Суета. Хо-хо, ха-ха

Заря Ляп, 2018

Они эгоистичны, жестоки, беспринципны. А таким мир всегда уступает, такие им правят. Но в жизнь их, неизбежностью, вмешивается неведомое Обещание – данное основателем рода, неисполненное. И еще кое-что – наблюдающее, оценивающее, ими забавляющееся и в то же время безмерно их опасающееся.

Оглавление

1. Возможно ли?

— Нытье изношенной тебя мне опротивело.

Умри. Умри, умри. ЗАТКНИСЬ.

Отдай остаток сил своих, отдай и раздавись.

Я не любил — я просто брал: сосал, кусал, жевал, глотал.

А ты смотрела в небеса и сочиняла в них МЕНЯ.

Умри. Умри, умри. ЗАТКНИСЬ.

Отдай остаток сил своих, отдай и раздавись.

Я обещал? Когда? Когда?! Ты измышляла, дура, зря:

Я драл тебя, я жрал тебя, а ты НЕ ВИДЕЛА МЕНЯ.

Ты все смотрела в небеса и сочиняла В НИХ МЕНЯ.

Умри. Умри, умри. ЗАТКНИСЬ.

Отдай остаток сил своих, отдай и раздавись.

Зачем в глазах твоих укор? Зачем в дыхании мольба?

Зачем рука дрожит твоя, не отпуская от себя

Давно, насквозь и навсегда ушедшего МЕНЯ?

Умри. Умри, умри, умри.

Умри.

Умри.

УМРИ! — рычит Виктор, бросая в изумленную, перепуганную девицу скомканный чулок.

Девица вскрикивает и вжимается в подушки.

Чулок, в полете развернувшись в вялую змейку, плавно опускается ей на колени.

Виктор смеется:

— Глупышка! Не о тебе, не для тебя. Мне просто… Посмотри, посмотри, хорошая, какое скучное утро: ни тучки, ни ветерка. Не хочу такого, не хочу.

Девица несмело улыбается, предлагает:

— Господину чего поинтереснее, может?

Виктор пожимает плечами, отходит от окна, валится на кровать. Помолчав, соглашается:

— Поинтересней, да, именно. Другую желается. Позови-ка ты ту… неласковую. И шторы, будь добра, задвинь. Наглухо.

Лицо девицы морщится обидой.

В глазах Виктора просыпается тоска.

— Живо, хорошая, живо, — приказывает он, похлопывая девицу по мягкому животу.

Устал… Где рвение, где жалость? Были ли? По-настоящему — были ли? Или ложь, весь я — безмерно подлая ложь? Устал… Более всего устал от пилы. Почему-то именно от нее — более всего. Вот еще немного — и она оживет. И пойдет по миру. Са-мо-сто-я-тель-но. Завибрирует, затанцует, распоется… Устал… Сколько их еще? Орущих, болью булькающих, а?

Скрип двери, стремительные шажочки и тенью надвинувшаяся на занавеску ладошка Глафирьи Всеволодовны.

Степан, приподнявшись на кровати, вяло интересуется:

— Уже?

— Уже, — эхом достоинства откликается Глафирья Всеволодовна, ладошка ее исчезает, новая цепочка шажочков выводит женщину за дверь.

Степан кривится и тянется за фартуком. Кипяченым. Выбеленным.

К чему все это? Зачем, от кого эта каша бытия — мне? Почему — мне?

Где-то в коридоре — у лестницы, быть может, — раскатистым наглым смехом взрываются самоуверенные глотки.

Степан поднимается, просовывает шею под лямку фартука, обвязывается поясом. Ему теперь сапоги натянуть, и… сквозь смех к стонам.

Люди. Люди. Как жить с вами? Как любить? И возможно ли? Возможно ли?..

Наконец-то пришел танец! Именно тот, которого требовал, звал. Которого музыка ждала. Вырвал, вытанцевал самого себя. Вытанцевал! Лукьян поднимает глаза на стену зеркал и застывшие лица невольных свидетелей его триумфа.

— Ну? — напористо требует он принятия своего прорыва. Требует восторга.

Лица молчат.

Лукьян не отступает. Смотрит в оглушенную, примятую неожиданным всплеском его мощи человеческую серость, молчаливо понуждая ее к ответу, приказывая. Наконец слышит осторожное:

— Остро как-то…

Взгляд Лукьяна тут же цепляется за говорящего — скользит по обеспокоенным его глазкам-пуговкам, малому его носику, малому ротику, подбородочку; скатывается с того на пузико, а с пузика к ножкам, застывшим робкими зверьками в не менее, кажется, робких ботиночках; возвращается к лицу и уже жадно рыщет по нему, будто нечто большее, нежели внешность и к почтению подмешанный страх, отыскать на нем желает; все ищет-рыщет, на другие лица не отвлекаясь, и… разряжается воздух гневом Лукьяна:

— Пшел вон! Все! Выметайтесь!

Горстка людей вздрагивает и услужливо торопится к дверям, просачиваясь за них подобострастными поклонами.

Лукьян остается в зале один.

Нет, не один: в углу, на скамье, застыл Николай Петрович Лер-Чайнов, создатель великой музыки и жизнью битый пьяница.

— Вам чего? — жестко интересуется Лукьян.

Николай Петрович вздрагивает, растерянно разводит руками:

— Вы же сам знаете, что гений, что каждое движение ваше — само чувство. Поэзия. К чему вопросы? И кого спрашиваете?! Они же так, они же — низость, случайно забредшая, прекрасному не подвластная вечная низость.

Лукьян кивает — все это правильно, все это он знает, и все же:

— А другие? Другие примут? — не успокаивается он.

— Великоуважаемый вы мой, — уютным домиком возводит брови к потолку Николай Петрович, — мое сердце полюбило вашего Игнатия. Полюбило и сострадает. Чего больше? Можно ли большего достичь? Вы ГЕНИЙ. Чистый гений. А сомневаетесь, так обратитесь к своему сердцу — таким, как вы, сердце не лжет. Не может! Не умеет!

— К сердцу обратиться? Моему?! — усмехается Лукьян и, помотав головой, заходится хохотом…

— Да, понимаю: утро, и вы к разговору не готовы. Кашу еще вам не подали и косточки не размяли. И все же, Матвей Степанович, придется. Мне так желается.

— Позвольте, позвольте… — выпячивает тугой животик Матвей Степанович.

— Позволял. Так позволял же! Матвей Степанович, позволял. Бесполезны вы мне оказались. И письмо ваше неприятно. К чему? Что у вас на нас имеется?

— Я лишь для понимания. Я…

— Так что у вас? Ерунда? Сопоставление разве что?

— А чем оно плохо? — буркает Матвей Степанович, и животик его еще более выпячивается.

— Да всем. Хоть тем, что никого вы им уже не заинтересуете. Неправильно, неправильно вы сыграли: молодость мою приметили, а дальше и смотреть не стали.

— Да что вы себе позволяете?! — негодуя, восклицает Матвей Степанович. — У меня…

— Да ничего у вас на нас не имеется, — чуть ли не с сочувствием в голосе в очередной раз перебивает старика Григорий, выкидывает руку вперед, и острое жало ножа въедается в брюшко хитроумного Матвея Степановича. Тот слабо икает и заваливается на подлокотник кресла, а жало, замутив глаза человечка смертью, все задумчиво проворачивается и проворачивается в плаксивом нутре его.

Комната залита мягким утренним светом, и в этом свете, не желая принимать его, на кровати, прячась лицом в подушку, клянет себя Алексей. Зачем, зачем сам себе наказание сотворил — зачем перед сном шторы раздвинул? Поучения ради? Идиот. Упрямый идиот-идиотище. Разве можно так над собой издеваться?! Разве можно на сон крохи оставлять? Идиот!

Тамара…

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я