Путеводитель потерянных. Документальный роман

Елена Макарова, 2020

Более тридцати лет Елена Макарова рассказывает об истории гетто Терезин и курирует международные выставки, посвященные этой теме. На ее счету четырехтомное историческое исследование «Крепость над бездной», а также роман «Фридл» о судьбе художницы и педагога Фридл Дикер-Брандейс (1898–1944). Документальный роман «Путеводитель потерянных» органично продолжает эту многолетнюю работу. Основываясь на диалогах с бывшими узниками гетто и лагерей смерти, Макарова создает широкое историческое полотно жизни людей, которым заново приходилось учиться любить, доверять людям, думать, работать. В книге они говорят о мире, уничтоженном войной, осколки которого сохранились лишь в воспоминаниях. Это прошлое для них не только источник боли, но и фундамент, на котором им выпало строить новую жизнь.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Путеводитель потерянных. Документальный роман предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Мауси

Что делает человека человеком?

Маленькая неприметная Мауд, или Мауси, как звал ее возлюбленный более полувека тому назад, жила в центре Тель-Авива рядом с площадью Рабина. Когда мы познакомились, Рабин еще был жив и площадь называлась иначе.

В ту пору я искала сведения о детях, которые занимались у Фридл. В списке из шестисот имен Мауд Штекльмахер не числилась.

— Я была ярой сионисткой, а наша воспитательница — коммунисткой. Она дружила с Фридл. И, видимо, поэтому я сторонилась уроков рисования. Жаль, — вздохнула Мауд и уткнулась в список. — Гертичка Абель, на первой же странице! Что она рисовала? Наши отцы были двоюродными братьями…

Я оставила Мауд списки и вскоре получила от нее увесистое письмо.

«22.12.1990. Дорогая Лена! Посылаю тебе все, что пока удалось вспомнить. Обрывочные воспоминания о детях из детдома L-410 я приписала к графе „Комментарии“, графу с номерами комнат дополнила, красной ручкой исправила мелкие ошибки. О некоторых детях есть целые рассказы, не знаю, понадобятся ли они тебе. Но пусть будут, на всякий случай».

Первая порция историй умещалась на пятнадцати страницах и была написана по-английски.

Но этим дело не кончилось. Мауд стали одолевать воспоминания, они вспыхивали в ночи и горели в ней до утра. Дождавшись, когда за мужем закроется дверь, она бежала к телефону.

Мауд, 1996. Фото Е. Макаровой.

— Доброе утро, Лена. Не помешала? Отвлеку на минутку. Видела, как наяву, старого господина Самета. Мы тащимся в Терезин. Я иду за ним. От тяжелой поклажи на его руках взбухли голубые жилы. Утром чищу апельсин — опять господин Самет. У него же был магазин с экзотическими фруктами! Зимой папа покупал там яблоки из Калифорнии, огромные, красные, словно вощеные. Поговаривали, что он бывал в Америке. Однажды он закупил грейпфруты в Тель-Авиве. Подвиг сионизма. Никто не знал, как их едят, как избавиться от горечи, — мы добавляли сахар, еще и еще, не понимая, что нужно снять кожуру с долек… Посмотрела в Памятной книге — его вместе с женой отправили из Терезина в Барановичи. Ты не знаешь, где это?

— В Белоруссии.

— Сколько туда езды? По тем временам…

— Думаю, дня два.

— Ехать два дня, чтобы тебя расстреляли… А под кустом нельзя? Закрыть на засов ящик на колесах, везти тысячу человек в такую даль, только чтобы расстрелять? В этом поезде ехала моя любимая подруга Рут с родителями… Дядя Йозеф, мой двоюродный брат Густа… В Терезине он подарил мне всамделишную конфету… И еще Хана Шпрингер… Все они принадлежат к моей семье убитых и все не дают спать, понимаешь? Спать еще ладно. За что ни возьмусь, как утром с этим апельсином… Еще одну историю вспомнила про апельсин. Потерпишь секундочку? Девочка-сиротка обожала своего брата, а тот мечтал об апельсине. Где его взять в Терезине? Нет, не могу дальше… Скажи, что делать? Ведь я разумный, целесообразный человек…

— Мауд, пиши все и присылай мне.

— А тебе на что?

— Мне это необходимо. Для работы.

— Образование, труд и служение добру делает человека человеком… Так говорил наш президент Масарик.

Храня верность президенту, Мауд служила добру в роли секретарши при больничной кассе и повышала образование в Свободном университете: учиться надлежит в любом возрасте. Теперь перед ней открылась новая область — «писательство». Как организовать процесс?

Мауд купила в канцтоварах упаковку с липучими квадратиками. На ночь она прилепляла по две-три штучки к торшеру в изголовье, все, что вспомнится, — на карандаш. Шимон давно спал отдельно и застукать ее за этим делом не мог.

— Доброе утро, Лена! Не помешала? Вот думала ночью… Но это личное… Когда я только приехала в Эрец, мне было так странно видеть еврейских детей… И не то, что их так много, а то, что они, слава богу, этого не знают. Я не хочу детей, которые будут несчастны. Перед свадьбой, а было это в 1951 году, если не ошибаюсь, ты тогда и родилась, я со свойственной мне дурацкой прямотой спросила Шимона: «Скажи, могу ли я верить, что здесь это не случится?» Он испугался. И взял с меня клятву забыть это все, жить настоящим ради будущего — иначе не создать здоровой израильской семьи. Его травма плюс ее травма — кого они родят?

***

Шимон покинул Брно в 1938 году. Родителей пугали арабы и жара, однако немцы в прохладе оказались опасней, и вся его семья погибла.

Но когда их младшая дочь покончила жизнь самоубийством, Мауд подумала — и, конечно, этой мыслью с мужем не поделилась, — что сколько ни насилуй себя во имя светлого будущего, прошлое настигнет, возьмет врасплох. Яэль не знала про уничтоженных бабушек-дедушек со стороны Шимона, не знала, что ее дед по материнской линии наложил на себя руки в Терезине, не видела его прощальной записки с перечнем предметов, спрятанных там-то и там-то, и с упреждением ни в коем случае не потерять его ручные часы. А если б знала? Ведь со старшими все в порядке…

— Прости, что морочу тебе голову, — извинялась Мауд. — Но произошло еще одно странное явление — ночью я стала писать по-чешски. Сорок лет на этом языке не думала, как быть? Перейти на иврит или продолжать по-английски?

— Пиши по-чешски.

— А как ты будешь переписывать, у тебя же нет на клавиатуре чешских букв?

— Дело техники, справлюсь.

— Если Шимон узнает, нам не поздоровится, — вздохнула Мауд.

Я напомнила Мауд, что когда я пришла к ней со списками, Шимон был дома, сидел с нами на кухне, пил чай, курил «Ноблес». Вроде ничего его не смущало…

— Знаешь, что было, когда ты ушла?

— А что было?

— Зашкалило давление. Два дня ходил красный, как рак, и молчал. Рыжие — они такие. А он огненно-рыжий. Был. Но внутри таким и остался. Уходит в себя, и там еще пуще раскаляется. От этого депрессии. Иногда затяжные.

Выбрав меня в сообщники, Мауд делилась со мной всем. Так, во всяком случае, мне казалось. Близких подруг у нее не было, а далеких — пруд пруди, в основном из Терезина. Возможно, она и с ними делилась. Но это не то: в одно ухо влетело, в другое вылетело. А тут перед ней куратор выставки в Яд Вашеме, хранитель памяти. Стало быть, память целесообразна. Ей можно придать любую форму, скажем, вылепить из слов памятник господину Самету с его заморскими фруктами и голубыми жилами. Она уже исписала целую пачку липучих квадратиков, куда их?

Я предложила подумать над книгой.

— Нет, Шимон этого не переживет. А что, если сдать память на хранение? Компьютер может сломаться, дом сгореть, боже, конечно, сохрани…

— Куда?

— В твой Яд Вашем.

Не очень представляя себе процедуру такого рода, я вызвалась помочь: встречу на центральной автостанции в Иерусалиме, поедем сдаваться вместе.

Сдать память в архив

Мауд привезла с собой конверт с фотографиями, ножницы, клей и увесистую стопку яд-вашемовских анкет, заполненных ее рукой. Все это нам предстоит оформить.

— Неделю сидела. Шимон за дверь, я — в Памятную книгу. Здесь и мои, и твои.

— Мои? По еврейской линии у меня только дядя погиб, остальные — по сталинской.

— Дядю сдадим. Я прихватила с собой пустые формуляры.

Моими Мауд считала детей, которые рисовали с Фридл. Рассказы о них надлежало поместить в графу «дополнительная информация», вместо отсутствующих фотографий вклеить рисунки. Не совсем, конечно, по протоколу, но у выжившей обязаны принять все.

— Выжившей не из ума, разумеется, — пошутила Мауд, приглаживая седой чубчик перед выходом в свет. — Как я выгляжу?

До ксерокопировальной конторы надо было идти в гору. Мауд ходкая. Со спины ее можно принять за подростка. Короткая стрижка, клетчатая рубаха заправлена в брюки, легкий шаг. Она ходит пешком по пять километров в день, иногда, опять-таки тайком от Шимона, ездит на велосипеде.

Мы сдали фотографии. Групповые Мауд велела увеличить, снять с каждой по пять копий. На всякий случай.

Процесс шел медленно. Мауд проверяла качество каждого ксерокса. Все должно быть сработано раз и навсегда. Даже если мир рухнет, Яд Вашем выстоит.

Я не спорила.

Вернувшись, мы выпили чайку и принялись за дело.

— Сначала детей из твоего списка, это самое трудоемкое. Из-за рисунков. Кстати, на каком языке пишем?

— На английском.

— Почему не на иврите? Считаешь, что Израиль рухнет?

Я сказала, что в мире далеко не все знают иврит, Мауд согласилась — это аргумент.

— Кто у нас на «А»? Вот, Гертичка Абель. Кстати, в Освенцим она была депортирована «семейным транспортом» 6 сентября 1943 года, но сожгли ее в марте 1944-го. Промежуточной графы в анкете нет. Куда писать?

— Добавим графу от руки.

— Нарушим протокол?

Мауд уставилась в экран компьютера. Худенькая девочка в платьице с пояском стояла на крепостном валу и смотрела вдаль, приложив ладонь ко лбу козырьком. За ее спиной было здание пекарни.

— Похожа на Гертичку, и фигурой, и позой… Наши отцы были двоюродными братьями. Гертичка жила с отцом в Оломоуце, мать ее умерла, когда она была маленькой. Она была единственным ребенком в семье. Рослая, черноволосая, зеленоглазая, хорошенькая…

Чтобы уместить девочку в платье с пояском в двухсантиметровый квадрат, нужно было изменить параметры в фотошопе. Распечатали. Еле видно. Что будем делать?

— Вклеим. Раз это единственное, что от нее осталось…

Трещал принтер, выплевывая на кюветку страницы. Ошибка. Текст про Алису Гутман из города Табор придется распечатать снова, мелким шрифтом, иначе не влезет в рамку «Дополнительная информация».

«Одно время моей соседкой по койке была Алиса, бледная, худая и деликатная девочка. Мы обе остались без отца, ее — умер в гетто, мой — покончил с собой. Терезин был перенаселен. Несмотря на все усилия, трудно было соблюдать гигиену. Мы делили кров с клопами, блохами и вшами. Мы недоедали и страдали от множества болезней. Скарлатина и туберкулез, разные виды тифа, к тому же и полиомиелит. Орган здравоохранения гетто решил спасти детей от заражения полиомиелитом; для укрепления иммунитета нам переливали кровь родителей. Наши с Алисой матери сдали по две порции. И мы их отблагодарили — выдали по бутерброду. К этому сюрпризу мы готовились заранее: скопили немного маргарина и два ломтика хлеба, где-то раздобыли щепотку супового порошка. Непросто было заставить их принять этот дар, но мы настояли. Какая это была радость — смотреть на наших матерей, они ели с таким аппетитом! Скоро Алиса с мамой были отправлены в Освенцим».

Тот же транспорт 6 сентября 1943 года. На рисунке ночь, мчится черный поезд, светит луна. Страшно.

— Хана Камерман из Праги, малышка, родилась в 1935 году. Опять без фото. Покажи рисунок.

Толстенькая девочка держит за руки каких-то малышей.

— Ханичка, боже, — Мауд закрыла лицо руками. — Посмотри на ствол дерева — это же труба, а ветки вверх — пламя… И куст, как пожар… Как ты думаешь, она предчувствовала?

— Не знаю. Взгляни на текст, в порядке?

«Хана Камерман и ее мать жили в одной комнате с моей мамой, бабушкой и сестрой в Q 802. Мать Ханы работала на кухне, у них была еда. И даже что-то вроде постели (мои спали на полу). На постели сидела кукла. Мать Ханы в тридцатых годах была в Палестине, но ей там пришлось туго, и она вернулась в Чехословакию. В октябре 1944 года они были уничтожены в Освенциме».

— И что же тут, по-твоему, в порядке?!

Мауд нервничает. Так дело не пойдет.

— Будем переживать, наляпаем ошибок.

— Ни в коем случае. Все должно быть правильно. Я всю жизнь к этому стремилась. Быть хорошей, никого не обижать, не лгать… Девочку с трубой распечатаешь?

— Зачем?

— Будто это Хана… Она была пухленькой.

— Мауд, что мы сдаем?

— Память, — ответила она, не отрывая глаз от дерева-трубы и ветки-пламени. — Ханичка сидела на горшке, прикрывая ноги юбочкой. Как ни уговаривала ее мама, что здесь все свои, она стеснялась. У печки сидела госпожа Штейн, варила из какого-то суррогата кофе и с блаженной улыбкой дымила какой-то дрянью, закрученной в газету. Она не смотрела на Ханичку, но девочке-то каково?

— Мауд, мы заполняем формуляры в надежде на то, что отыщутся родственники или знакомые. Возможно, и снимок Ханички найдется. Рисунок девочки с трубой тут не поможет.

— А как мы узнаем, найдется он или нет?

Тогда у меня не было ответа. Теперь все компьютеризировано. Но снимок Ханички так и не появился на сайте holocaust.cz. Моравский архив пока еще не разобран.

— Почему ты не показала этот рисунок на выставке?

— Их четыре с половиной тысячи…

— Господи, — вздохнула Мауд, — что же делать?

— Идти по списку. Кто следующий?

— Хана Карплюс из Брно. Ее цветы я видела. На выставке. Рядом с цветами Фридл. Ой, они в одном транспорте, 6 октября. Ужасно… Невозможно представить… Только что они вместе рисовали цветы и теперь въезжают в смерть. Может, Яэль правильно сделала, уйдя из этого поганого мира по собственному желанию? Ведь и мой отец поступил в Терезине точно так же. Но какую надо иметь решимость… У меня был такой момент… Все. Молчу. Приклеивай! Правда, она тут совсем крошечная… Годика три.

«Ханичка Карплюс — моя дальняя родственница из Брно. Ее мама умерла в Терезине, а она осталась с отцом, весьма несимпатичным. Он работал в огороде, а бедная Ханичка была бледная и тощая. В этой ветви нашего семейного древа было много талантливых художников, у Ханички, как мне кажется, были художественные задатки».

— Про задатки отрежь.

Отрезала.

— А может, нехорошо говорить, что отец был несимпатичным? Ведь он тоже погиб…

— Да, в Дахау.

— Тогда отрежь «весьма несимпатичным».

Отрезала.

— То, что отец работал в огороде, а дочь голодала…

— Но ведь это правда.

— Правда. Но он-то погиб…

На этом застряли. Мауд решила убрать отовсюду собственные суждения. Будущим исследователям нужны факты, а не оценки.

Мауд занялась цензурой, я — борщом. Подкрепившись, мы принялись за дело.

Эва Киршнер. Фото у меня есть.

— Откуда?

— Я навещала ее родную сестру в Праге, Рене. Милая, сухонькая, — хотела сказать «старушка», но, взглянув на Мауд, назвала ее «дамой в возрасте». — В квартире Рене все блестит. У входа надо снять обувь и поставить на газету, чтобы не испачкать полы. Поила меня чаем, надарила кучу фотографий…

Что-то не так. Мауд поджала губу, сощурилась.

— Обманщица, — процедила она сквозь зубы. — Ты не читала того, что я тебе присылала! Прочти хоть сейчас!

«Рене и Эва Киршнер из Брно. Старшая, Рене, жила с нами в 25‐й комнате, и Эва с мамой часто приходили ее навещать. Рене была очень инфантильной и нуждалась в постоянной опеке. Когда начались осенние транспорты, вся семья числилась в списках. В последний момент во дворе Гамбургских казарм Рене узнала, что ее оставили в Терезине, поскольку она работала в огороде. Рене рыдала. Она не хотела разлучаться с семьей. В мае 1945‐го пронеслись слухи, что отец Рене выжил. Но они не подтвердились. В последний раз я видела Рене в Брно на курсах молодых сионистов. С тех пор ищу ее по свету и не могу найти».

Да, это я упустила. Но можно загладить вину, если, конечно, повезет. Рене отозвалась после первого же сигнала. Передав Мауд трубку, я вышла на балкон.

Жирный фикус щебетал птичьими голосами. Хор скворцов напоминал болельщиков футбола — солист выкрикивал лозунг, и все разом его подхватывали. Но тут команда противников с другого дерева подняла гвалт, освистанный фикус напыжился и вытолкнул из своей кроны летучее братство. В громогласном щебете звучала неподдельная ярость. Птиц не примирить, зато Мауд сияет.

— У Ренки есть внуки! А не работай она тогда в огороде, не было бы ни ее, ни внуков. Она обещала приехать. Закатим сабантуй!

— Прямо сейчас и закатим.

Я врубила Битлз. «Эй, Джуд!» Мауд танцевала и хохотала. Как девчонка. Совсем другая Мауд. Не серая мышь.

— Ты влюблялась до Шимона?

Зря спросила. Мауд покраснела и уткнулась в фотографии, которые я привезла от Рене.

— Стыдно танцевать, когда занимаешься… всем этим. Деньги за разговор верну.

Как же глубоко погрузилась она в свое кино, каждый кадр выворачивает память наизнанку. Что кроме справедливости движет ею?

***

Преподаватели Еврейской гимназии в Брно. «Сэм Бак, погиб, Вальтер Айзингер, погиб, Драхман под вопросом. Эдельштейн погиб, Отта Унгар, профессор математики, погиб, инженер Фукс под вопросом».

— Кто из них кто? Где чья голова? Эх, Ренка, ну кто подписывает на оборотной стороне? Надо положить на фотографию кальку, обрисовать каждого… Есть у меня одна такая.

Я вынула из конверта оригиналы, нет такой, может, ксерокопировальщики не вернули?

— Неважно. — Мауд залилась краской. — Смотри, какая Рене хорошенькая, тоже танцует, как мы… Нет, это несправедливо. Учителей из Еврейской гимназии надо сдать.

— И вместе с ними весь мой архив.

Мауд окинула взглядом папки, которыми была занята вся стена.

— Да уж… Посмотри на Эвичку у фонтана. Что-то она грустная… Думаешь, предчувствие?

На второй фотографии у того же фонтана Эвичка повеселела.

— Слава богу, — улыбнулась Мауд, погладила ее по бумажной головке, но тут же спохватилась — ее же убили… — А это что? Рене-теленок, Рене-мышка, Рене-медведь… Наверняка у них была гувернантка. Вряд ли мать шила костюмы сама. У меня тоже была, но наряжала однообразно. Только в лисичку.

Мы убрали Рене из текста, оставили все, что касалось Эвы. Вышла тоненькая полоска.

Эва и Рене Киршнер, 1939. Архив Е. Макаровой.

— Мириам Сонненмарк, вот она, рот до ушей, четвертая слева в белом платье и гольфах. Сороковой год, тут ей восемь. А мы-то, крутые физкультурницы, кто, интересно, выстроил нас по росту? Справа — моя любимая подруга Рут, самая высокая, за ней я — самая грудастая. Знаешь, сколько мне здесь? Не поверишь, двенадцать. Такая вот я была — девочка в женском теле. Кстати, про Мириам я так ничего и не написала. Кроме того, что ее отец занимал высокий пост в еврейской общине Простеёва. Покажи ее рисунки, пожалуйста!

— У нас же есть фотография!

Мауд неумолима. Показала ей рисунки на экране. Девочки в клетчатых платьицах, цветы…

— А вот эта с прыгалкой она, сравни!

Сравнили. Точно она.

Мауд загрустила. Такая чудная девочка, а она ничего о ней не помнит.

Приклеили фото, отложили анкету в сторону.

Зато про Эву Мейтнер столько воспоминаний, а лица нет.

— Из Простеёва в Оломоуц мы ехали в одном вагоне. Оттуда до Богушовице, и пёхом в Терезин… Тихая, не особенно привлекательная, но очень славная девочка-очкарик. Сколько помню — всегда в очках, всегда за рисованием. А я, корова безмозглая, — Мауд постучала кулаком по лбу, — все прошляпила. Слушай, у тебя на выставке был потрясающий Эвин рисунок «Седер», давай ее там поищем, за праздничным столом…

Поискали, ни одной девочки в очках. А что делать с текстом, он же никуда не влезет!

«В Простеёве у семьи Вольф была текстильная фабрика и большой дом. Главой семьи был доктор медицины Оскар Вольф. У него был брат-близнец и две дочери. Незамужняя Хедвика увлекалась спортом, играла в теннис, ходила в походы, у нее была собачка. Другая, Хана, была замужем за Гансом Мейтнером, и у них была дочь Эва, на два года младше меня. Как большинство зажиточных еврейских семей, Мейтнеры держали гувернантку. Когда немцы захватили Судеты, евреи бежали кто куда, некоторые оказались в Простеёве: например, Грюнхуты с дочкой Зузкой. Прелестная пара — оба высокие, ладно сложенные, и Зузка — невероятная красавица с длинными светлыми волосами, пухленькая (что ей очень шло) и всегда со вкусом одетая в красивые коротенькие платьица. Она была очень самостоятельной, я бы даже сказала — самоуверенной. Благодаря старой госпоже Вольф, которая часто приглашала Эву и Зузку поиграть в саду (деваться-то еврейским детям было некуда), девочки стали неразлучными подружками. В Терезине жили в одной комнате, спали рядом. Эва продержалась до октября сорок четвертого, а Зузку депортировали в декабре сорок третьего… Представляю, как они плакали… Из семьи Вольф вернулся лишь Эвин дядя Отто, из семьи Грюнхут — никто».

— Семья Вольф в саду, и семья Грюнхут здесь, не хватает одной Эвы. Не любила фотографироваться? Убежала в туалет? Нет, ее бы подождали… Заболела? Вольфы стояли вплотную, чета Грюнхут тоже, одна Зузка бегала, расплывчатая. Придется отрезать их друг от друга. Но как? Голову вместе с чьим-то лбом?

— Для этого мы сделали копии. Главное, не перепутать, где чья голова.

Отрезали, приклеили.

Что делать с Эвой Мейтнер?

— Давай возьмем ее монограмму, смотри, как она изысканно свое имя разрисовала.

Взяли. Но как кромсать текст? Проще подклеить целиком к каждой анкете.

— Нельзя выходить из рамок!

— Иногда можно.

— Тогда пусть это будет на твоей ответственности.

Пусть.

Власта Хас.

— Вот она, моя Властичка, в нижнем ряду справа. Ты только посмотри на нее! А рядом Олли… Я сама их вырежу и приклею. Помнишь, я тебе говорила про апельсин? Первый был у господина Самета, а второй — у Властички. Прочти!

После истории с Ренкой я вышла из доверия.

«Последнее счастливое лето 1940 года. Несколько еврейских семей из Простеёва взяли на лето детей из еврейского сиротского приюта города Брно. У нас гостила Олли, а в доме моей подруги Рут — Властичка. Маленькая, шустренькая, с живым умом и острым языком.

Через два года я встретила Олли в Терезине. После тяжелой зимы в гетто она исхудала, оголодала, а Властичка как была, так и осталась — шустрая и жизнерадостная.

У нее был обожаемый брат Руди, и он мечтал об апельсине. Властичка решила во что бы то ни стало раздобыть ему на день рождения апельсин. Она нашла кого-то, кто получил это сокровище в посылке и согласился обменять его на три буханки хлеба. Подсчитаем: каждые три дня мы получали четверть буханки. Значит, Властичка примерно пять недель жила без хлеба! Не знаю, как она это выдержала, — но апельсин Руди получил.

На спортивной площадке «Маккаби» в г. Простеёв. Стоят (слева направо): Эва Фурман, Лидия Банд, Дита Хелиг, Мауд Штекельмахер, Рут Вайс. Сидят: Зденка Бергер, Регина Вейзенгоф, Олли и Власта Хаас, 1940. Архив Е. Макаровой.

В мае 1944 года немцы готовились к приему представителей Международного Красного Креста. Чтобы произвести хорошее впечатление, депортировали в Освенцим стариков, больных и сирот. Олли, Властичка и Руди оказались в списке».

— Лето сорокового года было самым счастливым, — повторила Мауд и уткнулась лбом в ладонь.

Она явно ждала вопроса: почему «самым счастливым»? Ясно, что-то сокрыто под этим панцирем из спрессованной памяти. Но я в поддавки не играю.

— Лили Хаусшильд. Не из твоего списка. Но зато есть фотография, посмотри, фарфоровая кукла!

— Да. Ты так и написала.

«Лили была похожа на фарфоровую китайскую куклу: нежная кожа, розовые щеки, большие зеленые глаза и золотые кудри. Вот только голос надтреснутый. Может, потому, что она была из Судет и плохо владела чешским. Матери у Лили не было, а отец был слепым. Лили о нем заботилась, по нескольку раз в день ходила к нему в казарму, пыталась раздобыть для него еду, водила к врачам. Некогда ей было рисовать. На куцем, запинающемся чешском она рассказывала нам о своих бесчисленных горестях».

— И вот транспорт слепых… Идут, щупают дорогу палками, и среди них — фарфоровая кукла Лили. Она вызвалась сопровождать отца. Представь себе, слепые не видели, куда их ведут, а бедная Лиля все видела… Не могу себе представить… И зачем это представлять? Кого это сегодня трогает?

Мауд сникла. Она пытается достучаться до человечества, а оно — в берушах.

— Даже если это нужно одной тебе…

— Тогда это эгоизм, — перебила меня Мауд, — гадкое намерение обслуживать собственные комплексы…

Кажется, пора сделать перерыв. Собрав в пакет обрезки голов и туловищ, — ничего не выкидывать, пока не закончим, — мы вышли из дому.

Несгораемый шкаф

С пригорка, обсаженного соснами, открывался дивный вид на монастырь Креста и оливковую рощу, вдалеке белели кубы израильского музея, но Мауд в ту сторону и не глядела, она выискивала полураскрытую шишку, в которую можно было бы всунуть голубенький цветочек. Нашла! Цветочек держался, Мауд добавила еще несколько. Вышел букетик. В Израиле запрещено рвать цветы. Но ради того, чтобы показать мне фокус, которому ее научили в детстве, законопослушная Мауд пошла на преступление.

— Когда мне было лет десять, мы проводили лето в Татрах и познакомились там с двумя еврейскими семьями — Шмидты с сыном-красавцем и Келлеры со взрослой дочерью Ханой. Мы гуляли по лесу, и Хана научила меня чудесной вещи — «начинять» еловую шишку цветами. А я научила этому своих внуков. Без ссылки на источник. А что, если память о Хане и есть еловая шишка с цветочками? Но это так, лирика.

***

Мы принесли «лирику» домой и поставили ее на полку с архивными папками.

Татры, 1938 год. Шмидты есть, но меленькие. А Келлеров и вовсе нет.

— Такими я их и запомнила, — вздыхала Мауд, глядя на отсканированных Шмидтов, теперь занявших весь экран. — Жаль уменьшать.

Я распечатала больших Шмидтов дважды. Отрезать их друг от друга без повреждений было непросто, так что этим занялась я, а Мауд вырезала сына-красавца, он стоял в стороне от родителей.

От Шмидтов — к Рите Кребс, ей было пятнадцать (высокая, стройная, смуглая, с черными курчавыми волосами, красивая и, как мне тогда казалось, задавака); от нее — к Маргит Поргес (тихая, с большими грустными карими глазами, темной кожей и чувственными губами, — ее отец был ортопедом).

— Подумай, чему я радуюсь, — усмехнулась Мауд, вырезая девочек из школьной фотографии. — Лица есть! Но сами-то пропали… Нескончаемая череда прекрасных, добрых людей, жаль, как жаль…

***

Пришла из школы дочь, придала темп работе. Мауд вырезала головы, Маня подцепляла их на палец, смазывала клеем, влепляла в квадрат.

— Главное, не перепутать, — твердила Мауд, выдавая ей очередное лицо и с ним вместе анкету. — Это госпожа Флуссер, мать знаменитого профессора Давида Флуссера, специалиста по раннему христианству. Он приехал в Палестину в 1939 году. В его биографии и словом не упомянуто о том, что стряслось с его матерью. Она работала в пошивочной, ужасно симпатичная. Сшила мне из старья платье и кофту. Но это не вся история. А дело было так: однажды мы с мамой и сестрой получили повестку на транспорт. Мы спрятались, а наши вещи отправили в Освенцим… Поезд должен был увезти тысячу единиц хранения, ровно. Кто были те трое, которых отправили вместо нас? Как ты думаешь, сохранились финальные списки? Если да, то наши имена должны быть вычеркнуты, а их вписаны.

— Последние списки сожжены нацистами.

Ложь, произнесенную уверенным голосом, легко принять за правду. Мауд вернулась к платью, которое ей сшила мать знаменитого в будущем профессора.

— А я шила юбки из разноцветных тряпочек, вырезанных ромбиками, для куклы Оленьки. Крик терезинской моды. В нашей комнате была одна модница, которая меняла еду на тряпки и так исхудала, что заболела туберкулезом.

— Где госпожа Флуссер? — спросила Маня, обмакивая палец в клей.

— Ее нет, — ответила Мауд.

Маня вытерла палец салфеткой.

— А почему ваши дети вам не помогают?

— У каждого есть тайна, — ответила Мауд. — Она в сердце. Я свою тайну спрятала в несгораемый сейф. Ведь сердце невзначай может остановиться…

— А где сейф, дома? — спросила Маня.

Мауд заплакала. Слезы размыли ксероксные лица семьи Шпрингер. Ничего, есть копии!

— Нет. В банке «Апоалим». Эти фотографии тоже оттуда. Мои дети их никогда не видели.

— А что там еще? — спросила я.

— Много чего. Целый чемодан…

— Вещей из Терезина?

— В том числе. Можно мне принять душ?

Запах одиночества

Мауд мылась, я кормила Маню обедом.

— Из всех твоих старушек эта казалась самой нормальной, — сказала Маня, уминая борщ за обе щеки. — Но и самая нормальная не того, — покрутила она пальцем у виска.

— А разве это не ты писала сама себе записки от мальчиков и прятала их в железную коробочку из-под монпансье? «Маня, я тебя люблю, завтра поцелую». Твоя тайна умещалась в коробочке, а Мауд пришлось купить несгораемый шкаф.

Маня отпросилась в гости к подружке, а я вернулась к заваленному бумагами столу, распечатала мелким шрифтом два длиннющих текста. Один про подругу мамы Мауд, одинокую старую деву Лоли Шпрингер, у которой были щуплая и очень нервная мать и старый седобородый отец в пенсне, больной душевно и физически. Когда-то Лоли была юной и играла в теннис, эта единственная фотография со времен молодости ее родителей хранилась у Мауд. В 1941 году родители отправили Мауд к Лоли — доводить до совершенства разговорный немецкий, — что они себе думали, осталось неясным, но ей пришлось отдаться в руки синему чулку, тщедушной женщине в очках и в заношенной трикотажной робе до пят. От Лоли пахло одиночеством, и этот запах застрял в ноздрях Мауд. Лоли расстреляли в Барановичах в июне 1942 года, а ее родителей уничтожили в газовой камере Освенцима в октябре того же года.

Густа и Рут Зборовиц, Густа Штайнер, 1939. Архив Е. Макаровой.

Другой рассказ был о Густе, двоюродном брате Мауд, и его отце, овдовевшем Йозефе, которому пришлось растить сына, чтоб вдвоем с ним погибнуть в Барановичах.

— А как ты думаешь, самоубийцу в Зал имен примут?

Мауд вернулась из душа чистенькая, мытенькая, нашла в куче бумаг отца.

— Посмотри на него! Франт, каких свет не видел, и вот что сотворил… Вырезай его сама.

Вырезала. Оставила его без ног и без тросточки, но и так он в квадратик не уместился. Пришлось отрезать низ пиджака. Приклеили, тютелька в тютельку.

— Теперь Густа, — памятуя о разрушительном действии влаги, Мауд держала наготове носовой платок. — Смотри, какой толстяк! Похудел бы — стал бы сердцеедом… Видно по чертам лица — глаза большие, карие, кудри густые, цыганские, носик вздернут… Мы были не разлей вода. Вместе играли, гуляли, проказничали, но и вели умные беседы. Летом, по воскресеньям, я спозаранку заявлялась в волшебный дом неподалеку от замка. Дядя Йозеф с моим прадедушкой купили его, когда выбрались из еврейского квартала. В подвале располагалась кожевенная лавка. О, этот запах! И по сей день упоительный запах кожевенной фабрики или просто сапожной мастерской переносит меня в далекое и, наверное, самое счастливое время…

Густа, где он постарше и расчесан на косой пробор, легко отрезался от Йозефа с огромным лбом в тройке и при галстуке — на фотографии они едва касались лбами.

— Оттуда мы шли в далекий лес, гуляли, собирали ягоды, грибы и полевые цветы. Дядя Йозеф разводил костер. Зимой, по воскресеньям, я ходила к бабушке обедать. Еда была вкусной, а бабушка очень ласковой. Потом Густа спускался к нам, и мы или играли в какую-нибудь игру, или тренькали на большом дедушкином рояле, или отправлялись кататься на санках. В Терезине я совершенно случайно столкнулась с Густой, он подарил мне конфету, всамделишную. Наверняка он берег ее для себя. Такие вещи в гетто не водились. Я не знала, что вижу его в последний раз. Не знала, что они с дядей Йозефом получили повестку, все произошло молниеносно.

Мауд слово в слово пересказала текст, который я только что прилепила к анкете, и ненадолго умолкла.

— У тебя ведь тоже есть свои истории, а ты занимаешься чужими.

— Это проще.

— Где они в тебе умещаются?

Я указала на стеллаж с папками.

— А меня ты где хранишь?

— Видишь, «Дети Терезина», четвертый том?

— Да. А почему я в четвертом?

— Там те, кто выжил.

Вырезали и приклеили бабушку в молодости с двухэтажной прической, крепенького юного дедушку с воротничком под горлышко.

— Они жили на первом этаже, в самой большой и самой красивой квартире, а Густа с Йозефом занимали второй этаж. Я любила навещать бабушку. Она ничего от меня не требовала, никогда меня не ругала, одним словом, чистая радость.

Вырезали и приклеили любимую подругу Рут, писаную красавицу с волнистыми волосами, вырезали из сонма подруг каждую в отдельности, — не все, прямо скажем, красавицы, — но все убитые… Вырезали почетных граждан еврейской общины города, — Мауд помнила, кто в их синагоге на какой скамье сидел, соседей по дому, еще каких-то дальних родственников…

Поздним вечером на столе образовалась стопка высотой в полметра, а вокруг стола и под ним — ковер из обрезков. Ползая на четвереньках, Мауд подбирала неповрежденных, всех, даже тех, у кого отрезаны край шляпы или пара кудрей. Не может она выкинуть живых людей на помойку.

Зал имен

Утром мы поехали в Яд Вашем. В Зале имен было приемное окошко. «Вся память» в него не влезет, только по частям. Чтобы ускорить процесс, я позвала приятеля, научного сотрудника данного заведения. Мауд сдала ему на руки «всю память», спросила про место хранения.

— В принципе, каждому документу присваивается инвентарный номер, — объяснил ей мой приятель, — под этим номером он проходит сканирование, после чего помещается в базу данных. Оригиналы хранятся по шифру уложения.

— Я хочу видеть конкретное место.

— К сожалению, вход туда разрешен только сотрудникам.

— Но Лена ведь тоже здесь работает, — не отступала Мауд.

— Искусство — это другой департамент.

Пришлось звонить начальству. Позволило.

Мы попали в святая святых памяти. Полутемное помещение со стеллажами в десятки рядов, казалось, не имело ни конца ни края.

— Где будут лежать мои? — спросила Мауд.

— Здесь. Но не сразу. После обработки.

— Где производится обработка?

— В приемке.

— Где приемка?

— У окошка.

— Так зачем же мы отдали их вам?

— Чтобы я передал дежурному сотруднику.

— Где он?

— Это Катрин, девушка в окошке.

Мы вернулись к приемке с тыльной стороны.

Мизансцена со святая святых оказалась лишней, но Мауд была довольна — теперь она знает, где физически обитает память о каждом из шести миллионов. Катрин пересчитала анкеты. Их оказалось шестьдесят семь.

— Всего? — удивилась Мауд.

Катрин пересчитала снова, из уважения к пережившей Катастрофу. Шестьдесят семь.

— Ничего, что некоторые без фотографии, а некоторые с рисунком вместо фотографии? — спросила Мауд.

Разумеется, важна правдивая информация. Но это — не к Катрин. Ее дело — заполнить карту подателя и выдать квитанцию о приеме.

***

Вышли из Зала памяти налегке. Куда там!

— Думала, сдам и все… Нет! Они все равно тут, — постучала Мауд пальцем в седой висок.

Мы поднялись в гору и сели на автобус. Трамваев в Иерусалиме тогда не то что не было, о них даже не помышляли. Сейчас от Яд Вашем до центральной автостанции мы бы добрались за семь минут, а тогда приходилось кружить вокруг города.

Всю дорогу Мауд нудила: «Забыли сдать твоего дядю, не заполнили анкету на Ханичку Эпштейн. Да, она была не совсем в своем уме, в одиннадцать лет писала в постель. Но ведь ее убили! Могли бы и о ней сказать. Конечно, не то что она была ненормальной и писала в постель… Еще была такая Бедржишка Мендик, из двадцать третьей комнаты. Темная, неряшливая, может, даже умственно отсталая, несчастный туповатый дьяволенок… Но ведь и ее сожгли… Я бессовестная, раз помню такие гадости. Хорошо, что нашлась Рене… Сколько стоил разговор? Точно не меньше пятидесяти шекелей. А твоя работа?»

Я молчала. Мауд искала, к чему бы прицепиться, и в конце концов вцепилась зубами в носовой платок.

— Я тебя обманула, — процедила она сквозь зубы, прикрыла ладонью рот и умолкла до конечной остановки.

Автобус в Тель-Авив отправлялся через пять минут. Мауд пребывала в разобранном состоянии. Уговорить ее остаться? До вчерашнего дня все было просто и ясно. Совестливая душа, с этим непросто жить, но она справлялась… Поддаться, спросить про обман?

— Ты громко думаешь, — отозвалась Мауд. — Скажу одно — мы не сдали самого главного человека.

Я провела рукой по ее голове. Волосы как наждачная бумага.

— Позволь мне еще раз к тебе приехать. С чемоданом.

— Навсегда? — пошутила я неловко.

— На пару часов. Без ночевки.

Чемодан

Через неделю в семь часов утра я встречала Мауд на автостанции. После того как сестра одного погибшего художника назначила мне встречу в Беэр-Шеве в шесть утра, семь в Иерусалиме — это по-божески.

Мауд вышла из автобуса первой. В косынке и без чемодана.

— Он в багажнике, — объяснила Мауд. — Не хотела класть его туда, но водитель настоял. Наверное, я сумасшедшая, — хихикнула Мауд, когда багажник открылся и она увидела чемодан. — Куда он мог деться из автобуса? А я всю дорогу дрожала.

Чемодан и впрямь оказался нелегким.

— Возьмем такси. Нечего таскать на себе такую тяжесть. Хватит той, что внутри.

Дома мы водрузили чемодан на тот же стол, за которым неделю тому назад собирали в кучу память. Судя по всему, это было лишь увертюрой к опере.

За эту неделю я успела побывать во Франкфурте, подписать все бумаги, касающиеся транспортировки выставки из Иерусалима, огорчиться из‐за небольшой, относительно Яд Вашема, площади тамошнего еврейского музея и из‐за новой статьи для немецкого каталога, которую придется писать. Трудно возвращаться к пройденному. И только взявшись за статью, я поняла, что «пройденного» нет, любой материал — это тема с вариациями, а они бесконечны.

— Молнию заедает, аккуратней, пожалуйста!

Старый клетчатый чемодан поддался, и мы принялись выгружать на стол его содержимое. Сначала громоздкие предметы — бабушкину кастрюлю, она была с ней в Терезине, ее же ковш и железные кружки, раскладной деревянный стул — на нем все сидели по очереди, маленькая Ханичка очень его любила…

— А я больше всех на свете любила бабушку, но это ты и так знаешь. Вскоре после приезда в Терезин бабушка овдовела. Ей пришлось лицезреть все тяготы жизни, через которые прошла моя мама, ее единственная дочь, и мы, ее внучки. Как и все, она привыкла спать на голом полу в переполненном помещении, привыкла к голоду… Прежде дородная, она стала похожа на скелет в косынке. Кстати, это ее косынка, как увидела… Бабушка так боялась отправки на восток. Может, она умерла в поезде? Или она доехала, разделась и пошла туда… Говорят, в Треблинке их сначала заставляли бежать, они падали с ног…

Мауд обхватила голову руками.

— А вот и кукла Оленька, — сказала я, — и Мауд тотчас включилась в другую историю. Как ребенок.

На кукле была бирка с именем. С пошитой Мауд юбки сыпались обесцвеченные временем ромбики — крик терезинской моды. Я принесла микалентную бумагу — подарок реставраторов, — и запаковала куклу.

— Муж моей сестры запретил хранить Оленьку дома.

— Он тоже из ваших мест?

— Нет, из Марокко.

— Ему-то чем кукла мешает?

Мауд пожала плечами, пригладила седой бобрик.

— У меня про Оленьку есть короткий рассказ, кажется, я тебе посылала. Когда мы отправлялись в Терезин, семилетняя Карми несла в рюкзаке алюминиевый ночной горшок, фаянсовый не годился — тяжелый и легко бьется, — одежду, а главное, Оленьку. Через три года безоблачным жарким днем мы оказались вот с этим всем на пороге нашего дома. И тут Карми как завопит: «Оленькина рука опять оторвалась!» Мама нашла в рюкзаке иголку и нитку и, присев на порог, пришила руку на место.

— Надо отнести к реставратору. В Яд Вашеме большая коллекция кукол из концлагерей.

Мауд не отозвалась, она распаковывала вещи, завернутые в газету.

Серая фетровая шляпа. Вполне сохранная…

— Шляпа самоубийцы переживет века, — вздохнула Мауд.

— Папина?

— Нет. Это доброе сердце моей бабушки. Она взяла под крыло одинокого беспомощного еврея из Германии. Транспорт стариков прибыл летом сорок второго, их расселили на переполненном чердаке. Однажды вечером подшефный пришел к бабушке и попросил сберечь его единственную ценную вещь — вот эту шляпу. Наутро его нашли на чердаке повешенным. А шляпу бабушка сберегла. Она умела держать слово.

Записная книжка с мизинец, дедушкина. Одни цифры. Давление и время приема лекарств…

— Не помогло. Умер в Терезине. Дураки мы с Шимоном, тоже все записываем… Он еще и будильник ставит, чтобы лекарство не проспать.

Вторая книжечка, чуть потолще, разлинована от руки. В ней — даты и часы проведения лекций, имена лекторов, в основном по иудаизму; отец организовывал культурные программы. Это необходимо отсканировать.

Макс и Штепанка Штайнер, 1907, дедушка и бабушка Мауд. Архив Е. Макаровой.

Часы. Большой циферблат с римскими цифрами. Те самые, которые важно было не потерять…

Общая тетрадь. Дневник Мауд. Карандашный рисунок центральной площади гетто с датой, 21 июня 1943 года, девочки-модницы в одежде с множеством карманов, наброски людей…

— Так ты здорово рисовала!

— Думаешь? Нет, это просто так.

— Прочти что-нибудь из дневника.

— Наугад?

— Давай наугад.

— «Не хочу оставаться в галуте; уеду в страну, о которой могу сказать одно — она наша. Я не упертая националистка, но отказываюсь жить за чужой счет». Ля-ля-ля… «В кибуцах будет жить рабочий класс, но это будут мыслящие люди, а не автоматы. Их цель — не богатство и пустое наслаждение, а образование, труд и служение добру. Жизнь улучшится, если сам человек станет лучше». Ля-ля-ля… «И не нужны будут рестораны, салоны красоты и прочие выкрутасы, с которыми в жизнь проникают ложь, легкомыслие, зависть и прочая дурь». Видимо, я предчувствовала, что выйду замуж за Шимона. Кстати, в рестораны он по сей день не ходит. «Представляю себе Эрец как новую страну, которая справится с теми ошибками, которые мы совершили, живя среди чужих народов. Как только наш народ объединится, объединится весь мир». Ля-ля-ля… Да, неспроста я за него вышла. В Терезине я верила в сионизм, но, попав в жару и мошкару, сникла. Тут-то и подвернулся Шимон. С его непоколебимой верой в Израиль. До сего дня. «Чтобы не жить в постоянной обороне, нам нужна Родина. Ее возрождение». Но и Родина не спасает. Сидим в противогазах. То есть сидели, три месяца тому назад. «Бог, искусство, красота, добро — сегодня все это так далеко от нас. Наверное, пройдут сотни или тысячи лет, пока эти понятия настолько в нас укоренятся, что мы будем думать о них так, как сегодня думаем о вещах насущных — заработке, пище и т. п.…Имеет ли жизнь смысл сама по себе? Не человек ли призван наполнить ее смыслом?» Тут я уже похожа сама на себя. Шимон абстрактных рассуждений не любит.

Мауд тянула резину. Не для обсуждения сионистских или даже общечеловеческих идей ехала она ко мне с чемоданом. Меж тем он пустел, на дне оставалось несколько газетных свертков. Мауд наверняка знала, что в них, но никак не могла подступиться.

— Это второй дневник, я писала его уже в детском доме, куда меня после всего устроил отец, чтобы я примкнула к коллективу.

Осталось задать вопрос, и подступ к сверткам будет открыт.

— Где первый дневник?

— Я его сожгла.

— В Терезине?

— В Израиле. После того как дала Шимону слово.

— А это почему не сожгла? — кивнула я на газетные свертки.

— Увидишь, — сказала Мауд, потупив очи долу.

Пакетики. «Незабудка», 30 мая 1942 года, «Лютик», 5 июня 1942 года, «Роза», 8 декабря 1941 года… Заглянула внутрь. Пожухлые лепестки прилипли к бумаге.

— Надо показать реставратору.

— Дарю, — Мауд раскраснелась. — И что ты будешь с ними делать?

— Помещу на выставке, между пуленепробиваемыми стеклами.

— Смеешься надо мной?

— Что ты! Если позволишь, я правда это сделаю. Обещаю.

Защелка

В последнем свертке оказалась сумочка с металлической защелкой. Мауд нажала на защелку и оттуда выпорхнула фотография. Я поймала ее на лету.

Молодой мужчина с усиками и при галстуке внимательно, чуть исподлобья смотрел на меня. Точно как Мауд, изучающе-выжидательно.

— Знакомься, Герман Тандлер. Это его цветы.

Внизу рукой Мауд приписано: «Bx № 1449, 22 октября 1942, Треблинка».

— Об этом я узнала после войны. Его мать записали на транспорт, он поехал с ней, добровольно. А это наши с Германом транспортные номера. Я вышила, гладью.

Мауд погладила их рукой и положила на лицо Германа. Подумав, она приставила его фотографию к кастрюле, села на корточки и застыла.

С тех пор при слове любовь передо мной встает одна картина — Герман, приставленный к кастрюле, и Мауд, сидящая перед ним на корточках.

Оставив их наедине, я вышла на балкон. Облетела турецкая сирень. Светло-фиолетовые цветочки покрыли ковром серый бетон. Собрать и засушить?

Докурив сигарету, я вернулась в комнату. Мауд держала на ладони малюсенького фарфорового слоника.

— Герман подарил. И эту божью коровку тоже. А мышка куда-то задевалась. Он звал меня мышкой. Мауси. Вот я и задевалась. Кстати, вот и фотография, о которой я тебе говорила, с контурами на папиросной бумаге.

Герман Тандлер, 1940. Архив Е. Макаровой. Транспортные номера Мауд и Германа. Фрагмент афиши документального фильма «Встретимся», 1997. Фото Е. Макаровой.

Фото в саду. Лето 1941 года. В первом ряду — светленькая стройная мама Катерина обок с не очень веселым папой Фрицем, маленькая Карми верхом на детском велосипеде и грудастая Мауд с затаенной улыбкой. За спиной Мауд, склонившись к ней, сидит совсем другой Герман, веселый, с пышной шевелюрой, а за спиной Катерины — Дора, мать Германа. Счастливое семейство.

Бедная Мауд.

В сумочке лежал конверт. Терезинские письма Германа, на тонюсенькой бумаге.

— На просвет что-то видно, — Мауд поднесла письмо к окну, — да не очень… Не волнуйся, я их переписала, — Мауд достала из-под тряпочной чемоданной обивки листы в клетку. — Тогда мне удалось разобрать почти все. Теперь я бы не справилась. Но это дорого только мне. Для посторонних там нет ничего интересного… Он жил в мужской казарме, сотни мужчин, шум, крик… Потом он начал кашлять, заболел затяжным воспалением легких… А когда выздоровел, его мама получила повестку, и он отправился с ней. Но все же нам удавалось встречаться… И это было чистое, беспримесное счастье.

— Как вы познакомились?

— У нас дома. Герман с матерью и тетей бежали из Судет и оказались в Простеёве. Их подселили к нам. Мы считались богатыми и должны были потесниться. Ему было 24, мне не было и тринадцати. Все приходилось скрывать. Мы встречались тайно, в прихожей прятали записки в ботинок — где и когда свидание. Эх, все это детские глупости. Давай заполним анкету, ты еще хотела сделать копии, а мне нужно успеть сдать чемодан в сейф.

Дора и Герман Тандлер в верхнем ряду; Штекельмахер Катерина, Фриц, Мауд и Кармела на велосипеде. г. Простеёв, Садки, 9. Архив Е. Макаровой.

Штрихпунктирные встречи

Прошло пять лет. За это время я умудрилась побывать на разных континентах, переговорить с сотней людей, переживших концлагеря, собрать материал на несколько томов, пропутешествовать с выставкой «Культура и варварство» по скандинавским странам и поучаствовать в съемках трех документальных фильмов.

Штрихпунктирные встречи с Мауд продолжались. Оказываясь в центре Тель-Авива, я забегала выпить чайку и продемонстрировать успехи в иврите. В основном Шимону — он презирал репатриантов, которые устраивают в Израиле гетто. Я не устраивала, и Шимон проникся ко мне уважением.

— Нам это на руку, — сказала Мауд.

Что она имела в виду? Вроде бы мы все уже сделали. Меня беспокоили лишь засушенные цветы и кукла Оленька, надо показать их реставратору. Жаль, если пропадут.

— И с этим справимся.

Тон заговорщицкий. Что-то она опять затевает. Но спрашивать не стала. Пройдя школу Мауд, я научилась прикасаться к размозженным судьбам, научилась слушать и не спешить с наводящими вопросами. Я помнила про тайну в сейфе.

Правда

26 ноября 1996 года я получила от Мауд увесистую бандероль. К внутреннему конверту была прикреплена записка.

«Лена, я не писала роман, я написала правду, то, что помню, так что прости за стиль, вернее, за его отсутствие. Я пишу об этом впервые. Хочу обратить твое внимание на некоторые моменты.

Скандалы с отцом: у него была своя логика; он просил Германа не возбуждать во мне эротических чувств, по его мнению, я была маленькой, и столь ранняя связь могла бы наложить тяжелый отпечаток на мое будущее.

Герман держался очень достойно, не просил больше того, что может ему дать девочка. У него были интимные связи с женщинами, он мне о них рассказывал. Он был нормальным молодым человеком и чувствовал то, что чувствовали все: жизнь стремительно сокращается.

Встреча с Германом повлияла на всю мою жизнь, на замужество с Шимоном и даже на наших детей. Да, конечно. Такова жизнь. Твоя Мауд».

Спрятав бандероль в рюкзак, я вышла из почты. Накрапывал дождь. Иерусалим жадно впитывал в себя влагу. В кафе «Нава», где обычно собирались «терезинские девушки», никого не было, я заказала себе вина и открыла внутренний конверт. Между страницами «романа», написанного по-английски, обнаружился еще один конверт с письмами Германа, к нему прилагалось следующее послание:

«Переписка разрешалась только по-немецки, это касалось и внутренней почты. Все эти письма, за исключением записки по-чешски, которую мне передал от Германа человек по прозвищу Окс, то есть бык, написаны на швабахе, это особый немецкий язык, который я подзабыла. Почему-то я перевела их не на английский, а на чешский. Неразборчивые слова пометила точками. Не перевела я лишь отдельные записочки, в которых объясняется, почему он не может прийти, из‐за болезни или из‐за „геттошпере“ и некоторые письма с описанием болезни, это совсем неинтересно. Выбери то, что тебе покажется важным».

Что сие означает? Мауд думает о публикации? А как же Шимон?

Читая, я выпила не один бокал вина.

Зарядил дождь.

Пожилая женщина у кассы родом из Польши, о которой мне было известно, что она всю войну пряталась в погребе, дала мне зонт — кто-то забыл, так что с возвратом, — и я побежала домой. Переводить то, что прочла, на русский, а уж потом думать о том, как совместить текст Мауд с письмами Германа. В результате вышло так.

Четырнадцать историй

1. Как мы познакомились

Однажды весной 1941 года ехали мы с двоюродным братом Густой на велосипедах. А навстречу нам ехали на велосипедах молодые ребята-евреи. Мы слезли с велосипедов, и Густа познакомил меня с Германом.

Вскоре Густа сообщил мне новость: по приказу нацистов нас уплотняют, мы будем жить вместе с Германом, его мамой и тетей. Они вселились в наш дом на улице Садки, 9, а мы пока еще жили напротив — в Садки, 4.

Ровно в восемь вся наша семья собиралась за столом. Ужин. Без пяти восемь я пошла мыть руки, вымыла и, сжимая в руках полотенце, встала у окна. И увидела Германа. Он летел домой на своем гоночном велосипеде. Мама зовет: «Мауд, за стол», а я говорю: «Сейчас, сейчас, я мою руки…» По сей день запах душистого мыла и свежевыстиранного домотканого полотенца завораживает меня. Возвращает к тому дню, когда я стояла у окна, а он гнал домой на велосипеде.

2. Переезд и новые чувства

Летом того же года мы переехали в Садки, 9. На первом этаже жила старая госпожа Вольф, прежняя владелица дома. Внизу в двух комнатах — Герман с мамой и тетей. К нам наверх вела деревянная лестница, застланная ковром. Тогда Мари жила с нами — еще не вышел указ, запрещающий евреям держать домработниц. Ванная и прачечная были наверху, гостиная и кухня — внизу.

В день после переезда состоялась встреча жителей дома; на ней было решено, что дамы будут обращаться друг к другу на «вы», а мы с Германом — на «ты». Это мне понравилось.

Стояла чудесная летняя погода. Вечера мы проводили в саду. Младшая сестра меня особо не занимала. Я была детская душа в женском теле; я была взрослой не по годам, но с моей подружкой Рут мы могли еще смеяться до упаду.

Однажды вечером в саду я приникла к Герману и стала гладить и расчесывать пальцами его волнистые каштановые волосы. И вдруг меня как током ударило. Это была эротика, чистая эротика. Я потеряла голову. Ждала Германа у окна, пока он не придет с работы, а завидев, бежала открывать ему дверь. Входя, он целовал мне руку, это было так приятно… Мы дарили друг другу маленькие подарки. Как-то зимой он принес мне розу. Что делать? Вдруг родители увидят и все поймут? Я ее засушила в книге, она жива по сей день.

Рут Вайль, подруга Мауд, 1937. Архив Е. Макаровой.

Утром, перед работой, Герман разминался в гостиной. Я на цыпочках сбегала по ступенькам, и мы делали друг другу — тсс! — чтобы никто нас не услышал. Я научилась выкручиваться, лгать, чтобы только быть с ним.

Днем родителей и Карми не было дома. Как-то Герман вышел из ванной, я стояла у двери, и он поцеловал меня в губы. Я чуть не потеряла сознание. Бросилась наверх к зеркалу — посмотреть, как я выгляжу, вдруг родители что-нибудь заметят. Однажды мама нашла записку, которую я спрятала под ковриком в прихожей, и это был скандал. Я дала слово не встречаться с Германом, хотя бы на время.

3. Как я научилась изворачиваться

Как-то раз мы занимались с учителем в доме у Рут. Я не могла сосредоточиться. Наконец, урок закончился, я вышла на улицу и увидела Германа в пассаже. Он шел мне навстречу. Конец всем моим обещаниям. Помню коричневые кафельные плитки на стене пассажа. В 1995 году я была в Простеёве, зашла в пассаж, увидела те же плитки, и душа обмерла.

Однажды я отпросилась у бабушки с дедушкой, наврала, что иду к Рут заниматься, а сама уехала с Германом в Плюмов. Домработница Мари пообещала в случае чего меня выгородить. Иногда Герман навещал своих друзей, Отика или Давида, и я увязывалась с ним. Мы уходили далеко, как можно дальше, но в пределах отмеренного нам, евреям, пространства. Я не хотела, чтобы кто-то знал про нашу любовь. Даже от Рут скрывала.

Как-то раз Герман ждал меня около дома маминой двоюродной сестры Лици, где я занималась английским. Лици решила, что я пришла на «конверсейшн» и что мы вместе пойдем гулять. Сославшись на обилие уроков, я отказалась остаться на ужин. И тут Лици увидела в окно Германа! Поняв, что все это неспроста, она сообщила родителям. Те устроили мне скандал, я рыдала до изнеможения.

Жизнь моя была заполнена; учеба на дому в группе из пяти-шести человек была очень интенсивной, нам много задавали. Герман из‐за немцев не успел получить диплом; без пяти минут инженер помогал мне с алгеброй и геометрией. Мы на полном серьезе говорили о женитьбе, мне нужно было лишь немного подрасти. Наших будущих детей мы называли «циглечки» (кирпичики), чтобы никто не понял.

Мы встречались тайком; дома я сказала, что иду к зубному врачу доктору Леви, а после врача к Рут, заниматься. Рут я сказала, что иду к зубному врачу. У зубного врача я была, а после этого мы отправились с Германом в долгую прогулку, туда — по Урчицкой улице, обратно — по Брненской. И тут нас настиг сильный дождь. Я видела, как струится вода по лицу Германа, это было такое счастье — просто быть вместе. Мы шли, держась за руки, и тут нас засек приятель Хермины, прислуги в доме Рут. Он настучал на нас Рут и ее отцу, достопочтенному господину Вайсу. Пришлось изворачиваться.

4. Невинные игры

Я вспомнила еще одну вещь, которую сначала постеснялась написать, она показалась мне уж очень интимной. Это было летом 1942 года, незадолго до Терезина. В то время немцы закрыли игровую площадку Маккаби, детям некуда было деваться, негде играть и негде встречаться. К дому на Садки, 9, примыкал большой сад в форме буквы L. Одна его часть была видна из дома и со двора, а другая нет. В один прекрасный день к нам пришли Эва Мейтнер и Зузка Грюнхут, их пригласила госпожа Вольф, чтобы они поиграли на свежем воздухе. Мы все играли в прятки, Герман тоже был в саду. Я спряталась за рябину. Он подошел ко мне, и я вовлекла его в другую игру, которую сама придумала. Мы ели с ним вместе ягоды рябины, одну — он, другую — я, и так до последней, ее мы ели вместе. Попробуйте съесть с кем-нибудь вместе ягоду… К счастью, рябины было много.

5. Праздники и зимние вечера

В Рош ха-Шана и в Йом Кипур мы ходили в старую синагогу. Новую большую синагогу заняли немцы. Я пыталась читать еврейские молитвы (без всякого понятия), читать приходилось быстро, чтобы успевать за раввином и общиной.

Новый год мы справляли вместе. Повесили в гостиной большой рисунок с изображением черного кота, каждая семья приготовила угощенье. Я впервые ела соленый горох с перцем, традиционную еду судетских чехов.

Настала зима, а с нею — темные, холодные вечера. Все жители дома собирались в гостиной за большим овальным столом, мы перевезли его с Садки, 4. Родители позволяли мне сидеть со взрослыми, но в полдевятого или в девять я должна была идти спать. Отец открывал большой атлас и сообщал нам о нынешней политической ситуации — звучали названия далеких городов — Харьков, Тобрук. Потом все играли в карты, в «черную кошку». Мы с Германом часто сидели рядом, шептались или писали друг другу записки, надеясь, что никто этого не замечает. Иногда один из нас отправлялся в уборную, к которой вела деревянная лестница, и там мы встречались и тихо разговаривали.

6. Жаровцы

По приказу нацистов мы должны были сдать все драгоценности, серебро, золото, меха, радиоприемники и велосипеды! Весной 1942 года мужское население Простеёва отправили в Жаровцы в рабочие лагеря. Отправили отца и Германа. По Герману я тосковала, по отцу — нет. В субботу после обеда отец возвращался обгоревший, грязный, с мешком грязного белья.

Я тайком посылала Герману в Жаровцы письма, ответные письма передавала мне его мама. Мы гуляли с моей Рут там, где разрешено (запрещено, например, было ходить по тротуару), строили планы на будущее — что будем делать, когда вырастем, какие у нас будут семьи.

О Германе ни слова. У рельсов (до них можно было дойти) я нашла четырехлистник и послала его Герману в письме. Меня переполняла любовь, и я от всего сердца желала Герману счастья.

По субботам с двенадцати дня я стояла у двери с колотящимся сердцем, ждала, когда раздастся звонок — Герман должен вернуться из Жаровцев, и я хочу сама открыть ему дверь.

Вспоминаю прекрасный весенний вечер. В тоске по Герману я выхожу в темный сад, небо полно звезд, старая груша сладко пахнет, я прижимаюсь к ней, смотрю на почти полную луну и думаю: хоть бы Герман сейчас посмотрел на луну, чтобы наши мысли и чувства встретились!

7. Транспорты

Пришел июнь и с ним — отправка транспортов Аа-f, Аа‐g, Аа-m, Аа-q из Оломоуца и его окрестностей, включая Простеёв, в Терезин.

В доме варили, собирали в дорогу макароны, специи, домашнее сгущенное молоко. Как все евреи, родители обзавелись рюкзаками, сложили в них легкую алюминиевую посуду, немаркое цветное белье, пододеяльники и наволочки. Все шили сами, я научилась строчить на машинке — здорово, мне понравилось, и я нашила мешочки для сахара, макарон и крупы.

Герман с мамой и тетей были в транспорте Аа-g и покинули Простеёв на четыре дня раньше нас. Я пошла прощаться на вокзал. Семья Германа, мои дедушка с бабушкой, Густа с отцом… Отец одной девушки, полуеврей, не был в списке и плакал, расставаясь с ней. Я впервые увидела, как плачет мужчина.

Я попрощалась с Германом. Помню, еле шла с вокзала. Прежде я никогда не испытывала такой боли. Но вскоре, 2 июля 1942 года, мы все вместе с госпожой Вольф оставили дом на улице Садки, 9.

8. Летние каникулы на сборном пункте

В Оломоуце нас собрали в пустой школе, мы сидели, прижавшись друг к другу вплотную, с непривычки это было тяжело.

Детям было поручено чистить картошку; у меня то и дело падал нож из рук, я думала только об одном: где Герман, увижу ли я его в Терезине.

Под утро нас погнали на вокзал. Тяжелая поклажа, эсэсовцы орут. В темных переполненных вагонах мы ехали в Терезин. Меня изводила тоска по Герману. В доске вагона я обнаружила щель, сквозь нее я смотрела на Прагу, на детей, плавающих у берега Влтавы, на женщин в купальниках… Я отважилась даже подойти к перемычке между вагонами и вдохнуть свежий воздух; жандарм заметил, но не прогнал.

В Богушовицах я пристроилась к господину Самету (про него ты помнишь) и плелась за ним до шлойски [(искаж. нем., «шлюз»), место обыска заключенных], которая была в здании бывшей пекарни.

9. Шлойска и Герман

Приход или отправка транспорта происходили в полной темноте. Запрещалось включать свет и подходить к окну. Я скинула с плеч тяжелый рюкзак, села на пол и разрыдалась: к счастью, этого никто не заметил. Принесли суп. Не испытывая ни малейшего стеснения, я встала на раздачу. Помню, один старик поднес вместо миски ночной горшок. Горшок был новый, только что купленный, но все же это был горшок. В шлойске мы привыкали к Терезину. Спали в помещении, набитом людьми, дышали кислой вонью. В смрадной уборной нельзя было запереться. Голод, «шперре», запрет на выход. К счастью, рядом была Рут.

Герман не появлялся. Забыв всякий стыд, я стояла, как постовой, у дверей и высматривала кого-нибудь из Оломоуца, кого-нибудь, кто бы нашел Германа и передал ему, что я здесь и жду его.

На второй или третий день Герман объявился.

«Мауси! Вчера, к сожалению, мне не удалось прийти, поскольку я помогал на кухне, там было полно работы. Без четверти девять я прибежал к воротам, но уже было поздно. Сегодня, если не приду до обеда, то в шесть приду точно. Буду, кажется, работать каменщиком, это лучше, чем тягать мешки с углем».

Вечером мне удалось удрать из шлойски, и мы с Германом пошли к его маме в Магдебургские казармы — об этом прочтешь в его письме.

«12.07.1942. Милая Мауси! Совершенно вылетело из головы поблагодарить тебя за звезду, которую ты мне передала. Что это для меня значит, ты, конечно же, понимаешь. Верну во вторник, в полседьмого. Надеюсь, нам повезет, и, как вчера, мы снова сможем выбраться к нам, но……. в том случае, если твоя мама не будет против».

Я гордо отказалась от картошки, которую мне предложила госпожа Т. (мать Германа). Не за едой пришла.

У выхода из Магдебургских казарм нам показалось, что рядом никого нет, мы сели на ступеньку и стали целоваться. Нас увидела семья Б. из Простеёва. Я чуть сквозь землю от стыда не провалилась.

10. Расселение

Всех распределили по казармам. Мужчин — в судетские, стариков — в отдельный блок, мы с мамой и Карми попали в Q 802; там жили матери с детьми. Взрослых распределили на работы; иногда вместо мамы я ходила раздавать матрацы. Прекрасным летним днем мы шли с Рут на дровяной склад под открытым небом. Он находился за Дрезденскими казармами. На солнце грелись мамы с детишками, эта картина всколыхнула растущее во мне чувство материнства. Я жила двойной жизнью. Днем я выводила большую группу детей на прогулку, играла с ними в разные игры, занималась спортом, а вечером там же мы встречались с Германом. Сидели на бревнах, оглушенные счастьем, — мы снова вместе. И родители поняли наконец, что не в их силах запретить мне свидания с Германом; вечером, во время «геттошпере», мне удавалось на два часа уходить из блока.

Скоро меня направили работать в огород. Герман болел и родители не пускали меня к нему, боялись, что я заражусь. Я страшно по нему тосковала.

«Температура постепенно падает, думаю, еще пару дней, и я уже смогу тебя увидеть. Сама по себе болезнь не столь уж тяжелая, когда мы увидимся, я скажу тебе что-то очень важное. Только тебе… Милая Мауси! Надеюсь, ты получила все мои письма и еще несколько скоро получишь. Сегодня врач сказал, что если улучшения не будет, то через несколько дней меня положат в больницу, днем мне немного легче, а ночью не могу спать. Вчера не спал с полвторого. Если хочешь и можешь — ведь завтра ты свободна, — добеги до моей мамы в Q 209 в четыре часа дня и приходите ко мне».

Как-то вечером я пошла с девочками гулять на «Корсо» (крепостные валы) и оттуда рванула к Герману в судетские казармы. В огромном помещении было около двухсот человек. Через пять минут я летела обратно, чтобы вместе с девочками вернуться в Q 802. Мама была довольна — наконец-то я обзавелась подругами.

В одном письме Герман написал, чтобы я пришла к нему с его мамой. В то время я работала на расфасовке овощей в огороде, и мне удалось кое-что припрятать для мамы Германа. Вместе с ней и моими дарами мы отправились навещать Германа в судетские казармы.

Уходили транспорты. Уехали дядя Эдмунд с семьей, Лици, Рут с родителями, дядя Йозеф и Густа (28.07.1942).

11. Спасительная скарлатина

На наше счастье, Карми заболела скарлатиной, из‐за этого нас не внесли в список. Но получила повестку тетя Германа, и его мама хотела, чтобы они отправились втроем. Не помню уж, как вышло, что мы с Германом и Давидом оказались вместе в большом дворе, или это был сад, у верхнелабских казарм. Я и помыслить не могла, что Герман уедет, я так рыдала, что он пошел к инженеру В., у которого работал; инженер пообещал, что будет держать его при себе, не внесет в списки. Сестра его матери уехала одна.

В свободное от работы время Герман в обмен на хлеб или сахар мастерил из отходов древесины полки. Как-то вечером его мама приготовила пудинг на воде, молока не было. И мы ели из одной миски одной ложкой — здорово! Мне было приятно приходить в гости к его маме в Q 209 и ощущать себя членом семьи. Перед ночным «шпере» Герман провожает меня до Q 802, мы прощаемся в уголке, и я с бьющимся сердцем бегу домой в надежде, что завтра снова его увижу.

12. День блаженства

Ранняя осень 1942 года. Красивый день, солнце сияет в голубом небе. Сегодня мы с Германом не работаем. С утра болтаемся в дрезденских казармах. В длинной очереди из пожилых людей, недавно прибывших из Германии, стоит очень старая женщина с повязкой «слепая». Она держит миску с несколькими кусочками заплесневелого хлеба. Скоро нальют «кофе» — черную, горькую, но горячую жидкость, — это будет ее завтрак.

Мы выходим через громадные казарменные ворота на главную улицу гетто. Я чувствую себя юной, здоровой и абсолютно счастливой. Мы держимся за руки и смеемся. Навстречу идет старый еврей из Германии. «Вы брат и сестра?» — спрашивает. Мы говорим: да… Нет, мы ничего не говорим, идем и хохочем. Потому что любим друг друга, мы счастливы, нам так весело…

Подходим к «Малому бастиону». Упавшие листья уже покрыли землю, но еще видны полоски зеленой травы. Многие парочки вышли на прогулку — вопреки всем напастям нам дарован чудесный день. Но блаженству приходит конец. Откуда ни возьмись эсэсовец в черном мундире и блестящих сапогах. «Аус, аус! Вон отсюда, вон!» — орет он на нас, и мы возвращаемся на переполненные улицы гетто.

Прошло так много лет, но я ничего не забыла. Иногда думаешь: зачем все это помнить? Например, у него была маленькая щербинка на лбу… Зачем это помнить? Лучше забыть. Но как забыть?!

13. Прощание

Октябрьские транспорты увозили из Терезина стариков. Герман был единственным сыном, поздним ребенком. Мать родила его в 40 лет, значит, в Терезине ей было 65, и она попала в списки. Транспорт Bx. Герман записался сопровождать маму. Ничего не поделаешь. В наш последний вечер Герман просил меня не плакать, пора было складывать вещи и идти в шлойску. Мама взяла консервы и пошла со мной попрощаться с Германом и его матерью Дорой. Мы с Германом поклялись, что будем ждать друг друга, и он мне дал адрес, по которому я найду его после войны. Я помню его наизусть: «Берлин, Вильмерсдорф, Арвейлерштрассе, 3».

«Наимилейшая Мауси! Пишу тебе прямо перед отходом в шлойску, т. к. сейчас около 12 ночи. К сожалению, это последние строки в Терезине, но я твердо верю, что мы еще встретимся. Этой мысли я и держусь, она внушает мне силу и отвагу перенести все это вместе с мамой. Тут были всякие несуразности, в работе или еще в чем-то, но и это приходилось преодолевать. Одно счастье — я постоянно видел тебя… P. S. Бабушке целую ручки. В десять часов мы принесли чемоданы в шлойску, и я должен…… идти в канцелярию, в Судеты. Теперь уже окончательно и бесповоротно иду в шлойску. Уведомляю… в полдевятого».

«Тем, кто не едет, немедленно покинуть шлойску!»

Возвращаюсь, убитая горем, забиваюсь в угол нашей Q 802 и вдруг вскакиваю, выбегаю вон, пробираюсь в первые ряды к заградительной веревке, и как раз в этот момент около меня, прямо перед моими глазами, проходит Герман. В пальто, с рюкзаком на спине, в руке — палка, на ней висит чемодан (его изобретение), я вижу его, но он меня не видит… Письмо, написанное им уже в вагоне, перед отправкой, передал мне потом Турек Шрейбер.

«Наимилейшая Мауси! В четверть второго мы благополучно добрались до вокзала, у нас хорошее место у окна. Потерялись три наших чемодана, мы уже в вагоне, все говорят, что получим потом. Места много. Уже шесть вечера, и все еще… работает. Каждому выдадут паштет, немного сахара, соль, 60 граммов маргарина и полкило хлеба. Воду тоже приносят. Когда мы шли из Устецкой… оставили там… и нам это принесли. Куда поедем — не знаю, думаю, в сторону Остравы. Это далеко, но мои мысли будут постоянно со всеми вами. Спасибо тебе и твоей маме за помощь, надеюсь, вы будете избавлены от подобного путешествия. Мы в третьем особом вагоне, Шомодиевы — в товарном. Пока неизвестно, когда тронемся в путь, может, этой ночью. До действительно скорого свидания. Г.»

Я думала, что было бы, если бы я бросилась за ним, пошла бы с ним вместе, вот так, в чем была… Что было бы? Не знаю…

14. Письмо в никуда

Я слегла с высокой температурой. В тот день, когда я смогла подняться, уходил транспорт By. Я написала Герману письмо, заклеила его аккуратно и пошла к Зденке Блейхферд в шлойску. Зденка согласилась передать письмо Герману. В 1975 году я прочла в книге «Город за колючей проволокой», что Вх ушел в Треблинку, а Ву — в Освенцим. Выходит, мое письмо попало в Освенцим.

Через три дня Германа не стало.

Кино

Вскоре ко мне обратился режиссер документального кино, который искал интересный сюжет. Ничтоже сумняшеся я дала ему эту повесть.

Режиссер загорелся. К моему удивлению, и Мауд согласилась. А как же Шимон?

— Он болен, ему не до этого.

— Ты готова ехать в Простеёв, в Терезин, в Треблинку, в Освенцим, в Берлин?

— А в Берлин зачем?

— По адресу, который оставил тебе Герман.

— Поеду. Шимон отпустит. Фильм мы ему покажем. Одобрит — значит, все в порядке.

***

Что бы ни происходило во время съемок — а происходило много чего, — Мауд была спокойна. Из-за монитора, не указанного в таможенной декларации, нас не пропустили из Чехословакии в Польшу, и мы до поздней ночи простояли на границе. Потеряв всякое терпение, я вышла из машины и направилась в отдел таможенного контроля, но тут на меня набросился пограничник с пистолетом. «Ты перешла нейтральную полосу», — объяснил мне продюсер, выбежавший из машины и заслонивший меня от дула.

Мауд дорожные заминки не волновали. «Освенцим от нас никуда не уйдет, — утешала она меня, поправляя чубчик перед зеркальцем, — доедем». Вот был бы кадр, думала я, но чех-оператор дремал. Он подчинялся режиссеру, а тот — заранее написанному сценарию, в котором случайностям не было места.

В результате нас отправили в пограничный город на чешской стороне, там мы должны были получить разрешение на вывоз монитора, на что ушло несколько часов. История, как нас не пускают в Освенцим, не была заснята, хотя она прекрасно смонтировалась бы с тем, как мы туда попали, довольные, что попали не ночью, а после полудня, самое лучшее для съемок время. Оператору даже удалось заснять момент, не запланированный режиссером, — в груде чемоданов Мауд заметила чемодан той самой Зденки Блейхферд, которой передала письмо для Германа, — и закричала в голос.

***

В Простеёве в доме Мауд теперь был банк — и это тянуло на вестерн. Под видом съемок документального фильма три гангстера — режиссер, оператор и продюсер — привозят тихую Мауси в дом, где она жила до Терезина. Расспрашивая старушку в бабушкиной косынке обо всех несчастьях, которые ей пришлось пережить, они аккуратненько подводят ее к вопросу о том, где замурованы фамильные ценности. Но наша старушка не дура, на самом деле это она использует съемочную группу для того, чтобы проникнуть в здание банка и извлечь из тайника мешок с золотом…

Вместо этого Мауд с белым домотканым полотенцем в руках стоит у окна, поджидая, когда вернется Герман. На часах 19:45.

Мауд отрабатывала роль. То, что она написала по-английски, режиссер попросил говорить по-чешски, сугубо для аутентичности, и постоянно спрашивал меня, то ли и все ли она сказала. То и все.

***

Мэр города Простеёва дал в нашу честь прием, в котором участвовало минимум десять важнейших чиновников, и все они перепились. «Госпожа Макарова, не желаете вертолет?» — спросил меня один из них. Я перевела вопрос режиссеру. «Если он не шутит, то да!»

Назавтра оператор с больной головой и режиссер со здоровой — он не пил и не ел, соблюдая кашрут, — снимали Простеёв с высоты птичьего полета. После того как Мауд проехалась по центральной улице на велосипеде — этот кадр вошел в фильм, и он действительно прекрасный, она там прямо как девчонка, — ей захотелось и на вертолете полетать, но режиссер отказал: «Мы должны вас беречь».

***

В Терезине был кошерный ресторан, где режиссер наконец мог пообедать и выпить вина, после чего потерял свою записную книжку со всеми адресами и телефонами, — как он найдет друзей, у которых собирался остаться в Берлине после съемок? Каким-то чудом я обнаружила пропажу под ковром из опавших кленовых листьев. Мауд это потрясло, и она попросила найти в ее гостиничном номере третью пару очков. Нашла. Все, что не относилось к съемкам, забавляло.

В Берлине нам предстояло найти дом, в котором Герман назначил Мауд свидание после войны. То есть на карте дом уже был найден, осталось до него доехать. У подъезда было много кнопок и имен. Мауд долго изучала их, потом ткнула в какую-то кнопку, и раздался голос.

Реакцию Мауд трудно было предсказать заранее, и режиссер волновался. Он рассчитывал дать эту сцену в финале.

Выдержав паузу, Мауд пожала плечами и пошла к машине.

Неоднозначно.

Переснять?

Мауд отказалась, впервые.

И мы поехали обратно, уже без режиссера, в Прагу.

Всю дорогу до чешской границы Мауд блаженно спала на заднем сиденье. Я попросила оператора снять ее, он согласился.

Это и стало последним кадром фильма.

Пуленепробиваемые стекла

Шимон сдавал, режиссер спешил с монтажом. Наконец исхудавшего Шимона доставили в студию. Мауд сидела рядом с ним и 45 минут держала его за руку. Она впервые видела себя в кино.

Шимон недвижно смотрел на экран. Когда фильм закончился, он слово в слово повторил вопрос, который Мауд сама себе задала в фильме: «Что было бы, если бы я бросилась за ним, пошла бы с ним вместе, вот так, в чем была?» — и ответил: «Тебя бы не было. Я бы встретил другую женщину. Возможно, другая женщина не стала бы ничего от меня скрывать. И у нас с ней не родилась бы дочка, которая наложила на себя руки. А фильм нормальный, думаю, он тронет зрительские сердца».

***

После смерти Шимона Мауд раздавала вещи. Сереже достались свитера. Один из них, серый, хранится на Сережиной полке. И выкинуть не могу, и отдать некому. Что-то вроде истории со шляпой из чемодана.

К Мауд зачастили иностранные гости — фильм сделал свое дело. В Германии о ней вышла книга. И все-таки что-то не произошло, что-то важное не случилось.

Что же?

Она не написала свою книгу. В ней должны быть не только те, кого мы сдали в Зал памяти, но и Шимон, и Герман, и Яэль, и многие другие, о ком она обязана рассказать.

В течение года я получала от Мауд разные истории с непременным моралите в финале. Еврейская община Простеёва пообещала издать книгу, так что Мауд писала по-чешски.

В то время, когда она сочла, что все готово, я работала в Лос-Анджелесе над новой обширной экспозицией Фридл. «Отправь в Простеёв как есть, пусть перепечатают и соберут хотя бы по темам, а я вернусь, и мы все сделаем», — предложила я ей. Через полгода я села за ее компьютер с чешской клавиатурой, и мы довели дело до ума. Единственная моя придирка относилась к названию: «Что не сгорает в огне». Так называлась и английская версия фильма о Мауд. Куда лучше была ивритская: «Встретимся». Но Мауд огненный пафос не коробил, и я сдалась.

«Лена, без твоего таланта, без твоего желания помочь эта книга никогда бы не увидела свет. С любовью и благодарностью. Мауд», — написала она ровненьким почерком по-чешски.

— Приписать на английском и иврите? Или подождем, когда переведут?

— Подождем.

Это желание Мауд тоже исполнилось.

***

Осенью 1999 года венский реставратор раскрыл пакетики, разложил их содержимое на специальной японской бумаге, укрепил лепестки и стебельки, зафиксировал бумагу, в которой хранились цветы.

Помещенные между пуленепробиваемыми стеклами, они долго путешествовали по свету вместе с выставкой Фридл. На бирке значилось: «Цветы, подаренные Мауд Штекльмахер (1928 г. р.) Германом Тандлером (1917–1942) в 1941–42 гг. в городе Простеёве».

Девяностолетие

В марте 2018 года Мауд стукнуло 90. Для своих лет выглядит она прекрасно, правда, одна из дому не выходит, только с филиппинкой, которую, вопреки желанию, приставили к Мауд ее разумные дети. Но тут она сама виновата. Не была такой хорошей матерью, как ее мама, и, уж конечно, никогда не была такой хорошей бабушкой, как ее бабушка. Внуков она любит, в правнуках души не чает, но что она им может дать, если они даже суп в телефоне варят. Лук класть? Щелк-щелк, лук там.

— Умру, и все окажется на помойке, — сказала Мауд, отпирая шкаф, куда перекочевали вещи из сейфа. — Думала про Яд Вашем, но, скажу тебе по правде, хоть мне и очень стыдно, нет у меня доверия к Израилю. Здесь может произойти что угодно.

— Третья мировая война?

— Не знаю. Америка кажется надежней.

Сдадим в Америку, лишь бы Мауд была спокойна.

Я послала перечень предметов с фотографиями в архив вашингтонского музея Катастрофы. Вскоре Мауд позвонили, к ней прибудет их сотрудник, все посмотрит, и они договорятся о цене. Но как такое продавать?

— Посчитай, сколько ты заплатила за сейф, — сказала я Мауд.

— Нет, я платила за ложь. Но это не телефонный разговор.

Елена и Мауд, 2018. Фото О. Лебенсон.

***

Над площадью Рабина все еще парили воздушные шары. Израиль отмечал победу на Евровидении.

Ночной шум не давал спать, Мауд ощущала себя разбитой, да и выглядела неважно.

Мы устроились за маленьким столиком на кухне, как это бывало при Шимоне. Зеленая пачка сигарет «Ноблес» лежала в той же пепельнице.

— Это камуфляж, — засмеялась Мауд, когда я попросила у нее разрешения выкурить сигарету Шимона. — Пачка пустая, открой и убедись, что я говорю правду.

— Ты всегда говоришь правду.

Елена и Мауд, 2018. Фото О. Лебенсон.

— Нет. Я лгала Шимону про Германа, лгала тебе. Объятиями и страстными поцелуями такое не кончается… — Мауд бросило в краску. — Лучше бы я сказала это по телефону…

— Сколько тебе было, когда ты дала Шимону клятву?

— Какую клятву?

— Все забыть.

— Двадцать три. К тому времени я была зрелой женщиной, во всех отношениях. Могла бы оставаться честной и перед памятью, и перед Шимоном. Я поняла это, когда мы сидели в монтажной, — Мауд вертела в руках пачку «Ноблеса». Глаза, упрятанные в глубокие морщины, смотрели прямо на меня. — Если бы я тогда бросилась за Германом, мы бы погибли вместе, Шимон встретил бы другую женщину, и та родила бы ему лучезарную дочь. Одни уступительные… Хорошо, хоть между нами не останется лжи, — вздохнула Мауд и выкинула пустую пачку в мусорное ведро.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Путеводитель потерянных. Документальный роман предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я