Суета. Хо-хо, ха-ха

Заря Ляп, 2018

Они эгоистичны, жестоки, беспринципны. А таким мир всегда уступает, такие им правят. Но в жизнь их, неизбежностью, вмешивается неведомое Обещание – данное основателем рода, неисполненное. И еще кое-что – наблюдающее, оценивающее, ими забавляющееся и в то же время безмерно их опасающееся.

Оглавление

2. Пусть все у него получится!

На сердце тоска, дыхание сбивчиво; круги в глазах, жира и блеска набрав, в бег срываются, боль к вискам подкатывая. Повсюду бескрайние наколдованные просторы, в жилах отмирающего снега, в ручьях, грязи… Тамара останавливается… А ведь каждая история рассказанная — это память, мертвая, словами выеденная. Выстраиваются слова в ряд, стоят откормленные, наглые. Значимые… Могут ли слова жить? Оставалась бы память бесконечно ясной, не будь слов? Может, она бледнеет, затирается оттого, что мы словам больше верим?.. Неужели Уман станет памятью? Выльется в движение, краски, солнечные блики, радость. Глаза буду закрывать — и все это видеть? А потом, как все всегда, начну память в слова укладывать и потеряю его, навсегда потеряю. Истинного потеряю. Станет Умка рассказом… Нет, нет, не думай так: ты его найдешь… Надо бы устать, больше нынешнего устать. Так устать, чтобы мысли не осталось. Тогда вырвусь… Когда же я стану рассказом? Вся Я. Не мое вчера, а полностью вся я?.. Неужели и сама в сказку уйду — в слова?.. Тамара задирает голову: все так же нависает над ней стена Дома, окна которой желтым светятся. Сжимает кулаки. Сколько времени, вот так, о своем размышляя, грязь она месит?

Спала, легкостью беспечной в свете нежась, и вдруг Умка привиделся. Взгляд не его — затравленный взгляд. Предчувствием беды кольнуло, сна не стало. Глаза распахнулись, в ночь уставились. Знание пришло, что ее Умки, ее верного друга НЕТ. Отчаяние голову обручем колким сжало. Вся комната страшной определенностью наполнилась, и ею порожденные вертлявые тени пляс по стенам, потолку, углам наладили. Воздух похолодел, воздух помертвел; шевельнуться, моргнуть в запрет стало… И только лес, волей тайной, от покорности отвел ее тогда. К себе вытребовал. В себя. Надеждой. И Тамара вцепилась в зов. Нельзя слабой быть, нельзя поддаваться — вот так, просто верить видениям и застывать, смиряться. Нельзя. Искать надо. Спасать.

За минуты собралась и из Дома выскользнула, и за минуты, кажется, леса достигла. И понеслась, отчаянной суетой ночь понеслась: ветвями, ветвями, ветвями и шершавой неподатливостью упрямых, слежавшихся сугробов; ветвями, ветвями и прилипчивым, на ночь и тончайшим льдом не прикрывшимся, разливом болота; ветвями, ветвями и именем друга, шепотом и криком по лесу разошедшимся; ветвями и крику ответным волчьим воем, не таким уж и дальним, а все же уху нисколько не в тревогу; ветвями и жаркой надеждой, что вот он, там, под кустом, нашелся он; ветвями и прерывистыми выдохами разочарования…

Не нашла она Умана. Исцарапанная, промокшая, охрипшая, изъеденная тревогой, под утро повернула к Дому: отсидеть завтрак и после продолжить поиск. Ступила на Поле, и… отказавшись от неба — раскинув, растянув над собой мощь каменной стены Дома, наделив стену обещанием падения, рассветив окна ее ядом, обретя бескрайность — словно нет и не было ни леса, молодой порослью с двух сторон его окаймлявшего, ни валунов, ни дюн и вод моря за ними, ни Дороги, суету двора от него отводящей, ни самого этого двора и полей, что за ним, — подвело Поле под ноги Тамары тропинку, узкую и вязкую. Приглашением к блужданию по просыпающемуся, весеннему ему. И шла Тамара по тропинке, надеясь на то, что, вот, скоро, очень скоро и наскучит она Полю — вконец выдохшаяся надоест, и отступится оно. Отпустит.

Тамара оборачивается. Лес. Далекой туманностью выстроился, мелкими зайцами солнечными постреливает. Обман. Не удалиться Полем от леса на столь великое расстояние. Обман. Новая забава Поля, им созданная, и совсем, совсем не ко времени.

Вновь в небо смотрит — в окна. В желтизну их. Отталкивающую. Затем устало прикрывает глаза и вслушивается.

Виски гудят… разламываются и гудят, а за гулом… Море. Воды его камни бьют. Мерно. Удовлетворенно. Величие глыб недвижимых в зерно перемалывая… А более? Ветка вздрогнула — птица взлетела… И все — ни звука. Ни звука более — тишина. Но в ней… В ней… Что там в ней, что видишь в ней ты, Тамара?.. Противостояние. Два зверя, рогач и волк. Две жизни, объединенные-разъединенные желанием ЖИТЬ. Успеет ли волк к шее или — ошибкой — взлетит на рога? Подцепит ли рогач страшного зверя или — ошибкой — откроет шею? Кому землю кровью поить? Вот они, далекие и близкие. Вот они…

— Принимаешь? — вкрадчиво просачивается в тишину чей-то шепот.

— Принимаю, — немым ответом отзывается Тамара, внимательно всматриваясь в зверей.

— Выстоишь?

И готова Тамара подтвердить, что непременно выстоит, однако разум, покусываемый глазами привидевшегося ночью Умана, иной ответ подсказывает, с условием, с хитринкой:

— Друга верни — тогда выстою.

— Ха! — нежным холодком по щеке ее пробегает смешок.

И в этом смешке улавливает Тамара знакомость голоса и более четко определить, опознать его хочет, да только словно щелчком в лоб валит что-то ее, еле на ногах стоящую, в весну Поля — в неистовую грязь его, и забывает Тамара и голос, и разговор, но не теряет только что увиденное и прочувствованное: окраина леса, два зверя, рогач и волк. В глазах каждого расчет и надежда о своем. В глазах каждого неуступчивость. Мироздание…

Поднявшись, Тамара и не думает очищать себя от грязи, нет: за ночь она пропиталась, отяжелела ею, свыклась и сроднилась и даже приняла неким знаком отличия, подтверждением того, что ИЩЕТ; не смиряется — ищет, а значит, и найдет. Смотрит на лес. А зачем Поле его выставило? Такого — светом поигрывающего? Намеком? Может, не стоило лес покидать, может, Умка все-таки там, ждет, надеется, а она — она отдаляется, может, потому Поле не отпускает? Может, и не забавляется, а указывает? Набычившись, закусив губу, отодвинув на потом нытье каждой связки тела, делает Тамара шаг в сторону серой дымки стволов.

Воздух взрывается светом.

Тамара восторженно ахает.

Всадник?! Всадник?!.. Конечно, это Он! Сейчас. Сейчас Он!

Ни разу со дня возвращения в край Деда не видела она Всадника. Будто полагалось ему оставаться памятью детства и со временем выгореть, выцвести в почему-то ставшие в подозрение — совсем недавно, всего-то несколько дней назад ставшие Тамаре в подозрение — слова. В их не живые, НЕ ДИВНЫЕ описания выцвести. Разве передать Свет, опутывающий Его, коня Его, свору Его? Что значит «белый», что значит «беспредельно яркий, однако глазу, чудом каким, ничем не в боль»? Во что складываются эти слова? В нудь. В нудь. В разочарование. Потугу.

Тамара визжит и даже хлопает в ладоши. Вот Он! Вот ОН!!!

И мчится на Тамару Всадник, и мчатся на Тамару псы Его.

В лице Всадника — покой, псы же его — сам азарт, а конь — движение, преграды не знающее. И все они — Свет, и все они — в Свете! И все они не более нежели видимость, явью себя приказывающая.

Секунды — и врезается жеребец грудью в Тамару, и, пошатнувшись, но все-таки удержавшись на ногах, прокручивается Тамара вслед вихрю Всадника и свиты его, а они… они уже сгусток света в просторе Поля.

Сгусток.

Сгусток.

Ничто.

Сколько же сказок она о Нем насочиняла и КАК верила в них! Мечтала, что позовет Он и что будет она с Ним и за Ним по миру мчаться. Препятствий не замечая. Появляться, восхищать и исчезать. И как злилась на братьев, доказывающих, что история Всадника записана в воздухе — подумать только: в воздухе! — и нет в ней Тамары и глупых россказней ее. Все это было в детстве, далеком детстве, теперь она уже не сочиняет… теперь она уже… тяжела для этого… Ну что же, Всадник — это всегда помощь.

Тамара закрывает глаза.

Усталость отступает.

Тамара открывает глаза.

Чуть поодаль серая стена Дома землю давит; камни подогнаны так тесно, что литой кажется. У стены стоит стол, за ним сидят Мать и Дед. Осанки прямые, напряженные. Внимание на Тамаре сосредоточено. Вот Дед что-то говорит Матери; та же словно и не слушает и все на Дочь смотрит. Внимательно, оценивающе. Тамара тоже смотрит, ожидая расспросов.

— Утро прохладное какое. Принеси шаль, будь добра. Серую, — сдержанно улыбается Мать.

Ни вопроса, ни слова о том, что ждали, волновались, недовольны.

Тамара кивает, торопится в Дом.

Жесткость утоптанного песка под ногами. Двери. Лестница. Коридор в лучах света. Спальня. Горничная. Лицо, шея, руки отмыты; хотя полукружия земли под ногтями, словно насмешкой над усилиями щетки, лишь бо́льшую определенность цвета и отточенность формы принимают, но это ерунда, это привычная ерунда. Выскользнув из армейских штанов, вливается Тамара в строгое теплое платье, и ладно сходится оно на спине ее мелкими пуговками. Волосы распутываются, расчесываются и резво в косу укладываются. Улыбки перед зеркалом примеряются, и каждая Тамаре в недовольство: не изживается пытливая напряженность из глаз. Прячь. Ты его найдешь. Ты его НАЙДЕШЬ. Только это знай, только так думай. Ты найдешь его. А другое — не для тебя, не для него. Найдешь. Он твой, ты — его. Найдешь. Обязательно. Ну же, улыбнись. Тебе сейчас улыбаться. Веселить и веселиться. Не печалить ни Мать, ни Деда. Улыбаться. Ты вернешь его, еще сегодня он отыщется. Все. Вот! Вот так! Еще раз?.. Вот так. Еще раз?.. Молодец. Да. Оставайся такой. И захвати шаль.

Вниз по лестнице дробным перестуком каблучков. Остановка перед порогом. Вдох, выдох. Улыбка. Тамара выходит во двор, поворачивает налево, поспешно скользит вдоль стены Дома, а повернув за угол, приостанавливается, оценивающе обводя взглядом сидящих за столом. Любуясь ими.

Какие же они особенные! Мать держится Императрицей, все существо ее пронизано державной таки властью и толикой самодовольства. Дед же, будучи больным — старостью, исхудалым — старостью, большую часть дня к креслу прикованным — старостью, даже в немощи своей свободней зверя вольного кажется. Тамаре нравится принадлежать им. Быть ими. Продолжением их. И сейчас, за завтраком, — время только улыбкам. Только. Помни об этом. Ты — сейчас, здесь — для них.

Когда снега отходят от двора, за угол Дома, к стороне Поля, выносят доски, из них сооружают низкий помост, который посыпается песком и на который выставляются стол и стулья. И начинаются поздние семейные завтраки на свежем воздухе, подчиненные правилам, установленным Дедом для Тамары и ее братьев, когда те были детьми. Первое: за столом у Дома нет предела сладостям. Второе: за столом у Дома нет места Гнету Правильных Манер. Третье: за столом у Дома нет места сварам. Ведите разговор о легком, приятном или молчите. Четвертое: к столу у Дома всегда выходить без шуб. Допускается только легкий плащ. Пятое: за столом у Дома никогда не ежиться. Утренние заморозки, жесткость ветра и частенько налетающие россыпи льдистых снежинок весны и осени должны игнорироваться с той же непринужденностью, что и прохладные туманы лета. Шестое: при наступлении жарких дней к столу у Дома допускается лишь тот, кто, встав утром пораньше, выловил в Явре хоть одну рыбешку к обеду.

И эти где дары, где требования детьми беспрекословно, с явнейшим и азартнейшим удовольствием поддерживались. И даже Мать, навещая своего Отца и детей — выпросивших, выскуливших обещанием хорошего поведения недели, а то и месяцы Дедовской вседозволенности, а порой и просто сброшенных на него, — отказываясь от шубы, подставляла себя под укусы отходящей или наступающей зимы, и даже Мать летом непременно выходила с удочкой к Явру. А вот отец детей, часто сопровождавший жену в поездках «на люто-мило северище», рано вставать не любил и, можно сказать, не умел и поэтому летние завтраки просыпал, если только дети не тормошили его особенно настойчиво. А уж завтраки при заморозках были ему в муку: не принимал организм его «хлесткую забаву эту». И пока держался холод, он почти неизменно завтракал в Доме, а если и выходил к столу во дворе, то непременно закутавшись в шубу — пользуясь тем, что правила, в строгости своей, относились лишь к детям, — и все равно очень скоро начинал хохлиться, растирать пальцы, уши, прятать лицо в мех и притоптывать ногами. Тамара и братья при этом смотрели на отца несколько свысока: им-то нравилось вырабатывать в себе стойкое, бравурное безразличие к забавам погоды края, им-то нравилось ощущать себя господами тел своих, добиваться от составляющего самих себя послушания, и потому, уминая утреннюю горячую выпечку, запивая ее бесценным напитком какао, они болтали, хохотали и с вызовом посматривали в высь неба, испытывающего их россыпями колючих снежинок и шквальными порывами ветра. А вот уверенный затяжной дождь был им в огорчение: в такие дни стол накрывался в Доме, а там уже не позволялось объедаться сладким, болтать с набитым ртом, дрыгать ногами и громко, до гоготания, хохотать, не позволялось носиться вокруг стола, не позволялось задавать Деду миллионы важных вопросов. В столовой наступал Гнет Правильных Манер.

И по сей день, переродившись в традицию, живут и властвуют правила завтрака «за столом у Дома».

Тамара подходит к родным, передает Матери шаль, целует Деду руку, садится за стол. Ветер то юлит, то режет. Пахнет морем и сладостями, затаившимися на кухне. Дед поднимает колокольчик — после первой трели понесут им свежую выпечку, варенья, мед, чай, какао.

Позвонив, рука Деда медленно, тяжело опускается на стол и, отпустив колокольчик, замирает. Тамара исподтишка наблюдает за этой рукой, за ее равнодушным покоем, за выпуклыми венами под истончившейся кожей. Как же сдал Дед, как резко, заметно стал стареть в последнее время. Объедает, объедает его… Вот уже и кресло, и с каждым днем все более покладисто вписывается Дед в него… Он, конечно, уйдет… уйдет… Неужели? Неужели не станет его?! Неужели уйдет?.. Дед, словно почувствовав взгляд Тамары, поднимает на нее глаза. Уставшие. Умудренные. Долгой жизнью умудренные. Тамара ласково улыбается им. Дед усмехается и обращает взгляд к морю. Тамара переводит глаза на Мать. Для которой выстроились в голове у нее две новости. Недельной давности, правда, и, быть может, той ни в коей мере не интересные, но это все, чем согласна делиться Тамара, и, дождавшись прихода-ухода прислуги, обращается она к Матери нотками светской избалованности приправленным голосом:

— Мама, а вы помните мсье Пьяже? Мсье Пьяже, композитора? Все такое симфоническое. Гордое такое.

Мать утвердительно кивает, Тамара продолжает:

— Мсье мне написал. Пришел большой пакет, в нем послание и композиция. Он прислал мне свой новый этюд. Мне! Как вам? С нижайшим поклоном и прочим. Моим мнением интересуется! И пишет также, что вас волновать и не смеет, зная о великой вашей занятости. И кланяется, кланяется вам. Интересно, почему к нам обратился?

Тонкой насмешкой сдвигаются к переносице брови Матери:

— Чуткая птичка этот мсье Пьяже, не правда ли?

— А что, у Верхвенских проблемы? — с интересом осведомляется Тамара.

— Нет, у них нет проблем. Однако мсье им поднадоел, и мсье, видимо, понимая шаткость своего положения, осмотрелся и определил себе новых кормильцев.

— Неужели нас? Но титул?

— В его понимании титул нам обязательно скоро повысят. К подножью самих «верхов» подведут.

— Он ошибается?

— Очень ошибается и все же удивляет меня своей чуткостью.

Тамара прищуривается:

— Вот как? Но если дело не в титуле, тогда в чем же именно чуткость мсье?

Мать загадочно улыбается и не отвечает. Тамара, понимая, что дальнейшему обсуждению тема эта сейчас закрыта, и закрыта напрочь, беззаботно перескакивает на второй предмет разговора:

— Лидия в столицу приехала. Уже успела осмотреться и составить мнение.

— Вот как? Смелая девочка. И какое же оно? Лестное?

— Не сказала бы: признается, что от людей наших ей неуют. Жесткость и готовность к осуждению чувствует.

Мать понимающе кивает:

— Каким же кругом она принята?

— Пытается вступить в «ягодку».

— Пытается? О, значит, щетинятся матроны наши. Бедная девочка… А в гости к тебе не просится?

— Может, лишь только настроением письма.

— А ты ее пригласи, — чуть подумав и бросив на Отца быстрый взгляд, советует Мать.

— Сюда? — искренне удивляется Тамара.

Мать расцветает образом радушной хозяйки, полной сочувствия:

— А почему бы и нет? Девочке плохо. Папа, что скажете?

Дед, не отводя глаз от дали моря, приподнимает ладонь, определяя таким образом непротивление решению Дочери.

Тамара задумывается, сосредотачиваясь взглядом на блюде сахарной пыльцой припудренных булочек, и наконец, потянувшись рукой, отщипнув кусочек от одной, соглашается:

— Пожалуй, да, Мама, можно позвать. И в самом деле, почему же это мы всегда одни? Сегодня и напишу. Вы уверены?

— Ну и мило! — широко улыбается Мать. — Поселим к тебе поближе. Нашепчетесь. Как же удачно все складывается — гостья приезжает! Сплетни новейшие привезет, веселье. О платьях вспомнишь!

Тамара, неопределенно пожав плечами, тянется за потревоженной булочкой и, укладывая ее на тарелку перед собой, вспоминает:

— А Витя? Ее до Вити вызвать или после?

— Пожалуй — до. Видишь ли, Витин приезд немного откладывается. Только на него не сердись: занят он, каждый день, думаю, струной у него.

Тамара расцветает улыбкой:

— На Витю? Сердиться? Что вы!.. И чем же он занят?

— Важным, — поворачивает лицо к Тамаре Дед. — Пробует силы свои. Без малейшего надзора. Каждое решение — его.

— О! Пусть все у него получится! — жарко желает Тамара. — Пусть все, все получится, а я подожду. У меня и лес, и Уман!

И это последнее слово, имя это, так уверенно слетевшее с губ, крушит на тревоге и надежде выстроенную беспечность ее.

Уман. Умочка! Как найти тебя?! Умочка?

Ноготки Тамары впиваются в мягкую, теплую, ароматную, сладкую, покорную, НЕНУЖНУЮ плоть булки. ВСЕ. Сломалась, не дотянула. Теперь уже себя по новой не выстроишь. Сломалась… Ну что же… Всегда плохо владела ты собой… Ну что же… И, поднимая потяжелевший взгляд на стену Дома, выставляет Тамара миру своенравную шею и плечи свои. Предательски упруго, дерзко и жадно силу плечи набирают, и вся Тамара в них — гордых и пружинистых.

А недавняя мягкость речи, нежность улыбок, изящные наклоны, повороты головы — это что? Это так… лента в волосах ее.

Тамара поднимается из-за стола, извиняется и идет к морю. Сглатывать осмелившуюся подступить к горлу истерику и искать, искать. Искать.

Мать уверена, что выражение лица и голос под контролем были, а вот руки… руки она на стол так и не выставила и, кажется, весьма правильно поступила. Она склоняет голову. Так и есть: пальцы насторожены, напряжены. Разминает их. После наливает себе чай, набирает ложечкой подогретый мед и, всматриваясь в его вновь обретенную прозрачность, раздумывает об одном решении, принятом сгоряча и словно не ею выполненном, и намечающихся последствиях…

Дед поднимает глаза к высокой дали, набухающей ледяной моросью. Тамара. Моя ты Тамара. Опять от тебя отломилось… Терпи. Вытерпи и это…

После завтрака Дочь и Отец удалятся в Дом, в Кабинет, — читать, обсуждать, высчитывать и опять обсуждать. Письма писать. И так до обеда, а после — спустит Дочь кресло Отца во двор, и отправятся они в даль, по Дороге, и лишь к ужину вернутся. Отец спящим, а Дочь — раскрасневшейся, приуставшей. А перед сном вновь примет их Кабинет, только уже тайнами книг и настойкой смородины на меду.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я