Впрочем, и по науке сейчас не всё однозначно. Некоторые считают: из Космоса нас занесло. Совпадение получается. Потому как: космос-то кто создал?

— И что он?

— Да тебе не всё равно? Ну, журналист, ну продажный писака — и что?

— То есть как? Ты надел на продажного писаку крестик на суровой нитке — перед самым отъездом — и этого, считаешь, довольно? Я же ни одной молитвы толком не знаю. Прикажешь роль верующего играть? Норма-ально. Любопытно. Курортно. Мы каждый день роли исполняем, не спорю…

— Ну вот видишь. И хорошо, что не споришь.

— Но такая роль, извини, не из… праведных, знаешь ли. Лицемерие… оно чревато… Фарисейство! А вдруг?.. — и я указал пальцем в потолок, где курилось облачко прохлады от кондиционера.

Валерьян смотрит мимо меня и либо создаёт вид — не понимаю, мол, либо, в самом деле: о чём ты, браток? Недоразвитым меня считает? Так бы и вмазал…

— Постой, ты куда?

— Умоюсь. Взопрел от вашей любознательности.

— Погоди. Я вот тут выписку одну сделал из современного автора.

— Да зачем мне?

— Ну ты послушай, десять секунд, а потом хоть замойся.

Валерьян не снял руки с никелированной ручки, но дверь всё же не открыл.

— Слушай, я и правда взопрел…

Взопреть и запалиться, в общем-то, было отчего. У него привычка рассчитывать время до микрона — дабы, значит, не маяться в ожидании там, где наметил быть. И рассиживали мы поэтому в его квартире до упора, укладывали-перекладывали вещи в дорогу… а затем кормчий резко встрепенулся: пора! — тяжеленные сумки на плечо! — и чуть ли не бегом. А по дороге вспомнил: воды надо купить. Резкий поворот в магазин, там впопыхах расколол бутылку, пришлось брать другую… да ещё уборщица со своей шваброй заклеймила нас разгильдяями, безрукими уродами, и бог весть кем ещё… даже почему-то отщепенцами намазаными.

Я тут недавно вычитал из «Жизни Иисуса» Ренана, что весь, так скажем, мелкий персонал, даже «Низшие служители при храме… исполняли свои обязанности со всей вульгарностью и отсутствием религиозного чувства, свойственными низшему духовенству всех времён». Цитату привожу дословно, поскольку также занёс в блокнот. А вот из «Великих посвящённых» Эдуарда Шюре… Хотя стоп!.. Вот я и проболтался: конечно же, я готовился к поездке, подчитывал литературу… Но нет, тут мной владело не желание пощипать замечаниями монахов — просто обычная человеческая слабость: боязнь попасть впросак, то есть опаска не иметь хотя бы приблизительного представления о религиозных вопросах нашего благословенного двадцать первого века. О том, как после периода «умолчания» и т. д. наступает новый цикл — возвращения в религиозность? И воцерковления?

— Секунду ещё. Присядь ещё на минутку.

— Да заче-ем?

— Вот я записал опять же для памяти, чтоб не путаться в процессе выявления, так сказать, — и я шлёпнул по колену открытой записной книжкой. Валерьян усмехнувшись, присел.

— Ну?

— Баранки гну. Реестр грехов. Твоих, между прочим.

— Моих?

— А чьих ещё?

Валерьян сдёрнул с полки над сиденьем полотенце, повязал вокруг шеи.

— Свинченный у тебя видок, Саньвань. Кто ж тебя так свинтил, дружище?

— Намекаешь, крыша у меня поехала? А кто в этом виноват, не догадываешься? — И, не дожидаясь ответа, я стал зачитывать: — Гнев, зависть, чревоугодие, алчность, блуд, уныние, гордыня.

— Это, что ж, всё ко мне относится?

— А сейчас проверим. С какого края начинать? Ладно. Рассмотрим в твоём кипучем внутреннем содержании эмоцию по прозвищу гнев. Часто ли гневаешься, друг мой?

— Бывает.

— Значит, признаём. Грешен. Следующая — зависть. Завидуешь кому?

Валерьян всерьёз задумался. Затянул чуть потуже полотенце на шее.

— Нет.

— Нет?

— Впрочем… Начать бы жизнь сначала. С теперешней головой, опытом… меньше бы тыкался попусту.

— Ты прям как мой папаша… когда-то давно он говаривал с растановочкой: о, если б при моей теперешней голове да опять в молодость окунуться!.. Ах. Да не пить. Он тоже не имел в юности наставника. Сам до всего доходил. Велосипеды изобретал на проторенных дорожках. А время, как оказалось, не ждёт…

— Да, и я завидую тем, у кого в начале пути оказался рядом терпеливый и умный человек, который направлял бы мою кипучую энергию в нужном направлении. Который бы объяснил мне, для каких целей создан я Богом.

— Ни больше, ни меньше? Стало быть, опять грешен? Раз завидуешь. Едем дальше. Чревоугодие.

— Грешен. Ем много хлеба, сдобы. Иначе откуда у меня сей мозоль? — И Валерьян, усмехнувшись, погладил свой крепкий животик.

— Ну… тут бы я тебе скостил. В твоём возрасте скорее стройная талия тебя обезобразила бы. Ставим плюс. Это чтобы ты не заподозрил меня в излишнем пристрастии. Далее. Алчность. Алчен ли ты, мой френд?

— Аки сущий на земле.

— Это как понимать?

— А так и понимай.

— Нет, ты давай без фокусов, попроще, попроще будь…

— Хорошо. Что у меня есть? Квартира, куда из Германии то и дело приезжает бывшая жена — повидаться с внуком, детьми… Я хочу сказать — не хоромы. Потому сплошная суета и маята.

— А дача как же?

— Вот когда дострою и решу, кому завещать…

— Ага, вот почему ты не торопишься достраивать. А ты собери в тот ковчег всех…

— Так и мыслю.

— И чтоб все там перецарапались.

— Это меня и беспокоит.

— Выходит, не алчен?

— Решай сам.

— Угу. Пока оставим вопрос открытым. В остатке — блуд, уныние, гордыня. Блудил? Про сегодняшний день не пытаю…

— Я б тебе ответил, не будь ты знаком с моими детьми.

— А это как понимать? Донесу?

— А вот так и понимай. В конце концов, с какой стати ты взялся меня экзаменовать? Исповедоваться будем у батюшки.

— Послушай, это уже второй вопрос остаётся открытым. Про уныние даже не спрашиваю.

— Почему?

— У тебя каждый вторник депрессия либо истерика. Сегодня как раз вторник. И последнее. Гордыня. А? И не надо делать свой лик задумчивым, будто взвешиваешь. Итак, по всем статьям… почти… кругом грешен.

— Грешен или почти грешен? Ты уж будь любезен! А то, что ж: казнить нельзя помиловать! А всё-тки, с чего ты вдруг по реестру меня решил прогулять?

— Да я и себя заодно тоже…

— Однако меня принародно, а себя, значит, втихомолку? Не есть ли сие — иезуитство? Ханжество…

— А знаешь, о чём я сейчас подумал?

— Ты не уходи от ответа… Ну и о чём?

— Вот, например, с армии и до окончания института у меня прошло семь лет — непостижимо насыщенный период моей жизни, поэтому, наверно и длившийся, длившийся нескончаемо долго. Как полагаешь, отчего так? От молодости? От острого восприятия всего? Зато, смотри, последующие семь лет мелькнули — я даже и не заметил. И вспоминаешь — будто не о себе… А вот если взять сегодняшний день… до сегодняшнего дня… О-о!

— То и вообще как будто не жил? До каких же лет ты намерен прожить? Тридцать годков ещё? Не много? Но если учесть, что пятьдесят с большим гаком ты уже прожил и не заметил как… Главное осознать и успокоиться, что всё преходяще… И вселенная в том числе. Ну, коли имелось начало, то и конец быть должон… А с другой стороны, эти твои годочки мелькнули потому, что ты не дегустировал каждую минуту. Вкуса жизни не ощущал так остро, как ныне. И тридцать могут быть не столь и короткими… и куда боле, может быть, примечательными! А?

— А ведь чего-то я успеть старался. Планы громоздил. Где они, планы? Я даже не представляю, о чём говорить…

— Короче, тебе тоже следует умыться. И ты перегрелся не на шутку, потому и небо кажется с овчинку… А ещё ехать не хотел. Вон твоё полотенце, неча моё хапать.

— Иди уж…

Попутчики

Пока Валерьян отсутствовал, явились попутчики — два ухоженных господина примерно нашего возраста. Один покрупнее, помассивнее, с бульканьем в упитанном теле бодрого и здорового духа. Другой — масштабом помельче, зато с холёными усиками, ну почти Пуаро. Оба — с первого взгляда — в полном порядке и бархатном достатке. У таких молодцев всё предусмотрено — от бутылки коньяка до маникюрного набора. Они превентивно радушны с каждым новым знакомым, дозировано корректны, но решительны — в смысле, никакой робости или нарочитой вежливости. Выражаясь метафорически, в естественном соку и, стало быть, в постоянном отличном тонусе. Короче, предельно самостоятельны и удачно воспитаны — в самую меру, без рассусоливания. О подобных экземплярах хочется говорить долго, предполагая всё новые прекрасные качества, даже природную, само собой разумеющуюся добродетельность хочется приписать им априори. Но лучше сказать — надёжную добротность. И, главное, они всегда себе на уме.

Обычно за таким обликом сразу угадывается солидная профессия: она невольно накладывает свой отпечаток — защитным флёром корпоративности. Облик — визитная карточка — должен соответствовать внутреннему содержанию. Лично я за версту чую: передо мной народ серьёзный.

Однако ж кто такие? Банкиры? Из администрации какой-нибудь региональной? Опытные — ну видно же невооружённым взглядом, — тёртые калачи, знают себе цену, раскованные поэтому. Офисные работники, не какая-нибудь пузатая мелочь конторская: умеют себя и подать и внедриться в любую компанию. И держатся на плаву красиво, вроде благородной рыбы-меч, не придерешься, с ненавязчивым достоинством. С едва-едва заметной снисходительностью-вальяжностью. Для острастки — предупреждения: не суйся дальше положенного. В укор всем остальным — не очень самостоятельным, не очень самодостаточным (мы с Валерьяном так, должно быть, и выглядим), не дотягивающим до принятого в высших эшелонах стандарта. А вот на эдаких, солидных, дотягивающих, как они, надо признать, глядеть приятно. Особенно женщины млеют. Надёжны потому что на все двести пятьдесят пять процентов. Остальным мужичкам (нам с Валерьяном опять же) остаётся лишь потупить очи, дабы заздзря не расточать яд зависти… Ну, хватит! Заело меня, что ли? С чего бы? По реестру грехопадений мы уже прошлись нынче, довольно! Но заело зело! Хм.

Ну, здрасте-здрасте, как хорошо — как прекрасно: такие приятные соседи — везение необыкновенное! Это о нас с Валерьяном, хотя его-то попутчики мои ещё не лицезрели. Впрочем, сие ласково обогревающее пламя исходит от более габаритного и гладко-щекастого — он инициативу, очевидно, проявлять привык, и получается у него — изящно и без выпендрёжа. Впрочем, не след забывать пословицы, умными людьми замечено: мягко стелет, да жёстко спать.

— А в хорошей компашке и выпить не грех. А у нас имеется. Было бы желание. А оно есть? Есть, я надеюсь. И потолковать и побалагурить. И никаких баб — никаких помех и утеснений с их стороны, без тормозов то есть. Да? Да, конечно!

И легко всё это произносится, вкусно даже, обаянием так и окуривает и обволакивает. В предвкушении, так сказать. Оттого невольно мне опять думается: надолго ли хватит ему столь щедрого благодушия.

Второй мужичок помалкивает, но тоже улыбчив — можно заметить: вкрадчиво слегка; успевает переодеться в спортивный костюм и на столик выставить снедь припасённую. Тут как раз и Валерьян на пороге — умытенький, причёсанный, прилизанный даже и с мерцающим серебром в бородке — вступает в искусно созданную атмосферу приятия всего мирского, потому охотно и удачно включается в общение…

Откуда и далёко ли? Ай-яй-яй, как интересно. Неужели в горы? И даже в скит? О-о!.. — и не понять: искреннее восхищение или насмешка затаилась?

Вот этого не люблю: когда Валерьян выдаёт и выносит без согласования на общее обсуждение наши с ним планы… да ещё не свершённые. В этом смысле я мнительный.

— Нам бы с тобой, Анатолий, тоже в скит, а не на конференцию. Да? — крупненький да кареглазый к своему коллеге, помельче и покруглее, обращается, с подмигом. И тот дипломатично соглашается:

— Пожалуй, Серж. — И нам поясняет: — А то мы всё безопасностью занимаемся. Вот он из органов, а я из разведки — теперь вместе, объединёнными усилиями на страже…

И дальше по очереди вперебив, подхватывая и уточняя:

— На страже банковской системы, — тот, покрупнее, Серж. — Голову сломали, как чужие денежки сберечь.

— А всё учат нас, всё опытом накачивают, — кругленький Анатолий вставляет, — бедных и глупеньких полковников.

— Ну, по крайней мере, не столь богатеньких, как наш виц-управ, — уточняет и развивает мысль крупный Серж. — Полтора лимончика отстегнули ему за здорово живёшь — для поддержки портков.

— Премия, так сказать, — поясняет полковник помельче, Анатолий. — Или по-современному — грант. Красиво жить не запретишь.

— Отдохнуть на Карибы желаете? Извольте.

И всё это проговаривается с насмешечкою, между прочим как бы — то есть в промежутке меж нарезкой сырокопчёной колбаски и разливом булькающим по стаканам… с оттенком каламбурности.

— Ну! Вздрогнем, что ли, за знакомство? Как там у Штирлица? Мы ведь всё же его коллеги. Прозит!

Сцепились

— А всё же позвольте уточнить… — проведя ребром ладони по влажным губам, продолжает крупный полковник Серж. — Вот мы с товарищем, так сказать, по работе валандаемся, и называем это отдыхом — от семьи, от забот, а вы, если не секрет, каким случаем?.. в скит, я имею в виду. Да и вообще. Меня всегда интересовало, как люди находят свой путь, свою дорогу, тропку, если угодно. Знаете, я — дитя эпохи атеизма. Куда деваться — не переделаешь судьбу.

— И что? — настораживается мой Валерьян.

— Как что? Быть может, такого периода в истории больше не будет. Когда-нибудь эпоху нашу будут изучать по высказываниям таких бражников-безбожников, как я. Мамонт вымер, но мамонт успел вякнуть. И моё мнение нужно записать для потомков. Чтобы они могли понять, что такое продукт безбожия. И с чем его кушают.

— Вы думаете, им будет интересно?

— Деградируют если совсем, то возможно, и не будет. Вот, скажем, что есть за субстанция такая — мысль? Что есть мышление? Сознание — что такое? Как так получается, недавно услыхал, что язык вроде вируса в мозг забрался… И получается, не язык создал мозг, а мозг подстроился под язык. Что происходит, собственно говоря, под луной золотой?

— Да, — кивает полковник Анатолий. — Одним некое видение, другим импульс внезапный, толчок, прозрение, побуждение к…

— Побуждение? — И я вижу, Валерьян начинает заводиться на излюбленную песнь, ему подискутировать, что жажду утолить. — Побуждение?

Вот вам классика: на ловца и зверь. Ну — ну. Впрочем, чего мне, соглядатаю?

Таких диспутантов я называю любителями суесловия. Они начитаны, они наслышаны, они информированы, они, наконец, эрудиты — ну типа знатоков из телеящика. Но им, собственно, ни до чего нет дела. Они лишь по пьянке словоохотливы. Снимают стресс этаким образом. И, слава Богу, безобидны именно поэтому. Другое дело чиновник при культуре. Этот уже забьёт не только словцом…

— А вообще-то, — продолжил Анатолий, — у одного моего знакомого на сей счёт имеется оригинальный пассаж. В эпоху безбожия, говорит он, формировалось отношение к религии как к элементарной и плоской системе. На самом деле, религия — это одухотворённые образы знания. И далее у него такое развитие темы: наука есть та же религия, только незаметафоренная. А что такое метафора? Это квинтэссенция большого объёма информации. Когда же наука заматереет, наберёт достаточное количество подробностей, она станет поневоле превращать большие блоки знаний в метафоры — для удобства и скорости обращения. Станет метанаукой. То есть, образно выражаясь, новой религией. Но будет это не раньше, чем точные науки сольются в метафорах с науками гуманитарными. Иначе говоря, сделаются одухотворёнными. Моралью и нравственностью обрастут.

— И что? Отменит другие религии? — Валерьян выглядит недовольным — похоже, своим выступлением мелкий полковник снизил накал его собственного вдохновения.

— Этого я не знаю. Может быть, новые метафоры будут включать их в себя.

— Он хочет сказать, — вставил полковник Серж, — что есть государство, которое заботится о том, чтоб дымили паровозы, гудели заводы, планировались волейбольные площадки и водопроводы… И есть религия… чтоб этим всем материальным продуктом пользовались приличные люди, не какие-нибудь неодухотворённые… И есть Бог над всем этим — наблюдать за всеобщей нравственностью… разнузданности чтоб не было.

Оставив без внимания сей словесный зигзаг, Валерьян вернулся к своему.

— Икона у меня мироточить стала однажды.

— Икона? Какая? — оживился полковник Серж.

— Николая Второго.

— Так вы монархист?

— Да! — гордо вскинулся Валерьян. — Монарх — хозяин земли русской. Ему незачем у самого себя воровать. Оттого и порядок был во всём. Помните Российское средневековье? Глава семьи — государь. А монарх — государь государей, подотчётен лишь Богу. Государство строилось от семьи.

— Вы имеете в виду Византийский принцип единения, союз государственной власти и духовной? Религия как составная часть общегосударственной политики?

— Вы, должно быть, разные книжки читали, — вставил, посмеиваясь, маленький полковник.

— Но он же отрёкся, — гнул своё крупный полковник. — Был бы порядок, разве б отрёкся?

— У вас неверные сведения. Отречение — фальшивка. Ближайшее окружение сфабриковала ту бумажку. Фитюльку! Всё это, знаете, откуда…

— Па-агодите… Это вовсе не меняет дела. Если сами дворяне сфабриковали и скинули затем своего предводителя, значит, не было порядка в датском захолустье. Система не выдержала. Системный сбой. Кризис власти, можно сказать. То декабристы покушались, то вот, как вы говорите, ближайшее окружение. Те не смогли, а эти сумели. То есть свои же и скинули… власть только потом не сумели удержать. Большевики оказались шустрее… или деньжат им больше из-за бугра подкинули. Хотя вот, честно говоря, я не представляю: имел ли такие полномочия и возможности ваш государь-император до 17-го года, какие имеет теперешний наш президент? Так что у нас с вами налицо самое настоящее самодержавие, да ещё какое! А? Вы не согласны? Так о чём мы спорим? И давайте-ка по второй, а то я что-то плохо въезжаю в суть…

Полковник выпятил верхнюю губу ковшичком — то ли вживаясь во вкус выпитого, то ли подыскивая словцо поточнее — для следующего выпада. И глаза при этом слегка выпучил — признак фанатизма? Вот чего опять же не люблю.

— Ну а что, всё это интересно. Да вот только…

— У? — настораживается Валерьян как настоящий охотничий пёс на гоне.

— Как быть с имуществом?

— Каким имуществом?

— Вот я училищем руководил. Так батюшка мне: отдай немедля. Ну да, когда-то это принадлежало церкви… здание, я имею в виду.

— Надо отдать.

— А ребятишек куда ж, на улицу, чтоб хулиганили? Фонари бить?

— Причём тут это? Фонари какие-то!

И ослепляющая вспышка эмоций — оба диспутанта заводятся с пол-оборота, как выражаются механики, и — до брызг слюней.

— Разве я аренду ему не платил?! Ещё как платил! В зелёненьких…

— Да причём тут аренда?! — Валерьян чуть не вскрикивает, подпрыгивая и ударяясь головой о верхнюю полку. — Каждый раз мы решаем прикладную задачу как главную, каждый раз расчленяем общий замысел Божий и приходим потому к расчленённому же решению, не полному то есть… И опять утыкаемся… К примеру, миф об Адаме и Еве мы всякожды вспоминаем как иллюстрацию к какой-либо конкретной теме, привязываем к чему-то тоже не полному… Этой теме, видишь ли, нужна лишь часть мифа, и мы выдёргиваем одну из массы подробностей… а потом удивляемся, что решение частично… и что поняли его иначе, чем нам бы хотелось. А оно изначально не может быть цельным, потому что задача поставлена некорректно!

— Согласен. Но! Природа человеческая… такова!

— Какова?

— Такова! А вот что есть рождение религии? Разве не скачок сознания на более высокую ступень развития? Тут смена мировоззрения. Организация новой психологии, психики. Мировосприятия. Понимание мира обновилось, усложнилось. И Бог — при нынешней науке — всё равно Бог? Сейчас говорят: с Большого взрыва началась вселенная. И — где остался рай? А Бог? Не есть ли Он руководитель всего Космоса? Но кто тогда создал Космос? Ёлки-палки! И ва-аще!.. получается, что приматы попросту стремились походить на человека, живя рядышком с ним, как всякое животное, перенимали повадки, но так и не стали гомосапиенс? Так скажите мне, в конце концозов, кто ж таков человек-то? Пришелец из Космоса? А эволюция где? Дарвин куда подевался? И ещё: с каким прицелом создан мозг человеческий, если он используется всего процентов на пять от его возможностей? И кем создан? Богом?

«Н-да. В чём — в чём, а в этом телеэфиру не откажешь — все теперь подкованы. Я тоже любитель научно популярных… Но до чего ж ныне полковники стали любознательны. Никогда б не подумал».

Полковник икнул, помял верхними зубами нижнюю губу. Похоже, он и сам догадался, что произошёл некий сбой в логике его рассуждений. И стал, очевидно, изобретать способ выкрутиться. Наконец ухмыляется, подмигивает коллеге и мне заодно подмигивает тоже, давая понять, что намеренно изобрёл ребус: как, мол, теперь оппонент перекусит расставленные сети?

Валерьян же оцепенел, глазами остекленел, несколько секунд беззвучно шевелит губами, пытается, вероятно, привести в голове мысли к некоему знаменателю. А полковнику Сержу вроде того и нужно — он нарочно, видать, подзуживает, подстрекает, дразнит…

— Вот я читал… — продолжает он извлекать из себя информацию. — Недавно где-то читал, да… Или по телевизору? Ну не важно. Булгаков… Слыхали о таком писателе? Михаил Афанасьевич. Так вот он пришёл к выводу: христианство исчерпало себя в нашей стране.

— Исчерпало?!. — воспрянул Валерьян. — В ту пору, когда он жил? Вполне возможно. Смутные, жестокие времена… Человек потерял всякие ориентиры.

— Чем же сейчас, по-вашему, они не жестокие? Или у всех ориентиры перед носом? По-вашему — возрождение на дворе? Да они всегда были жестокими. Всегда.

Валерьян:

— Мне думается, вы намеренно мешаете метафору о Небесах Духа с астрономией. И с яблонями на Марсе. Вот только зачем? — не пойму. Всё дело ведь в том, кто как верует. Но как любит повторять один мой хороший знакомый: то, что способствует созиданию человека — хорошо, а что — разрушению, плохо. Элементарно, нет? Град Божий, по-вашему, что?..

На лице полковника разлилось сияние тожества.

— Во-от, и все вы так. Где границы у метафоры? Создатель, природа, абсолют, божество… Плавающая метафора. Плавающая — не очень понятно, согласен. Разноуровневая, может быть? Для каждого интеллекта — свой уровень понимания проблемы и соответственно метафоры? Не знаете? А-а! Чуть что — не знаю. А надо знать, раз уж… проповедуете.

— Что я проповедаю?

— Па-агодите. Другой вопрос. Почему мы, русские, были под татаро-монгольским игом сто-око лет, если мы такие умные и смек-калистые? Отчего это нам, если мы такие правые и правильные, Бог не помог? А-а, понимаю, один князь другого предал, один другого подсидел… Где же и княжеская порядочность ваша, если брат на брата побежал жаловаться врагу земли русской…

— Погодите-ка. Погодите! Сами-то погодите! — выставил Валерьян перед собой свои матовые ладони, удерживая будто чужое словоизвержение. — Там была другая мораль, другое мировоззрение! Нельзя выдёргивать под сегодняшнее солнышко прошлое, не учитывая ту психологию, то развитие социума… Да, и кстати, я недавно тоже кое-что прочёл — в журнале. Совершенно новый взгляд на историю Руси. Не нашествие было в 13-м веке, не иго обескровило русский народ, а космический катаклизм… Много повымерло от удара и радиации. Кто остался в живых, поголовно болели и обессилили. Соседи по пространству попросту избегали посещать места катастрофы… А татаро-монголы, что ж, пришли к уже порушенному. Ничем и поживиться особенно-то не смогли. Нечего было брать. Что там осталось после кометного удара? Очень убедительная теория, уверяю вас, с приведением фактов изысканий. Почитайте. Мы последствия той глобальной катастрофы ощущаем до сих пор. И чернополь — лишь подтвердил это, выявилась масса интересных фактов… чудовищных! Понимаете, следы чернопольской радиации не совпали со следами от космической атаки. Тогдашняя катастрофа имела гораздо больший масштаб! Неизмеримо. Понимаете? Нам вроде как всего лишь напомнили чернополем — чтоб не заносились, не гордились… Кроме того дали повод обследовать пространство и дали подсказку в разрешении многих вопросов. В том числе и загадку ига этого самого монголо-татарского, о котором вы упомянули. А православие, между прочим, оказалось целебным приютом на русской земле для обездоленных, пострадавших от всяческих невзгод и разочарований…

— Лю-бо-пытно, — полковник Серж почесал большим ногтем за ухом и затем гладкую свою щёку. — Я знаком с историей, археологией, геологией… («Ух ты какой подкованный», — восхитился я невольно и без всякого сарказма: полковник явно перешёл в другую фазу опьянения, и речь его сделалась внятней, а мысль собранней.) Вы полагаете, специалисты согласятся? У них столько фактов нарыто… Да не-ет, то что нарыли за всё время, никуда не деть. История — это ж наука нешуточная! Но, может быть, в самом деле, и это ваше открытие не надо исключать? Как одну из причин. Метеорит… а чо, вдруг было. Ну и пусть будет в добавление. Я не против новых открытий.

Но при этом полковник улыбнулся ехидно:

— Но что вы хотите этим сказать? Патриотизм заел? И монголы с татарами нас не одолели бы, не случись кометы вашей?.. Я больше чем уверен, что это никому не нужно… и журнал ваш, небось, тоже никто не покупает и, значит, не читает. Кто у нас сейчас вообще что-нибудь читает? А? То-то же. И никому нет дела до вашего великого открытия. Никому, понимаете? Всем до фени — была Русь такой или этакой. И теперь — есть она или нет её… Точнее, недоброжелателям до нас даже больше дела, чем доброжелателям. Потому что недоброжелатель заинтересован, по крайней мере, в нашем развале, в нашем крахе, чтоб захватить ресурсы. А доброжелателю — именно до фени с кисточкой… Знаете, я тоже кое-что читал. Я ещё тот читарь, из прошлой эпохи. Угу, у одного вашего священнослужителя поднаторел: землю, дескать, Бог создал для того, чтобы пополнить ряды ангелов (к люциферу-то много ушло тогда, вы в курсе, надеюсь). И вот когда достаточно наберётся праведников — а в небесной бухгалтерии тот день и час известны доподлинно! — тогда и наступит апокалипсис. И, между прочим, получается вот что! Значит, если я лично — уже к имеющимся праведникам — тоже стану пушистым, то тем самым, получается, я приближу конец нашего мира! Этот самый апокалипсис. А?! Туши свет, ребята! Так ведь? Или не так?

Валерьян между тем приуныл и заметно заскучал, упершись локтями в колени и сгорбившись. Явный признак, что накопил отчуждение или даже отторжение. У него в этом смысле градация чёткая. До определённого момента он держится в рамках, но затем происходит взрыв… Нервная система такая, говорит он, вернее — хвастается почему-то этой своей системой. Импульсивность непредсказуемая.

И я поспешил, как говорится, смикшировать…

— Вот вы упомянули слово пространство. Слово, надо заметить, ключевое. Судя по всему, вы человек не только специалист в деле безопасности, но и в целом широко образованный…

Мой довольно спокойный тон и скрытая лесть заставили Сержа отодвинуть стакан и, слегка откинувшись корпусом, с любопытством воззриться уже на меня.

— Можно по-разному относиться к отдельным людям… важно понять, чем они полезны или вредны для про-стран-ства! Все мы только тем и занимаемся, что создаём информационное про-стран-ство. И это существенным образом меняет ход событий не только самого прос-тран-ства, но и сообществ, государств и каждого в нём отдельно взятого индивида.

— Пожалуйста, Иван Саныч, — поднял свой перст полковник Серж, — произносите слово слитно. А то режет слух. Без обид.

— Хорошо. Так, о чём я?.. А! И вот отчего важно насыщать пространство не чем попадя, всяким хламом-дымом, и тем более злобой, мерзостью, а настоящими ценностями — любовью, совестливостью, правдивостью… Потому-то и почитаются в морально развитых обществах отшельники и святые — самые, казалось бы, бесполезные люди, с материальной точки зрения. А почему? А потому что сила их молитв за нас с вами, психическая энергия такова, что впечатывает свои образы на космической субстанции — на, условно говоря, — карте памяти. И затем считывается теми из нас, кто готов принимать… Так что религии — естественно, их культовые принадлежности, храмы, обряды — есть не что иное, как транспортация образов для установления связи с Богом.

— А экстрасенсы? — как-то лениво перебил уже полковник с усиками, Анатолий.

— Ну, простите, у экстрасенсов — совсем, знаете ли, иные… э, задачи. Всё упирается в психологическую установку и доброжелательность тех, кого они там, наверху, выбирают — те, кто за нас молится. Проще говоря: Творца или демона. И рано или поздно информационные накопления создадут (и создают!) в пространстве эффект саморазвития общества, его сознания. Речь может идти всё о той же ноосфере, по Вернадскому. Так что разница между каким-нибудь Кашпировским или Гробовым, оболванившими полстраны через халяву, и — оглянемся назад в прошлое, — Платоном — очень существенна. Не так ли? И если б Платону предоставили возможность вещать во всеуслышание и во всёувиденье, как нашим современным целителям в кавычках, то…

Бытовое электричество

Тут я заметил, что меня уже не слушают. Тоже разболтался — не выдержал искус полемической лихорадки. Мои спутники корпоративно — и забавно! — сфокусировались на полных стопках, и я благоразумно погас. Трудно, согласитесь, владеть чужим вниманием в такой ситуации. Да и чего, собственно, ерепениться? Ведь я экскурсант, и не забывай этого.

— Ха-алстух у тебя больно хорош, — то ли похвалил, то ли сыронизировал гладкощёкий Серж, глядя на своего коллегу. Анатолий потрогал свой кадык, пожал плечами:

— Я ж его снял и упрятал. Как только вошёл сюда и переоделся. Ты не заметил разве?

— А я вот помню, память у меня ещё молодая… — и скосив в мою сторону хитрый глаз: — Врезалось в карту памяти. Хороший галстук!

— О да, — кивнул Анатолий и при этом усмехнулся чему-то далёкому, во всяком случае, не рядом находящемуся. — У меня их штук сто и плюс один штук. Чуть забрезжит праздник, тёща тут как тут, и без всякой подначки в подарок новый галстук мне — от широты души, вероятно, хотя я их только в командировку и повязываю. Я жену спрашиваю: слышь, говорю, Ленуль, вы меня с Всякашвили перепутали, что ли? Я галстуками не завтракаю, не обедаю и не ужинаю. Даже предпочитаю жвачку, если уж на то пошло…

— А она?

— Она? Не поняла. Но обиделась. На всякий случай.

— М-м.

— Она у меня женщина… и при шубе и при модных штанах.

— Ну… у других и того нет. Тебе хоть не скучно. Кстати. Пословица. На обиженных воду возят.

— Думаешь?

— Стараюсь… думать.

— А ты философ. Это они, хоть раз в неделю, но думают. Мышлению завянуть не дают. Слыхал про Декарта?

«Это полковники, кажись, между собой уже пикироваться начали… — сообразил я. — По инерции».

— И не говори. Сознают своё сознание. Но я не философ. Вот один мой знакомый, тоже доморощенный, тот да-а — мудрец. Так вот он изъясняет следующим образом: ангела любить нельзя — это что-то хрустальное. Разве что вальс разучивать в отсутствие настоящего партнёра. Хотя… как с хрустальным танцевать? Но, это ремарка.

— Ха, Ремарк сделал ремарку.

— Если бы. Помарку.

«Каламбурят. Это у них какая-то своя игра…»

Впрочем, Серж вернулся к прерванной теме:

— Ангел, видишь ли, есть идеал — он для мечтаний, а не для жизни земной. Должен быть весь набор плюсов и минусов для полного спектра эмоций. Желательно, разумеется, без ощутимого перевеса в ту ли, другую ли сторону.

— Да, лучше уж без перевеса… Я, конечно, сочувствую ей, Ленке… но когда тебя начинают кушать поедом… большими ложками начинают черпать… хлебать и причмокивать… бесконечно мельтешить… мелочить-суетить и ссучить… мутить в тебе спокойствие без всякого перерыва… А ты им, значит, всё сочувствуй, сочувствуй, сочувствуй… Надоедает, знаешь ли, сочувствовать. Кто бы тебе самому немножечко посочувствовал. Чайную ложечку хоть этого самого сочувствия влил в твой сосуд драгоценный и неповторимый… Однако им подавай лишь для себя. Себе и только себе… Это их постоянное сакраменто!.. сакраментальный вопрос: «А как же я?» Сакральный даже вопрос.

Мы с Валерьяном переглянулись. Нам обоим, похоже, сделалось неловко присутствовать при чужом задушевном разговоре: нас они попросту выключили из списка доверенных их солидной корпорации.

— А тут тапки пропали, — продолжал Анатолий, шевеля усиками.

— Тапки?!

— Ну да, шлёпанцы. Заходит, понимаешь, с улицы, хвать-похвать — нету… их у неё там бесчисленно на полке… но ей именно войлочные потребовались. Где?! — вопрос ко мне направлен, естественно. А я как раз полку эту ремонтировал с утреца пораньше, ну так по мелочи возился. Куда дел? — и всё тут. Вот я облазил все закутки на коленках. Нету! Вижу по её глазам: просчитывает варианты. Соседка заходила! — зачем? Неспроста. И тапки уволо-локала. Чтобы, значит, навести на мысль — не одна, мол, Ленка, моим расположением пользуется. Но ладно — с ней можно разобраться, она близко. А если кто со стороны? И тоже подчеркнуть решила своё присутствие таким вот макаром — бытовым воровством…

Серж усмехнулся и почесал свою бычачью раскрасневшуюся шею:

— И что?

— Что?

— Чем закончилось?

— Весь дом электричеством наполнился.

— Хо-хо.

— А тапки под полкой оказались. Я их нечаянно запихнул туда, когда возился….

— Ещё раз хо-хо.

— Ты понимаешь, в чём дело?.. Нет? И я не понимаю. Со стороны можно подумать — я умный. А я не умный, — так получается на бытовом уровне…

— А какой же ты?

Анатолий провёл пальцем под усиками:

— А не знаю. На работе вроде не дурак. А дома — сплошное электричество. Почему?

— Да ладно тебе. У всех так. И к слову. Про извечное противостояние мужского и женского начал слыхивал? Нет? Ну ты даёшь! Это ж диалектика!

— Не скажи.

— Напи-люй. Выпить надо — и нет проблем.

— Думаешь?

— Знаю. Это уж я знаю наверняка. Можешь по-ве-рить!

— Ну… ладно, — Анатолий хлопнул себя по колену. — А то сам с собой ругаюсь.

— Это интересно. А наказываешь? Себя. Мазохизмом занимаешься?

— Хм.

Я поднялся и вышел на перрон, поезд как раз остановился. За мной вскоре последовал и Анатолий. Поглядывая в окно нашего купе, где Валерьян и Серж опять уже принялись жестикулировать, он сказал:

— Пусть поспорят одни, без нас. Они ещё энергоэволюцию не обсудили и прочие новости философской мысли… а мы с вами подышим. Звёздной пылью.

И запрокинул голову в ночное небо.

«Ишь ты, поэт!» — не без досады подумал я. Но сказал другое:

— Да, им, похоже, не суть важна, но сам процесс… Только бы поспорить. Это их заводит и питает.

— И они чувствуют себя на коне! — усмехнулся мой визави.

— Ну да — ну да.

— А чёго в скит-то, в самом деле? Из простого любопытства или по делу? По велению, так сказать, души?

— Сын болен. Может, пристроить удастся…

Помолчали. Полковник подвигал сначала усиками, затем поразмял круговыми движениями поясницу. Сказал:

— Такая ж примерно история у моих знакомых. Парень, в конце концов, отказался от таблеток… но ему, правда, повезло с работой. Он, видишь ли, попал в условия близкие к армейским — вставай, делай зарядку, иди, беги, работай, обедай… Нет, условия нормальные, никакой дедовщины, просто распорядок дня, отсутствие возможности скучать, приобщённость к коллективу, ощущение своей нужности, полезности… Выздоровел, да. А так это чревато необратимыми последствиями и прогрессией, н-да… К старости душевная неприкаянность… оборачивается, короче, гораздо более тяжёлой болезнью… аутизмом, кажется.

Проводник махнул нам рукой:

— Заходьте, товарищи однополчане, трогаемся…

Адлер

И лишь выйдя из комфортного микроклимата супервагона под ослепительное южное солнце Адлера, на пышущий зноем перрон и заприметив средь пёстрой людской толчеи человека лет тридцати в чёрной рясе и с реденькой пегой бородкой, я необратимо осознал: действо началось. И причина тут для меня очевидна — резкий по контрасту сдвиг зрения от яркого одеяния толпы к одной-единственной тёмной и тощей фигуре — как ушат холодной воды на голову! И в мыслях моих стал плавиться неприятный кисловато-тусклый сумбур. Со мной всегда так. Дискретный, эволюционный скачок? — как сказал бы полковник Серж. Не знаю. Может, проще: псих. Или недоумок? Или всё же — позднее зажигание, как говорят автомобилисты?.. А было б оно раннее — не решился бы на поступок (действие, акт, авантюру…), не посмел, не осмелился… Вот и соображай — что же лучше.

И что-то вроде дежавю. Было, было уже нечто похожее со мной. Опять солнце, жара. Состояние неопределённости: то ли ты на кого обижен, то ли тебе кто зла желает. Как выразился некий философ: с безумной ясностью осознал нечто, что раньше было в предощущении. И всё это так молниеносно, что перед глазами поплыло…

Валерьян и встретивший нас монах поприветствовали друг друга известным им образом. Плохо разобрав и не запомнив потому их ритуала, я проговорил затверженную ранее заготовку:

— Благословите, батюшка, — и хотел приложиться к его руке, но тот отдёрнул руку и смущённо пробормотал:

— Я всего лишь монах… простой монах, — и, увидя мою растерянность, поспешно и доверительно прибавил: — Зовите меня братом Алексеем.

Поскольку при этом он широко и несколько сконфуженно улыбнулся, обнажив бугорки верхних дёсен (что придало его облику некоторую забавную уродливость, но подкупило чистопробным искренним участием к моей промашке и сразу как-то расположило меня к нему), я буквально мгновенно успокоился. Будто некий авторитетный и добрый Айболит сказал мне ласково, приподняв кустики рыжеватых бровей: будь, дитя моё, самим собой — это лучшее из возможного. От промахов не застрахован никто, тем более неискушённый.

Через пару минут мы ехали на «Ниве» по оживлённой сочинской трассе. Валерьян расспрашивал об изменениях, происшедших за шесть лет, что он тут не был. Я же попросту озирался по сторонам, пытаясь также что-то вспомнить из давнего и смутного своего прошлого, когда мы с Тамарой в свой медово-свадебный месяц посетили сей курорт. Ничего медового мне не припомнилось (уже тогда между нами установилось напряжение непонимания, которому мы по молодости не придали значения). Однако одна встреча — на пляже — всплыла и удивила меня тем, что никогда ранее не вспоминалась. То был сухощавый мужчина в зрелом возрасте, сидевший неподвижно в тени утёса (я, кстати, впоследствии нырял с него и вывихнул правое плечо) и спокойно наблюдавший за нами всё время, пока мы купались. Мне почему-то стало досадно — это его бесцеремонное внимание. Но и любопытство разобрало. И чуть позже мы с ним разговорились. Оказалось, здесь он уже довольно давно и вполне освоился — года три, что ли — без прописки, без работы, без постоянного жилья…

— А как же?.. — я, законопослушный малый с самого детского сада, был удивлён настолько, что даже не сумел сформулировать вопроса до конца. Но он понял. Пожал плечами, улыбнулся.

— Тепло, — сказал, — даже зимой… не то что там… Я из Магадана. Хожу-брожу, думаю, читаю, если есть чего, общаюсь с людьми. Всё разный народец встречается — местные, приезжие, куртизаночки, попики, безбожники — всякие, словом. Надоедает — шагаю дальше. Ни к кому и ни к чему не привязан и никто не досаждает, не угнетает, не воспитывает, на психику не давит. Ничто, короче, не обременительно. Думай себе, мечтай… записывай в дневник, если есть к тому влечение. Попадал разумеется и впросак… Но как без этого? Даже скучно без этого.

— Как паломник? Вы верующий или сочинитель?

Его ответа я почему-то не запомнил. Однако с какой стати мне вспомнилось про этого человека именно теперь? Не-ет, странная штука память. Не менее странная, чем, скажем, сон. Подкинут тебе символику некую, и ломай над ней голову, пока не сломишь.

У светофора нас зацепил фургончик «Скорой помощи». Алексей решительно, однако совершенно спокойно вышел, невозмутимо осмотрел переднее левое колесо, взглянул на выскочившего из «Скорой» водителя, ободрил его кивком — заметно растерявшегося перед фигурой в рясе:

— Спешим вот на вызов, спешим… — пробормотал ободренный и, натянуто улыбнувшись, почесал за ухом. — Фельдшер я…

— Даже не поцарапал, лишь резину резиной коснулся, — сказал Алексей, усаживаясь за руль и делая отмашку фельдшеру, так и не обременив его ни единым словом.

И дальше. По мосту через почти совсем пересохшую речку, блещущую белизной обнажившихся валунов и булыжников, затем мимо строительных фирм, судя по названиям на огромных щитах, прибывших сюда со всей России.

— Ишь ты, — выказываю свою незаурядную проницательность, — опять приметы олимпиады.

— Да, взялись капитально, — подтверждает Лёша. — Тут перед мостом иной раз по часу—полтора торчишь — проехать невозможно. Надо будет к тому времени защиту какую-нибудь изобрести от туристов, не то и в скит притопают — поглазеть.

— Как, и зимой даже? Олимпиада ж зимняя…

— Да кто их знает — этих неугомонных экстремалов. Тем более мы дорогу там налаживаем. То браконьеров теперь мимо провозят, то девиц всяких… Бизнес, короче, процветает.

Дорога рванулась круто вверх, и — внезапный съезд, чуть ли не отвесный спурт по извилистой дороге в бездну — к железным воротам…

«Уж не горнолыжник ли ты в прошлом!..» — аукнулось эхом у меня сперва в затылке и затем застряло в горле.

Подворье

Подворье оказалось небольшой и современного покроя уютной усадебкой. Вокруг островерхого дома с двумя анфиладами террас на первом и втором этажах, цвёл и благоухал сад с крошечным прудиком посредине цветника, кромка которого была выложена округлыми камнями размером с детский мяч. А дальше, за оградой, — высоченные дерева по склону.

Выходя из машины, я вдруг увидал своего Петю!.. Дыхание перехватило даже. Он стоял в тени балкона и смотрел в мою сторону! Ошеломление было столь велико и всепоглощающе, что минуту целую, наверно, я не мог ни двинуться, ни вымолвить слова. В голове промчался рой бессвязных, диковинных по своей несообразности мыслей (типа: я приехал его проведать будто, однако в пути со мной что-то произошло, и я напрочь позабыл о том, что устроил его сюда)… мыслей, которые, в конце концов, уложились в одно упорное несогласие с реальностью: «этого не может быть!.. По два раза слетать с катушек — это уже слишком». И спокойствие, хоть и не полностью, вернулось и расковало мои члены и язык.

Да, молодой человек был невероятно похож на моего сына. Но это был не он.

Шагнув к двойнику, я уже достаточно обучено поклонился… то есть мы поприветствовали друг друга по православному обычаю, после чего он и назвал своё имя: Олег. Поговорить с ним мне не пришлось, даже осмотреться, как следует, не успел: во двор вкатил микроавтобус, за рулём сам батюшка. Он стремительно вышел…

Первое моё впечатление: редкое великолепие и отчасти суровое величие его облика поразили меня (хоть мне и довелось за жизнь мою повидать всякого штучного человеческого материала). Строгость безукоризненно сочетающихся черт спокойного лица — лба, носа, губ и глаз — с чернёным серебром длинных бороды и волос… Высок, строен — он точно был создан для священного облачения — и вызывал какое-то по-детски трепетное благоговение. Именно благоговение и доверие. И одновременно… Если бы рядом — почему-то пришло мне в голову — загарцевал нетерпеливо-горделивый конь-красавец, то ему не достало б одного — такого же гордого и удалого всадника! И в мозгу моём ярко полыхнула ясная картинка: в мгновение ока батюшка лихо взлетел в седло, поднял на дыбы победно заржавшего скакуна и в следующий миг умчался прочь, помахивая не то саблей, не то плёткой…

Хотя я уже знал от Валерьяна, что отец Ефим имеет московскую прописку (и в квартире его живёт сейчас дочь, не пожелавшая уехать с матерью в Германию), на жителя столицы он не был похож совершенно. То, действительно, был статный, обременённый уже возрастом и опытом горец с благородным ликом и выразительными вишнёво-карими глазами — очень спокойными и проницательно-проникновенными. И при той внушающей уважение осанке, в нём не ощущалось ни надменности, ни… ничего такого, казалось, что могло бы оттолкнуть или удержать от признания расположенности к этому человеку.

Подойдя под благословение, я физически ощутил, как меня обволакивают добрые токи приязни… При этом я заметил и физически почувствовал, как зорко и внимательно он изучает меня, проникая в глубины моей — и самому мне мало понятной — души… почему-то теперь по-детски смущённой и растроганной. Впрочем, я постарался стряхнуть это поэтическое наваждение и взглянул на батюшку более трезво, уже благословляющего других чад, то есть поглядел уже со стороны, вернее — с другой точки обозрения. Он был моего примерно возраста… Да, никакой суетности, в отличие от меня, при всей лёгкости и одновременно природной выверенности по изяществу движений. Да, по-восточному величав…

Да что же это я, в самом деле! Опять сбиваюсь на поэзию… Но это — мой недостаток: восторженность натуры, постоянное ожидание приятного сюрприза, подарка судьбы, чуда, однако легко уживалось с язвительно-критическим зудом, сварливым и занозистым языком. Встречая по-настоящему прекрасных ликом и духом людей (а это всегда неразрывно — как давно подмечено не мной, если речь идёт о подлинности, а не смазливости), я невольно и самозабвенно очаровываюсь ими. И непроизвольно же скрадываю их недостатки. Чаще всего очарование действительно скоро истаивает. Проходит время и… Но иногда — очень редко, к сожалению, — восхищение моё превращается в преданность и любовь, не как даже к человеческому существу, а, скорее, как к природе… Да, не исковерканной алчной цивилизацией природе. Не подверженному порче эталону, созданному эволюцией и отступившей в изумлении — от качественной своей поделки в виде неразменной монеты. То есть созданию, закрывшему и даже отменившему саму эволюцию вместе с Дарвином — теперь за ненадобностью. Вершина достигнута потому что!

Нас с Валерьяном отвели (Олег проводил) по второму ярусу террасы в крайнюю к саду келью, напоминавшую гостиничный номер средней руки — и мы, разобрав свои вещи, немного повалялись на пружинных койках.

— Да, неплохо, — сказал я нечаянно вслух — в ответ на свои мысли: имелось в виду, что жить бомжем или бедняком в захолустье, в запокинутой миром захудалой деревушке гораздо менее комфортно, чем здесь… — И постель мягкая, да? — это я уже к Валерьяну повернул голову. — Да?

— Да, — откликнулся он. — И кормёжка.

— Что?.. Кстати, мог бы и рассказать чего-нибудь про отца Ефима.

— Что тебя интересует? — Валерьян повернулся на бок, чтобы, вероятно, увидеть моё лицо. — Ну… закончил консерваторский курс по классу фортепьяно, я даже слышал в его исполнении 2-й концерт Рахманинова.

Выдержав небольшую паузу, — полагая, вероятно, что я должен удивиться? — Валерьян продолжил:

— Отец его, как некогда германский Fatter Амадея Моцарта, насильно возжелал преклонить дитя своё музыке. Идея благородная сама по себе. Худо, что насильственно внедряемая. Младой музыкант, как ты, наверно, догадываешься, не имел в жилах немецкой крови, германского педантизма и менталитета к послушанию. Поэтому, как наелся-накушался, так и воспротивился сразу, даже дома не имеет теперь инструмента…

«Где же, в таком случае, ты соблаговолил его услышать?» — хотел я вставить, но не успел.

— После окончания курса предпочёл юноша музыкальной карьере геологический факультет МГУ. Затем, как геолог и альпинист, облазил весь Кавказ, защитил диссертацию. И затем — очередной, столь же непредсказуемый, поворот — подался в художники-живописцы, Суриковское закончил. Стал выставляться, в том числе за рубежом, имел даже финансовый успех. Женился, родил дочь. И вновь поиск себя, своего подлинного предназначения. Духовное училище… И тут жена сказала: выходила я, дескать, за художника, а не за попа, — и ушла к другому… Само собой, о мотивах разрыва с супругой, не пожелавшей стать матушкой, не нам с тобой судить, они, очевидно, не столь просты… причины, я имею в виду. Тут ведь как — едины ль мы и в вере также… Ан нет, даже вера у нас различна… Ну и так далее, по понятно развивающимся законам любви и ненависти. Каждый, как давно уже прописано, ищет для себя, помимо материального, и мир идеальный… даже если этот мир противен и противопоказан другим. Отсюда, наверно, и метания батюшки — до того ещё как он стал батюшкой. И всех остальных человеков. Разница в активности. Более активный индивид становится лидером. И формирует вокруг себя среду обитания, и более пассивные примыкают…

«Э, — подумалось мне, — да ты, вижу, тоже очарован. Эк изячно поёшь!»

— А почему не нам судить? — попробовал я перевести в диалог его академическое вещание. Однако не преуспел. Валерьян, очевидно, затвердил полюбившуюся биографию многими презентациями… И биография эта служила ему не только поводом к зависти, но и в успокоение — не всё-де подлежит тлену и не все намерения бесплодны в нашем мире соблазна и мытарств…

— Будучи уже игуменом одного из монастырей Вологодчины, взялся батюшка за перо. Написал более десятка духовных книг… Правда, последние годы на творчество у него времени не остаётся: все силы отнимает скит, ведь с нуля воздвигаем… Ему бы хорошего хозяйственника в подручные… снять тяготы с себя хотя бы по прокорму братии…

— Да, хочется поскорее взглянуть, что же это за оазис такой. Да и книжки его не мешает посмотреть.

— Как художника его сравнивали с Серовым и… неким французом… забыл вот только каким, — Валерьян помедлил, вспоминая. — А как музыканта — с Рахманиновым.

— А как писателя?

— Писателя? Ах да! С бароном фон… опять же позабыл… Флобером, что ли? Он стилист, слово его пластично… А он взял да в монахи подался.

— Так, может, потому и подался в монахи, что понял: в писаниях на того-то похож, в рисовании — на другого, в музыке — тоже не оригинал?

— Есть ещё вопросы? — Валерьян ощетинился — ну не терпит он моих подначек: обижается как ребёнок.

— Да. Ты сейчас будто по шпаргалке шпарил. Или наизусть биографическую справку выучил?

— Отстань. Дурень стоеросовый.

— Одна-ако.

Судя по столь решительной отповеди, деликатность экскурсовода иссякла. И потому — молчок. Клинышек бороды остриём кверху. И веки смежил.

— Что ж, спасибо и на этом.

Отец Ефим неспешно показывал нам свою церковь на третьем этаже. Со знанием дела рассуждал о мастерах, непрофессионально постеливших линолеум, об удачном освещении… И во всём — будь то похвала или неодобрение — чувствовалось, как бурлит в нём нетерпеливая мальчишеская похвальбишка обладателя в целом прекрасной обители.

— Мне давно хотелось именно вот такие иконы, — и опять заметно было, как неприкрыто-ненасытно, в тысячный, наверно, раз, любуется игумен ликами святых. — Наконец-то нашёл чудесного иконописца, и он сотворил, как мне хотелось, как и я вижу… Что за иконы! Как светло на душе от них, да? А колорит!.. Даже звучание колокола присутствует, слышите? Прислушайтесь! Боже мой, а какие выразительные глаза! И непорочные совершенно…

И батюшка оборачивался, заглядывал и в наши с Валерьяном очи.

Чуть позже батюшка подарил мне несколько своих книг.

— Правда, уже семь лет ничего не промышляю на сём поприще… А семь лет — как раз тот срок, когда не только кровь в человеке полностью обновляется, но и душа приобретает добавочный опыт, не так ли? Так что не будьте слишком строги к моим запискам.

Первая трапеза

На трапезу нас позвал Диомед. Имечко, да? Кроме как в книгах и не встречал раньше. Но соответствует ли сие необычное по нашему времени имя внутреннему содержанию этого круглолицего крепыша? Он как-то болезненно и неприятно суетлив… потому и неприятно, что это и тебе передаётся. И говорун до мозга костей: так обычно характеризуют степень крепости мороза, лютости его — пробирает, мол, до костей… бр-р! — и передёргиваешься всем телом. И вот с таким именно, как Диомед, проведя несколько минут, хочется зафырчать или же затрясти головой навроде лошади, которую заели слепни. И бормочет, и бормочет, огромный ворох подробностей на ограниченном отрезке времени, так что начинает мерещиться: месяц или даже два уже с ним в непрерывном общении, причём в замкнутом пространстве — слух непроизвольно отключается! Невероятное ощущение — тебя вроде как ухватили за руку и насильно повели по рынку сквозь гомонящую толпу, где каждый торговец цепляет за локоть и предлагает свой товар, и ты обалдел и оглох от гвалта, ещё чуть-чуть — и глаза разъедутся врозь… Глупые, право, мысли вертятся в моей голове. Понимаю. Вероятно, акклиматизация даёт себя знать. В общем, Диомед себе ничего парень. «Мне сорок пять на днях исполнится», — не помню, по какому поводу сообщил он. Я остерегаюсь сам задавать вопросы таким людям — это их вдохновляет на душевные излияния. Назойливость их, я догадываюсь, происходит от постоянного внутреннего беспокойства, неуверенности в себе, потому он и хочет быть тебе (да, собственно, и неважно кому) полезен. «Тебе не надо кровать передвинуть, поближе к окну, чтоб читать посветлее было? Нет? Сумка тебе не мешается тут? А то давай я заброшу на шкаф…» — и это через каждую почти фразу словесного извержения. И рассказывает, рассказывает, волнуется, заискивающе ловит твой взгляд — сочувствия вроде ищет. В Германии вот жил несколько лет, работал там водителем. Сестра у него там замужем. И он туда поехал по её вызову. Женился. Теперь разведён. «Ты знаешь, где тут душ? Там можно и постирать…» Что-то у него с головой не в порядке. Точно.

Его товарищ, Игорь, к кому он приехал на побывку, — бывший подводник, майор — тоже улыбается несколько виновато и отрешённо, и как бы ждёт поручения, чтобы тут же опрометью помчаться исполнять. Выпуклый лоб, курчавая редкая бородёнка, глаза чуть навыкате.

— Мы с ним на одном заводе работали, — сообщает Диомед, — там и подружились.

Они похожи, как братья, — оба рыжие. Только Игорь долговяз и, как жираф, взирает сверху, чуть пригибая голову набок, а Диомед приземист, ему по плечо. Последний доминирует и назойливо воспитывает. И жалуется посторонним. Как мне сейчас:

— Ну, вот чего он заикается по мобиле? Сколько денег уходит на одно заикание! И говоришь ему и говоришь: сформулируй прежде, на бумажке даже запиши, а потом звони! Всё без толку! Как о стенку горох.

И, похоже, Диомед опять нервничает всерьёз и переживает искренне по этому поводу. Да, неуютно, неспокойно у него на душе. Сумятица некая будоражит. И мне, хотя и сочувствую, хочется поскорее отделаться от него. Он спор затевает, и не понятно, с кем. Откуда возникла эта тема, например: о разрешённой скорости на окружной московской трассе? Мне это надо?

Впрочем, я отвлёкся. Нас ждут за столом.

Я, как выражаются, слыхивал краем уха или кина насмотрелся: игумены обычно столуются отдельно от братии. Этому причиной может быть диета или желание сохранить дистанцию. Здесь же батюшка вкушал со всеми вместе, возглавляя стол и заправляя беседой, которая не прекращалась во всё время насыщения чрева.

Насытиться же было чем — на длинном столе, покрытом клетчатой скатертью, кроме казана с кашей, стояли разнообразные соусы, овощные и фруктовые салаты, на парапете-преграде к кухне ждал своей очереди большущий арбузец…

Повар — тот же художник или композитор, записывающий музыку прямо из головы в нотную тетрадь. Он заносит для памяти на бумагу свои вкусовые ощущения — какими-нибудь доморощенными знаками-формулами, выводит красивое уравнение. Вот, курица, допустим, на вертеле источает аромат, прибавить корицы, затем шафран, затем… и в том же порядке все эти перемены вкуса складываются в последовательность — мелодию вкуса гурмана. Или симфонию. Или концерт фортепьяно с оркестром… то бишь курицы с ингредиентами… К чему это я? Причём тут курица? Пост, а он про курицу…

На сей раз бразды правления в общем разговоре перехватил — узурпировал! — мой Валерьян. Он точно старался поразить всех неординарностью своей персоны: вещал почти непрерывно, всех перебивая, в том числе и батюшку — о своих посещениях монастырей: в их числе Валаама, Афона, Иерусалима и других, о мироточащей иконе, которую собирался привезти сюда, но не посмел без благословения батюшки. Батюшка снисходительно кивал и — присматривался, как доктор присматривается к пациенту. (То бишь роли поменялись, — мог бы я съязвить, будь на то подходящие условия). Насчёт иконы, однако, заметил:

— Надо было привозить без всякого спроса. Я бы и тут благословил.

— Да, батюшка, вы правы, тямы не хватило… мозгов, я имею ввиду. Не уразумел.

А мною всё владело какое-то суетливое злорадство, исток коего я пока не мог уяснить. Моя журналистская сущность — или сучность, как приговаривает Тамара — изнывала от желания уязвить-таки своего друга: уж очень он задавался. Но я озирал окружающие меня лица и не замечал в них осуждения этому бахвальству. Лишь внимание и сочувствие… Сочувствие к чему? — пытался я постичь. Да, неведомый и неугомонный бес подзуживает Валерьяна всё время на спор, на хвастовство… желание быть на виду у него в крови, понравиться всем, услышать похвалу — елей для его души… всё это меня давно в нём раздражает. Другое дело, что дома я могу плюнуть и уйти, а тут?.. Тот, кто сталкивается с ним впервые, невольно ведь подумает: там, где побывал не он — вовсе не так замечательно, вовсе и не Афон, и тропка не тропка, и горы не горы, и люди не те, не такие уж и святые… Дело в восприятии?.. Кто сильнее способен преувеличить, что ли, тот и прав?

Однако в этом назойливом трёпе есть и преимущество: вот, подишь ты, напросился в поездку — и про меня не забыл — в Абхазию!

— Батюшка, а мы скоро в скит поедем?

— После Абхазии сразу и… Хотя нет, мы же ещё к отцу Ору собирались на праздник…

— А нас, батюшка, возьмёте в Абхазию? — льстиво-заискивающе. Ну как такому подлизе откажешь? Как ребёнок смотрит просительно, вот-вот захнычет… И тут же продолжает о своём:

–…Жду на остановке. Жду-пожду, а мороз клубится, я задрыг в сосульку. Где-то мой троллейбус пристыл к проводам. Пойду, думаю, погреюсь немножко. И захожу в церковь, это неподалёку от моего дома. Там свет горит, там тепло. Толкаю дверь, а мне навстречу сладчайший звук: «Господи, помилуй…» А я любитель хорового пенья. У меня большая фонотека. И тут меня как током ударило. Что меня особенно поразило, так это молитвенное наполнение голосов. Не просто профессиональное, а духовно насыщенное! Как бальзам на сердце. И вот с этого раза я стал приходить, слушать. Потом я прооперировал матушку одну, жену отца Николая… потом святить куличи понёс в Сретенский монастырь…

Валерьян умолкает, погружаясь в то давнее своё благостное состояние — на мой взгляд, он слегка переигрывает: этак в дурном театре плохой актёр прикрывает дланью взор, при этом подглядывает сквозь раздвинутые пальцы за публикой. Чего-то он добивается, не пойму только чего.

Батюшка пользуется паузой:

— А я, когда художничал, ходил к товарищу в монастырь, он там иконы реставрировал. Ещё ж в советские времена — всё непросто, никому ничего не говори — и я вот пошёл посмотреть, что он там малюет… Этот непередаваемый запах красок, они их сами зачастую изобретают! И позже ходил по монастырям — смотрел, как работают иконописцы. И…

— Да-да-да, я там тоже был! — отнимает длань от глаз Валерьян…

Я, между тем, отвлекаясь слухом от говорка Валерьяна, изучал присутствующих за столом. В первую очередь меня интересовал Олег, которого я в минуту встречи принял за сына. В нём так же, как и в моём Пете, присутствовала глубокая созерцательная сосредоточенность на внутреннем своём мире. А курчавая каштановая бородка придавала ему ещё большую закрытость и… значительность, что ли. Он единственный, кто до сих пор не проронил ни слова. И казалось, он обдумывает некие глобальные вопросы бытия. Как некий патриарх. Да! Почему-то я видел его в будущем именно первым лицом в церкви — благородная осанка, величественный наклон головы, выражение лица и глаз. Откуда он такой взялся? Как сюда попал?

Ну да с патриархом я, видимо, хватил через край. Это оттого, должно быть, я возмечтал, что и сыну своему, с кем он был так схож, я бы также хотел прекрасной перспективы…

За Валерьяном по правую руку от отца Ефима сидит отец Иов. С ним я тоже пока не общался. Он что за птица? Лицо аскета. Вкушает неспешно, что-то тихо иной раз говорит батюшке. Иногда ненавязчиво бросает взгляд то на одного, то на другого…

Брат Алексей по левую руку от батюшки. Этот словоохотлив, как попавший в своё болотце лягушонок. И квакает, и квакает, выражает своё одобрение и приятие всё той же улыбкой до ушей с розовыми дёснами и лошадиными зубами напоказ. При встрече и в пути от вокзала он выглядел совсем иным. Теперь он совершенно не похож на того водителя, который смутил своей невозмутимостью фельдшера «Скорой помощи».

— Да, вы правы, правы, это удивительно! Удивительно! Я тоже нечто подобное испытывал. Это знаменательно. Это присуще всем мыслящим существам.

И откуда взялась эта его велеречивость? Озадачил-таки. Перед батюшкой рисуется? Вроде ни к чему. Впрочем, отец Иов по правую руку, этот по левую… Есть тут что-то иерархическое. Или детская борьба за близость к главе сообщества? Как апостолы спорят…

За ним Диомед с Игорем. И Паша или, как тут к нему обращаются — Пашик (очевидно, от слова пшик — так мне почему-то хочется трактовать суффикс). Заморенный с виду и тщедушный телом паренёк с капризным лицом. Интересно, чем недоволен? Или тоже рисуется? С такого, пожалуй, станется. А может, бывший наркоман? Из семьи богатых родителей и потому денег хватало на эксперименты?..

Он вставляет порой какие-то невразумительные реплики своим скрипуче-превередливым голоском, но без каких-либо чаяний быть услышанным, будто из него выскакивала шальная, неконтролируемая эмоция и бесследно растворялась в воздухе. Вот как сейчас:

— Жизнь могла пойти иначе, не давай я людям сдачи… — и уткнулся носом в тарелку. Ну, что об этом сказать? Или совсем уж невпопад — возможно, своим мыслям: — Для меня это подвиг — в горы подниматься, раньше мне это и в голову не могло придти…

Действительно — пшик да и только. Почему батюшка к нему снисходителен? О таких, превередливо-заносчивых, в простонародье говорят: глисты замучили. Пардон, конечно. Не за столом буде сказано. Или: не в коня корм. Точнее. Действительно, он уплетал за обе щеки так, словно год целый не ел. Отчего же такой худосочный — до сероватого отлива морды лица, как опять же выражаются в некоторых слоях населения — чукчи на севере, к примеру. Насытившись, Пшик тут же стал клевать носом. При этом совершенно утратил вид умника. И, взглянув на него, батюшка веселым басом изрёк:

— Чай не пьёшь — откуда ж сила? Да, Паш? Чай попил — совсем ослаб!

Поднялся, оглядел всех из-под приопущенных век:

— Помолимся

А когда уже все убирали со стола, спросил:

— А не потрудиться ль нам перед вечерней службой?

Первое послушание

Отдыхая после трапезы, мы с Валерьяном услышали голос Алексея: проходя мимо нашей кельи, он кому-то, кто шаркал за ним следом, пенял:

— Эй вы, ковыряшки! Ноги в руки и вперёд! Ковыря-ашки! — И шлёпая подошвами сандалет по каменным ступенькам в сад, продолжал бурчать: — И ковыряются, и ковыряются… монахи бородатые! Язви вас совсем…

Переглянувшись, отправились и мы на послушание — освобождать переднюю часть двора от строительного хлама и камней. Здесь, работая бок обок, мне удалось пообщаться с отцом Иовом, а затем и с Олегом.

Отче недавно исполнилось полста. В оные года окончил лесной институт. Был женат, да не сложилось… Теперь заправляет садом-огородом в скиту. Подробнее поспрошать мне помешал вездесущий Валерьян, продолжавший изображать рвение в выворачивании камней и всё время укоризненно вздыхавший за моей спиной, когда я отвлекался на разговоры:

— Работать надо, друг мой, работать. Это монастырь, а не дом отдыха для вольнопределяющихся.

— Работай, — огрызнулся я, — а не отвлекайся на замечания другим! И вообще, сочувствую я твоим зятьям — если дочери твои характером в тебя! — И, отдельно ото всех, я стал приводить в порядок участок земли в тени под деревом, чьи плоды уже давно влекли мой исследовательский инстинкт. Отец Иов несколько раз подходил и подсказывал, как лучше устроить планировку. В результате получилось неплохо. Прилично получилось — этакий тенистый закуток со спуском в тот самый цветник с прудиком, где краснопёрые рыбёшки лениво пошевеливали плавниками. А плоды на дереве оказались ещё зелены, так что я даже забыл у отца Иова спросить их название.

С Олегом же я перемолвился уже после завершения работ, в тени нижней террасы у водопроводного крана. Умывшись, он посветлел взором и почувствовал в себе, по всей видимости, охоту поговорить. За плечами у него электромеханический институт, работал механиком. Была у него девушка, но ушла, когда запил. Пил до чертиков. Некто помог ему выкарабкаться из запоя и летом отправил бродить по монастырям (так он выразился)… Побывал в разных местах — и в средней полосе России, и на Север забирался, но как-то нигде не прижился, не показалось. Встретился недавно с батюшкой Ефимом — по совету одного монаха… и вот теперь здесь, послушником, всего вторую неделю. Говорил он глуховатым грудным голосом.

— Мне до сих пор снится всякая всячина… нездоровая. Вот нынешней ночью… Иду в какой-то, что ли, детдом. В руках у меня, откуда ни возьмись, сумки с игрушками, гостинцами. А в полутёмном коридоре встречают меня странные тётки. Подарки принимают, но почему-то испуганно: озираются, точно окрика опасаются. Маленькая девочка вертится подле них, и у неё просящие глазёнки, палец во рту… Но затем — уже долгий по ощущению, тягостный, точно у меня из сознания выскочил большой кусок — разговор с тоскливым-тоскливым мужичком, серо-буро-малиновым каким-то, замшелым, с перепою, может быть… в затемнённом закутке и — странно как-то — у книжных стеллажей. И он, этот архивариус, то есть библиограф, глаз не поднимает, половицы разглядывает, стесняется чего-то, робеет. А сидим мы отчего-то на корточках и посматриваем в низкое оконце, а за ним унылый городской пейзаж. Мусор там ветром гонит, пыль или дым стелется… И вот он, библиофил этот, говорит мне:

— Вы были в музее? — и называет музей. И спохватывается: — Конечно, бывали! Чего это я?

Затем, скомкав наш разговор, прощаемся поспешно, и я думаю: надо ли забрать опорожненные от игрушек сумки. Но может, они тоже понадобятся детям? Хочу спросить об этом жену, хотя, рассуждаю, откуда ж у меня жена, я ж не женат! Но она очень быстро идёт впереди, и мне хочется её обогнать и заглянуть в лицо — посмотреть, какая она. И вот мы уже у низких дверей, таких низких, что приходится присесть чуть ли не на четвереньки… И внезапный — я даже вздрогнул! — бьющий в затылок свет. Нестерпимый даже для темечка — будто кто сканирует мой мозг, сквозь череп. Я страшно испугался, засуетился, пошёл быстрее, даже побежал, чтобы отвязаться от этого просвечивания. На ходу натягиваю пальто, и что-то мне в нём мешает.

Уже на улице, в каком-то сквере, обнаруживаю бутылку «сухаря» — ну, сухого вина — и поворачиваю её в кармане так, чтоб не мешала. А она всё равно топорщится.

— Что это у тебя? — спрашивает меня жена, и я тут вижу её недобрый оскал. — Опять?! — и в истерику. И руками размахивает. Перехватываю ладонь у своего лица и сжимаю так, что пальцы в солому.

— Тётки вернули мне твою ж бутыль! — Ору ей в ухо. — А сказать не сказали! Сама ж в богадельню дала это вино! Зачем — не понятно. И вообще — кто ты такая?! Образина! Кто ты?! — кричу.

Олег замолчал и при этом прикрыл ладонью рот, желая вроде сам себя заставить молчать.

Я не утерпел, помня своё видение его будущего, спросил:

— Не собираешься делать духовную карьеру?

— В тридцать пять лет? Да нет.

— Помоги-ка, — попросил Валерьян, — ломиком поддень…

Да чтоб тебя! — чуть не вырвалось у меня. — И тут достал!

— Слушай! Я уже вымыл руки — какой лом? Ты что? И нету у меня никакого лома. Заканчивай свой кордебалет, хватит играть святошу… Папу римского он тут изображает!

Затем была вечерняя служба, где я старался быть усерден как все… И никаким лицедеем себя не чувствовал. Мне хотелось ощутить физически и вникнуть в своё непростое состояние духа…

Уже совсем стемнело, когда Диомед остановил меня на террасе второго этажа и предложил для похода в горы рюкзак вместо сумки и тут же вынес его из кельи и протянул мне. Сразу уйти мне показалось не учтивым, хотя я уже знал его неудержимую словоохотливость. Я посмотрел на быстро меркнущее небо, где начинали прорезываться крупные леденцы звёзд, помял в руках брезент пустого рюкзака, сказал:

— Да, выручил ты меня. С сумкой на одной лямке лазить по оврагам — удовольствие не из самых удобных.

— А я сразу об этом подумал, Ван Саныч… — и Диомед затараторил о своих путешествиях: — Да, славно путешествовать в хорошей компании. Вот, когда мне было тридцать лет ещё, я сподобился…

От одного этого «сподобился» мне сразу захотелось нахлобучить ему на голову его же рюкзак.

Ночь я спал как убитый.

Опять «в поле»

Приехав утром, Вансан не нашёл сына на том месте, где оставил. В убежище из панелей — также никого, лишь остывшее кострище да пальто, скомканное, испачканное землёй. Вспомнились ключи, оставленные Петей вчера на даче — это вполне мог быть знак прощания разуверившегося в жизни и отчаявшегося юноши. Несколько минут Вансан ходил туда-сюда по гравийной дороге вдоль участков в надежде на появление сына откуда-нибудь из кустов. Потом пошёл к крайнему дому у реки, где всё лето обитал пожилой мужик, похожий на долговязого Кихота с морщинистой маской на лице. Пока шагал, зорко и ожесточённо оглядывал окрестности. Посёлок расположился на возвышенности, и вокруг дышал под солнцем простор — справа и слева синели леса, за рекой же невдалеке в рыжем поле тарахтели тракторы с прицепными агрегатами — убирали солому, создавая из них аккуратные конусные шалашики.

Из дома на крыльцо вышел хозяин-дон с подзорной трубой в руке. И на вопрос Вансана, не видал ли он юношу в полушубке, охотно откликнулся подростковым дискантом:

— Вот в эту самую трубу и видал. Я всегда, когда делать нечего, обозреваю… Ещё порассуждал: знакомый будто паренёк-то. Значит, не ошибся. Он — во-он там, — дон Кихот махнул в сторону поля, исходящего шмелиным рокотом моторов, — вышагивал наискосок — прямиком к лесу.

Вансан вернулся к машине и хотел переехать на другую сторону реки по дамбе, но передумал, опасаясь застрять в глубокой колее.

Петя явился часа через два, усталый и какой-то отрешённый.

— Курить хочется, — сказал вместо приветствия. Закурив же, стал рассказывать, как ночью, уйдя за реку, промок и замёрз. И с восходом солнца разделся на опушке леса, стал сушиться, благо — ни дуновения ветерка, одни жёлтые лучи от жёлтого солнца — так и пронизывают, как рентгеновские, до самого нутра.

Вансан решил остаться с Петей здесь на день и, может быть, на ночь. Разведём костёр, порыбачим, подумал он, хорошо, что в багажнике есть удочка.

У костра да на солнечном припёке Петя заснул, свернувшись калачиком на полушубке. Лицо его было покойно, умиротворённо. Вансан несколько минут рассматривал его, и не то нежность, не то жалость, а скорее, оба эти чувства вместе владели им.

Верхняя губа у Пети чуть толще нижней и слегка выпячена, придавала его лицу выражение готовности обидеться (как у матери). На веках просматривались синие жилки. Вансан вдруг вспомнил сына маленьким: он носился по двору быстрее всех своих сверстников и смех его серебряным колокольчиком кружил, то удаляясь, то приближаясь. И, слыша этот колокольчик, подмывало залиться таким же радостным… да, жизнерадостным смехом. «Как всё порой меняется в жизни…»

Неожиданно Петя проснулся, сел, протёр глаза, хриплым голосом спросил:

— Как думаешь, зачем мать опрыскивала меня святой водой?

— Когда?

— Да вот, в ванной когда лежал. Беса, что ль, изгоняла?

— Не знаю.

— Ты меня извини.

— За что?

— Ну, за то, что драться с тобой хотел.

— Да ерунда. Мелочи жизни.

— Как тут тихо, красиво. Спокойно.

— Да, хороший денёк выдался. И не осень будто.

Некоторое время оба глядели на водную гладь, на поле и лес на том берегу, на белёсый горизонт, откуда неспешно выплывали лёгкие курчавые облачка. Резкий гомон чаек не казался сейчас неприятным. Скорее, их сварливость умиляла даже.

— Мать считает, я чокнулся, — опять неожиданно заговорил Петя. — Что ж, по-своему она права. Но всякая болезнь есть заблуждение врача. Считая, что лечит болезнь, он тем самым упрощает себе задачу. Смысл и высшая точка развития жизни — любовь. Жизнь есть материя, материи нет — равно и жизни нет. Чем больше материи, тем больше жизни. Так твоя жизнь есть существование материи по твоему образу и подобию… Стать сильным, значит сделать это видимым для всех, потому что каждая молекула хочет именно этого. По сути, можно лишь внести лепту в синтез и картину существования всего сущего. Разрушить жизнь нельзя, можно лишь разрушить более простой синтез, являющийся в свою очередь анализом более сложного синтеза, и включить его в более высокий по отношению к нему. Жизнь есть постоянное бегство от смерти, земля уходит из-под ног, и ты прыгаешь с камня на камень. С последней материей, несущей твой образ жизни, уходишь и ты… но этого не будет, ты же успел сделать что-то, выйти из общего ряда вон и тем самым попал в новый синтез…

Вансан слушает внимательно и старается вникать, но чем дальше, тем ему яснее, что говоримое сыном — не собственные размышления, а вычитанное и плохо переваренное как по содержанию, так и по форме. Не хочется Вансану верить в его болезнь. Вернее, хочется верить, что это не затяжной недуг, а временный срыв, и стоит Пете отдохнуть, развеяться — и всё пройдёт. Он даже допускает, что сын, запутавшись в своих явных и неявных проблемах, попросту говоря, теперь «косит» от службы в армии, хотя и делает вид, что стремится туда.

У Вансана заготовлена фраза: «Да, Петяй, жизнь сложна и зачастую страшна. Но — именно этим она интересна», — и он лишь ждёт, пока тот сделает паузу в своём монологе. Но вскоре фраза эта кажется ему бесполезной, ненужной.

— У меня такое впечатление, что мамаша не столько обо мне заботится, сколько о себе самой, — неожиданно меняет тему Петя, так что Вансан не сразу это схватывает.

— Как это? — спрашивает после заминки.

— Обыкновенно. Семейное благополучие: примерный муж, благовоспитанный сын, достаток в доме и прочее — всё это придаёт ей респектабельность и способствует её карьере. Так что приодеть меня, приобуть — не для меня вовсе, а чтоб соседи и знакомые не осудили — её как родительницу. Она боится общественного мнения, как огня. Ну да пусть, будь всё это только внешне, а то ведь она действительно боится этого пресловутого общества, боится слететь с работы, потерять достаток, упасть в глазах знакомых и… так далее. Поэтому и постоянная гонка за деньгами, постоянная гонка во всём — ещё, ещё, ещё, и никогда это не кончится! Такое впечатление, что суета для неё и есть весь смысл сущевтвования. Но мне-то этого не надо. Я ж другой. Я хочу своё предназначение исполнять. Мне попросту надоело действовать по указке. А то ведь: сделай так, сделай этак. Почему ты такой, а не этакий? Пока я тебя кормлю, ты должен исполнять мои требования. Если это любовь такая, то не надо мне такой любви. Сыт по горло, ты-то хоть меня понимаешь?

— Ну, ты… не преувеличиваешь? Семейное благополучие — разве это плохо? Особенно для женщины…

Петя застонал:

— И ты туда же! Ты ж прекрасно понимаешь, о чём речь.

Вансан не нашёлся с ответом. Не к месту ему вспомнилось, как лет десять назад он нёс Петю на руках со дня рождения бабули — там Петя объелся пирогов и фруктов. Тогда же примерно Петя говорил, что у него, когда он станет взрослым, будет много детей — мальчиков и девочек и он не станет их пичкать конфетами. Откуда такие мысли у ребёнка?

Что к чему? В связи с чем подбросила память этот эпизод?

— Человек реагирует на окружающий мир… не может не реагировать. Он этим живёт. Сам реагирует на что-то или нет, на него реагируют или, наоборот, даже игнорируют его персону нарочно. И человек, таким образом, развивается, находит для себя подходящие элементы — в разнообразном множестве и свои, — Вансан потряс ладонью. — Свои — ему одному органически присущие, — и опять потряс ладонью, — эти самые элементы-реагенты. Без этих реагентов он не в состоянии понять, что хорошо, что плохо…

— Это ты к чему?

— Ну как же… ты ведь говорил про синтез… я и…

«Кажись, и я зарапортовался…»

Петя поморщил лоб, протяжно вздохнул и продолжил о своём:

— А может, я не хочу быть финансистом, а хочу быть офицером. Как быть тогда?

Вансан подумал: «Он меня не слышит. И я, кажется, не слышу — его…»

С прорвавшейся досадой сказал:

— Да кому нужны сейчас военные! Офицеры! Вон их сколько в палатках с семьями живут, под дождём и снегом. И правительству на них плевать с высокой колокольни…

— Вот вы все такие — рационалисты. А если мне легче дышать в каком-нибудь окопе, чем с вами в одной квартире?

— Ну… что ж.

Рыбнадзор

Петя ушёл в машину — досыпать, а Вансан закинул удочку и прилёг на полушубок, наблюдая поплавок под берегом. И не задремал вроде, но момент, когда появился мужик в сером брезентовом бушлате, пропустил. Присев у костра, мужик этот внимательно и придирчиво оглядел рыбака острыми глазками, повертел своей маленькой головёнкой в помятой брезентовой же шапчонке, разминая будто шею, и тихо, как по секрету, без интонации, полюбопытствовал:

— Твоя машинёнка?

— Моя. А что?

— Да нет, я так… Думал, Петрович приехал. У него похожаж на твою, такая же замызганная.

Вансан усмехнулся критике серого бушлата.

— Нонче день рыбака, между прочим, — продолжал серый критик, — я и пораскинул мозговитостью… На что ловишь?

Что-то в мужике настораживало, круглые глазки его приценивались слишком заинтересованно, игра со словцом отдавала нарочитостью, лицо же не то обветрено, не то с крепкого похмелья — бардовый кирпич.

— На червя дождевого. А на что ваш Петрович ловит?

Мужик хохотнул, сел на землю, стал закуривать.

— Петрович мой на всё ловит, даже на хитросплетень. Я с ним на рыбалке и познакомился, кстати. — И странный мужик неспешно повёл рассказ. — Уже ловлю, как подъезжают на «газончике» ухари — не ухари, но нечто сродственное. Спрашивают меня: ловится? Ловится, отвечаю на всякий случай мирно. Ну, лады, то-сё, стали разгружаться. Разгрузились. То-сё. Мне предлагают: давай по стакашку. Выпили, давай по второму. Отказался я, чего-то не климатило. Сомнительно, мнишь? А мож, заподозрил чего плохое — интуэйшен иной раз забирает. Незнакомцы всё ж. Короче, надрались они, и спать завалились. Я у костерочка посидел, пока ночь не стала за деревья отползать по-пластунски, закидушечку забросил, сижу куру. Рыбу потрошу тут же, чтобы дома поменьше забот. То-сё. Вот. Вдруг Петрович просыпается, чешет свои лохмы граблями и чапает ко мне: клюёт? — басом таким львинным, рыкающим, похмелюжным, так что если б клевало, то, точно, тут же и перестало б. Мне разве тоже закинуть? — это он у меня пытает, словно я ему прокурор. То-сё. Ладно. Закинул, значит, и опять ко мне — за моейной, понимаешь ли, закидушкой зрит. А у меня не клюёт, — это он мне докладывает, ровно я слепой, не вижу. А сам-то ни разу на свою снасть и не оглянулся даже. Там ему не интересно почему-то. Затем чую мозжечком: другие мужики тоже поднялись, потягиваться стали. Нам, что ли, сеть замочить? — это они так вслух рассуждают. Сами с вечера говорили: надо утром уезжать, а тут сеть мочить вздумали. Ну, хохма, короче. То-сё. Так вот и познакомились. Потом ещё много раз вместе рыбачили-чудачили. Всяких приключений с ними претерпел. То у Петровича рыбу коровы съедят. Он посолил её и на изгородь развесил. Коровы же эти вдалеке тогда паслись. Утром просыпается, слышит — мычание совсем рядышком, под ухом почти. Чавканье. Глядь, нету рыбы, слопали и ещё просят: му-у, давай, мол. Ну, сволочи, говорит, соли вам захотелось. Нате! И соль им выбросил — прямо в пачке нераспечатанной. Дурень, короче. А ещё в другой раз с вечера нажрались бормотухи и придумали с устатку — в пустые бутылки воды родниковой набрать. Пить захочется, рассуждают, и будем пить из бутылок, культурно. Культуристы, ишь. Ладно, наполнили бутылки эти, в смысле опустошённые, и сложили их неподалёку от непочатых. Ночью какая-то моторка причалила, и мужик с неё стал о чём-то ругаться. Орёт, падла и всё. Хватает тогда Петрович бутылки с водой и в этого мужика запулил. Ругатель тот сразу и уплыл в туман. А не было б тумана — не знаю, что и было б с ним… Все как повыскакивали из палаток да как окрысились… разбудили их, видишь ли. Оказалось потом — рыбнадзор к нам чалился. Может, выпить хотел на дармовщинку. Но ещё чуднее утром було, когда опохмелиться решили. Рожи опухшие, глаза ни на кого не взирают. Сунулись к источнику, а в бутылках вода. Ну!.. То-сё. Петрович начал теперь уже эн-тими бутылками швыряться, остальные сопохмелюжники помогали. Грохот стоял — как эн-ти бутылки об лодку кололись. Ве-есело, да… Вот, я и думал, Петрович подвалил. То-сё, короче.

Мужик ткнул себе мизинцем в ухо и одновременно выплюнул окурок, словно палец выполнил роль поршня.

— М-да. Вон ещё рыбачёчки подтягиваются. Щас поглядим, на какого червяка они ловить собираются. Меня, кстати, Валентином кличут.

Подошли два парня в прорезиненный плащах с капюшонами и девица в папугаистой курточке и вязаной шапочке, парни сбросили рюкзаки, молча присели на корточки, а девица осталась стоять, поигрывая круглой коленкой с прилипшей травинкой.

— Клюёт? — спросила.

Вансан сделал неопределённый жест ладонью.

— Да он на удочку, — разочарованным тоном сказал Валентин и протяжно с подвывом зевнул.

— А на что надо? — поинтересовалась девица уже звонким голоском.

— Небось, твои дружки знают на что.

— Может, и знают, — согласилась девица и отряхнула с коленей сор.

— Через овраг, что ль, ломились?

— Ну да.

Метрах в десяти от берега сыграла большая рыба, один из «дружков» встрепенулся и повернул свой длинный нос из под капюшона к приятелю.

— А! — осклабился тот, показав щербатый рот.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Приглашение в скит. Роман предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я