Сборник рассказов Елены Яблонской «Воспоминание о дожде» достаточно точно соответствует названию – это большей частью воспоминания о «простой, бедной, честной и чистой, непостижимо чудесной, безвозвратно ушедшей, канувшей в Лету стране юности» автора, что протекала в конце прошлого века в Крыму, в Москве и в вымышленном, но легко узнаваемом подмосковном академгородке Курослеповка. Рассказы из второго раздела посвящены современности, которая нередко приобретает фантастические черты, незаметно перетекая в давнее прошлое или недалёкое, весьма неприветливое будущее. А рассказы из заключительного цикла «Неисповедимы пути» о мистических происшествиях дарят надежду на то, что мы всё-таки не одни в этом сходящем с ума мире, в котором, несмотря ни на что, неистребимы любовь, сострадание, милосердие, стремление к правде и справедливости – и потому возможны и даже обязательны нами самими творимые чудеса.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Воспоминание о дожде предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Яблонская Е.Е., 2022
© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2022
Унас в Курослеповке
Воспоминание о дожде
Иногда мне кажется: этого не могло быть! На протяжении пяти лет повторялась сказка, достаточно было сесть сначала в электричку, потом в автобус… И сказка не приедалась, не становилась прозой, рутиной, напротив, с каждым годом обрастая новой плотью, она становилась всё чудеснее, полнее, сложнее, значительнее. А начиналось так.
В перерыве между парами мы с Сашкой сидели, взявшись за руки, на широком — дореволюционном — подоконнике. Институт наш помещался в здании бывших Высших женских курсов, что постоянно давало пищу для острот на «капустниках» и в стенгазетах. Всего лишь полгода назад, после торжественного посвящения нас в студенты, старшекурсники и аспиранты разыграли спектакль о том, как Киса Воробьянинов попадает на «женские курсы» и ему там, понятно, очень нравится. А нам с Сашкой не нравилось! Ему — оттого, что хотел быть врачом, но не прошёл медкомиссию в Ленинградскую военно-медицинскую академию, давление оказалось высоким. А мне не хватило одного балла на химфак университета, и ещё я знала про себя (и уж совсем «про себя» — тайно, даже Сашке не рассказала), что мне не в химию, а в филологию надо было идти, но филологический казался и вовсе недосягаемой мечтой… В общем, жизнь не удалась, что мы старались скрывать от однокурсников, только друг другу признались, отчего, наверное, и произросла любовь — товарищей по несчастью. Правда, к зимней сессии выяснилось, что мы не одиноки, почти все однокурсники недобрали куда-то (кто в МГУ, кто на физтех) одного-двух баллов и, подобно нам, разочаровались в жизни. Например, Варя из нашей группы — ей на биофак балла не хватило. А Саныч пошёл в институт только потому, что всё-таки надо получить «высшее», а то «родичи» — папа-полковник и мама-юрист — заедят, да и вкалывать простым аппаратчиком на химзаводе и тихо спиваться не слишком весело. И так — кого ни спроси… Но нам с Сашкой всё равно продолжало казаться, что мы особенные и любовь у нас тоже необыкновенная, на всю жизнь.
Варька с Санычем подошли к нашему подоконнику, и Варька сказала решительно:
— Мы вас выбрали! Вы нам нравитесь! Пойдёте с нами в поход?
— Да! — сказали мы одновременно.
Я увидела, как у Сашки сверкнули глаза. Будто отразились в зеркале. Я знала, что у меня они сверкнули точно так же. Мы вспомнили, что живём на свете непростительно долго, целых семнадцать лет, жизнь безобразно испорчена «женскими курсами», и если в самом ближайшем будущем не сесть в электричку и не поехать куда-нибудь, то всё окажется безвозвратно потерянным, непоправимым… Забрезжила надежда!
Оказалось, мы идём на Плещеево озеро, что в Ярославской области. Учившийся с Санычем на подготовительном отделении, так называемом рабфаке, Серёга Лапин перед тем, как бросить институт и исчезнуть в неизвестном направлении, успел рассказать, что на Плещеевом в огромном количестве ловятся щуки с помощью остроги, а прочая малозначительная рыба сама так и бросается на крючок. Может быть, Лапин был родом из Ярославля? Впрочем, это уже не имело значения, всё равно больше никаких сведений он не оставил.
Поход был назначен на тридцатое апреля. Мы лихорадочно готовились, делились планами и мечтами с однокурсниками. Случайный рассказ метеором промелькнувшего Лапина обрастал всё новыми подробностями, которые рождались как бы сами собой, из ничего — Саныч был немногословен и не склонен к фантазиям. Весь курс нам завидовал! Но почему мы не пригласили кого-то ещё? Ведь мы были очень дружны — и Саныч с Варькой впоследствии не раз ходили с ребятами из нашей группы на байдарках, а мы с Сашкой жили в общежитии и, естественно, дружили с соседями по комнатам и тоже ходили с ними в какие-то малозначительные, одно-двухдневные походы. Но на Плещеево никто из наших друзей даже не просился, потому, наверное, что всем, и в первую очередь нам четверым, озеро не вполне осознанно представлялось исполненным чудес, сказочным, заколдованным, куда могли попасть лишь посвящённые: таинственно исчезнувший Лапин, Саныч, которому Плещеево было Лапиным как бы завещано, Варька — девушка Саныча, да мы с Сашкой — почему-то Варькой и Санычем избранные.
Нам и вправду было хорошо вчетвером. Все три месяца, с февраля по май, мы собирались, составляли списки необходимых вещей, постепенно, от стипендии к стипендии, закупали продукты: крупы, макароны, тушёнку, чай, сахар, соль, водку… Присмотрели недалеко от общежития пункт проката: там надлежало взять спальники, надувные матрацы, рюкзаки, котелки для еды, миски и кружки, ножи, топоры, пилу и ещё какие-то специфические рыболовные принадлежности. Впрочем, мы с Варей в проблемы рыболовства принципиально не вникали, отвечали только за провизию. Перед самым отъездом у Вари дома мы до грамма взвешивали наши рюкзаки — всё было общим, а значит, всё должно было весить одинаково: наши рюкзаки не тяжелее десяти килограммов, рюкзаки мальчиков — по восемнадцать. Хотя Саныч, кажется, в последний момент взвалил на себя существенно больше.
Удивительно, но не только у нас, иногородних, но и у москвичей Вари и Саныча своих рюкзаков не было! Купить их было не так-то просто — и дефицит, и денег нет. А в пункте проката — пожалуйста, дёшево, на любой вкус! Палатка же нам досталась от Вариных родителей — Варя помнила, как они ставили её в саду на дедушкиной даче и спали, на потеху родственникам и соседям, в ней, а не в доме, так им, бедным, в поход хотелось! Что и говорить, Варькины родители очень нам сочувствовали и всячески помогали.
И вот тридцатого апреля 1977 года мы сели в электричку и поехали. Сначала в Загорск, нынешний Сергиев Посад, по-весеннему шалый и по-летнему пыльный. Наспех закусывали пирожками на автостанции, у бочки с квасом. Потом вдруг выяснилось, что дневной рейс на Переславль-Залесский мы пропустили, а следующий автобус пойдёт довольно поздно.
В Переславль прибыли в синих сумерках. Саныч высматривал на пустынной площади редких прохожих (в этот поздний час спешили с работы только пожилые мужчины) и подолгу с ними беседовал, выяснял, куда и как ехать. Потом ещё дольше стояли под холодным, быстро чернеющим небом с колко мерцающими звёздами. Подмораживало. «Звёзды, ночь будет морозная, — раздумчиво молвил Саныч, подняв к небу глаза. — Ну что, Варька, к мамашеньке захотелось? К ватерклозету?» Варька не удостоила его ответом, а я, как всегда, радостно засмеялась. Мне нравилась напускная Санычева солдафонистость. Наконец подъехал служебный автобусик с единственным пассажиром — дядька ехал на ночное дежурство куда-то «на линию», он же объяснил, что нам надо выйти «у ботика Петра» и пересесть на «кукушку», поезд, состоящий из паровоза и одного вагона, что ездит вдоль озера по узкоколейке всего лишь два раза в сутки, рано утром и поздно вечером. «А выйти вам надо, — добавил, — обязательно на третьей остановке, ближе всего к берегу, а то потом узкоколейка отклоняется от озера… а щуки та-ам… да-а… вот та-а-кие… я тоже иногда езжу рыбалить… не пожалеете!»
Мы слезли с «кукушки» в абсолютной темноте. Паровозик прощально прокричал, и мы захлюпали по подмёрзшей воде. Где же озеро? Что-то не видно, вон сосны торчат, вон ельник, а вот какие-то кусты, и всё вода, вода под ногами, болотный запах, тишина… Наконец скинули с уже ничего не чувствующих, одеревеневших плеч рюкзаки, наломали лапника, покидали его в мёрзлую воду, и пока Сашка с Санычем ставили на лапник палатку, мы с Варькой соорудили «могилу» — соединили молниями, кое-где сшивая, два ватных спальника. Всё было давно продумано до мелочей, возможно, Варькины родители подсказали: ни в какой мороз не замёрзнешь, если влезть в общий спальник вчетвером и раздеться до трусов и футболок — будете согревать друг друга дыханием и своими горячими молодыми телами. Конечно, перед тем как заснуть, мы и водки выпили, закусив баночной килькой в томате. Метался по брезентовым сводам палатки неяркий свет то и дело гаснущей свечи; Варя опасалась пожара и сердилась на Саныча, в очередной раз потерявшего спички; «Какие спички! — трагически отзывался Саныч. — Я, кажется, водку пролил»; Сашка в пятый раз вопрошал, где же нож — хлеба отрезать; я пищала, что банка с килькой перевернулась, а спальники-то казённые, теперь не отстираешь… И было — да, было очень тепло, даже жарко от нашего дружного дыхания, от взрывов хохота, от молодых и горячих здоровых тел…
Утром оказалось, что мы поставили палатку правильно — озеро было в двух шагах. За чередой невысоких сосен расстилался огромный песчаный пляж, который очень скоро, высохнув, был призван стать лугом, пока же его частично покрывала вода. Прямо перед нами светила с другого берега белая, чуть розовеющая от восходящего солнца стена монастыря, а в самом конце нашего берега, «в торце» озера, выглядывало из тумана бревенчатое строение — домик лесника в истоке реки Вёксы, не впадающей, а, напротив, вытекающей из Плещеева озера. Именно в неё, сказал Саныч, заходят на нерест щуки из Плещеева. С тех пор мы не называли его озером — просто Плещеево, одушевлённое и одухотворённое существо, такая же личность, как и каждый из нас, со своей историей и непростым характером.
Сложный характер Плещеева известен ещё со времён Петра Первого, когда он там флот испытывал. Были случаи — большие тяжёлые корабли в одночасье затягивало под воду, в бесконечный, как в пустыне, песок… А уж погода менялась на Плещеевом каждые полчаса, в этом мы сразу убедились: то снежные хлопья валом повалят, и прибрежный, уже начавший зеленеть лес быстро одевается в белую шубу, то с мгновенно расчистившегося ярко-синего неба начинает палить солнце, и снег тает на глазах, и кажется, что и почки раскрываются тут же, и листья распускаются… Неизменной, пожалуй, была только озёрная вода по утрам — хрусткая льдистая кашица, в которой мы с Варей мыли миски и котлы, а потом до блеска начищали их песком, уж его-то было в избытке.
Чудесными, баснословными, сказочными были все «плещеевские» дни, утра, вечера… Начать с того, что мы сразу же поймали зайца! Вернее, не поймали, а нашли — зайчонок сидел под кустом и, как нам показалось, дрожал от страха и холода. Мы взяли его в палатку, покормили морковкой и капустой (то и другое было в изобилии припасено для ухи), а к вечеру Саныч соорудил для него домик из веток. Назвал зайца почему-то Карасём и вознамерился забрать в Москву. Забегая вперёд, скажу, что он так и сделал, и Карась некоторое время жил у него в квартире на Воробьёвке, пока Санычева мама не выпустила его в парк на Ленинских горах (Саныч, понятно, был в институте). Ещё дальше забегая вперёд, покаюсь, что друзья-зоологи, которым я совсем недавно вздумала похвастать этой историей, сказали, что зайца мы тогда не спасли, а, наоборот, погубили, ведь на Ленинских горах его наверняка растерзали собаки. Оказывается, у зайцев принято с какого-то возраста не сидеть в норе, а пребывать в одиночестве под кустом, и любая пробегающая мимо зайчиха обязана зайчонка покормить. И так пока он не станет совсем взрослым… А тут мы подвернулись, вообразили, что бедный зайчик потерял маму! Правда, и эта научно-зоологическая история мне кажется похожей на сказку, а уж наш Карась точно вёл себя как сказочный персонаж. Он был вполне ручным и, когда мы с Сашкой брали его с собой на берег, некоторое время смирно лежал рядом с нами на начинающей проступать из песка траве, потом, когда ему казалось, что мы отвлеклись, прижав уши, пускался наутёк. Мы его легко ловили. Как-то, полёживая с зайцем, мы услышали странное шипение, оглянулись: большая берёза метрах в пятидесяти от нас вдруг полегла на землю и стала вращаться вокруг своей оси. В полной тишине. Через несколько секунд с шипением выпрямилась, и что-то — ш-ш-ш! — улетело. Это был смерч — обычное для Плещеева явление. Наш заяц не обратил на смерч никакого внимания, зато часто без видимой причины буквально вжимался в землю. И только через несколько минут мы с трудом начинали различать далеко и высоко в небе ястреба! Кто знает, может, наш Карась с такими способностями и на Ленинских горах не пропал? Льщу себя надеждой…
Зайца мы обрели первого мая, а второго к нам пожаловали гости — деревенские парни. Приехали на лошади, впряжённой в телегу. Долго сидели у нашего костра, выпрашивали спиртное, хоть и так были хороши, да у них и было с собой — предлагали самогон в обмен на водку. Саныч как-то отнекивался, отговаривался… дело кончилось тем, что телега уехала, а один, самый «хороший» гость так и остался лежать подле костра в луже. «Мы не можем его так оставить! — в ужасе говорила Варя, сверкая стёклами очков. — Он простудится… Где он будет спать?» — «С нами, Варька! — зловеще отвечал Саныч. — Между мной и тобой!» Принялись совещаться, как перенести гостя в палатку, и вдруг Сашка обнаруживает, что лошадь наступила на заячий домик и полностью его разрушила! А зайца нет, убежал… Забыв про гостя, Саныч полночи бродил окрест с криками «Карась, Карась!», а когда, отчаявшись, вконец измотанный, вернулся и присел у костра, мы заметили, что и гость исчез. Не в палатку ли забрался, пока мы искали зайца? И тут мы увидели нашего Карася, робко выглядывающего из-под полога! Не сказка ли? Лесной зверь ночью сам вышел к костру и спрятался в палатке! Конечно, был обласкан, накормлен и водворён в починенный домик.
А что уж говорить о щуках и прочей рыбе! Обещанные щуки действительно кишмя кишели на мелководье. Саныч с Сашкой ловили их и засаливали, коптили, сушили… Конечно, мы понимали, что занимаемся браконьерством, но рыбы было так много, что об этом не думалось. Да и каждую ночь всё озеро причудливо мигало огнями: окрестные жители целыми лодочными флотилиями сновали по озеру с фонарями и острогами! В этих движущихся огнях было что-то древнее, языческое, но совсем не страшное, наоборот, нам казалось, что мы всем миром совершаем очень важное и торжественное, необходимое для всех весеннее таинство…
Уху варили каждый день. Мы с Варей, конечно, умели чистить рыбу, но раньше нам доводилось иметь дело только с магазинной, мороженой. Взрезать же и потрошить живую, трепещущую рыбёху не было никакой возможности! По совету мальчиков рыбу сначала умертвляли: долго били несчастное создание ручкой ножа по голове. Однажды Варя таким образом выбила рыбе глаз, после чего сказала: «Всё! Не могу больше!» Вдобавок, когда сварили уху, в Вариной миске плавал на поверхности отдельный рыбий глаз, страшный, белый… Есть эту порцию она не смогла, а злодей Саныч ещё и поддавал жару: «Варька, — говорил, по-мефистофелевски хохоча, — это знак, предзнаменование!» Правда, после «предзнаменования» мы обе были освобождены от чистки и теперь только варили уху — тройную, четверную, по всем правилам.
Обидевшись на насмешки и попрёки в ничегонеделании, мы с Варей решили принять участие в утренней рыбалке на удочку. Краснопёрка, действительно, сама так и бросалась на крючок. Тем не менее рыбалка оказалась тяжелейшей процедурой. Мы обе не могли себя заставить снять трепещущую рыбу с крючка, а Варя ещё панически боялась дождевых червей, коих на крючок надо было насаживать. Впрочем, я тоже червей не жаловала. Сначала мы упрашивали кого-то из мальчишек «насадить», но рыба тут же клевала, и мы уныло бродили по берегу с удилищами на плече — умоляли «снять». Когда нас решительно послали — отстаньте, мешаете! — я наконец собрала волю в кулак. Мужественно выкапывала червя и принималась какой-нибудь щепкой резать его пополам — черви были так огромны, что насаживать следовало даже не половинку, а четвертинку. Пока я резала половинку на четвертинки, вторая половинка уползала. Тут уж пришлось подключиться Варе. «Держи половинку!» — говорила я, и Варя, тоже собрав волю в кулак и отвернувшись, накрывала половинку рукой в варежке. «Теперь держи четвертинку», — я с дрожью насаживала на крючок одну из четвертинок. Варя послушно накрывала оставшуюся четвертинку свободной рукой. Потом Варя, всё так же в варежках, худо-бедно научилась снимать рыбу с крючка. Но всё это было мучительно, и мы решили круто изменить жизнь.
В одно прекрасное утро мы сварили сразу обед и ужин и объявили, чтобы к обеду нас не ждали — идём обследовать окрестности. Сашка с Санычем выслушали невнимательно и побежали к своим острогам и удочкам. А мы пошли разыскивать спрятанное среди лесов и болот озеро Семинó, по сравнению с Плещеевым совсем маленькое, на карте выглядевшее симпатичной круглой бусинкой. Шли долго — сначала по уходящей от Плещеева узкоколейке, потом наобум через сырой, подтопленный лес. И вдруг неожиданно вышли в деревню! На одной из изб висела скромная табличка: «В этом доме жил писатель М.М. Пришвин». «Да, да, — важно покивала старушка с завалинки, — я его помню», — и показала направление к Семину: «Только к озеру вы не подберётесь, топко очень…» Мы всё же пошли и, конечно, не добрались: всё пространство на подступах к озеру было сплошь покрыто страшными чёрными топляками, висели, зацепившись друг за друга, полусгнившие деревья, раздавались странные чавкающие, хлюпающие «болотные» звуки, и даже один раз послышался протяжный вой. «Птица?» — предположила я, а Варя поёжилась: «Знаешь, пошли отсюда…» Я вспомнила: «Берендеево болото», но только много лет спустя догадалась, что пугал нас, не пускал дальше, должно быть, хозяин этих мест, сам давно ставший былиной, сердитый леший, он же лесной, болотный, озёрный царь — Михаил Михайлович Пришвин.
Возвращались в сумерках. Ноги уже не повиновались… Вдобавок мы, кажется, заблудились. Огромное Плещеево спокойно лежало перед нами, но где там наша крохотная, спрятанная в перелеске палатка? Может, надо было ещё пройти по узкоколейке? Или, наоборот, мы слишком рано свернули? Вдруг от темнеющего куста отделилась мужская фигура… Саныч! Мы со стоном бросились к нему, повисли на плечах — Варька на правом, я на левом… «Совсем сдурели! Целый день вас нет, — выговаривал Саныч, таща нас к костру, — мы уж не знали, что и думать…» Наконец-то мы дома! Стоящая посреди болота маленькая выцветшая палатка Вариных родителей показалась роскошным дворцом, действительно, она незаметно стала нашим домом.
Надо сказать, что это приключение нас нисколько не расхолодило, разве что путешествовать мы стали более осмысленно. Осмотрели город Переславль, побывали в музее «Ботик Петра», сходили на противоположный берег в монастырь, в котором находилась мастерская по ремонту сельхозтехники. Мы тогда не подозревали, что монастырь назывался Никитским, и сознаюсь, особо о нём, бывшем, не сожалели, бродили меж комбайнов и сенокосилок, а работающие там дядьки не обращали на двух девчонок ни малейшего внимания, решали какие-то производственные проблемы, спорили о нарядах и запчастях, перекликались раздражёнными голосами, но ни единого матерного слова мы не услышали. Как не слышали никогда ничего подобного ни на московских улицах, ни от пьяных деревенских парней у костра. Простой, бедной, честной и чистой была непостижимо чудесная, безвозвратно ушедшая, канувшая в Лету страна нашей юности…
Наверное, именно тогда, на пути из Никитского монастыря, я посетовала на непрекращающийся дождь. И было это, конечно, не в первый наш поход, а, наверное, на третьем или четвёртом курсе. «Всякий раз Плещеево другое, — сказала я, — помнишь, в первый год снег шёл и смерч налетал, в прошлом году было так тепло, что мы загорали, и тебе в плечо впился клещ, мы его и лучиной жгли, и маслом поливали, и спиртом… еле вытащили, а теперь и вспомнить нечего, только дождь…» — «Ничего, — ответила Варя, — значит, останется воспоминание о дожде».
На третьем курсе Сашка бросил институт и пропал в неизвестном направлении так же, как когда-то Серёга Лапин. Этому предшествовало наше длительное, страдальческое расставание. Но о том, чтобы из-за потери Сашки перестать ходить на Плещеево, нельзя было и помыслить. Варя и Саныч быстро нашли ему замену: Серёжка Бочков, паренёк из нашей группы, как и все мы, помешанный на походах. Лучшего товарища для меня трудно было придумать — ни о какой «любви» между нами речи не было. Лежим, бывало, в нашей четырёхспальной «могиле», засыпаем. «Бочков, ты меня уже затолкал своими острыми коленками!» — капризничаю я. Серёжка парирует: «А у тебя, думаешь, коленки лучше?» Кстати, Саныч — он тоже Серёжа, Сергей Александрович, но старше нас на четыре года, и потому звался по отчеству. Приятным сюрпризом стало то, что Бочков, подобно мне и Санычу, почитал Ильфа и Петрова. Мы с ним могли дуэтом шпарить наизусть целыми страницами. Но начинал обычно Саныч. «Варвара, волчица…» — говорил, любовно глядя на жену (они поженились на третьем курсе). «Волчица ты, тебя я презираю…» — с восторгом подхватывали мы с Серёжкой монолог Васисуалия Лоханкина. Правда, не меньшее место в репертуаре Саныча занимал «бравый солдат Швейк». Бочков и в этом его поддерживал, а я, подражая Варьке, надменно поднимала брови. И сколько ни пыталась читать «Швейка» впоследствии, так и не поняла ничего — по-моему, грубая солдафонщина.
После того как мы с Варей освоили все окрестности, пришла пора заняться животным миром. Возможно, нас не оставляла тоска по сгинувшему на Ленинских горах зайцу. Как-то набрели на целое скопище ужей, причём я проявила первобытный ужас перед змеями, но Варя вспомнила, что Саныч их очень любит. С ужами разбирались, как когда-то с червяками, только поменявшись ролями. Варя ловила и запускала змей в ведро, а я, отвернувшись и трепеща, придерживала крышку. Наловили полное ведро, крепко-накрепко притянули крышку верёвкой, принесли в лагерь: «Это вам подарок!» И действительно, Саныч отнёсся к презенту с интересом и симпатией. Но вот незадача — ночью все до одного ужи выбрались из ведра и уползли, хотя ведро, казалось, было так плотно закрыто и перетянуто верёвкой. Мы долго восхищались: «Какие сильные, мускулистые!» В следующий раз набрали целое ведро лягушачьей икры и с помпой поднесли мальчикам. Тут уж Саныч не выдержал: «Что ж вы всякую дрянь собираете и нам дарите?»
Кстати, поженились Варька с Санычем тоже, можно сказать, под знаком Плещеева. После зимних каникул Саныч сказал озабоченно:
— Варька, уже февраль, надо готовиться!
— К свадьбе?
Они подали заявления в загс, и свадьба была назначена на двенадцатое апреля.
— К какой ещё свадьбе? К походу!
Через две недели после свадьбы, естественно, отправились на Плещеево, как всегда, с тридцатого апреля по середину мая, точное число возвращения в Москву назначалось в зависимости от довлевших над нами зачётов.
Мы быстро обжили Плещеево и славный город Переславль-Залесский и не возвращались больше сложным и длинным путём с пересадками через Загорск. Просто один раз сели на автобус в Переславле и вышли на московском автовокзале. Свежая листва флагами плескалась по ветру, по ведущему в область шоссе вилась летняя пыль. Но после плещеевского леса симпатичная окраина майской Москвы показалась мне насмешкой. «И это Москва?! — изумилась я. — Ой, какой район противный!» Что и говорить, гений места, обитающий не только на Берендеевом болоте, но и на каждом автовокзале, не спустил обиды. Вскоре меня распределят в подмосковный академгородок Курослеповку, а попасть в него можно только автобусом, отправляющимся с этого самого автовокзала…
После института ездить на Плещеево по разным причинам не получалось, и Варя с Санычем развелись. Варька вышла замуж за своего коллегу и уехала с ним в Америку, а Саныч и Бочков хоть и остались в Москве, но совсем пропали из виду. Я тоже вышла замуж, осела с семьёй в Курослеповке, в Москву выезжала редко и всякий раз вспоминала трепещущую молодую листву, завивающуюся клубами майскую пыль, наши рюкзаки и вёдра с засоленной рыбой, вытаскиваемые Серёжкой и Санычем из переславского автобуса, вот здесь, на этом самом месте… А потом началась сумасшедшая перестройка, её сменили совсем дикие «лихие девяностые» с борьбой за выживание. И тут мне стало казаться, что теперь я одна призвана хранить всю Ярославскую область и наполненное чудесами Плещеево озеро. Больше ведь некому. За Москву я почему-то не беспокоилась — устоит! А вот Плещеево… Муж не мешал мне хранить исполненное чудес озеро и даже с интересом рассматривал мутные чёрно-белые плещеевские фотографии, и я была ему за это благодарна. А ещё потом как-то незаметно прошло двадцать лет…
Я уговорила друзей поехать в выходные на Плещеево, благо оно совсем недалеко от Курослеповки, чуть больше ста километров. Всю дорогу рассказывала о сказочном озере, о зайце, щуках, ужах… Муж важно кивал, подтверждая. А приехав — ничего не узнала. Мы долго кружили, пытаясь хоть куда-то поставить машину — то детский лагерь, то санаторий-профилакторий, то ещё какой-то забор… Домика лесника нет и в помине… Да что забор! Что домик! Само озеро стало другим, изменились его очертания, исчез наш пляж-луг, перелесок превратился в густой лес, заболотились берега… И только монастырь по-прежнему светит из-за озера белой стеной, говорят, он теперь очень красивый, отреставрированный, богатый… Оказалось, двадцать лет — огромный срок. Всё меняется, становится неузнаваемым или исчезает безвозвратно, растворяется без следа. Остаётся только воспоминание — мутным, нечётким, расплывающимся старинным снимком, где мы с Варей — обе в свитерах, штормовках, резиновых сапогах — выглядываем из-под полога палатки, подставляем смеющиеся юные лица под моросящий дождь… Одно лишь воспоминание… Воспоминание о дожде.
Унас в Курослеповке
На остановке колыхалась очередь. Она была не слишком длинной, но зато непрерывно ширилась, расплывалась, произвольно меняла и без того непростую конфигурацию. Столь же сложным образом клубились над ней сигаретные дымы. Внезапно возникали и вновь заполнялись пустоты. Кое-кто из стоявших, завидев знакомых, перебегал ближе к началу. Другие, пересчитав по головам колыхавшихся впереди людей и безнадёжно махнув рукой, направлялись в другой конец автовокзала, где у столба по давнему негласному соглашению останавливались частники. Правда, там была своя, тоже довольно большая размытая очередь. А некоторые, озабоченно оглядев соседей и помявшись: «я отойду ненадолго…», с надеждой бежали к кассе. Последний автобус в Сосновку через Курослеповку отходил через пятнадцать минут. Это-то меня больше всего огорчало. В другое время я бы покорно стояла и рано или поздно достоялась бы. Но мысль о том, что автобус сейчас покатит домой, и я тоже могла бы, если бы хоть чуть-чуть подсуетилась… Суетиться не было сил. Да и в кассу, конечно, тоже очередь, и неизвестно, есть ли места. Но если бросить муравьиное копошенье здесь, очередь будет потеряна, потому что знакомых, как нарочно, никого и все беспрерывно бегают туда-сюда. На маршрутку тогда уже не сесть, частники — вообще ненадёжный вариант. Все три курослеповских «варианта» — маршрутка, автобус, частники — очень искусно разбросаны по разным углам вокзальной площади. Судя по всему, специально, так, чтобы отсюда не было видно, что делается, например, у кассы. В этих вялых раздумьях, с медленно наливающимися свинцом ногами (голова-то и спина привычно «освин-цовели» ещё на работе) я разглядывала мятущуюся курослеповскую публику. Почти все мне были знакомы по ежедневным поездкам на работу, но всё же не настолько, чтобы попросить кого-нибудь спокойно постоять, пока я добегу до кассы. Вот юноша — вихляющийся стебелёк с таким же, как он сам, длинным и тонким хвостом давно не мытых волос — студент, сын моих знакомых. Этому паршивцу папаша выбил общежитие, но он предпочитает каждый день ездить кушать к мамочке, тем самым создавая нам очереди. Меня он не знает, да и не до меня ему вовсе. Из метро выбегает и подваливает к «стебельку» гогочущая компания, человек шесть, такие же длинноволосые парни с ушами, заткнутыми наушниками, девчонки с голыми пупками, у каждого в руке открытая бутылка пива: «О, Диман, ты тоже в КаэС, вот классно!»
«КаэС» — так наша молодёжь шифрует Курослеповку. Звучит загадочно и выпендрёжно. Моё же поколение, попавшее в Курослеповку в основном по распределению после институтов, называет её «наша деревня». Я «нашу деревню» тихо, про себя ненавижу — за то, что не Москва, за то, что все тебя знают и судачат, как в настоящей деревне. За то, что каждая встречная собака обязательно спрашивает «как дела?», а в ответ надо осклабляться и пороть всякую чушь, а то обидятся и будут за глаза говорить гадости. За настоящих, деревенских комаров, за хилые ёлки, за нездоровые ежевечерние туманы. За усиливающиеся с каждым годом пробки на узком Щукинском шоссе и вообще… есть за что. Но как-то Андрюша Орлов, наш краевед, сказал: «Мы должны любить Курослеповку хотя бы потому, что это родина наших детей», и я неожиданно для себя помягчела, что ли. «Должны любить» — это я понимаю. Андрюшину статью-исследование опубликовали в «Курослеповской газете». Курослеп — это такое растение, растёт на окрестных болотах, на всех мусорных свалках и к тому же ядовито. Однако на герб недавно организованного «муниципального образования “Городское поселение Курослеповка”» стараниями Андрюши и других немногочисленных энтузиастов был водворён диковинный куст с жёлтыми цветами, тропической роскошью своей едва ли не потеснивший областного Георгия с копьём и змеем. Такому бы кустику в диких лесах Амазонии цвести, а не на наших бедных торфяниках, дружно горящих каждое лето из солидарности, должно быть, со всеми остальными болотами Московской области.
Худой, скособоченный мужчина, стоявший за «стебельком», не меняя выражения бледного, застывшего в саркастической гримасе лица, начал возмущаться: «Как это так, к вам, молодой человек, подошли сразу шесть человек, надо же совесть иметь!» Тётеньки рядом поддакивали: «Как их воспитывают! Безобразие! А вы не знаете, маршрутка давно была?» Студенты не обращали на них ни малейшего внимания, дули своё пиво и гоготали, девчонки повизгивали. Этого мужчину я тоже знала — старший научный сотрудник. Мы с ним в одном отделе когда-то работали, некоторое время даже здоровались. Но просить его подержать для меня очередь, пожалуй, рискованно: он сейчас весь свет ненавидит, и меня в том числе. Я продолжала высматривать знакомых и уныло думала: «Бежать всё-таки или не бежать на автобус? Если бежать, то немедленно, десять минут осталось».
Новая перегруппировка в очереди прибила ко мне статного мужчину, лет за пятьдесят, скорее даже под шестьдесят: спокойные серые глаза, аккуратная русая борода с проседью, приятное открытое лицо… Этакий готовящийся к пенсии витязь. Но он не курослеповский! У нас таких нет, это точно! Может, ему надо в Щукино, а в нашу очередь он затесался по ошибке? Не то чтобы я знала наперечёт всё мужское население Курослеповки, но «витязь» явно выделялся из толпы моих земляков не статью даже, а естественным взглядом, доброжелательным выражением лица, всем своим нормальным, вот именно, просто нормальным человеческим обликом.
Дело в том, что чело почти каждой мужской курослеповской особи, а они в подавляющем большинстве своём старшие, главные, ведущие и прочие научные сотрудники, по бессмертному слову Толстого, всегда «отуманено идиотизмом», то есть тяжким сознанием собственной значимости и неоценённости. Всё это усугубляется постоянным и уже ставшим привычным злобствованием. Ведь этот юнец, нахально лезущий со своими приятелями перед тобой в маршрутку (а тебе из-за этого не хватит места!), — сынок того самого мерзавца, который тридцать лет назад украл твои бесценные результаты, а двадцать лет назад ещё и стал заведующим лабораторией… Подумать только — специальную лабораторию организовали под это убожество! Ну, ещё бы, тесть — академик… А вон за той бабой ты когда-то ухаживал, но она предпочла твоего друга, который к тому же очень непорядочно выступил против тебя на учёном совете. Потом-то эта особа его, конечно, тоже бросила и уехала за границу, теперь вернулась, кому она там нужна, старая дура, но ты не здороваешься ни с ней, ни с ним с того самого учёного совета… А вот с этим надутым болваном тебе, кажется, изменяла жена, впрочем, давно уже наплевать… Вот эта крашеная корова, бывшая одно время и твоей любовницей, потом со скандалом ушла из руководимой тобой группы и с тех пор в течение пятнадцати лет рассказывает всем, какое ты ничтожество… А вот у этого лысеющего господина единственная цель в жизни — опровергать гипотезу, развиваемую тобой уже четверть века… Что и говорить, тяжело жить у нас в Курослеповке!
Симпатичный бородач заметил, что я на него поглядываю, и дружески ко мне обратился — посетовал на отсутствие маршрутки.
— А вам в Курослеповку? — усомнилась я.
— Ну конечно!
— Так, может, вы постоите пока, а я сбегаю в кассу? Если ещё есть билеты… Я вам тоже возьму.
— Разумеется, но лучше я возьму билеты, а вы постойте, вы ведь с работы, устали, наверно. Только я не знаю, где теперь касса.
Я объяснила (всё-таки он не курослеповский!) и протянула жалобно:
— Но вы уж меня не бросайте!
Как можно было заподозрить такое! Он вернулся с билетами через три минуты.
Выпростав, как и все, руки с зажатыми меж пальцев белыми бумажными квадратиками, мы медленно продвигались в толпе, заносившей нас в автобус, и знакомились:
— Лида.
— Очень приятно. Павел.
— Артемьевич? — чуть не спросила я, потому что новый знакомый напомнил не только витязя, но и грузного мужественного красавца Павла Артемьевича Верещагина из «Белого солнца пустыни».
Народ хлопотливо рассаживался, то и дело в разных углах автобуса мобильники исполняли затейливые мелодии, научные сотрудники раздражёнными голосами оповещали жён: «да, да, выезжаю», за нашим автобусом, сильно накренясь, бежал бледный старший научный сотрудник, слишком поздно рискнувший бросить маршруточную очередь, а Павел рассказывал мне свою историю.
Конечно, он не курослеповский — «это вы, Лидочка, верно подметили». Но он долго жил в соседнем Берёзовске, да и опять, по-видимому, туда вернётся. Так жизнь складывается. Нет, в Курослеповку сейчас едет по делам. Вообще-то он из Липецка — «знаете такой город?». Да, там и родился, и вырос. А в Берёзовск часто ездил в командировки на тамошний механический завод. Совершенно верно, он инженер…
Мы благополучно въехали на мост МКАД и теперь пыхтим в пробке.
— Что делается! Что делается! — почти с восхищением говорит Павел. — Надо же, как всё изменилось!
Я предупреждаю Павла, что пробка будет тянуться до самого Щукинского поворота, зато потом, после станции Чукановская намного свободнее.
— Чукановскую-то помните?
— Ещё бы, конечно.
Когда-то, больше двадцати лет назад, когда Павел переехал из Липецка в Берёзовск, за Чукановской вообще ничего не было. Редкие деревни — где-то далеко в синеющей лесной глубине. Дорога отличная, прямая, иногда фонари и больше ничего. А потом и фонарей нет — лес, лес, корявые ёлки, ни дома, ни магазина, ни даже машины встречной. Помню, был восемьдесят восьмой год, свекровь приехала из Ельца. Два дня стояла в очереди в магазине «Орбита» на Бородинском мосту, записалась на телевизор. Муж поехал с талоном, купил! Большой цветной «Рубин». Поймал на Бородинском частника — не отвезёшь ли в Курослеповку? А где это? Щукинский поворот знаешь? Так вот, на Щукино не сворачивать, а ехать дальше, за Чукановскую… Водитель вдохновился:
— Знаю поворот на Щукино! У меня в Щукино тёща живёт!
Договорились за разумную плату, поехали. За Чукановской разговорчивый частник сник. Темнело. Ни жилья, ни фонарей, ни указателей. Водитель всё чаще нервно оглядывался на Юрика, безмятежно раскинувшегося на заднем сиденье в обнимку с «Рубином»:
— Скоро твоя Курослеповка?
— Скоро, скоро.
Наконец не выдержал:
— Мужик, ты куда меня везёшь?
— Это ты меня везёшь.
От Чукановской до Курослеповки ровно те же двадцать пять километров, что от кольцевой до Щукинского поворота. Сейчас за Щукиным садится солнце. Чёткие чёрные ветки, опушённые молодыми листочками (на ощупь они клейкие!), словно нарисованы тушью на брусничном закате, приправленном тонкой лимонной кислинкой. Бруснично-красный холст с узкой жёлто-светящейся каймой и причудливыми иероглифами, отбрасывающими чернильные тени на нашу дорогу… Что-то они значат, что, что?
«Что, что?» — это толстый дядька слева крякает в свою трубку. «А у нас в универе…» — кокетливо пищит девчонка через ряд от нас. «Ты ж моя рыбочка! Зайчик мой!» — влюблённо вибрирует пронзительный голосок дамы сзади. Кому это она? Неужели мужу?! Как я могла такое подумать! «Соскучился по бабушке? Зайчик ты мой!»
Да, Павлу тоже памятны восьмидесятые годы. Тогда-то жизнь в очередной раз совершила крутой вираж…
— Да, и перестройка, и моя личная жизнь, — рассказывает Павел. — Приехал в Берёзовск в командировку, завязался роман с одной… хм… учительницей. Она одинокая, знаете, как бывает… Мне тридцать четыре, ей двадцать восемь. Я-то давно женат, двое детишек, мальчику пять лет, дочке три года… А она-то, учительница, как вам сказать, Лидочка, понимаете, двадцать восемь лет, а оказалась… невинной девочкой!
Это Павла так поразило, что он развёлся с женой и переехал в Берёзовск к этой учительнице. Конечно, бывшая жена очень переживала. Да он и сам переживал. Шутка ли — двое детей! Конечно, детям помогал, как мог.
— Если мог… Времена, сами помните, какие были. Завод закрыли, пришлось заняться бизнесом. Завели с компаньоном небольшую мебельную фабрику, и всё шло хорошо. Родились дети, тоже мальчик и девочка. Сыну сейчас девятнадцать лет, дочери семнадцать… Да, учатся… И вдруг — дефолт девяносто восьмого года! Да не то, что разорился, а страшно вспомнить — долги, кредиторы, убить могли!
И убили бы, если б Павел вовремя не уехал на родину, в Липецк. Только там и можно было с помощью старых связей наладить новое дело — «нет, не мебель, ну, это неинтересно…» И вот пришлось прожить там почти семь лет. Бывшая жена плакала, говорила: «Я знала, что ты вернёшься!» Павел вроде как удивлён, даже недовольно пожимает плечами, но серые глаза смотрят с достоинством — иначе и быть не могло!
— Так вы что же, у первой жены там жили?
— Ну да, где же ещё…
— Значит, она замуж больше не вышла и… никого не было?
— Нет, конечно.
За окнами погас закат, и внезапно наступила кромешная тьма — ранневесенняя, густая, мягкая, жирная, как липецкий чернозём, неожиданно взблёскивающая крупным антрацитом под нашими фарами. Автобус, тяжко вздыхая, томился в пробке.
— Ну, это уже последняя, — успокаиваю я Павла, — перед шлагбаумом…
А по обочинам, в канавах, подёрнутых ряской и набитых пустыми пластиковыми бутылками и прочим сором, самозабвенно рокотали лягушки. Потом вдруг, как по команде, смолкали, и тогда слышалось такое же дружное соловьиное цоканье. Так и пели по очереди — то соловьи, то лягушки, пока мы медленно тащились к Чукановской. Из тьмы кромешной вдруг выбегало на дорогу одинокое деревце в белой кружевной накидке — яблонька, вишенка? И стояла она так, и смотрела вслед в нерешительности, в замешательстве, и смущённо куталась в свою шаль, обхватив руками узкие плечики…
Павел рассказывает, как через семь лет, наладив новое дело и расплатившись постепенно с долгами, он вернулся в Берёзовск. Жена, бывшая невинная учительница, ревновала, попрекала, плакала…
— Но ведь вы действительно перед ней виноваты — уехали на семь лет, жили с другой женщиной…
— Ну и что? У меня не было другого выхода. И я же не собирался её оставлять, — Павел, кажется, немного обижен на скандалистку-жену, но по-прежнему доброжелателен, и в стального цвета глазах мерцает спокойное удовлетворение. — А теперь, если она сама так себя повела… Как она смела кричать на меня при детях? Сын уже взрослый…
— И что же вы? Вернётесь к первой жене?
— Зачем? — спокойно говорит Павел. — Другую найду. А что? Я в форме. Одиноких женщин сейчас, сами знаете… И молодые тоже… Вот и вы, Лидочка, ведь не замужем? — и смотрит искоса, многозначительно.
Меня бросает в жар. Неужели этот… этот самодовольный индюк намекает, что я… Да я… да я никогда… Но почему он так уверен, что я не замужем, написано на мне, что ли? Вот и поделом мне, нечего пялиться в очереди на мужиков! Вспомнилось, как институтская подруга Лариска, приезжая в Курослеповку, говорила: «Лида, у тебя ищущий взгляд! Раньше этого не было!» Конечно, не было — в Москве-то, в студенчестве!
— Ларка, я не мужчин ищу, а знакомых, чтоб поздороваться, а то не заметишь кого, начнутся обиды, сплетни… Здесь же деревня!
Да, кажется, тогда уже и Юрик был. Кого мне искать? А вот как раз раньше-то, в институте… Кто-то выдвинул лозунг: «В двадцать два года не замужем — старая дева». Поспешно заключались самые неожиданные браки. Однокурсница Алия весело говорила: «Главное — не поддаваться панике!» Альке хорошо, её Ринат с первого курса на руках носил, а она ещё: «Может, не будем торопиться? Что-то я не ощущаю в твоём присутствии священного трепета…» Они на четвёртом поженились. А мы с Ларкой, на пятом курсе это было, посмотрели «Дамы приглашают кавалеров», фильм такой, с Неёловой в главной роли. Лариска заявила: «Мне не понравилось».
— Да ты что, одни актёры чего стоят! Даже эпизодические. Как, например, здорово Караченцов карточного шулера играет! Моя тётушка таких персонажей называла «жеребец в мундире».
— Конечно, — ехидствовала Лариска, — на то она наша великая актёрская школа, они тебе каждого пляжного проходимца как Гамлета сыграют, а мы верим, верим…
— А чего ж не верить? Ведь и в фильме всё — правда!
— Вот именно! И мне эта правда глаза колет.
Пожалуй, если б не «эта правда», я бы за Юрика не вышла, не очень он мне нравился, честно говоря, и Лариска не вышла бы за своего…
— Представляешь, Лида, — рассказывала Лариска, — он посмотрел какую-то передачу или фильм по Хемингуэю, я над статьёй сижу, Алёнка кашляет, бронхит, боялись, чтоб не воспаление лёгких, а он расхаживает по квартире и цедит сквозь зубы, прямо с наслаждением каким-то: «У суки длинные руки». Это из «Прощай, оружие!», да? Или из «Фиесты»? Хемингуэй или там герой его про леди Эшли так. «У суки длинные руки» — и смотрит с ненавистью. Лида, за что?!
Лариска стоит у плиты, как художник у мольберта. В правой руке шумовка-кисть, Ларка ею возбуждённо размахивает. Левая рука поддерживает и упирает в бедро палитру с красками — круглую тяжёлую крышку от казана в разноцветно поблёскивающих капельках. Мелкие капли — жир, капли пара посветлее и покрупнее.
— Лида, разве я ему навязывалась, держала я его, что ли? Я говорю: «А я тебя не держу, хочешь, завтра же сама подам на развод, только ты с Алёнкой посиди, врач должен прийти…»
— А он?
— Ну, что он… Он говорит: «Э-э, нет, ишь чего захотела. Я разведусь, а ты с Васечкой будешь жить-поживать да добра наживать, нет, я не разведусь». Лида, что я ему сделала, что?!
Васечка — это кот. Отличный, между прочим, кот, умный, ласковый, с Алёнкой играл целыми днями. Ларка его котёнком из мусоропровода вытащила. Вот только, достигши половой зрелости, стал Васечка время от времени гадить — то в прихожей, то за диваном. Ларкин муж его как-то из окна выбросил, с третьего этажа. Алёнка разревелась, а Лариска побежала вниз. Васечка, целый и невредимый, сидел на клумбе и шипел на снег — снега он никогда не видел.
— Конечно, ты его не держала, — я стараюсь говорить рассудительно, — так это-то и обидно. Но ты ведь содержала его, как леди Эшли Хемингуэя и всю их компанию. Вот он и возненавидел… Помнишь, моя тётушка говорила: «Девчонки, лучше голодайте, только не зарабатывайте больше мужей!»?
— Да я бы рада голодать, — Лариска всхлипывает, — но при чём тут ребёнок? Алёнка же простужалась тогда непрерывно, то бронхит, то трахеит… Юрик твой хоть репетиторствовал, а мой разляжется перед телевизором, с Васечкой, между прочим, и «я, видите ли, учёный с мировым именем, мне думать надо, а не дебилов натаскивать…» — Да сколько там Юрик репетиторствовал, двое учеников только и было за всё время… Ой, что ты делаешь?! Плов не надо размешивать, только в самом конце, меня Алия учила… Настоящий татарский плов…
— Так и меня Алька научила! Я говорю ей: «У меня не получается по вашей азиатской методе, обязательно подгорает», а она: «И у меня подгорает, я тоже помешиваю и воду подливаю, но по правилам этого нельзя…» Как она, кстати? Нашла себе кого-нибудь?
— Кого ещё?! Зачем? Ведь Ринат…
— Да какой Ринат! Она его год назад бросила. Не знала? А ещё говоришь: «Курослеповка — деревня, все про всех всё знают…»
— Но почему?! Ринат же её обожал, на руках носил, помнишь, в общежитии, по лестнице…
— Ага, это на людях, а дома зудел изо дня в день, что он, кто бы мог подумать, мусульманин и имеет право завести себе ещё трёх жён, кроме Альки, и чтоб она всегда об этом помнила…
— Ну надо же! А по рынку, как баран на верёвке, за женой ходил… Алька, как встретится, сразу заводит: «Ах, мой Ринатик напишет докторскую, ему дадут лабораторию, а у тебя муж дурак, хоть бы любовника завела». А когда мы с Юриком развелись: «Не понимаю, как это можно — не найти себе мужика…» Она-то, конечно, нашла!
Господи, какой Ринат, баран, Васечка!.. Васечка, кстати, сбежал, когда Лариска развелась и переехала к маме. Мне сейчас надо не Васечку вспоминать, а думать, как бы по-умному ответить этому самовлюблённому барану, чтобы он не воображал, что я тоже готова… Да, я развелась, хотя мой Юрик не заводил ни четырёх, ни даже двух жён, как этот Павел, просто наша семья не выдержала испытания перестройкой. Нет, это не подойдёт, Павел и так смотрит сочувственно, понимающе… Алька бы наврала с три короба, не зря же наша Курослеповка — известный научный центр. Итак, мой муж — учёный с мировым именем, очень прилично зарабатывает, нет, не здесь, конечно. Он всё время за границей. Тогда почему я давлюсь в очереди на маршрутку? А мы не покупаем машину. Зачем? Я ведь тоже всё время с мужем за границей. Сейчас вот приехала, надо продлить визу… Куда? В Америку! Как раз еду из посольства. Конечно, продлили…
Вот хорошая мысль, это может выйти правдоподобно. Я была в американском посольстве лет десять назад, до дефолта ещё. Лариска уехала в Штаты со вторым мужем, пригласила в гости. Я не очень туда рвалась: Юрик никак не защитится, сын в седьмом классе, по русскому двойка… Но Ларка настаивала. Мы долго ждали открытия, потом нас по очереди запускали на собеседование в комнату с кабинками такими, как стойла. Я попала в стойло к лысому, бородатому и очкастому, необыкновенно похожему на политолога Дмитрия Саймса. И акцент точно такой же! Потом думала, может, это Саймс и был? Я всё честно рассказала: недели на две, к подруге, учились вместе, они с мужем в университете работают, все расходы берут на себя…
— А вы сколько зарабатываете?
— Мало, конечно, как все научные сотрудники сейчас, но на билет хватит, я соросовский грант получила, да и подруга всё оплатит.
«Саймс» заявил, что не может дать мне визу:
— А вдруг вы устроитесь горничной в гостиницу за тысячу долларов и останетесь в Штатах навсегда?
— Да какой горничной! — возмутилась я. — Я кандидат наук, учёный с мировым именем, мне журналы за статьи должны… Наконец, у меня здесь муж и сын остаются!
— Все так говорят, а потом работают горничными, — дружелюбно сказал «Саймс». — Я-то вам верю, но поймите, я просто не имею права дать визу человеку с таким уровнем доходов.
Тогда как раз разгорелся телевизионный скандал: американцы выдворяли Мишку Япончика. Я злорадствовала: вот у кого достойный уровень доходов, вот и получите! Впрочем, им что? Выдворили Мишку, да и дело с концом. Он потом интервью давал: оказывается, он вовсе и не бандит, а честный, милый такой, интеллигентный… Лариске я написала, что глубоко оскорблена страной, гражданства которой она доискивалась: и не зови, не приеду, «уж лучше вы к нам…»
За этими воспоминаниями я и не заметила, как подъехали к Чукановской. Автобус останавливается, хотя никто не выходит, всем до Курослеповки или в Сосновку. Сколько раз, прижавшись виском к обледенелому или залитому дождём стеклу, я проваливалась в тяжёлый сон, а здесь, когда автобус трогался, вдруг выныривала, начинала кричать и рваться: «Что, Курослеповка?! Я выхожу! Подождите!»
— Да сидите вы! — с отвращением говорили сосновцы. — Это Чукановская.
Они, сосновские, за что-то нас ненавидят. Впрочем, понятно за что. За то, что учёные, за то, что ближе к Москве, за то, что у нас академическая больница, а их Сосновка — дружно спивающийся военный городок, да мало ли за что…
Нет, ничего не выйдет, поздно, Павел уже всё понял, да и я — не Алька, не получится у меня. Неубедительно бормочу про бывшего мужа, хорошего человека — «просто он не был готов к новым условиям», — про то, что не замужем, но прекрасно себя чувствую, у меня сын, друзья, работа в Москве… А потом мы молчим: я — угрюмо, он — сочувственно. Нет, наверное, презрительно. Скорей бы уж Курослеповка!
Мы подъезжаем. Опять разноголосо и нервно верещат мобильники. «Только что подъехал, можешь разогревать», — это студент маме. «Да, я в КаэСе, а что, нельзя?» — кокетничает девчонка с невидимым собеседником. Появляется ярко освещённый плакат с развесистым курослепом и надписью: «Курослеповский интеллект — богатство наше. На свете нет наукограда краше!». Не Андрюша ли Орлов придумал этот слоган?
— Написали бы лучше «Куриные мозги — богатство наше», по крайней мере, честнее… Что вы смеётесь, Павел? Я не шучу, у нас тут неподалёку птицефабрику открыли, её продукцию даже по телевизору рекламируют, не видели? Там в основном сосновские офицеры работают…
Павел мягко, дружелюбно просит мой телефон. Да как он смеет, этот многоженец, этот старик, наконец! Да неужели он думает, что я… Да я никогда…
— Зачем вам?
— Да так просто. У нас в Липецке мёд хороший, я мог бы привезти вам и вашему сыну. Скажите, я запомню.
— Мы не едим мёд, — жалобно говорю я, и это чистая правда. Почему же я всё-таки произношу дрожащим тоненьким голоском: «четыре, восемь, три…»?
Я иду домой. Изогнутошеим лохнесским чудовищем, призрачным «летучим голландцем» выплывает из ядовитого тумана моя многоэтажка. Вот-вот зацветёт сирень у подъезда, отважно бросится распахнутой пышной грудью на серую кирпичную стену — на абордаж! А там и жасмин — разухабистый, рьяный, безумный, безудержный…
«И зачем, зачем я сказала ему телефон? — роятся в моей голове запоздалые, сбивчивые мысли. — Ведь ни врать, ни объяснять ничего не надо было, разве не могла я назвать другие цифры или просто переставить: “четыре, семь, девять…”? И почему я сразу не сказала ему, что он… Что так нельзя… Что лучше всю жизнь одной, чем так, как его жёны… Ну, пусть он только сунется теперь со своим мёдом, со своей отвратительно красивой бородой, этот самоуверенный болван, этот индюк, баран… этот… этот… Уж тогда-то я ему всё выскажу, всё!»
Он, впрочем, не позвонил.
Третий ёж
Ежи не были редкостью в южном городе, где мне посчастливилось родиться. И до сих пор в покрытых сосновыми лесами обступивших город горах, в многочисленных скверах и санаторных парках ёжикам есть где разгуляться. Однако первого своего ежа я обрела не в лесу и не в парке, а на самой что ни на есть «городской» улице. Ныне она зовётся, как и до революции, Екатерининской, а тогда была улицей Литкенса. Кто такой Литкенс — не знаю до сих пор, наверное, какой-нибудь революционер. Екатерининская-Литкенса славится невероятным количеством канализационных люков. Буквально на каждом шагу, через метр-полтора натыкаешься на старинную прямоугольную решётку или чугунный кругляш с выпукло отчеканенными надписями. Если приглядеться, можно прочитать, что данное металлическое изделие произведено таким-то товариществом в 1907 или в 1896 году. А мне даже приглядываться и наклоняться не требовалось, потому что было мне пять лет от роду, и читала я всё, что попадалось на глаза.
Ёж деловито семенил от одного люка к другому и весь, до последней иголочки, графически чётко выделялся на ярко-белом пятне асфальте в пересекающихся лучах фонаря и луны. При моём приближении ёж, как ему и положено, свернулся, но то ли сам не счёл нужным меня колоть, то ли был так молод, что его колючки ещё не приобрели необходимой жёсткости. Во всяком случае, я голыми руками несла серый шар с любопытно высовывающимся чёрным носиком и такими же бусинками глаз. Благо дом совсем рядом.
Ёжика поселили на деревянной, обвитой глицинией веранде. Вернее, он сам там поселился, потому что мог беспрепятственно ходить по всей квартире и выходить при желании во двор. Ему у нас, несомненно, понравилось. Любимым блюдом ёжика была вермишель с творогом или просто с маслом. Вообще-то её готовили для меня, а я щедро делилась с ёжинькой. Мы так и звали его — Ёжинька. Обыкновенно Ёжинька лежал на спине у меня на коленях и прилежно разевал рот. Я отправляла туда вермишель ложку за ложкой, иногда если мама спохватывалась, то одну-другую ложку проглатывала сама. В отличие от меня, Ёжинька готов был поглощать вермишель бесконечно. Когда объём съеденного начинал превышать его небольшой желудок, заглотанная вермишель вываливалась на серый животик. Ёжинька, ловко изогнувшись, подбирал её язычком и снова жадно раскрывал рот. Трапезы обычно заканчивались угрозами в мой адрес: и сама не ем, и причиняю вред здоровью животного!
Хотя ёжика кормила я, больше всех он, кажется, любил папу. Долгими зимними вечерами папа с газетой, положив ногу на ногу, сиживал в кресле у журнального столика под торшером. Ёжинька забирался под брючину на папину ногу и, замерев, сидел так часами. Чтобы не беспокоить Ёжиньку, я подносила папе чай, книгу или свежую газету взамен прочитанной. Мы с папой как-то провели исследование: обмерили Ёжиньку с головы до ног и сравнили результаты с данными Брема. Оказалось, наш ёж полностью соответствует среднестатистическим параметрам — и длина его, и ширина, и окрас, а также длина лапок и крохотного хвоста полностью совпали с научными! Как я теперь понимаю, удивительным было совсем другое: ёж милостиво разрешил себя измерить. Но далеко не всем позволялось фамильярничать. Мама как-то вздумала, держа Ёжиньку на руках, почесать его под подбородком, это место отличалось особо мягкой светло-дымчатой шёрсткой.
Наш милый Ёжинька цапнул её за палец! Зубки оказались очень острыми.
Ёжинька прожил у нас не менее двух лет. Помню, когда случилась трагедия, я уже ходила в школу. Соседи снизу иногда жаловались, что ёж мешает спать, по ночам топает по деревянному полу веранды. Но вот прошло несколько дней, Ёжинька не появлялся. «Сегодня топотал?» — с надеждой спрашивала я соседку. «Нет, больше не топочет», — расстроенно говорила тётя Вера. Недели через две, когда я рылась в стоявшем на веранде бабушкином сундуке и невзначай оторвала взгляд от какого-то платья с рюшами, то увидела тёмное пятно на буровато-серой тряпке, что висела на спинке кровати. Собственно, это была не одна кровать, а несколько разобранных — составленных в ряд железных спинок и панцирных сеток. Я десятки раз проходила мимо них в поисках Ёжиньки и ничего не замечала. Ёжинька, видимо, лазил по ним, зацепился колючками за тряпку, пытаясь высвободиться, просунул голову между прутьев и задохнулся. Я заорала. Прибежала мама и тоже заревела в голос. Пришёл папа — было воскресенье, — молча снял с кровати крохотное тельце, вместе с тряпкой завернул в газету и вынес на улицу, в мусорный бак. В тот день он не сказал нам ни единого слова, а мы с мамой прорыдали до позднего вечера.
Вторая история про ежа веселей, а я на десять лет старше. Десятый класс, середина мая. Нас, видимо, не слишком волнуют грядущие выпускные экзамены и поступление в вузы, потому что мы с одноклассниками постоянно находим время и поводы для разного рода безобразий. Вот и вчера Володька Граматунов пригласил всех к себе кататься на мопеде и ловить ежей. Он живёт на горе возле старинного замка, вокруг «графских развалин» и Володькиного дома — запущенный парк. На приглашение откликнулись только мы с Мишкой Пестеревым. Я — из любви к ежам, Мишка — из любви ко мне. Приходим. Володьки нет. «Катается», — говорит Володькина мама и смотрит с неодобрением. Мопед Володька собрал себе сам из запчастей, найденных в отцовском гараже. Автоделу он отдаёт неизмеримо больше времени и души, чем учёбе.
На другой день мы набрасываемся на Граматунова с упрёками. «А это кто такой?» — говорит он и вынимает из-за пазухи ежа. Как и Ёжинька моего детства, Володькин ёж и не думает колоться, поглядывает на столпившийся вокруг десятый «А» с нескрываемой симпатией. Кто-то помчался в буфет за молоком. Его нам выдавали бесплатно. Мишка, большой любитель молока, как-то на перемене выпивший на спор целое ведро, пошутил, что не обязан делиться.
Ёж охотно пил молоко, угощался булочками, иногда вырывался из двадцати восьми пар рук и бегал по партам. Учителя возмущались. Наша классная руководительница Лидия Васильевна отняла его и ходила с ежом на плече из класса в класс, с урока на урок. Четвёртые классы встречали их восторженным рёвом. Правда, после пятого урока она его нам вернула — не решилась явиться с ежом на педсовет. А шестым уроком у нас, как на грех, была физика.
Свирепый физик Борис Маркович потребовал: ежа немедленно удалить. Мы возражали. Тем временем ёж вырвался из Мишкиных рук и забрался под кафедру. В физическом кабинете для опытов предусмотрена раковина, под доски, скрывавшие водопроводные трубы, и забился наш ёжик, протиснулся в щель. Остаток урока прошёл в нервозной обстановке, а под конец Борис Маркич объявил, что если к понедельнику вверенный ему кабинет не будет освобождён от ежа, то он поставит Мишке в аттестат не пятёрку, а четвёрку! Это был запрещённый и довольно неубедительный приём: все понимали, что Борис Маркич поставит то, на что Мишка сдаст. А сдавать мы будем, к счастью, не одному Борис Маркичу, а комиссии, в составе которой непременно присутствует как математик и наша Лидия Васильевна. Но Пестерев всё равно испугался.
На другой день, в воскресенье, был мой день рождения. Утром, часов в десять, явился мрачный Пестерев — в одной руке гвоздичка, в другой топор, — сунул мне цветок и, махнув топором в сторону школы (я жила рядом), бросил: «Пошли!» Надо ли говорить, что никаких охранников тогда и в помине не было, ни школа, ни отдельные кабинеты не запирались! Мишка быстро отодрал несколько досок и вытащил на свет Божий ежа, который, похоже, и рад был, да не знал, как выбраться. Потом Пестер прибил доски на прежнее место, а я, чтобы окончательно умилостивить Борис Маркича, помыла полы. Ежа, разумеется, потащили ко мне. На кухне предложили молока, он не отказался, да ещё по собственному почину поел чего-то из кошачье-собачьей миски. Терьер Пифинька и кот Шустрик обожали друг друга и кормились совместно. «Что там у вас? Ёжинька? — позвала мама из спальни. — Дайте мне его!» Я вручила ей ежа. Папа, читавший в постели газету, внимательно посмотрел и ничего не сказал. А Пифинька, валявшийся, как всегда, поверх одеяла в ногах родителей, очень обрадовался. Шустрик в это время пропадал где-то на улице. Так я и оставила их: папу с газетой, маму с «Новым миром», кудлатого Пифиньку у них в ногах и ежа, вальяжно разлёгшегося между мамой и папой в точно такой же позе, что и Пифинька, на спине, лапками вверх. А мы с Мишкой побежали на пляж.
Когда я вернулась, папа обедал на кухне, а мама с Пифинькой и «Новым миром» по-прежнему нежились в постели. Ежа не было. «Ушёл», — сказала мама. «А Шустрик его хоть видел?» — расстроилась я, заметив кота, вылизывавшегося на подоконнике. «Почём я знаю? — отмахнулась мама. — Не морочь мне голову!» «Ну, а ты куда смотрел? — спросила я Пифиньку про себя. — Собака называется!» Тогда я ещё не разучилась разговаривать со зверями молча, телепатически. Пифинька виновато вильнул хвостом.
Третий ёж появился в моей жизни, когда я стала совсем взрослой — моему сыну было восемь лет. Сын учился во втором классе, а мы с мужем работали в институтах подмосковного академгородка Курослеповка. На территории моего института, построенного прямо в лесу и обнесённого бетонной стеной и колючей проволокой, жили две косули, целая стая уток, лебедь и какие-то тетёрки в вольерах. Всю эту живность поставлял нам соседний Институт экологии и эволюции животных. Лебедь нередко подходил к проходной, и вооружённый охранник очень серьёзно говорил: «Пропуск!» Потоптавшись и издав несколько гортанных звуков, лебедь шёл восвояси к пруду, где плескались довольные жизнью, никуда не стремившиеся утки. Копытные не пытались выйти за проходную, но всё время рвались в лабораторный корпус, забегали даже на третий этаж. Уборщица вывешивала в вестибюле отчаянные объявления: «ЗАКРЫВАЙТЕ ДВЕРЬ! ВХОДИТ ОЛЕНЬ И ГАДИТ!»
Как-то по дороге с работы мы с коллегой встретили ежа. Судя по колючим, частью обломанным желтоватым иголкам, ёж был немолод и утомлён жизнью. При виде нас он сразу же свернулся, и взять его руками не представлялось возможным. Мой коллега сбегал в лабораторию, принёс бумажный рулон от самописца. Ежа предъявили охраннику. И хотя его, даже завёрнутого в линованную бумагу, никак нельзя было спутать с катарометром, охранник, как мы и предполагали, потребовал пропуск «на вынос материальных ценностей». Не говоря ни слова, я отступила на несколько шагов и принялась вытряхивать «материальную ценность» из свёртка на клумбу. Охранник испугался так, будто я оставляла на его попечении гадюку. «Идите, идите! — завопил. — Во народ! Шуток не понимают…»
Дома нас ждали. Мой товарищ успел позвонить и сообщить приятную новость. Для ещё одного члена семьи были приготовлены молоко, вермишель, творог, свежая капуста, морковь, яблоки, печенье и ещё какие-то, специально для него подобранные яства. Ёж, однако, не стал ни пить, ни есть, забежал в туалет и уткнулся носом в веник. Так он и стоял там, к великому огорчению нашего молодого, игривого и дружелюбного кота Тихона. Тихон многократно подходил к туалету и, оглядываясь на нас за поддержкой, подкрадывался к ежу. Ёж топорщил колючки и злобно хрипел. Обескураженный кот отступал. Так продолжалось двое суток. Ёж не дотрагивался до угощения и, похоже, менять тактику не собирался. «Не ёж, а какой-то, прости господи… козёл!» — подытожил всеобщее разочарование глава семьи. Решено было вернуть гостя в естественную среду обитания, а то ещё помрёт с голоду. Тем более проку от него никакого, а Тихону — так и вовсе одно расстройство.
Сипящего ежа завернули в «Литературную газету» и всей семьёй, оставив на хозяйстве Тихона, отнесли в близлежащий лесок, где и выпустили на тропинку. Он не спешил уходить и, насупившись, нелюдимо взирал на нас из-под своих колючек. «Иди уже, тормоз!» — не выдержал сын, и третий ёж, шурша жухлой прошлогодней листвой, задумчиво поковылял прочь.
Тапочки Левитана
Я зашла к Орловым за книгами. Мне их много надо, я ведь теперь на Высших литературных курсах учусь. А в библиотеке, как ни придёшь, всё разобрано. По Средним векам надо, по Возрождению… По философии что-нибудь, по античности, если есть…
Я стояла в прихожей и укладывала книги в полиэтиленовый мешок, а Андрей кричал из комнаты:
— Аристотеля возьмёшь? «Сочинения», первый том…
— Давай! — радовалась я.
— «Памятники византийской литературы IX–XIV веков»… Давать?
— Византию нам не читали… Всё равно давай! А Платона нет?
— Что-то не вижу… — Андрюша, стоя на стремянке, рылся в книжных полках, набитых до самого потолка. — А это возьмёшь? «История зарубежной литературы XVIIXVIII веков»?
— Учебник? Конечно!
— Слушай, семьдесят третий год издания! Татьяна по нему училась… Зачем тебе это старьё?
— Ну, пригодится…
Из кухни вышла Татьяна, Андрюшина жена, учительница русского и литературы. Сказала решительно:
— Классика не устаревает. Вот ещё возьми, по девятнадцатому веку… Андрей, что ты её в коридоре держишь? Раздевайся, чаю попьём…
— Нет, спасибо, мне некогда…
Раздался звонок в домофон.
— А вот теперь ты останешься, — с довольным видом сказал Андрей и слез со стремянки. — Это Клименко.
Действительно, вошёл Саша Клименко, завлаб, химик, Андрюшин друг. В одной руке бутылка «Nemiroff с мёдом и перцем», в другой шоколадка.
Бутылку отдал Андрею, шоколадку — Татьяне, а на меня покосился неодобрительно:
— А ты всё с книжками? Иш-шь, пис-сатель…
Прошли на кухню.
— В морозилку её! — распорядился Клименко. — Водка должна быть вязкой, как глицерин. Они гуманитарии, а ты, бывший химик, ты-то хоть помнишь, как глицерин течёт? — Такое не забывается, — сказала я, чтобы сделать Клименко приятное.
Таня быстро накрывала на стол: квашеная капуста с клюквой, варёная картошка, рыбка жареная… Это потому что Филипповский пост.
— Ну, рассказывай, — сказал Клименко. — Говорят, в Москве теперь живёшь…
— Ага, вчера на Левитане была!
— Что, выставка? В Третьяковке?
— Нет, в ЦДХ, на Крымском Валу…
— Это и есть филиал Третьяковки, — вмешался Андрюша, — никакое не ЦДХ… Подождите, сейчас я… — и убежал. Клименко полез в морозилку. Вынул и придирчиво оглядел бутылку. Таня оглянулась от плиты:
— Саша, не надо… она не охладилась, как ты любишь… у него там ещё есть, да, вот эта, тащи…
Клименко вытянул за горлышко заиндевевшую «Старую Москву», одобрительно буркнул «угу» и разлил по рюмкам:
— Хозяин! Ты где? Не задерживай процесс!
Андрюша появился в дверях с большим альбомом в руках. На обложке знакомо рыжели берёзы над рекой. Вода в речке не голубая, а сизая оттого, что в ней отражаются осенние облака. Я обрадовалась:
— Ой, это же с выставки каталог! Ты что, тоже был?..
— Нет ещё, мне третьяковцы подарили… я им… э-э-э… тэк скэзать… материалы кой-какие… м-м-м… подобрал… по Морозову… только не Савва, а Сергей Тимофеич… Скорее всего, это он с Левитаном в Плёс ездил, а вовсе не Савва… Елена, не лезь, у тебя руки в рыбе!
— Ну, давайте, — сказал Клименко, — за тебя, Орлов, и за твою… э-э-э… тэк скэзать… успешную краеведческую деятельность…
— Саша, какой ты сегодня многословный, — удивилась Татьяна.
— Повод обязывает — сотрудничество нашего… м-м-м… выдающегося историка с Третьяковкой!
— За меня потом, — скромно сказал Андрюша, — давайте лучше за Исаака Ильича, хороший был мужик.
Чокнулись, выпили. Водка была такой холодной, что у меня заломило зубы.
— Ой, что ж это мы? — испугалась Татьяна. — Поминают не чокаясь.
— Молчи, женщина! — сказал Андрей. — Он умер сто десять лет назад. Мы не поминаем, а… м-м-м… за его картины, которые… э-э-э… тэк скэзать… вечно живы…
— Вот именно! — поддержал Клименко. — За искус-с-ство! — и налил по второй. Чокнулись. Выпили. Помолчали.
Я вспомнила, как студентами ходили в Третьяковку лет тридцать назад. Около картины «Над вечным покоем» Димка, мой однокурсник, остановился и сказал:
— Знаешь, Ленка, если на эту картину долго смотреть — голова закружится. Не замечала?
Я засмеялась:
— Точно! У меня уже кружится!
Голова и вправду кружилась. Была весна, а нам — по двадцать лет. Теперь Димка и сам «над вечным покоем», на машине разбился…
— Ну, рассказывай, — вывел меня из задумчивости клименковский голос. — Что там на выставке?
— Выставка замечательная, — пустилась я в объяснения. — Она до конца марта будет, сходи обязательно…
— Отлично! — воодушевился Клименко. — Мы всей лабораторией поедем… «Планы и отчёты» там устроим. А тебя, Орлов, я попрошу как экскурсовода и почётного гостя…
Андрюша согласно наклонил голову и чокнулся с Клименко. Вспомнилось, как проходили годовые «Планы и отчёты» в нашей лаборатории. Шеф имел обыкновение устраивать это мероприятие тридцать первого декабря в пять вечера и нарочно тянул, тянул… Вопросы задавал придирчивые… Назло. Поиздеваться над сотрудниками… Хорошо, что я ушла! Спросила Клименко:
— И что, ты прямо в зале под картинами будешь отчёты слушать?
— Зачем? После экскурсии соберёмся где-нибудь в приличном месте, в кафе каком-нибудь…
— Здорово! — восхитилась я. — Если бы у меня был такой завлаб, я бы, наверно, из института не ушла!
— «Если бы у меня был такой кот, я бы, пожалуй, и жениться не стал», — засмеялся польщённый Клименко.
— За науку! — провозгласил Андрей.
Чокнулись, выпили.
— Значит, всё-таки жалеешь, что науку бросила? — спросил Клименко, хрустя капустой.
— Да что ты! Ни одной минуты!
— А вот скажи, — повернулся ко мне Андрюша, — что тебе больше всего у Левитана понравилось? Нет, не понравилось, а… м-м-м… поразило?
— Поразило? Знаешь, там, на втором этаже, ну, как бы галерея такая небольшая, там не картины, а фотографии, письма всякие, в основном к Чехову, ну и открывает этот отдел огромная фотография Левитана. Он в толстовке, с таким же бантом, как на других фотографиях, на крыльце какого-то дома сидит…
— Это в Бабкино, — подсказала Таня.
— Молчи, женщина! — закричал Андрюша. — Ничего подобного! Хотя раньше все так и считали: деревня Бабкино, усадьба Киселёвых, восемьдесят шестой год. А мы вот недавно выяснили, что это не Бабкино Звенигородского уезда, что на Истре, а во Владимирской губернии, за Покровом. Левитан в девяносто втором году жил в деревне Городок, а рядом усадьба Сушнево, родственникам Морозовых принадлежала, профессору истории Карпову, Левитан гостил у них…
— Так ты знаешь! Чего ж ты спрашиваешь?.. — я потянулась к альбому, который Андрей по-прежнему держал на коленях.
Он строго остановил меня:
— Здесь этого нет. Продолжай!
— Меня поразило, что на нём тапочки типа мокасин на шнурочках — совершенно современные! Прямо видно, какие они мягкие… Я думала, они в грубых сапожищах ходили, как на другой фотографии… ну, знаешь, где на охоте, с ружьём и собакой, а так — штиблеты носили, узкие, неудобные…
— Во, женщина! Клименко, а? — засмеялся Андрюша. — Тапочки со шнурочками её поразили. А ещё писатель!
— И правильно! — вступилась за меня Таня. — Внимание к деталям, сама жизнь… Мокасины эти, наверно, на заказ шили… Леночка, а из картин что?
— А из картин… такая… девяносто девятого года, значит, за год до смерти… там косогор и избы красные, в закатных лучах. Не то чтобы она мне понравилась, но удивила. Если б не было подписано, что Левитан, я бы решила, что это «мирискусник» какой-нибудь, авангардист, Лентулов, что ли, или Кончаловский…
— Эта? «Последние лучи солнца», — Андрюша показал нам иллюстрацию, держа раскрытый альбом высоко над столом.
— Да, — уважительно вздохнул Клименко. — Ну, давайте… за природу!
Чокнулись, выпили. Таня положила всем ещё по куску рыбы.
— Андрюша, я хотела тебя спросить… — спохватилась я. — Помнишь чеховскую «Попрыгунью»? Так у неё вовсе не Кувшинникова прототип! То есть, может, и она тоже, но только отчасти… Я на выставке настоящую нашла!.. Я её как увидела, сразу поняла: это она! Потом уже прочитала, что она действительно убежала с художниками… Дай покажу, я руки вытерла…
— Не трогай, я сам! Она?
— Она!
Из раскрытого альбома смотрела молодая женщина. Кокетливая шляпка, на плечах летящая накидка из длинного меха. «Это называлось “горжетка”!» — объяснил Андрей. На шее чёрная ленточка, наверно, бархатная, — должно быть, это называлось «бархотка». Полные щёчки, капризно надутые губки, в каждой линии левитановского карандаша томность и лень, а в глазах растерянность, обида или что-то такое… не знаю даже…
— «Портрет А.А. Грошевой», — прочитал дальнозоркий Клименко, — «Анна Александровна Грошева — жена плёсского купца… м-м-м… в 1889 году, оставив мужа, уехала с художниками в Москву…» Иш-шь ты, кака-а-я!..
— И в кого она влюбилась? — спросила Таня. — В Левитана?
— Да нет же! — замахал свободной рукой Андрюша. — Самое обидное, что ни в кого! Ну, есть какие-то измышления современные, что всё-таки в Левитана немного, что он будто бы писал её портрет на фоне цветущего шиповника, а Кувшинникова ревновала… Но это не так! Они её не любовью, а учёбой соблазнили! Новой жизнью! Но в Москве им было не до неё, только Морозов какое-то время помогал… Она в театр поступила, но таланта не оказалось, и в общем… кончилось, видимо, тем, что она попросту пошла по рукам… Да, жалко… Но на портрете не она!
— А кто? — спросил Клименко.
…И тут я увидела розовый куст шиповника, белый кружевной зонтик, пухлую женскую ручку, лениво отгоняющую пчелу, синеющую волжскую даль, плавный изгиб реки, жёлтый песок на берегу… Я даже услышала, как томительно жужжат пчёлы, и ощутила, какой горячий этот песок, потому что у самой воды под прутьями ивы лежали тапочки типа мокасин с развязанными шнурками… Художник в подвёрнутых полосатых брючках осторожно и мягко ступал около мольберта босыми ногами… На песке оставались его следы…
— Вот, все думают, что Грошева, и только я обнаружил, что это не она! — похвастался Андрюша.
— Но этот портрет ведь на основании каких-то документов Грошевой приписали? — возразила я. — Ведь не просто так! Фотографии её, наверно, сохранились…
— Молчи, женщина! Видел я эту единственную фотографию супругов Грошевых, там ничего не разберёшь! Просто в 1903 году некий петербургский литератор… как же его… м-м-м… Авилов… Вавилов…
— Полилов, — шепнула Татьяна.
— Вспомнил! Северцов-Полилов! А ты откуда знаешь?
— В альбоме упоминается…
— Он написал роман об этой истории, что-то вроде «Просветители», нет, как-то по-другому, уничижительно… — «Развиватели», — пискнула Таня.
— А, точно! Молодец Татьяна Иванна…
— А Чехов читал этот роман? — спросила я.
— Да вряд ли, девятьсот третий год… Он в Ялте, меньше года жить осталось… До того ли ему было?
— Ему до всего было!.. И он как раз в этом году написал рассказ «Невеста», — сказала Таня. — Странный, между прочим, рассказ. Раньше мы детям объясняли, что девушки так в революцию уходили, но что-то я сомневаюсь… А Чехов вообще-то знал об этой истории?
— Трудно сказать, может, и знал. Они же потом помирились с Левитаном. Но это — не Грошева!
— А кто же?! — возопили мы с Клименко.
— А вот, слушайте… Татьяна Иванна, ты можешь сесть, наконец? Что ты мельтешишь?! — раздражённо закричал Андрей.
— Сейчас, — Таня метнулась к холодильнику. — Я только огурчиков вам достану… Саша, узнаёшь? Это с твоего огорода! Помнишь, летом, у тебя на даче… Открывай!
— Да-а? — Клименко с интересом воззрился на трёхлитровую банку. Огурцы за баночным стеклом толкались бурыми пупырчатыми боками, как крокодилы на отмели. Таня потихоньку вынула альбом из рук Андрея, тоже заглядевшегося на огурцы, и поставила на холодильник. Так он и стоял там, раскрытый на портрете Грошевой и подпёртый солонкой, рядом с иконкой апостола Андрея в яркой зелёно-красной рясе. В одной руке апостола Евангелие, другой рукой он придерживает большой крест в виде буквы «икс». Всё это на фоне сиреневатых гор и причудливо изрезанных бухт. Наш Херсонес, что ли? Или Кавказ?..
Клименко открыл банку и стал тыкать вилкой в одного из крокодильчиков, тот увёртывался, не поддавался. Мы с Таней, забыв о Грошевой, внимательно следили за поединком. Я не выдержала:
— Саш, дай я… У меня рука в банку пролазит!
— На! Скоро у тебя и голова будет туда пролазить! Она ж усыхает без умственной работы. И как это можно было, не понимаю, уйти из науки!
— Она лёгкой жизни захотела, как Грошева, то есть не Грошева, а вот эта вот, — поддакнул Андрюша, махнув рукой в сторону холодильника, — и мне тоже огурца… Профессор Клименко, за тебя… тэк скэзать… э-э-э… как выдающегося учёного!
Чокнулись, выпили. Помолчали. «Не-Грошева» укоризненно смотрела с холодильника: «И вам не до меня! Даже послушать не хотите…»
— Я так и не понял, почему это не Грошева, — встрепенулся Клименко.
— Да ты посмотри на неё! Нет, ты внимательно посмотри! Неужели не видишь? Разве могла купчиха из раскольничьей семьи так носить шляпку?
Все уставились на портрет, Таня даже привстала и вытянула шею, а я вдруг будто впервые её увидела, не Грошеву, а Татьяну: белая матовая кожа, соболиная бровь, ровный носик, сжатые губы… Кого она так напоминает? Из раскольничьей семьи… Боярыня Морозова с картины Сурикова! И как это я раньше не замечала! Я перевела взгляд на Андрюшу: а вот и протопоп Аввакум! Чёрная бородища, насупленные брови, в глазах упрямство… Нет, это неуместные и даже неприличные аналогии — должно быть, я слишком серьёзно готовлюсь к экзамену по древнерусской литературе. Уж Аввакум-то с боярыней Морозовой не стали бы в пост водку трескать… А впрочем, кто их знает? Опять же Клименко справедливо утверждает, что водка постная…
— Хорошо, не Грошева, а кто тогда? — спросил Клименко, доставая из морозилки «Немировку с перцем» и продолжая смотреть на портрет.
Андрюша обвёл нас торжествующим взглядом:
— А вот этого мы никогда не узнаем!
— Как?! — опешил Клименко и, не долив Андрюшину рюмку, поставил бутылку, сильно стукнув о стол. На клеёнку посыпался иней.
— Ну, просто какая-то их знакомая, не из раскольников… Портрет неизвестной… Ты лей, профессор, не отвлекайся!
Я возмутилась:
— Так ты, оказывается, ничего не знаешь и на основании какой-то шляпки берёшься утверждать…
— Да! Мне шляпки достаточно! У меня интуиция!
Клименко снова принялся разливать «Немировку»:
— А что? Между прочим, в науке интуиция — самое главное. В искусстве тем более… За интуицию!
— За искус-с-ство! — засмеялась Таня.
— Молчи, женщина! Не сбивай нас, это будет следующий тост. Клименко, наливай! А ты, пис-сатель, чем спорить со старшими… достань огурец!..
Три притчи
Поначалу их связывала небольшая научная работа. Вадим Сергеевич заведовал лабораторией, а Оля была аспиранткой, но не у Вадима Сергеевича, а в другой лаборатории, в соседней. Но и когда их совместная работа была закончена, Вадим Сергеевич продолжал к ним заглядывать, доброжелательно дискутировал с Олиным шефом, обязательно спрашивал Олино мнение, чем вызывал краску на её миловидном круглом личике, иногда давал дельные советы, в общем, можно сказать, они дружили. Несколько раз, увлёкшись обсуждением научных проблем, Вадим Сергеевич провожал Олю до общежития.
Тридцатисемилетний Вадим Сергеевич с отличной фигурой и низким, бархатным, прямо-таки чарующим голосом очень нравился институтским дамам. Оля краснела и хмурилась, когда при ней сплетничали о том, что Вадим с женой давно не живёт, собирается разводиться, «можно считать, что он в разводе». Правда, так считается уже несколько лет, да что-то воз и ныне там. «Это ничего не значит, — думала Оля, — то есть, наоборот, если ему так трудно даётся разрыв с женой, это и значит, что он хороший и серьёзный человек, и…» Когда Олины размышления доходили до этого последнего «и», она снова краснела и даже оглядывалась, как будто кто-то мог подслушать её мысли.
В тот вечер Оля дождалась, пока шеф уйдёт, и пошла в лабораторию к Вадиму Сергеевичу, захватив новый журнал со статьёй по интересующей его тематике. Статья была предлогом, наверняка Вадим Сергеевич её уже читал.
Просто Оля очень по нему соскучилась — они не виделись почти неделю, с прошлого четверга.
Стучать в дверь в физических лабораториях не принято — всё равно за стуком и жужжанием приборов никто ничего не услышит. Оля вошла и остановилась в недоумении. За установкой, спиной к двери сидели Вадим Сергеевич и Таня, его аспирантка, умненькая, добрая, но ужасно некрасивая, худая и сутулая девочка с вечно испуганным выражением прыщавой треугольной мордочки. Вадим Сергеевич что-то ей объяснял. Но обладатель отвратительного, скрипучего голоса, в котором отчётливо звучало оскорбительное презрение и отвращение к некрасивой Тане, не мог быть Вадимом Сергеевичем!
«Будто железом по стеклу», — промелькнуло в ошеломлённой Олиной голове. Следующей, уже сознательной мыслью было: «Но так даже с собакой нельзя обращаться!» Вадим Сергеевич очень любил свою собаку, молодую мускулистую догиню с прекрасной родословной, и много о ней рассказывал.
— О-о-о! Оленька! Вот сюрприз! — обернулся Вадим Сергеевич. — А я сегодня целый день о вас думаю. Статья? Отлично, обсудим, но только за чаем. Специально для вас шоколадку припас. Непременно, непременно надо попить чайку, Оленька, я настаиваю. Что-то вы бледненькая сегодня. Устали?
Нежный, вкрадчивый голос Вадима Сергеевича так и переливался колдовскими шелками, обволакивал тёплыми мягкими бархатами, завораживал, усыплял, очаровывал. Таня за установкой ещё больше ссутулилась и втянула голову в плечи.
— Спасибо, извините, меня шеф ждёт, — соврала Оля, отчаянно покраснев.
Положила журнал на стол, пятясь, вышла из комнаты и тихо прикрыла дверь.
— Ну, что там ещё у тебя? — донёсся из-за двери неприятно резкий голос с брезгливыми интонациями.
Больше Оля не приходила к Вадиму Сергеевичу, а если встречала его в коридоре, то старалась незаметно прошмыгнуть мимо. А ещё через год она вышла замуж за нескладного долговязого инженера из отдела охраны окружающей среды. Институтские дамы говорили, что хорошенькая Оля могла бы найти себе более перспективного мужа.
Зина уговорила подругу Зойку пойти с ней на выставку. Фамилия художника им ничего не говорила, но надо же иногда выбираться в свет: «А то, кроме работы, ничего не видим, хоть картины посмотрим».
Вошли в зал и ахнули. Не только не слишком искушённым в живописи Зине и Зойке, но и самому взыскательному искусствоведу с первого взгляда было бы ясно, что это настоящий мастер и его полотнам место в Третьяковке. Автор, заслуженный художник России, старик с белой, как у Деда Мороза, бородой, бродил тут же. Оказалось, у него сегодня день рождения — семьдесят пять лет. Но почему презентация его юбилейной выставки проходит не в Москве, в Центральном доме художника, например, а в довольно обшарпанном клубе их маленького научного городка?
Вскоре всё объяснилось. Не дав публике вдоволь налюбоваться картинами, показали документальный фильм под названием «Меценат», в котором виновник торжества промелькнул на фоне одной из своих картин в течение двух секунд. Фильм был посвящён не юбиляру, а Александру Ивановичу. До перестройки Александр Иванович трудился в ранге старшего научного сотрудника в том же институте, где когда-то работала Зина, и именно в том отделе, в котором Зойка, по её собственным словам, до сих пор «горбатится за копейки». В перестройку Александр Иванович сумел как-то очень умно воспользоваться институтскими ресурсами и основал собственную научную фирму, став олигархом местного значения. А теперь вот, оказывается, меценатствует, опекает малоизвестных художников и даже организовал издательство, которое выпускает альбомы живописцев, находящихся под его, Александра Ивановича, патронатом.
После фильма гостей пригласили на фуршет.
— И ты собираешься идти? — зашипела Зойка. — К этому мошеннику, который мало того, что обобрал целый институт, но даже меня, нищую лаборантку, умудрился ограбить. Я ему столько анализов забесплатно переделала, всё обещал включить в какие-то гранты, но так ни копейки и не заплатил. Не могу видеть эту лоснящуюся рожу!
— Я не к нему, а к художнику. А вы с институтом могли бы и не позволять себя грабить. Читали же: «все крупные современные состояния нажиты самым бесчестным путём».
Зойка забралась в самый дальний угол фуршетного зала. Зина набрала полную тарелку закусок.
— Знаешь, а я ведь никогда раньше не ела чёрной икры, — шепнула размякшая Зойка, — красную один раз пробовала, а вот чёрную не приходилось.
— Ну и как? Нравится?
— А то!
— Видишь, а ты идти не хотела. Кстати, меня твой Александр Иванович тоже ограбил, причём три раза. Так что мы сейчас своё едим.
— Тебя?! Каким образом? Вы ведь вроде даже знакомы не были?
— Были, но шапочно, как все в институте. У него уже фирма была, и кто-то сказал ему, что я теперь переводами занимаюсь. Встретил меня на улице, предложил перевести для их фирмы заявку, обещал заплатить намного больше, чем в журнале. Ну, я согласилась, ты же помнишь, как мы тогда бедствовали.
— А он?
— Он сказал, что мой гонорар надо провести через бухгалтерию, он уже подписал ведомость, а сам уезжает в командировку. А его сотрудники заявили, что знать ничего не знают. Я полгода к ним ходила, Александр Иванович то на совещании, то в командировке, бухгалтерша мне уже хамить начала…
— А второй раз?
— Года через полтора мне позвонила одна особа, представилась заведующей отделом переводов в его фирме. «Ах, вас рекомендовал сам Александр Иванович, он вас так хвалил, так хвалил…» И попросила перевести довольно большой текст, страниц двадцать. Я, конечно, рассказала про первый случай. «Ну что вы, это какое-то недоразумение, видите ли, тогда у нас не было службы переводов, а сейчас всё официально, под моим личным контролем…» В общем, распиналась не знаю как. Дамочка из тех, что всё равно не отстанет. Договорились о цене. Перевела. Где гонорар? «Как, — говорит, — разве мы вас не предупредили? Это был контрольный перевод, бесплатный. Но вы блестяще с ним справились и в следующий раз…» — «Какой ещё следующий раз?! Во-первых, никто меня не предупреждал, мы же лично с вами о цене за страницу говорили. Но даже если бы предупредили, где вы видели контрольный перевод на двадцать страниц? Одна страница, ну, две от силы…»
— И что же? — спросила Зойка. — После этого был ещё третий раз?
— Нет, в третий раз я не переводила, — нахмурилась Зина, припоминая. — Но какой-то ущерб точно был. А, вспомнила! Эта же мадам позвонила мне примерно через год. Сказала, что они горят, что если через две недели не представят спонсорам отчёт, то фирме грозит банкротство. «Да, — говорит, — кажется, мы перед вами немного виноваты, но Александр Иванович распорядился сполна заплатить вам и за тот, контрольный перевод, и за какой-то перевод, который вы делали для него три года назад в частном порядке. Видите, он всё помнит! Но мы сможем с вами расплатиться, только если вы поможете нам с этим отчётом, мы горим, понимаете, горим, спасайте!»
— И ты?
— Я решила, что Бог троицу любит. Но сказала, что не начну переводить, пока не выплатят авансом хотя бы половину от стоимости третьего перевода. «Да! — кричит. — Да! Александр Иванович согласен на все ваши условия, но отчёт будет готов не раньше чем через неделю. Вам придётся перевести пятьдесят страниц за два-три дня. Прошу вас, высвободите для этого время, откажитесь от других переводов, возьмите отпуск!» Я так и сделала, отказывалась от любой, даже очень выгодной работы. Через неделю начала им звонить. «Нет, — говорят, — отчёт ещё не готов. Позвоните завтра». А дней через десять эта дамочка сухо сказала: «Извините за беспокойство, мы справились своими силами».
— Да, — прочувствованно сказала Зойка. — Пожалуй, это стоит моих анализов. Посмотри, там икры не осталось? Нет, конечно! Тогда пошли отсюда.
— Подожди, я хочу купить альбом этого художника.
— Продолжаешь поддерживать бизнес Александра Ивановича?
— При чём тут его бизнес? Просто художник замечательный. Этот альбом я папе подарю, читать ему уже трудно, пусть смотрит иллюстрации, ему понравится, я уверена. А главное, я скажу папе, что в этот альбом, а частично и в картины вложен мой труд. В размере трёх переводов.
Ирина Владимировна сидела на конференции в музее Чехова и с интересом прислушивалась к докладам. Она была не литературоведом, а доцентом архитектурного института и на эту конференцию попала по приглашению знакомой критикессы. Ирину Владимировну попросили рассказать о дружбе Чехова с архитектором Шехтелем.
Почти все доклады нравились Ирине Владимировне, но читали их исключительно пожилые или совсем старые литературные дамы с хмурыми, сердитыми лицами. И одеты они были, будто в униформу, в нечто линяло-серое, «немаркое», как когда-то говаривала бабушка Ирины Владимировны. Да и погода не радовала: конец февраля, за окном обрыдлая московская слякоть. Солнце робко пыталось выглянуть из-за туч и сразу пряталось, словно испугавшись собственной дерзости. Антон Павлович как всегда грустно смотрел со своего большого портрета на стене. «Это неудивительно, — думала Ирина Владимировна, — профессии музейщиков и литературоведов становятся, к сожалению, анахронизмом. Молодых сюда не заманишь. Сколько же они получают, бедные? Наверное, всем приходится где-то подрабатывать, преподавать…»
Вдруг на кафедру впорхнула девушка в алой шёлковой блузке и заговорила о чеховской драматургии с таким воодушевлением, что все невольно заулыбались. «Оказывается, молодёжь всё-таки идёт в чеховедение, — обрадовалась Ирина Владимировна. — Ведь ей лет двадцать пять, не больше. Да ещё такая красавица! И какой вкус — любой нашей так называемой “стильной” дизайнерше сто очков вперёд даст. Только на что она живёт? Наверное, родители помогают».
«Надежда Савельева», — прочитала Ирина Владимировна в программе. Кандидат искусствоведения, старший научный сотрудник театроведческого института. «Надо же, такие институты ещё сохранились, — удивилась Ирина Владимировна. — А этой Савельевой, пожалуй, все тридцать, а то и тридцать пять. Ну конечно, вон и обручальное кольцо на пальце. Значит, муж богатый и может позволить супруге заниматься театроведением. Что ж, слава Богу!»
Когда Надежда Савельева стала отвечать на вопросы, Ирина Владимировна уже не сомневалась, что они ровесницы — сорок пять, никак не меньше. Но до чего же великолепно женщина выглядит! Вот пример для подражания, а то мы всё ноем и ноем. Ах да, легко сказать, ведь не у каждой богатый муж!
В перерыве Ирина Владимировна спросила у своей знакомой о Надежде Савельевой. Оказалось, что Наденьке, как её называла приятельница Ирины Владимировны, недавно исполнилось пятьдесят пять лет, она сейчас оформляет пенсию. Наденька никогда не была замужем, всю жизнь жила с мамой и только полтора месяца назад вышла замуж за одного профессора, старше её на двадцать лет. Познакомились совершенно случайно тоже на какой-то конференции, но он не чеховед, а филолог-лингвист. Теперь не расстаются, она ходит с ним на его конференции, а он, если не занят в университете, на её…
Последние слова знакомая произносила, понизив голос: к ним подходила Наденька.
— Мне чрезвычайно понравился ваш доклад, — доверительно сказала Наденька Ирине Владимировне, — очень, очень интересно, и даже мой муж его отметил. Мишуня, иди к нам! Позвольте представить, мой муж Михаил Петрович Савельев.
Михаил Петрович оказался обрюзгшим коротконогим стариком с редкими космами желтовато-седых волос, неопрятно лежавшими на воротнике нового, модного, но неловко сидящего костюма. Его внешность можно было бы назвать неприятной и даже отталкивающей, если бы не умный, добрый и внимательный взгляд.
— Вы знаете, мой муж гений! — вдохновенно продолжала Наденька. — Поверьте, я говорю не как жена, а как читатель, вы со мной согласитесь, когда прочитаете Мишину книгу…
Было очевидно, что Михаил Петрович не считает себя гением, но он не возражал и смотрел на жену с нежностью. — Михаил Петрович, дорогой! Наденька, красавица вы моя! Наслышан, наслышан, поздравляю! — подошёл директор музея.
— Извините, мы с вами ещё обязательно поговорим, — шепнула Наденька Ирине Владимировне и обратилась к директору с теми же тёплыми доверительными интонациями:
— Спасибо, Юрий Александрович. Вы знаете, Михаил Петрович написал гениальную книгу, университет выделил деньги в связи с Мишиным юбилеем, на днях ждём тираж, книга гениальная, просто гениальная!
— Михаил Петрович занимается структурной лингвистикой, — тихо рассказывала Ирине Владимировне знакомая, — его гениальную книгу, кроме Наденьки и двух-трёх специалистов, и читать-то никто не будет. Разумеется, он далеко не гений, но всё же человек неглупый, а главное, порядочный. Его жена умерла пять лет назад, дети взрослые, внуки… Наденька их обожает, хвастает всем, что она бабушка…
— Ах, вы знаете, — звенел счастьем Наденькин голосок, теперь она беседовала с двумя старыми критикессами, — наша младшая внучка Машенька необыкновенно талантливая девочка, одиннадцать лет, а пишет совершенно гениальные стихи, и она так похожа на Мишу!
— Как странно и приятно видеть в наше время счастливого человека, — вздохнула похожая на засушенную ящерицу пожилая дама с уныло опущенными уголками губ.
— Это вы Антона Павловича цитируете? — ввернул директор музея. — «В наше время даже как-то странно видеть счастливого человека… Скорей белого слона увидишь». Рассказ «Счастливчик», помните?
— Да, — нехотя пробормотала засушенная дама, но уголки её губ всё-таки чуть-чуть приподнялись.
Чеховеды с удовольствием подходили к Наденьке, улыбаясь, поздравляли с законным браком, с выходом гениальной книги и семидесятипятилетним юбилеем Михаила Петровича. Солнце уже уверенно и вполне по-весеннему светило в окна чеховского дома, а сам Антон Павлович серьёзно и ласково смотрел на собравшихся сквозь пенсне и тоже, казалось, улыбался.
Завистливая деревня
И всё равно под небом низким
Я вижу явственно, до слёз,
И жёлтый плёс, и голос близкий,
И шум порывистых берёз…
Володя пригласил меня на дачу в деревню.
— У тебя ещё и дача есть? — поразилась я. — Куда тебе? Ты же со своим домом не справляешься!
Володя не понял моего удивления. Он серьёзный человек, мой друг, с уже, по-видимому, необратимыми холостяцкими привычками. Володе за пятьдесят, был когда-то женат, развёлся, детей нет, но с бывшей женой по-прежнему дружен и усердно помогает её маме:
— Ты знаешь, она ведь инвалид… И у неё никого нет, кроме меня. Какая дочь? Бывшая жена? Ну что ты! Люсе некогда, она же занимается бизнесом!
Ох уж эти мне «бизнесвумены»!.. Володя бизнесом не занимается, он инженер на заводе. В общем, хороший человек, серьёзный, ответственный, положительный.
Мы с Володей познакомились полтора года назад на какой-то лекции или на презентации книги, журнала, не помню. Он мне тогда очень понравился — высокий, худощавый, с седой чеховской бородкой, голова тоже вся белая. Это хорошо, что он седой, а не лысый. Впрочем, был бы человек хороший. И ещё говорят: «С лица воды не пить». Я ему, наверное, тоже понравилась, потому что в ответ на моё «Очень приятно» Володя сказал: «А мне-то как приятно!» Правда, прозвучало это саркастически, вроде как: «Вот опять зачем-то ввязываюсь в историю…»
Однако, несмотря на мрачные предчувствия, он решительно пригласил меня переночевать у него в Серебрянке (я, как обычно, опаздывала на последний автобус к себе в Курослеповку):
— Места много: три комнаты, кухня большая, на кухне диван… Двадцать минут электричкой с Ярославского вокзала… Поехали!
Тогда я отказалась, сочтя неприличным ехать ночевать к одинокому мужчине в первый же день знакомства. Даже в нашем почтенном возрасте. Я хоть и моложе Володи на десять лет, но что-то и не припомню, когда на меня в последний раз снисходил кураж, могущий быть полезным в подобных случаях. А вдруг Володя вообразит себе невесть что, хоть и буркнул, приглашая:
— Да ладно, я же не собираюсь ничего такого…
Вот и хорошо, что не собираешься. Обязательно приеду. Как-нибудь в другой раз.
«Другой раз» случился примерно через год. Как и в день знакомства, просидели допоздна на лекции в Институте философии. А вообще-то встречались мы часто, почти каждую неделю, на разных литературно-философских мероприятиях. Ну и перезванивались, книгами обменивались.
— Ты что же, не читала Панарина? — возмущался Володя. — Ну, темнота! Я тебе привезу…
Но не привёз, зато долго и обстоятельно объяснял, что все книги у него на чердаке, а чердак два года назад горел. Нет, Панарин точно не пострадал, но, должно быть, весь в копоти и, в общем, Володя его, Панарина, пока не нашёл. Потом как-нибудь. Сам Володя был очень жадным до книг:
— А это у тебя что? У-у! Дай почитать.
Но взятые книги он обыкновенно «зачитывал», то есть начинал читать, бросал, забывал, хватался за что-нибудь другое, и свои и чужие книги валялись у него на погорелом чердаке, в трёх комнатах, на кухне, в прихожей…
Справедливости ради замечу, что, по крайней мере, одну книгу Володя всё-таки вернул после многократных напоминаний. Эта книга была мне необходима для написания новой повести, в которой я отчасти изобразила и Володю, нарочно в самом конце, чтобы заставить его прочитать всё. Но тщетно! Похоже, Володя не добрался и до середины — отвлёкся, как всегда, на новую информацию:
— А статью Кургиняна в последнем номере «Завтра» ты читала? Позор! Газету-то хоть купила? Читай немедленно!
Тогда-то, через год после нашей первой встречи, я поехала к Володе в его Серебрянку ради давно обещанного Панарина и чтобы отобрать наконец свои книги. Увы и ах! Чердак с Панариным был заперт до весны, лезть туда Володе недосуг, а многочисленные книги и газеты валялись на полу, столах, диванах, подоконниках вперемешку с разнообразным домашним скарбом. Рыться во всём этом не представлялось возможным. Володя, впрочем, очень гордился своим обиталищем и находил в нём особый, невидимый постороннему, тем более субъективному женскому, глазу строй и порядок.
Две комнаты в этой самой трёхкомнатной квартире, занимающей половину деревянного одноэтажного дома, получил перед самой войной Володин отец. И отец, и мама Володи в тридцатые годы приехали из смоленской деревни в Серебрянку работать на местной фабрике.
— А почему же всюду пишут и говорят, что до семидесятых годов колхозники были, как крепостные, без паспортов и их никуда не выпускали?
— Что значит «не выпускали»? Ты думай хоть немного, а не повторяй глупости. Прописки в деревнях действительно не было. Зачем она в деревне-то, если каждый в родительском доме жил и все друг друга знали? Паспорта просто не нужны были, если человек не собирался уезжать дальше районного центра. А молодёжь не только отпускали, но и направляли на учёбу. И работу всем, кто хотел, предлагали — на заводах, на фабриках… А как же! Страну-то надо было поднимать. Ты что, не знаешь? Почти все подмосковные жители приехали из других областей — Тверской, Смоленской, Рязанской, Тульской… А всё Подмосковье теперь в Москве.
— Да, правда, — вспоминаю я. — У нас в Курослеповке тоже так. Мне товарищ рассказывал, Мишка. Сам-то он в Ногинске родился, а его дедушка и бабушка приехали из Владимирской области. Мишкину тётку после педучилища распределили в какую-то страшную глушь, в деревню, казалось, что на другом конце области. Тётка, ей двадцать лет было, плакала, не хотела ехать, но пришлось, конечно. Учительствовала там, замуж вышла, дети родились. Мишка с родителями к ним в гости приезжал. Говорит, там хорошо было, такие пруды большие, утки плавали, гуси… Как вдруг в начале шестидесятых всех переселили в пятиэтажки, прямо на месте тёткиного дома построили автовокзал, метро провели, и оказалось, что вот же она, Москва! Преображенка, Сокольники — всё рядом!
А в Володиной семье сохранилось предание: обосновавшись на новом месте, родители купили корову по объявлению, в Егорьевске. В Егорьевск-то Володин папа добирался с пересадками на каком-то транспорте, а обратно шли с коровой пешком трое суток, почти через половину Московской области, ночевали в полях, на опушках, под добрыми летними небесами… Володя, родившийся в пятидесятом, корову не застал, а старшая сестра Нина запомнила её на всю жизнь: «Кормилица наша!»
Да, вот в этом дворике, где теперь сарай, стоял хлев. А дом-то был тогда двухэтажным, с мезонином, на несколько семей. Две коммуналки на первом этаже и две — на втором.
— А в мезонине тоже кто-то жил?
— Нет, конечно. Там бельё сушили, и мы в детстве любили играть. Одно время голубей заводили, потом ежей поймали, целый выводок… Они по ночам бегали, топотали, всему дому спать мешали. Дядя Сеня, сосед, их как-то в мешок собрал и в лес отнёс. Мы ревели, отцы ремнём грозили… — Володя улыбается, щурится и как будто прислушивается к чему-то очень далёкому. Это он вслушивается, всматривается в своё детство.
Дом много раз ремонтировали, перестраивали, жильцов переселяли в новые дома, второй этаж и мезонин снесли. К двадцать первому веку в старом доме остался только Володя, вернее, вернулся сюда после развода. Да ещё сосед, сын дяди Сени, живёт на второй половине дома со старенькой мамой. Но сосед-то свои полдома в конфетку превратил — всё отделано новенькой, сдобно жёлтеющей глянцевой вагонкой, под окнами цветы, дорожки посыпаны мелким гравием… А на Володиной половине двора — лужи, ямы, серый развалюха-сарай, какие-то ржавые агрегаты валяются, лопаты со сломанными черенками, мокнущие полусгнившие доски, старая собачья будка…
— Что же ты собаку не заведёшь? Или кошку?
— Да я же целый день в Москве на работе, — оправдывается Володя.
— Что, и удобства во дворе? Ну, ты даёшь!
— Это временно, — говорит Володя. — Я уже строю тёплый туалет в доме, на кухне…
— Как на кухне?!
— За перегородкой, естественно.
— А душ?
— Душа пока нет. Построю со временем…
— Слушай, с каким таким временем? Тебе же шестьдесят скоро. Нанял бы молдаван, сам ты будешь строить как раз до пенсии.
— А мне раньше и не надо, — сердится Володя. — Я целый день на работе. По воскресеньям в баню хожу. А пенсии, кстати, у нас никакой не будет. Чай не в Советском Союзе живём! Забыла, что ли?
Нет, я не забыла. Одноклассник мой, большой начальник, генеральный директор строительной компании, и тот говорит: «Меня из кабинета вынесут вперёд ногами». А я и подавно буду переводить, пока не помру. Или не ослепну. Я рассказываю Володе страшную историю, приключившуюся со мной пару лет назад. Допереводилась, как обычно, до рези в глазах. Да и грипп, наверно, начинался. Домой часа три ехала — пробки. Вылезла из маршрутки, побрела… А день был — конец ноября, туманно, сыро, да так промозгло, что кажется — в воздухе вода висит мелким ситечком. В нашем микрорайоне тьма-тьмущая, фонари не горят или горят, но я их почему-то не вижу, только еле-еле мерцают огоньки в некоторых окнах, и как-то в глазах всё расплывается, качается, зыбко так, мглисто… Ну, думаю, допрыгалась с этой работой, ослепла. Добрела до подъезда почти на ощупь, там ребята на подоконнике сидят и свечку жгут… И только тут, у лифта, который не вызывался, я догадалась: во всём районе электричество отключили! Смех и слёзы! Доползла на свой восьмой этаж, вошла в квартиру, сын не приехал ещё, он тоже в Москве работает, кот ко мне бросается, прыгает, радуется, кошки ведь в темноте видят, знаешь? А я брожу в темноте обалдевшая и чуть ли не реву от радости, что прозрела. И в то же время понимаю, что дальше так жить нельзя — каждый день по десять часов за компьютером. А свет в тот раз только через сутки дали, холодильник потёк…
— То ли ещё будет, — грустно говорит Володя, — а ты про какую-то пенсию.
В самом деле, что это я! Володю не исправишь, да и зачем? Человек не для того прожил на свете пятьдесят с лишним лет, учился, трудился, читал, увлекался, разочаровывался, любил и страдал, женился и разводился… Не для того это всё, чтобы некая дамочка, явившаяся ниоткуда, вернее, из своей совсем другой, но столь же прочно устоявшейся жизни, вдруг начала бы учить его, как жить, где строить сортир, как ремонтировать старый дом… Пусть уж сам, как хочет. Слава Богу, Володе от меня тоже ничего не надо, мы просто друзья. То ли он по-прежнему любит свою бизнесменшу Люсю, то ли ему уже вообще никто не нужен? Мне нет до этого дела, только вот сейчас очень раздражает этот электрический чайник, что стоит на краешке стола нелепо прислонённый к холодильнику, того и гляди свалится. Я было попыталась его пододвинуть и разместить поустойчивее, но Володя нервно вернул чайник на прежнее место. И чашки я не туда поставила. Мыть посуду лучше бы и не бралась! Оказывается, я не так мою, а надо — вот этак. И обязательно именно этим моющим средством!
Сегодня я приехала ночевать в Серебрянку, потому что завтра первое мая, и мы рано утром едем к Володе на дачу в Тверскую область.
— Зачем же тебе ещё в деревне дом, если ты здесь ничего не успеваешь? Тут ведь тоже всё как на даче — душа нет, туалет во дворе…
— Ну и что? — не понимает Володя. — Здесь я живу, а в деревне отдыхаю. Правда, добираться далековато, на трёх электричках. Отсюда до Москвы, потом до Твери, потом на третьей электричке — до районного города Лихославля, а там уж до деревни — на автобусе рукой подать, дорога хорошая. Но я обычно езжу не на автобусе, а на велосипеде. — Как?! Тащишь отсюда велосипед по трём электричкам?
— А что? Мне так удобно.
К счастью, завтра мы всё-таки поедем не на велосипеде, а на автобусе, а может быть, даже возьмём машину, потому что на дачу выезжает Володина сестра Нина с котом Рыжиком. Они будут жить там всё лето.
— Так это у вас на двоих с сестрой дом в деревне? Тогда понятно.
Зимой Нина живёт в Выхино, она на пенсии, всю жизнь проработала хирургом. Замужем она никогда не была, наверно, потому, что мама умерла, когда Нине было семнадцать, Володе — семь, а среднему брату Павлику — девять. Отец замкнулся от горя, хорошо хоть, пить не стал. Нет, он больше не женился. А Нина училась в мединституте, вела хозяйство, воспитывала братьев, да ещё успевала в походы ходить с друзьями. И пешком, и на байдарках, в Карелию, на Кавказ, в Сибирь… Да по каким маршрутам сложным! Маленького Володю тоже иногда брали с собой. — Наша Нина — замечательный человек, — рассказывает Володя, — вот завтра познакомитесь.
— А Павлик?
Павлик, как и Володя, инженер, у него семья, дочка, сын, год назад внук родился. Всё хорошо.
Завтра Нина будет ждать нас в семь утра на Ленинградском вокзале. Позже нельзя — расписание электричек таково, что если не выехать из Москвы на «семь-десять», то следующую электричку в Твери придётся ждать два с половиной часа. Хорошо хоть, нам на метро ехать не надо — с Ярославского вокзала перейдём на Ленинградский. Но из дома надо выйти в шесть часов!
— Тогда давай спать!
Я укладываюсь на диване на кухне. А Володя вместо того, чтобы ложиться спать, долго сидит (или лежит?) в своей комнате перед орущим во всю мочь телевизором. Видно, так привык. Мне этот ор слышен через две комнаты и прихожую — дверей у Володи нет, в межкомнатных дверных проёмах болтаются оборванные занавесочки. Два часа ночи, но я не решаюсь попросить Володю приглушить звук — если человек сам не понимает, то бесполезно. Ничего, потерплю, я же гостья. Начинаю засыпать. Внезапно слышен резкий трезвон мобильника. Телевизор умолкает. Володя начинает с кем-то объясняться: «технические параметры, реклама, регламент…» Три часа ночи! С кем это он? «Да, — вспоминаю я, — он же говорил, что ушёл с завода и сейчас работает техническим директором какой-то фирмы. Сказал, зарплата совсем другого уровня, но и работы непочатый край».
По-видимому, технический директор — это тот, кто делает абсолютно всё, причём круглосуточно, без праздников и выходных. Под бодрые Володины крики о том, что надо срочно проконсультироваться с юристом, дать объявление о вакансии секретаря, и о том, что все вопросы необходимо решить немедленно, потому что на его даче в Тверской области «“Мегафон” не берёт», я засыпаю.
Будильник звонит в полшестого утра. Я умываюсь, собираю вещи. Володя спит.
— Володя, Володечка, вставай! На электричку опоздаем. Ты же сам говорил…
Володя приоткрывает измученные глаза и тут же опять закрывает:
— Сейчас, сейчас… Я полежу ещё пять минут. Ты выходи, иди на станцию, я тебя догоню…
Я суюсь к двери. Из-за дверного стекла на меня смотрит огромная собачья морда с отвисшими слюнявыми брылями и слезящимися глазами под скошенными веками. Увидев меня, пёс встряхивает квадратной башкой и радостно гавкает. Белая в рыжих пятнах здоровенная псина — московская сторожевая — стоит, упёршись в дверь передними лапами.
— Володя! Что это?!
— Ну, сорвался откуда-то… Иди, он не тронет.
— А как его зовут? Ты его знаешь?
— Откуда мне знать… Мало ли тут собак.
— Нет, я боюсь без тебя.
Володя, чертыхаясь, встаёт, натягивает джинсы, наскоро плещет себе в лицо водой из умывальника.
— Всё собрала? Побежали!
Пёс куда-то исчез. Я еле поспеваю за Володей, он нетерпеливо оглядывается:
— Скорее! Скорей!
Слышен грохот набегающей электрички. А билеты? Какие билеты! Скорей! Спрыгиваем на пути, влезаем на платформу по приставленной доске, вместе с нами поспешают, подталкивая друг друга, ещё десятка два безбилетников. Уф, успели! Поехали.
— Это что же? Почти все едут «зайцами»?
— А ты как думала? — отвечает Володя. — Знаешь, какие билеты дорогие, не наездишься, если каждый день, да даже если раз в неделю, на дачу…
— А как же на вокзале? Там ведь этот, как его, турникет?
— Мы под него подлезем. Как все. Я тебя научу, — отвечает мой седовласый друг.
— Ладно. Но до Твери я возьму билет. Один раз в год могу себе позволить. И я хочу понять, сколько это будет стоить, если честно.
— Да пожалуйста! Подумаешь, честная нашлась! Интеллигентка! Надо быть ближе к народу, раз ты писательница. — Сам ты интеллигент! И дачник.
Володина дачная деревня называется Гутты. Это карельское название. «Хутту» в переводе означает «карельское кушанье из ржаной муки, растворённое в воде и прокипячённое в чугунке». Оказывается, финно-угорские племена и далёкие предки карел жили в этих местах ещё в первом тысячелетии, потом они покинули Верхневолжье и сюда переселились словены, потом это были земли Новгородского, Тверского, Московского княжества… А название деревни осталось!
— Неужели с тех пор? С первого тысячелетия?
— Не знаю, вряд ли. А хотя почему бы и нет? Ведь названия рек, той же Москвы, с тех пор как раз. Хотя кажется, что и при Екатерине карелов переселяли в эти места. Во всяком случае, в восемьдесят девятом году двадцатого века они по переписи составляли около двадцати процентов населения Лихославльского района. И в Гуттах местные жители хоть и абсолютно обрусевшие, но некоторые фамилии с нерусскими корнями…
— Ну и как они? Пьют?
— Ох, как пьют! Раньше там был колхоз-миллионер, а теперь — ничего. Вот они и пьют, кто остался. Все, кто мог, в Тверь, в Москву, в Питер подались на заработки. Дома скупили дачники, из Москвы в основном, как мы с Ниной…
— Неужели в Тверской области были колхозы-миллионеры? С чего бы? Земля вроде неплодородная, область рискованного земледелия.
— Ну и что? Один тверской лён чего стоил! Да мало ли с чего! Животноводство, молоко, птица… А теперь на всю деревню три козы и одна корова.
— Володя, а помнишь, как у Рубцова: «Давно ли, гуляя, гармонь оглашала окрестность, / и сам председатель плясал, выбиваясь из сил. / И требовал выпить за доблесть в труде и за честность. / И лучшую жницу, как знамя, в руках проносил!..» Прости, я не могу эти стихи… без слёз…
— У тебя есть стихи Рубцова? У-у! Дай почитать!
— Я подарю тебе. На следующий день рождения.
— Так до него ещё год!
— Ладно, на День Победы.
Вот и Ярославский вокзал. Вслед за Володей я благополучно пролезаю под заградительными воротцами, а некоторые юноши их даже перепрыгивают! На Ленинградском вокзале в единственную работающую кассу длиннющая очередь. Нам стоять некогда — без пяти семь, Нина ждёт в вагоне. Володя выбивает мне в автомате билет, и мы снова бежим.
— А докуда ты мне билет взял? — допытываюсь я на бегу.
— Да не знаю я! За тридцать рублей, кажется… Он только десятки берёт, у меня больше не было…
— А билет до Твери сколько стоит?
— А кто ж его знает… Рублей полтораста.
— О господи!
— Да не пугайся ты! У контролёра купишь. Дешевле выйдет. Все так делают.
Последний вагон битком набит, как, впрочем, наверно, и все остальные, но Нина заняла нам места. Рядом с большой сумкой на колёсиках стоит кошачья переноска. Это Рыжик. Старый кот смотрит сонно, хмуро и никак не реагирует на мои заигрывания. А Нина маленькая, худенькая, седенькая, похожа не на хирурга, а на учительницу. Оказывается, Нина ушла на пенсию всего три года назад, в шестьдесят четыре, хоть её и умоляли остаться. Работать ведь некому. Но она была тверда:
— Сколько можно! Руки уже не те, да и голова плохо соображает. Я просто не имею права!
— Нина, а пенсии-то хватает?
— Что вы, Леночка! Какое там! Спасибо, братья помогают. Да вот этот дом, к счастью, успели купить десять лет назад. Квартиру я теперь сдаю на лето.
На каждой станции в вагон вваливаются люди. С сумками, рюкзаками, колясками, малыми детьми, бабушками, собаками, кошками… Около нас оказывается семья с переноской, из которой испуганно таращит глаза рыжий кот. Точно такой же, как наш Рыжик, только явно моложе. — Сколько вашему котику?
— Три года.
— А нашему — четырнадцать.
— Ого! Киса, киса, кис-кис-кис!
Рыжик утомлённо закрывает глаза. Молодой кот глядит растерянно. Его переноска болтается в руке отца семейства под самым вагонным потолком. Мы предлагаем поставить её на Рыжиков дом, который давно устроен на Нининой сумке-тележке.
— А выдержит?
— Конечно.
На следующей станции к трёхэтажному кошачьему чертогу прибивает собаку. Бедный пёс, оказавшийся нос к носу с двумя котами, жалобно скулит, то и дело вопросительно оглядываясь на хозяина.
— Ну, потерпи, потерпи, — успокаивает тот.
Все, кроме котов, смотрят сочувственно. Молодой кот пытается зашипеть, но вместо этого впадает в столбняк от неожиданного соседства, а на сонной и по-прежнему равнодушной морде Рыжика появляется выражение лёгкой брезгливости.
Наконец собака выходит и весело прыгает по платформе за хозяином. На следующей станции мы прощаемся с семьёй рыжего кота. В электричке народу всё меньше. В окна врывается тёплый ветер, желтеют-пушатся по обочинам одуванчики, трепещет молодая листва, и уже зацветают яблони, вишни… Люди возятся в огородах, у многих спины уже покраснели от солнца, мелькают разноцветные домики, сарайчики, хозблоки, иногда даже вагончики, выкрашенные, как правило, в голубой цвет. Первое мая. Все сажают картошку. Весна. Весёлая, стремительная, ветреная подмосковная весна.
А в городе Лихославле уже настоящее знойное пыльное лето. Подходит переполненный дребезжащий автобус. Нет, нам с Рыжиком и сумками туда не влезть. Володя ловит частника. Мы мчим среди волнистых, как море, полей и берёзовых островов.
— Вот они, наши Гутты, — говорит Нина.
Деревня лежит в низинке меж холмов. «Понятно, почему здесь “Мегафон” не берёт», — вспоминаю я ночные Володины переговоры. Машина останавливается у обыкновенного деревенского дома.
— Ну что, Нина, сердце-то ёкает? — весело спрашивает Володя.
— Ёкает, ёкает… Ой, забор повалило! Володя, надо поднять.
— Ладно, потом…
— Ну когда «потом»? Ты же завтра хочешь уехать!
— Да сделаю я… Потом.
Я тащу из машины переноску с Рыжиком.
— Нина, Рыжика уже можно выпускать?
— Нужно! Скорее! Ах, бедный Рыжик!
Рыжик стремглав бросается в кусты и начинает яростно скрести лапой землю. Натерпелся бедняга! Он ехал из Выхино почти восемь часов.
— Ниночка Петровна! С приездом! — раздаётся женский голос.
У калитки стоит пожилая дама.
— Ах, Ольга Сергеевна! А вы давно приехали? — И дамы начинают самозабвенно щебетать о клубнях тюльпанов и нарциссов, о корнях георгинов и пионов.
А отовсюду безо всяких трудов уже вовсю лезут разные мелкие цветочки — примулы, маргаритки, незабудки… Я брожу по участку, фотографирую цветы, кусты, озабоченного Рыжика, который всё никак не закончит свой туалет. Нина, выдав Ольге Сергеевне какие-то корни, принимается хлопотать по хозяйству. Дел много: на сегодня намечен банкет с шашлыком по случаю открытия сезона и бывшего позавчера дня рождения Володи. Но сначала надо вытащить из погреба зимовавшую там картошку, морковь и другие овощи. Процедура нелёгкая. Володя проваливается обеими ногами в яму, сверху на него валятся доски, мы вдвоём с Ниной с трудом передвигаем какие-то ящики… Крысы, как выяснилось, опять всё погрызли. Морковь мерзкая — мало того, что погрызена крысами, так ещё и опутана, как паутиной, проросшими белёсыми корнями. И наполовину гнилая — тьфу! И зачем столько мучений из-за этой гнили?
— Надо, — говорит Нина, — сделаю заготовки, борщевые заправки. Володе надо дать, Павлику, у Павлика большая семья, им много надо, знакомым, соседям в Москве… Пока жива — всё надо.
Картошка — тоже проросшая и полусгнившая, но картошку я уважаю, её действительно никогда не бывает много. Мы с Ниной долго перебираем морковь и картошку. В кухню нетерпеливо заглядывает Володя:
— Ну скоро вы там? Лена, пойдём, ты поможешь мне участок вскопать.
Я поднимаюсь.
— Володя, а забор? — напоминает Нина.
— Так тебе участок вскапывать или нет? Ты что, не будешь в этом году сажать? — мгновенно раздражается Володя. — Буду, буду, но всё-таки забор…
Володя рассерженно поворачивается и уходит. Я бреду за ним в огород.
— Вот смотри, я специально для Нины изобрёл, корни выкапывать, — Володя любовно оглядывает некое приспособление.
Лопата не лопата, цапка не цапка, что-то странное, об одном колёсике. Впрочем, я ничего не понимаю в сельском хозяйстве.
— Нина, правда, ею не пользуется, но она не понимает… Я тебя научу. Я буду копать, а ты иди за мной и вынимай оставшиеся корни. Смотри, вот так вонзаешь в землю, потом нажимаешь… нет, не так… потом немного прокатываешь и вытаскиваешь корень…
Я покорно повторяю.
— Не так! — сердится Володя. — Ты налегаешь на неё, как на лопату, всем туловищем, а надо напрягать только руки. Так же легче! Я специально изобрёл…
— Но мне так неудобно!
— Потому что ты не понимаешь, вот смотри…
— Да видела я уже! Слушай, какая тебе разница, что я напрягаю? Ты что, мой тренер по аэробике? Главное же — результат!
На ступеньках террасы стоит Нина и неодобрительно наблюдает за нашей деятельностью:
— Володя, оставь её! Лучше забор подними. А мы пойдём мусор выбрасывать. Надо же показать Лене деревню.
Мы идём по деревне с мешками картофельных и морковных очисток.
— Вот вечно он так, — жалуется Нина, — то, что нужно сделать, не допросишься, носится со своими изобретениями…
Нина здоровается с соседями и приглашает их на банкет. — А куда это вы с мусором?
— Клавдия приходила. Говорит, она организовала свалку за ручьём. Мы все будем туда выбрасывать, а осенью наймём бульдозер у её родственника, он недорого возьмёт…
— Ой, что вы Клавку слушаете! Какой там бульдозер — одни пьяные фантазии!
— Всё равно. Пусть. Я обещала.
С берегов ручейка и из самой воды приветливо глядят цветочки с плотными ярко-жёлтыми лепестками и такими же толстыми и сочными тёмно-зелёными листьями.
— Это купавка, — знакомит нас Нина.
Я фотографирую купавку, фотографирую купающихся в пыли воробьёв, двух кур, петуха, котёнка, играющего на солнышке с тенью от своего хвоста… А над нами в «густой, как мазь» и одновременно прозрачной синеве летят по ветру тонкие порывистые ветви берёз.
Нина останавливается у дома необыкновенной красоты. Всё в нём от крыши, наличников, занавесок в окнах и до последнего камешка в саду дышит таким изяществом, такой благородной простотой и гармонией и в то же время лёгкой и светлой грустью, что я замираю от восторга.
Из дома, задрав хвост, важно выходит наш Рыжик. Следом за ним, мягко ступая, идёт женщина в платье, напоминающем русский сарафан, с резными деревянными бусами на груди. Женщина немолода, но до чего же прекрасна! Как добрая волшебница из сказки.
— Это Татьяна, — представляет Нина.
— Какой у вас дом замечательный! — восхищаюсь я. — И забор, и сад… Прямо произведение искусства!
— Да какое там искусство… Разве что, когда зацветёт, будет поинтереснее, — говорит Татьяна. — Заходите!
— Таня — архитектор, а её муж — художник, — рассказывает Нина. — Они старожилы здешние, можно сказать, основатели нашей дачной колонии.
В светлой комнате под большой картиной с летящей берёзовой листвой — круглый стол, покрытый зелёной шёлковой скатертью. Вроде обычный стол и картина совсем простая — как распахнутое окно, но меня снова будто кто-то останавливает на бегу и мягко берёт за руку: в комнате стоит внимательная, чуткая тишина, всё объято покоем и нежной печалью. Чудесный, сказочный дом, в котором хочется остаться навсегда.
— Картины все мужа, — говорит Татьяна, — а я больше декоративно-прикладным баловством развлекаюсь…
— Я раньше на это баловство по несколько раз на дню бегала смотреть, — смеётся Нина. — Приду, а на этом столе обязательно лежит наш Рыжик.
Будто в подтверждение её слов, на стол впрыгивает Рыжик.
— Правильно, Рыжик! — одобряет Татьяна. — Прекрасно смотришься — рыжее на зелёном. У Рыжика здесь второй дом. Нина, когда уезжала, всегда его у нас оставляла.
Мы приглашаем Татьяну на банкет и возвращаемся.
— А Рыжик-то как взбодрился, — говорю я. — Даже взгляд совсем другой, посвежел, вроде даже загорел, нос стал красный…
— Да, ему здесь хорошо, — соглашается Нина. — Во всяком случае, лучше, чем в квартире сидеть. А вот что нос красный — плохо. Это аллергия. Каждый год так — нанюхается тут всего, и нос краснеет, и уши, и темя… Дня через два пройдёт.
— Надо же! У кошек тоже бывает аллергия?
— Ну а как же! У рыжих, по крайней мере, точно.
Дома мы застаём приготовления к шашлыку. Володя колет дрова, а муж Ольги Сергеевны, Саша, и другой сосед, Виктор, нанизывают мясо на шампуры. Слышу, как они вполголоса подсчитывают участников застолья:
— Нас двое, твоя Рита, Ольга, Володя, Нина, девочка Володи…
«Девочка Володи» — это, очевидно, я. Что ж, очень приятно. «А мне-то как приятно», — вспоминаю я наше знакомство полтора года назад.
— Лена, а где тот бальзам, что ты мне подарила? — раздаётся строгий Володин голос.
— У тебя остался, в Серебрянке.
— Почему же ты не взяла?
— Ты ведь не сказал, я не знала…
— У нас и так много вина, — говорит Нина. — Ты бы лучше забор поставил.
— Что, прямо сейчас, что ли? — взвивается Володя. — Потом…
Медленно, нехотя, как бы в раздумье закатывается за круглые холмы солнце. В полном согласии с ним удлиняются тени. Какой бесконечный сегодня день! Ну и весна у нас в России — солнце чуть ли не до одиннадцати и короткие, светлые соловьиные ночи!
Я помогаю Нине на застеклённой террасе накрывать длинный обеденный стол под оранжевым абажуром. Надо почистить копчёную рыбу.
— Это скумбрия? А как её чистят? Помните, у Чехова: Ванька Жуков начал чистить с хвоста, а хозяйка «взяла селёдку и ейной мордой» стала его «в харю тыкать». Это только селёдку чистят с головы, а всех остальных рыб с хвоста?
— Не знаю, — шепчет Нина, беспокойно оглядываясь. — Тише, Володя идёт, сейчас начнёт нас учить. Не надо её чистить, просто нарежь кусочками…
Из огорода вкусно тянет дымком, краснеют угольки в шашлычнице. Приходят гости: жена Виктора Рита, Ольга Сергеевна, Татьяна и ещё одна женщина — Наташа. Мы сидим под оранжевым абажуром. Рыжик вернулся с вечерней прогулки и обессиленно лежит в подушках. Володя требует, чтобы я сфотографировала Рыжика. Правда, как только пришла Рита, Володя забыл, как меня зовут, и у него получается так:
— Э-э-э! Рыжика! Сфотографируй!
— Да, Леночка, пожалуйста, — говорит Нина, укоризненно глядя на брата, — у нас совсем нет Рыжиковых фотографий.
Конечно, с удовольствием! И фотографии обязательно напечатаю и для вас, и для себя. Терпеть не могу смотреть фотографии на компьютере. Компьютер — это работа, а фотографии — отдых, мечта. Они должны быть в альбоме, как вот эти, Нинины, чёрно-белые, где юные студенты-медики с рюкзаками… А это что за мальчик? Господи, Володя! В пятом классе? Какой хорошенький!
— А что? Я и сейчас ничего, — кокетничает Володя. — Правда, Рита?
В эту Риту Володя влюблён. Когда она появилась, он весь преобразился и забыл не только моё имя, но и вообще всё на свете, только и слышно: «Ах, Рита, моя любимая женщина! Рита, давай потанцуем! Рита, дай я тебя поцелую!» Виктор приосанивается и солидно расправляет плечи. На меня, как он думает, отвергнутую «девочку Володи», посматривает с сочувствием. Себе лучше посочувствуй! Вот уведёт наш орёл у тебя жену из-под носа — будешь знать! Рита, правда, старше Володи лет на пять и толстенькая, кургузая, без шеи, не поймёшь, где у неё грудь, где талия… Но зато умная, обаятельная, кажется, она журналист. И вообще — с лица воды не пить, был бы человек хороший. И каких только чудес не бывает на белом свете!..
Володя танцует с Ритой, а остальные, смеясь, вспоминают грибные и ягодные истории.
— Ой, я такая жадная до ягод! — совсем как девочка, хохочет-заливается Нина. — А до грибов прямо завистливая! — Я тоже! — кричит Ольга Сергеевна. — Алёша как пройдёт мимо нас с корзиной, я выбегаю посмотреть, а Саша даже расстраивается, уходит…
— Да, мы завистливые до грибов, — подтверждает Саша. — Алексей удивительные места знал. Сколько мы его ни подбивали раскрыть, помнишь, Витя, и так, и сяк, и под водочку с этими же грибками — нет, ни в какую!
— Зато я ягод больше всех набираю, — смеётся Наташа. — Мы с Алёшей как-то договорились — я ему свою земляничную поляну покажу, а он мне — место, где белые… — А Андрей Васильич что?
— Ну, Андрей с полным пониманием… Ты, говорит, запомни хорошенько, потом мне покажешь. А я ничего не запомнила. Вроде и лес знакомый, знаете, там, за прудом, но Алёша как-то так водил… Великий конспиратор!
— Какая у вас завистливая деревня! — говорю я. — А кто это — Алёша?
— Это мой муж, — легко отвечает Татьяна. — Он умер два года назад.
Я затихаю в смущении, но этого, кажется, никто не заметил. Все продолжают хохотать и болтать про грибы и ягоды. «Так и надо! — вдруг понимаю я. — Будто он не умирал. Ведь этот Алёша и сейчас с ними, как живой. Только так и надо!»
— А помните, как Андрей пытался в нашем пруду рыбу ловить? — кричит кто-то.
— Андрей — это мой муж, — говорит Наташа, поймав мой, наверно, всё ещё испуганно-удивлённый взгляд. — Он жив, жив, в Тверь поехал, завтра вернётся. Приходите к нам, познакомитесь. Ниночка, у меня ваш гиацинт расцвёл. Помните, вы мне в прошлом году клубень дали? Леночка, а вы нашу собачку, Лушу, сфотографируете, ладно? Она у нас простая дворняжечка и старенькая, слепенькая, но такая красавица, такая умница, кажется, вот-вот заговорит…
На другой день я просыпаюсь оттого, что по моему лицу шарит солнечный луч. Убедившись, что я пробудилась, он перемещается на печку. Володя с Рыжиком спят на террасе, а Нина давно возится в огороде, забегая время от времени на кухню.
За завтраком Володя объявляет, что пойдёт звонить по мобильному «за бугор», закажет на вечер такси.
— Ну что? Часа на четыре? К пятичасовой электричке?
— Как скажешь. На четыре так на четыре.
Дома меня ждёт постылый компьютер и работа, работа, бесконечные переводы… «На два века труда предо мной…»
Володя удаляется, а Нина рассказывает, что в Гутты они попали благодаря Наташе и Андрею. Андрей — завотделением у них в клинике. Всю жизнь вместе проработали! Теперь Андрей Васильевич тоже рвётся на пенсию. «Кто будет работать — не знаю!» — говорит Нина с отчаяньем в голосе. А когда-то в Гуттах дачниками жили только Таня с Алёшей. Они открыли эту деревню, каждый год рисовать приезжали в эти места. Алёша и рассказал Андрею Васильевичу, когда у них в больнице лежал. А потом, уже после Нины, приехали Рита с Виктором, Саша с Ольгой…
Возвращается Володя и объявляет, что «за бугром» к нему сразу же дозвонился его «генеральный», и потому мы едем не в четыре, а немедленно, он уже вызвал такси. — Так мы же к Наташе зайти обещали, — ахает Нина, — Лушу фотографировать…
— Пойдём. Машина к их дому подъедет, они ведь как раз у околицы.
— А забор?!
— Дался тебе этот забор! Пусть лежит — разве плохо?
— А козы Николаевы заберутся? А корова? Потопчет всё…
— Коровы никакой нет.
— Как нет?! А Машка Зинаидина?
— Она её продаёт. Сама сказала. Я утром на пруд купаться ходил, а Зинаида Машку на луг гнала. «В последний раз, — говорит, — надоела эта зараза, завтра за ней приедут».
— Но этого нельзя допускать. Она же сопьётся, Зинаида…
— А то она с Машкой не сопьётся! В семь утра уже качалась, еле шла…
— Нет, Володя, человек должен о ком-то заботиться, нести ответственность за кого-то, кроме себя, иначе…
— А, ну конечно! Давай, доктор, лечи, воспитывай… «Скажет спасибо за это сердечное русский народ…»
Нина не отвечает и о чём-то сосредоточенно молчит.
— Забор? — не понимает Володя. — Да сделаю я… Лена, неси топор! Не там! На террасе!
Володя ставил забор ровно три минуты. А разговоров-то было! Ну, мужики! Точно как мой бывший муж. Месяцами умоляешь его вбить какой-нибудь дюбель: «потом, потом…», «отстань» и даже: «отвяжись, худая жизнь». И вдруг сделает за минуту. А то ещё выдумал после стажировки в Кембридже: с чем к нему ни сунешься — «Impossible!» «Impossible» — это «невозможно» по-английски. Сын пришёл в восторг и тоже чуть что: «Impossible, impossible!» Даже ввёл это слово в виде девиза в компьютер. Включаешь его, и на весь экран надпись огромными буквами «IMPOSSIBLE». А потом раздаётся мефистофелевский хохот. Я первое время пугалась. Ладно, чего ворошить, дело прошлое.
Мы в гостях у Наташи и Андрея. Андрей Васильевич — весёлый, лысый, длинноусый дядька. И какие же разные дома у дачников в «завистливой деревне» Гутты! Сказочный терем Татьяны, немного захламленный и, может быть, поэтому такой уютный оранжево-абажурный уголок брата и сестры, капитальное добротное жилище Виктора и Риты… А у Наташи и Андрея не дом даже — хатка с белёными стенами. И залитый солнцем двор — хуторок в степи.
Нина заводит с Наташей разговор о судьбе Машки и Зинаиды.
— Дочь-то к Зинаиде хоть иногда приезжает? — спрашивает Андрей.
— Какое там! Уже несколько лет её здесь никто не видел.
— Будем покупать молоко по пятьдесят рублей за литр! — решает Наташа. — А не согласится — по шестьдесят. Будем поднимать цену, пока не уговорим. Остальные тоже, думаю, поддержат.
— Ну, что ж, — говорит Андрей, — мы молока не пьём, дети раз в год заявляются, значит, попоим собачку, старушку нашу…
А старушка, золотая слепенькая Луша, знает, что говорят о ней. Счастливо поднимает лисью мордочку к солнцу, вертит пушистым хвостом, радуется, лижет мне руки и не даёт себя сфотографировать.
— Неужели она совсем ничего не видит? — удивляюсь я. — Быть не может!
— Не видит. Просто нюх хороший и слух. Луша, постой, не вертись! Лена тебя сфотографирует…
Да, Луша, конечно, не фотомодель. То ли дело Рыжик! Абсолютно равнодушный и потому весьма статичный и фотогеничный господин. Но Рыжик уже имеется у меня во всех видах: Рыжик на террасе в подушках, Рыжик на столе у Татьяны, Рыжик, справляющий нужду под смородиновым кустом, Рыжик, лакающий молоко в кухне на фоне диковинной коряги, Рыжик, расположившийся на другой коряге, как в кресле… Оказывается, коряги — одно из увлечений Володи.
— Дом в Серебрянке тоже полон коряг, не заметила? — улыбается Нина.
— Нет, не заметила, должно быть, оттого, что там всё завалено газетами…
У ворот сигналит машина. Мы несёмся среди начинающих зеленеть полей. Нас встречает по-летнему пыльный Лихославль. Я честно беру билет в кассе.
— Володя, а ведь в Лихославле Владимир Соколов родился, замечательный поэт, — вспоминаю я, когда электричка отъезжает от платформы и здание вокзала, выкрашенное в весёлый охряный цвет, начинает быстро бежать назад.
— Это что, современный? Не слышал.
— Да, современный, только он умер, к сожалению, лет десять назад. Да ты не мог не слышать — его стихи часто цитируют: «Я устал от двадцатого века, / От его окровавленных рек…»
— «…И не надо мне прав человека, / Я давно уже не человек…» — подхватывает Володя. — Так он лихославльский! Здорово! Дай почитать…
— Ну уж нет! Такие стихи в доме иметь надо, а не почитывать. И дарить не буду — я тебе уже Рубцова посулила. А Соколова ты сам можешь купить, я его книжку в ЦДЛ недавно видела.
— Это на Большой Никитской? Центральный дом литератора?
— Ага, там, кстати, и литературные вечера бывают интересные, можем как-нибудь вместе сходить, если хочешь… — Угу, — рассеянно кивает Володя, и я понимаю, что он уже думает не о стихах, а о работе — технические параметры, реклама, регламент…
В Твери мы пересаживаемся на поезд до Москвы. Здесь, как и в тверской электричке, народу немало, но, конечно, со вчерашним днём не сравнить. Второе мая — на работу? На деревянных скамьях — усталые, добрые, умиротворённые люди, загоревшие за два дня под майским солнцем.
— Ты что-то про поэта этого начала рассказывать, про Владимира Соколова? — вспоминает Володя.
— Да, я ведь сначала не с ним самим познакомилась, то есть я имею в виду, не лично, а со стихами… Прочитала в «Литературной газете» статью его жены, Марианны Роговской-Соколовой. Она чеховед, долгое время была директором музея Чехова на Садово-Кудринской. И такая удивительная женщина — преданная, любящая жена и в то же время умнейший человек, занятый любимым делом! Вот это, по-моему, и есть настоящая чеховская героиня! А красивая какая!.. И даже причёска из того времени…
— Тогда уж не героиня, а идеал чеховской женщины?
— Ну, может быть… — не сразу соглашаюсь я. — Это ведь нелепый предрассудок, будто Чехов женщин не любил и презирал! У него же есть удивительные женские образы, вполне реальные, Марья Константиновна, например, в той же «Дуэли», потом Юлия Сергеевна в повести «Три года», я уж про Душечку не говорю…
— Ну и напиши об этом. А что? Статью в ту же «Литературку» или в какой-нибудь чеховский сборник.
— Зачем? Я ведь не чеховед, статьи и литературные споры — не моё это дело… А вот бы написать роман, от лица нашего современника, я давно об этом думаю. Обычный человек, не литератор, а, допустим, инженер, как ты, но постоянно размышляет о Чехове, сверяет, строит по нему свою жизнь…
Я умолкаю, потому что Володя спит, прислонив седую голову к толстому оконному стеклу. А за окном проносятся красные стволы сосен — вехи на пути, первые числа, праздничные даты календаря. Точно возвращающиеся на родину птичьи стаи, летят вместе с лёгкими облаками сквозные, порывистые берёзы. Моё Подмосковье! И как в юности, беспричинная радость теснит мне сердце, и благодарно рвётся из груди, и полощет на ветру первомайским флагом. И хочется кричать, и петь, и смеяться, и плакать от безудержного, бьющего через край весеннего счастья.
Пятьсот метров
В конце марта позвонил старинный приятель, Боря Бычков:
— Посоветуй какой-нибудь самоучитель английского, разговорник…
Боре шестьдесят три, он работает механиком в моей бывшей лаборатории. Зачем ему вдруг понадобился английский?
Я принесла разговорник и словарь. Оказалось, Боря с двумя товарищами собрался в Непал! Они прилетят в Катманду, в течение нескольких дней акклиматизируются, а потом отправятся по маршруту вокруг Аннапурны. Это гора такая. У них всё продумано. Обычно туристы проходят этот маршрут за двенадцать дней, но Боря с друзьями за две недели доберётся только до перевала, а в столицу они придут ещё через десять дней. Иногда, в зависимости от самочувствия, им придётся отдыхать на стоянках по нескольку суток, чтобы не разыгралась горная болезнь. В Москву вернутся через месяц. Им спешить некуда. Виктору Васильевичу семьдесят один год, у него гипертония. Алфимов моложе, шестьдесят девять, но у этого в сердце шунты. Виктор Васильевич, как бывший научный сотрудник, английский знает, но только письменный. Алфимов всю жизнь проработал инженером на заводе. Ему, как и Боре, иностранные языки были без надобности, а теперь вот…
Я пришла в ужас:
— Да как же вы там объясняться будете?! А если ограбят? А плохо кому станет?! Давай я с вами поеду! Опять-таки, я даже тебя, младшенького, на пятнадцать лет моложе! Неужели я не справлюсь с вашим маршрутом?
Боря удивился:
— Справишься, конечно… а что, ты бы поехала? Людмила вон отказалась, даже обиделась… я думал, женщинам неинтересно…
Боря убеждён, что все женщины такие, как его жена Людмила.
Оказалось, что на Аннапурну я опоздала: билеты куплены, визы получены, отчаянные старики вылетают через пять дней. Юрию Степановичу, моему однокурснику и Бориному завлабу, тоже не повезло. Когда Юра подписывал Борино заявление об отпуске, он был уверен, что тот, как всегда, едет в Сочи со своей Людмилой и внуком Петькой. У младших школьников сейчас весенние каникулы. Узнав про Аннапурну, Юра очень обиделся. Больше двадцати лет назад, когда он ещё не был завлабом, но Боря уже был механиком, мы почти всей лабораторией ходили в байдарочные походы в Карелию под Бориным предводительством. Это было здорово!
— А вдруг вас там кондрашка хватит?! — я продолжала возмущаться. — Ты про Карасёва слышал?
— Вот именно! — Боря рассердился. — Именно потому, что мы не хотим как Карасёв! Лучше уж на Аннапурне!
Присутствовавшая при разговоре Людмила горестно покачала головой. Семидесятилетний Карасёв, когда-то заведовавший в нашем институте вычислительным центром, пропал полтора года назад, в октябре. Ушёл за грибами. А в начале марта, как только сошёл снег, его случайно нашли сидящим под елью. Сердце остановилось.
Я поняла, почему Боря не захотел взять в Непал своего начальника. Юрке сорок восемь, бегает как лось. Начнёт там командовать, подгонять… Ползти целый месяц вокруг Аннапурны у него терпения не хватит. Вот у меня бы хватило! Боря это знал и искренне сокрушался: «Как же я про тебя забыл! Ну, ничего, если удачно сходим, может, как-нибудь в следующий раз, другой маршрут подберём, поинтереснее…»
Месяца через полтора я встретила на улице Людмилу. — Приехали?
— Да, всё нормально. Зайди, он дома. — Людмила почему-то лукаво улыбалась. — А я за Петькой, он во вторую смену теперь…
Боря выглядел смущённым, засуетился, полез в компьютер: «Сейчас, сейчас, фотки покажу…» Фотографии почему-то не открывались.
— Это всё Петька! Ладно, в субботу зять приедет, наладит… Спасибо за словарь, пригодился… Чаю хочешь?
Я не хотела чаю! Я жаждала услышать про Аннапурну!
Боря вздохнул и начал рассказывать. Оказывается, до перевала они не дотянули всего каких-нибудь пятисот метров! Конечно, это по высоте пятьсот, а по серпантину идти и идти, километров двадцать, самый сложный участок, после него уже нельзя повернуть назад… В общем, каждый испугался, что кто-то из них не выдержит. Думали, совещались, даже ругались, мерили друг у друга давление и пульс, наконец приняли решение перевал не брать. — Ну и ничего, — бодро продолжал Боря. — Прекрасно провели время в Катманду. Правда, вернулись очень рано, вместо запланированных двух дней пришлось торчать там целых двенадцать… Всё осмотрели, ездили на экскурсии, даже летали на вертолёте над нашим маршрутом, там всё недорого…
Боря снова вздохнул и замолчал. Спросил:
— Тебя Людмила прислала? Ладно, расскажу, чтоб ты не вздумала, если вдруг… ты ведь в Азию ездишь, в Индию, в Таиланд?.. Но смотри, только между нами…
За неделю до отъезда, когда небольшая столица Непала успела им изрядно надоесть, Виктор Васильевич познакомился на базаре с соотечественником. Алексей из Петербурга, лет тридцати, давно живёт в Катманду с местной девушкой, торгует полудрагоценными камнями, бабочками, редкими птицами, змеями там всякими, чем придётся, оказывает разного рода услуги туристам. Жизнью своей в Непале доволен, но русским, хоть и старым, обрадовался. Несколько раз приходил к ним в гостиницу, приглашал и к себе домой. На прощальный ужин тоже пригласил к себе, к счастью, не в последний вечер, а за четыре дня до самолёта…
— Хорошо так посидели. Потом он закурил травку… — Боря посмотрел на меня вопросительно.
Я кивком выразила понимание — знаю, мол, что за «травка».
— Он и раньше курил при нас, запах сладковатый такой… мы внимания не обращали. И вдруг говорит: «Не хотите? Попробуйте, а то так и помрёте дураками, надо всё в жизни испытать…» А мы и не курим никто! Я курил когда-то, в армии, так то сорок с гаком назад было! И не затянусь уже… Лёша говорит: «Ничего, я вам в молоко немного намешаю…» Ну, намешал, мы выпили — никакого эффекта! Сидим-сидим — ничего! Собрались уходить, и тут… Что тут началось! Голова и кружится, и раскалывается, сердце замирает, тошнит, кажется, каждая клетка тела болит, а главное — и это самое ужасное — всё на тебя валится, стены, потолок… руку к глазам пытаешься поднести, а она вроде как за километр от тебя, а потолок прямо на голове лежит и сдавливает, сейчас расплющит, лампа гигантская, как динозавр, летит в лицо… И эти глюки у нас троих одновременно! Лёшка испугался, заметался, потом говорит: «Я вам такси вызвал, идите!» Я взял Алфимова и Витю под руки, и мы пошли… Ноги мои были гигантскими столбами, туловище, наоборот, сжалось и сосредоточилось в сердце, а совсем крохотная голова отрывалась от плеч и улетала в бешено кружившее звёздами небо, но всё никак не могла до конца оторваться и болела, болела… В такси я сразу сунул шофёру столько денег, что он чуть не врезался во что-то, я вроде и понимал, что мне всё только мерещится, и как бы видел себя и всех нас со стороны, но было так плохо и страшно, что хотелось умереть… — Боря покаянно повесил голову.
В таком состоянии они пролежали в гостиничном номере больше трёх суток, до самого отъезда. Только к вечеру третьего дня выпили чуть-чуть воды, и то каждого вывернуло, а на еду не могли смотреть даже в самолёте…
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Воспоминание о дожде предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других