1. книги
  2. Русская классика
  3. Зинаида Гиппиус

Suor Maria

Зинаида Гиппиус (1904)
Обложка книги

«Андрей шел вверх по некрутой влажной дорожке нагорного парка. Справа все вырастало море, дрожащее под огнем солнца, зеленовато-воздушное, каким бывает только Адриатика в ослепительное осеннее утро. Какая осень! Прекрасна, как весна, но прекраснее: это мудрая весна. Весна — бездумная радость настоящего, а в этой осени — торжество жизни и торжество смерти в единой радости бессомненного будущего воскресенья…»

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Suor Maria» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

III. Учитель

От нелепой муки этих, таких ненужных, таких, в сущности, праздных и старых вопросов — Андрей отделаться не мог.

Они заставляли его бросаться в разные стороны и не кончать начатого. Они толкали его то к книгам, то в Петербург, к «новым людям», то к народу. И отовсюду он молчаливо и неутоленно возвращался к своей семье, к милой, доброй, дельной и ничего не подозревающей Кате.

Да и как ей было подозревать? Андрей не говорил с ней, когда на него «находило». Он уезжал, молчал, сказывался нездоровым. А в другое время он был такой обыкновенный, милый, хороший, нежный муж, уступчивый — только вот не ревнивый, что Катю немножко даже обижало, казалось непонятным.

Непонятно ей было и то, почему он ушел из земства. Его так любили! Но это неплохо: муж будет при ней, не надо уезжать по делам, может быть, займется деревенским хозяйством…

А нынешней весной об опять уехал. Сказал, что в Москву, а сам поехал в Ясную Поляну ко Льву Толстому. Как-то так вышло, внезапно; без рассуждений решил. Ему вспомнились и потом все припоминались каждый день слова Левина: «Для того, чтоб жить, я должен знать, откуда я и зачем я здесь. А так как я этого не знаю и никогда не узнаю — следовательно, жить нельзя».

Андрею казалось, что это не Левин говорил, а сам Толстой. Говорил искренно, думал именно так; а вот живет до сих пор; значит, узнал, «откуда и зачем он здесь»; значит, решил вопрос, как жить. Андрей верил в Толстого; но не словам его, написанным, верил, в которых часто видел противоречия и смуту для себя, — но как на человека на него надеялся, как на учителя, который может ему сказать. Что-то сказать, что ему, Андрею, нужно.

Впрочем, он и в это верил не ясно, не твердо. Как-то неопределенно. Поехал потому, что надо же было что-нибудь делать, искать, пытаться, спрашивать… Жить как-нибудь.

Здесь, теперь, над теплыми бело-голубыми адриатическими волнами, Андрей живо вспомнил эту поездку.

Был холодный, точно осенний, май; только светло было по-вешнему. Андрей всю дорогу до Москвы до яснополянской станции Щекина мучился неловкостью, глупым стыдом и даже страхом.

Ну, пусть ездят к великому писателю все, и он всех принимает; пусть ездят другие из благоговения, из любопытства, пусть им не стыдно; но он, Андрей, едет за важным делом, которое сразу не скажешь… и ему стыдно и страшно. Именно потому и страшно. Приехал незнакомый и неведомый человек, даже не разделяющий взглядов учителя, — приехал как к учителю, однако — с наивным, детским и бездонным вопросом: как жить? Да его именно от простоты и нельзя высказать. И нелепость, и стыд.

Рядом в купе ехали новобрачные: плосколицый студент и его маленькая толстенькая подруга с малокровным цветом губ. Оба они казались скучающими, и говорить им между собой точно было не о чем. Андрей с унынием глядел на них. Зашел в вагон-ресторан. Там два инженера говорили громко, как на сцене, о семейных делах, а потом весь вагон заговорил о войне, без оживления, а точно по обязанности, — и опять было скучно.

На станцию Андрей приехал уже в пятом часу. Набежала тучка, пошел дождь, холодный, но все-таки майский, и остро запахли чуть распускающиеся листья акаций у станционного забора.

Андрей действовал уже почти без мыслей, в силу сцепления поступков: вышел, нанял извозчика в Ясную Поляну и поехал.

Дождик перешел. Холодно, ветрено, но сверху смотрит солнце на бледные поля, от каждого дерева по дороге дышит живой весной, невидимые жаворонки смеются где-то — точно воздух смеется и поет над полями…

Деревня. Грязная, бедная. Избы крыты соломой. В конце деревенской улицы две белые колонны — въезд в усадьбу. Длинная-длинная аллея. Мокрое, лоснящееся вечернее солнце ложится на дорогу между стволами деревьев…

Андрей не рассуждал и не мучился больше, он покорился своим последовательным действиям до конца. Он говорил что-то, какие-то обычные слова, бормотал какие-то извинения, называл свою фамилию, — все это было и нужно, и не нужно, и все как будто обошлось очень просто.

В большой длинной зале с шестью окнами, по три на каждом узком конце, сели обедать. Было много народу, мужчины и дамы разных возрастов — «всё своя семья», сказала графиня, усаживаясь во главе стола.

Андрей помнил только, что Льва Николаевича не было, и мучился ожиданием. Графиня была вся быстрая, веселая, говорливая, жизнерадостная, молодая, — несмотря на свои шестьдесят лет. Он слушал ее — и ждал.

Подали суп и пирожки. Отворилась дверь в глубине налево, и вошел старичок, белобородый, со знакомым-знакомым лицом, небольшого роста, немного согнутый, в длинной, как юбка, примятой серой блузе. Шаркая мягкими сапогами-ичигами, он прошел вею залу к своему месту, которое было напротив Андрея.

Графиня их познакомила. Старичок сказал ему что-то приветливое — и все стали есть. Старичок тотчас, же раздвоился в душе Андрея: он видел его, живого человека, как он сидел перед ним, — и в то же время знал, что это Толстой, а не просто человек. И это было несоединимо, не потому, что Толстой был не похож на этого человека, а просто потому, что Толстого он знал давно, с самого детства, а этого старичка видел в первый раз.

Говорили о холодной погоде, о деревне, о квасе. Андрей сказал, что живет в Малороссии и что там теперь тепло. Графиня говорила о том, что в ночь уезжает в Москву, где у нее в мае всегда столько дела по изданиям. Льву Николаевичу подавали отдельное кушанье в маленьких аппетитных судочках, и он ел, согнувшись, по-старчески внимательно. Другим принесли жареного поросенка, нежного, как младенец, с грустно оскаленными зубами.

В конце обеда в комнату торопливо вошла женщина в темном коленкоровом платье, в платочке, с темным иконописным лицом.

— А, это вы, Марья Ивановна! — приветствовали ее.

— Вы пешком?

— Здравствуйте, здравствуйте. У меня дело ко Льву Николаевичу…

Толстой заторопился, извинился, встал, и они ушли куда-то вниз.

— Это Марья Ивановна, — пояснила графиня, — истинная последовательница и ученица Льва Николаевича. Бывшая классная дама, теперь живет в избе, в деревне за семь верст… Обо всех хлопочет всегда, заботится… Вот и теперь, верно, за кого-нибудь просит…

Помнит Андрей, что светлыми сумерками он гулял с Софьей Андреевной и еще с кем-то из семьи по влажному яснополянскому парку, где над тесными толстыми липами блестел юный месяц и пахло черемухой. Софья Андреевна любезно и весело рассказывала ему о семье, об усадьбе, о посетителях, показывала места и полянки, лес, который она сама садила, дорожки, которые были проведены ею же. Вернулись кругом, через амбары и службы. Было сыро, и душисто, и холодно, светлый месяц сник к краю светлого неба.

«Когда же я скажу? — думал Андрей. — Ведь завтра я уеду утром. Да и как скажу? Да и что, собственно, говорить?»

Перед чаем все сиделив той же зале, только в углу, за большим круглым столом, освещенным лампой под широким белым абажуром. Графиня что-то вышивала, дамы тихо перекидывались словами, Лев Николаевич тут же говорил с каким-то неизвестным Андрею посетителем — о литературе.

Посетитель, рослый, угрюмый, в коричневой плюшевой куртке, говорил мало. По-видимому, он был литератор, но фамилии его Андрею так и не удалось узнать. Он говорил мало, но, кажется, не был согласен во всем со Львом Николаевичем, который мягким, однообразным, немного уставшим голосом вел речь о новейших писателях и поэтах. Вероятно, ему много раз приходилось повторять одно и то же. Он говорил, что читает все, но что ему не нравятся, — и он не понимает, как могут нравиться — такие мыслители, как Ницше, такие поэты, как Бальмонт или Сологуб. Ведь есть Шопенгауэр — и есть Тютчев и Виктор Гюго. Что такое Ницше? Разве это не ловкий немецкий фельетонист? Стихи Лев Николаевич вообще никогда не любил, но Тютчев, Виктор Гюго — это поэты, — а Сологуб?

Софья Андреевна, живая и быстрая, как, девочка, схватила с рояля номер петербургского журнала и прочла вслух последнее стихотворение Сологуба — об одиночестве.

— А мне нравится! — сказала она, кладя номер на прежнее место.

Спора не было, литератор почти не возражал. Андрей, занятый своими мыслями и мало интересующийся новой литературой вообще, почти не слушал. Однообразный и мягкий голос Толстого его убаюкивал. Он услышал наконец, что разговор изменился, перешел на религиозные темы — на молитву. Толстой опять говорил один, и Андрею казалось, что кто-то читает ему статью Толстого, сильную, изумительную, — но которую он давно знает.

Андрей чувствовал, что выходит какая-то бессмыслица: ведь ему нужно спросить, ведь этот человек знает, ведь он, Андрей, для того и ехал, чтоб спросить.

Но он вместо этого рассказывал Софье Андреевне, отвечая на ее вопросы, что у него милая жена, четверо прелестных детей и что он совершенно счастлив.

Перешли к обеденному столу, пили чай, а потом графиня стала собираться на поезд и уехала. Литератор перевел разговор исключительно на религиозные темы, и вышло как-то, что стали тут же, за столом, разговаривать с Толстым Андрей и литератор, а кругом сидели семейные и привычно молчали.

Мало говорил и Андрей, но все-таки был такой вид, что и он участвует.

Андрей вообще религиозными темами не занимался, не позволял мыслям обращаться в эту сторону, неопределенно и однако твердо чувствуя, что один он тут все равно не справится, а только еще больше запутается, в лучшем. случае — примет что-нибудь чужое, готовое, и так из этого уж никогда к не вылезет, и будет еще ужаснее. Нет, лучше это оставить, лучше пусть лежит и сторонке. Страшно. Опасно.

Толстовского Бога-Добро он знал и не боялся, но зато Он и не пленял Андрея, потому что ничего не обещая. И теперь. Андрей прислушивался к словам Толстого с надеждой не на его Бога, а на него самого. Что он знает?

Вот говорят о личности, о «я». Старый пророк не верит в нее, не видит ее. Личность ограничена временем и пространством; выходя из них смертью — она исчезает, уничтожается. Так говорит пророку его «здравый смысл», который он высоко ставит.

«А, здравый смысл!» — думает Андрей. Он знает давно, что здравый смысл это говорит. Ему неинтересно, — ведь здравый смысл у всех один, и, между прочим, он же утверждает, что ровно ничего с ним одним нельзя ни знать, ни утверждать.

Лев Николаевич опять сидел напротив Андрея. И сиять Андрей глядел с двоящимися чувствами на знакомое-знакомое старческое лицо, освещенное пламенем свеч, на хмурые брови, светлые, глубоко запавшие глаза под ними, нзжелта-белую негустую бороду и слушал его голос, уже не такой мягко-однообразный, как прежде. Андрею казался он теперь более живым, более человеческим.

Говорят о жизни. Как странно!

Толстой рассказывает, что начал писать свою автобиографию — и увлекся. Но трудно писать! Это труд, почти непосильный для человека; столько неверного, ужасного, тяжелого, гадкого в жизни — как говорить об этом? Да вот, если б он захотел описать только один день с полной искренностью, одни день своей теперешней жизни…

Андрей вздрогнул при звуке голоса, который так подчеркнул слово: теперешней. Как, это он говорит? Он, который всегда знал, что нельзя жить, ничего не зная о жизни, — и который остался жить, который, следовательно, знает, как жить? Он с такой горечью говорит о своей теперешней жизни? Значит ли это, что и его жизнь, устроенная по его знанию, ему так же тяжела, непонятна, противна и страшна, как всякому его — неустроенная? Так же, как всякому? Что же это?

Андрей всматривался, всматривался в серьезное, такое человеческое, лицо старика, — и оно делалось ему все ближе, все милее, все роднее. И вдруг сам Андрей, перебив литератора, спросил Толстого, но не о том, с чем ехал, не о том, как жить, и уже не как далекого и властного учителя, а просто спросил родного человека что-то о нем самом, о его Боге, о живом его отношении к Богу. Андрею теперь ясно было, что такое отношение у него есть. И хотелось еще убедиться в этом, обрадоваться этому, не за себя, — а за человека, вдруг ставшего навсегда родным.

И до сих пор помнится Андрею голос, которым были произнесены слова: «Ничего не знаю, но знаю, что в последнюю минуту скажу: вот, в руки Твои предаю дух мой! И пусть Он сделает со мною, что хочет. Сохранит, уничтожит или восстановит меня опять — это Он знает, а не я…»

С никогда не испытанным чувством радостной и мирной печали ехал Андрей из Ясной Поляны. Он так и не спросил «учителя» о том, о чем хотел спросить. Но и не мог бы, и уже не нужно ему было спрашивать.

«Учителя» перед ним не было. Был живой, страдающий человек, который всю жизнь искал — и нашел, и узнал что-то; но Андрею было ясно: то, что он знает, — он знает только для одного себя. Великое знание, — но навеки для одного себя, для самого себя.

Конец ознакомительного фрагмента.

О книге

Автор: Зинаида Гиппиус

Входит в серию: Мисс Май

Жанры и теги: Русская классика, Литература 20 века

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Suor Maria» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Вам также может быть интересно

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я