Саломея

Елена Ермолович, 2023

«Кто был охотник? – Кто – добыча? Всё дьявольски наоборот!» Закат правления Анны Иоанновны, 1740 год. Придворный бестиарий, объятый пламенем, передел власти, шпионы, алхимики, карлы, гризетки, тайная канцелярия и чёрные мессы. Балы, катания на льду и праздничные квалифицированные публичные казни. Царская последняя охота – на опасного хищника. И те двое, кому никак нельзя быть вместе – и невозможно расстаться.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Саломея предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

2

Пупхены и патроны

Мороз был столь силён, что не спасали ни шуба, ни печка, ни волчья полость. Бледное зимнее солнце стояло над Невой низко, в маслянисто-радужном холодном круге. На льду копошились тёмные фигурки рабочих, а прозрачные своды и стены ледяного дома — играли радугой, заманчиво и утешно.

Санный возок встал. Князь Волынский — кабинет-министр и обер-егермейстер её величества — сделал из фляжки уж который за утро глоток и спрыгнул с подножки саней во взрытый полозьями снег.

На набережной, поодаль от княжеской кареты, сиял совершенствами изящный золотой экипаж, в таком не погнушалась бы разъезжать и сказочная фея.

«Тебе-то что тут понадобилось, таракану?» — зло подумал Волынский и отхлебнул из фляги ещё.

Этот экипаж был ему куда как знаком — как чирей на собственной заднице.

К министру подбежал инженер, давно заждавшийся, изогнутый услужливо наподобие вопросительного знака, и с почтением проводил патрона по лесенке вниз, на речной лёд.

На льду уже игрался спектакль — обер-гофмаршал фон Лёвенвольде, или Лё-вольд (как произносили это имя с томным прононсом некоторые мамкины французы) с интересом внимал Жоржу Крафту. А архитектор Крафт разливался соловьём, производя руками энергичные пассы, весь в облаке белого пара. Гофмаршал улыбался, кивал, поигрывал тросточкой — делал вид, что разбирается и понимает.

— Приветствую, господа, — коротко поздоровался Волынский. — Можешь начинать хвастать, господин академик и архитектор. Тебя-то, гофмаршал, что за нелёгкая принесла? Ты же спишь в эту пору?

Князь злился. Брови его, изломанные, чёрные, сошлись к переносице, и ассиметричное породистое лицо приобрело выражение хищное и зловещее.

— Мой каток отсюда неподалёку, вот, забежал к тебе в гости. Ну, и любопытство, и ревность… — отвечал Лёвенвольд, тихо, стерев с губ улыбку, но — только подобные старые селадоны так умеют! — смеясь глазами. — Прежде эти эскапады приходилось воплощать мне, по долгу обер-гофмаршала.

Удивил, порадовал! Все при дворе выучили, как отче наш — обер-гофмаршал не знает по-русски, и нарочно не желает знать, и свои знаменитые интермедии выучивает на слух, как стихи. Ан нет, Лёвенвольд щебетал по-русски весьма бойко, разве что с сильно картавя и гипертрофируя шипящие.

— Ты разве инженер, гофмаршал? — не без яда спросил Волынский.

— В мои обязанности входит ремонт дворцовых фонтанов, — со скромным достоинством напомнил Лёвенвольд. — Или ты гонишь меня, Артемий?

Крафт, в свисающих с парика сосульках и с красным носом, с удовольствием следил за диалогом, молчал, не влезал, но видно было, что человеку интересно.

Князь дёрнул щекой.

— Никто тебя не гонит, гофмаршал, мне это не по чину. Не замёрзни смотри!

Лёвенвольд в ответ лишь повёл плечами в соболиной шубе. Шубу дополняла муфта с белыми хвостами, зато чулочки были на нём те ещё, шёлковые, комнатные, и шитые золотом туфельки бесстрашно попирали лед. Таракан! Ну, что он делал там, на своём катке, и в таких-то туфлях?

— Господа, прошу в карету! — позвал инженер.

Карета (одно название!), лёгкие саночки, в которые впряглись трое дюжих рабочих — предназначалась, чтобы в тепле и комфорте объезжать строительные угодья.

Волынский уселся первым, Крафт сел напротив, Лёвенвольд пристроился возле архитектора, запахнув в мех свои кукольные туфельки, инженер прыгнул на запятки. Рабочие бодро побежали, саночки заскользили по льду.

Крафт раскрыл чертежи:

— Здесь, — указал он рукой в тёплой перчатке, — будут стоять два дельфина, плюющие горящей нефтью. Перед домом планируем поставить шесть пушек, стреляющих ледяными ядрами. Фундамент и стены едва начали закладывать. Лёд молодой, прогибался, пришлось укреплять.

— Как укрепляли? — спросил Волынский, и тут же игривое воображение выдало картину, как молодой лёд даёт трещину, санки с бульканьем идут под воду и министр торжественно тонет в компании противного Лёвольда.

— Налили воды, она замерзла, лёд окреп, — разъяснил Крафт.

Глаза его покраснели, нос был синий от холода.

— Хлебни, архитектор, — Волынский протянул ему фляжку, тот отхлебнул, предложил Лёвенвольду, гофмаршал скроил брезгливую рожу. Лицо его было белым и бархатно-яично-гладким — особенно в сравнении с красным обветренным лицом Крафта — лишь тёмные глаза лихорадочно болезненно блестели.

«И только глаза его дивно сверкали… Интересно, какая у него станет физиономия без пудры, если его умыть?» — подумал Волынский.

— А позади дома планируем поставить слона, — продолжал Крафт, возвращая фляжку после прощального глотка. — Слон обещает трубить и также извергать пламя. Чертёж слона ваше высокопревосходительство может наблюдать на листе три.

Волынский открыл лист три и оценил слона. Лёвенвольд — такое же высокопревосходительство, согласно табели о рангах — вытянул шею и тоже посмотрел, правда, он-то видел слона вверх ногами.

— А пламя из слона не растопит лёд? — спросил любознательный гофмаршал.

— Отнюдь, — отвечал архитектор, — конструкция этого не позволит.

Саночки замерли напротив еле намеченных пирамид.

— Это будут врата, — поведал Крафт. — Смотрите лист четвёртый.

Лёвенвольд вытащил из муфты табакерку, дважды вдохнул табак (жадина, не предложив никому ничего!) и уставился на Волынского горящими подведёнными глазами, словно что-то хотел спросить, да не решался. Так и не решился, отвёл взгляд и зарылся носом в пушистую муфту. Полозья подпрыгивали, и хвостики муфты магнетически дрожали…

Санки вернулись к месту своего отправления, остановились, рабочие побросали сбрую, и Крафт провозгласил:

— Мы закончили нашу маленькую экскурсию. С чертежами господин обер-егермейстер и господин обер-гофмаршал смогут ознакомиться подробно уже в более тёплом месте.

— Благодарю, Георги!

Волынский свернул чертежи и шагнул на снег.

— Пропала муфта! — Лёвенвольд сидел в санках и в растерянности прижимал к носу кружевной платок, сочно пропитанный кровью. Изрядно облитая красным муфта валялась рядом на снегу. — Так бывает, сегодня слишком уж солнечный день…

Архитектор протянул ему чистый платок, и Лёвенвольд отбросил свой, кровавый, в сугроб.

— Спасибо, Жорж, — проговорил он по-немецки, — мне чертежи не нужны, я ничего в них не смыслю.

— Как же ты чинишь фонтаны? — не утерпел Волынский.

— Как придётся…

Лёвенвольд выбрался из саночек, всё ещё пряча нос в розовое от крови кружево.

Волынский неотрывно смотрел на него из-под густых бровей. Взгляд его был — живой, огнём написанный вопрос:

«Зачем ты здесь?»

И Лёвенвольд серебристо рассмеялся — улыбка сверкнула из-за кровавого платка — и почти пропел по-немецки:

— Артемий, я боюсь спросить — ты ведь знаешь мой нерешительный, робкий характер… Но скажи, ты ведь уже дарил герцогу своих… пупхенов?

— Пупхенов? Нашему герцогу? — переспросил Волынский. — Ты что, рехнулся, гофмаршал? С чего?

— Ах, забудь. Прощайте, господа!..

Лёвенвольд принял протянутую руку лакея и легко взлетел по деревянной лесенке на набережную, стуча по льду каблуками золотых туфелек, словно оленёнок копытцами.

— Какой изящный молодой человек! — с симпатией произнёс Крафт. — Не думал, что господин обер-гофмаршал интересуется строительством.

— Господин гофмаршал не интересуется строительством, — мрачно отвечал Волынский, — господина гофмаршала интересует нечто совершенно иное. И он совсем не молод, ему уж сорок два года.

Он вспомнил, наконец, что там были у него за пупхены.

У папеньки в библиотеке хранился старинный часослов, запутанный в цепях, будто каторжник в железа. Распутаешь цепи, раскроешь мудрёные замочки, откинешь бархатную дверку, крышку сказочного сундучка, — и глядят на тебя чудеса, небывалый мир, в золоте, в лазури, с глазками, с лапками. Генварь, февраль, март — человечки танцуют на балах, добывают на охоте невиданных зверей, возводят сахарные замки. Иногда любят, ссорятся и затевают дуэли. Иногда умирают от чумы. Красиво умирают, нарядные, с ювелирно прорисованными тонкими личиками.

К чему вспомнилось? Ах, да. Жизнь в том папенькином часослове протекала под эмалево-синими, жгучими, в золочёных звёздах, небесами. У Вилли Монца, кавалера Монэ де Ла Кроа, глаза оказались эмалево-синие, жгуче-яркие, как те небеса, в длиннейших лучах золочёных ресниц. Погибель, леталь…

На фронте он был переговорщиком, твёрдым, как сталь, и скользким, как шёлк. Бесстрашный умница и хитрец. Артемий в войну слыхал о нём, о его коварстве и жёсткости и об умении уговорить любых и на любое. А потом увидел его — уже при дворе.

Нежнейший кавалер Виллим Иванович был весь золото и лазурь, играл на золотых же клавикордах и пел, сладчайше, в манере под Столетова:

Истосковалася я,

Иззяблася без тебя.

Где прежде ты был,

Доколе не узнала тебя?

Столетов был модный пиита, и царицын секретарь Виллим Иванович пригрел его, оказал высокое покровительство. И сам, русского языка почти не зная, пытался сочинять такие же, как у Столетова, девичьи чувствительные баллады, исполнял их, плача голосом или смеясь, перевирая русские слова на сладостный франкофонный лад.

Где прежде ты был? Великолепный, незабвенный. Золотой де Монэ, с французским прононсом его имя читалось ещё прекраснее — Демон, а придворное прозвище было, контрастно, Керуб. Они скоро подружились, благородный Гедеминович, Артемий Петрович, и немецкий парвеню, пасторский сын Виллим Иванович. «Мамкин француз» — так звал Артемий немецких выскочек, читавших имена свои на французский манер и щебетавших на забавно перемешанном немецко-французском суржике. Так и его звал — нежно, смеясь.

Дружба льстила им обоим. Виллим Иванович, царицын амант и секретарь, мог подписывать у высочайшей патронессы, не глядя, любые бумаги, но в этом ли было дело?

Астраханский губернатор, злодей, мздоимец, убийца. И любимец августейшей четы, их наперсник, добрейший, милейший, ангел, Керуб, певчая птица. Странная пара, неразлучная пара…

«Мой любезный друг и брат» — так звал его Артемий. Он и стал его другом и братом, этот отчаянный беспечный красавец. Волынский мог не только просить его о милостях или обмениваться ценными презентами, но и поведать о том, что был недавно болен, о служебных неурядицах в Астрахани, о том, что «Терек не лучше ада, у которого живут или звери или черти» — и в ответ услышать, что и в Петербурге довольно и зверей, и чертей, можешь по приезде лично убедиться, так что не бери в голову.

Покровитель, но такой, у которого можно одолжить рубашку и парик перед важным приёмом, если ваши сани по дороге в Петербург провалились под лёд и все наряды пропали. Покровитель, в минуту чернейшей хандры присылавший записку со стихами, писанными нелепым слободским письмом — русские слова латиницей — и в стихах этих просьба к Артемию не умирать, хотя бы до вечера, до следующей их встречи.

Великолепный патрон, друг и брат, ослепительный романтик с головой в облаках.

При дворе де Монэ имел свою бледную тень, копию, так и не дотянувшую до оригинала. Её величество искренне забавлялась, наблюдая этих двоих в одной зале — синеглазого бледного камергера де Монэ и камер-лакея Лёвольда с его оленьим бархатистым взором и тонкими усишками. Их черты были схожи — высокие трагические брови, чётко очерченная линия подбородка и капризный насмешливый рот. Один предпочитал лазоревое, другой — золотое. Как близнецы Schneeweißchen und Rosenrot из старой немецкой сказки…

У Лёвенвольда сходства с де Монэ было даже больше, чем с собственным его братом Карлом Густавом. Государыня веселилась, двор смотрел на них двоих — столь разных и столь похожих, а двое — смотрели друг на друга.

И пробил час явиться на сцену — пупхенам. В тот день Волынский приехал к другу с подарком. Гость прошёл в комнаты, убранные с версальским шиком, и слуга, шагавший за ним, нёс, кряхтя, двух объёмистых золотых пупхенов, сиречь амуров — символы нежной взаимной привязанности.

В роскошной гостиной де Монэ, в его любимом разлапистом кресле, под меховым пушистым пледом, сидел противный камер-лакей Лёвольд и болтал ногой. Туфли с золотыми пряжками валялись под креслом, мерзавец устроился, подобрав под себя одну ногу, другая изящная ножка в мерцающем шёлковом чулке томно покачивалась. Лёвольд зевнул, прикрывая розовый рот, — сверкнули перстни, качнулись серьги — и лениво мяукнул:

— Тёма, здравствуй, — и, слуге, — что ты замер, человек, ставь болванов на стол.

И эти его тараканьи усы! Первым порывом у Волынского было — схватить ничтожество за шкирку и вышвырнуть вон, и он шагнул было. Но тут явился хозяин дома, в домашнем шлафроке с китайскими синими птицами, обнял Артемия и увёл прочь. А трусоватый соперник, вошь платяная, наверное, сбежал — когда они вернулись в гостиную, в разлапистом кресле никого уж не было, лишь валялся пушистый плед.

Вот этих-то пупхенов и припомнил ни с того ни с сего проклятый Лёвенвольд. Глупая, конечно, история, и для всех троих довольно постыдная.

Хотя де Монэ уже не доведётся устыдиться — через месяц после пупхенов он был арестован, а вскоре и казнён — за амурную связь со своей венценосной патронессой. Были сплетни и о яде, некой травке, убивающей медленно и неотвратимо — якобы именно такой травкой собирался Демон-Керуб притравить государя (а государь, и верно, помер через два месяца после казни де Монэ).

Патронесса, впрочем, не унывала — спустя совсем немного времени она приблизила к себе Лёвенвольда — так хозяин, у которого издох кот, недолго думая, заводит второго, точно такого же.

Голова де Монэ, залитая спиртом, отдана была в кунсткамеру, и Лёвенвольд, по слухам, ходил смотреть на ту голову, чтобы воспитать в себе осмотрительность. И от страха лишился чувств.

За этот обморок Волынский стал ненавидеть его чуть-чуть меньше, чем прежде ненавидел.

Обер-егермейстер, благороднейший из дворян, господин чистейших кровей, князь, из благородного рода Гедеминовичей — конечно же, Артемий Волынский не следил никогда, чем заняты его слуги. И не обратил внимания на то, что один из гайдуков на его запятках — вовсе не тот человек, который приехал с ним на набережную.

Пока господа объезжали с экскурсией стройку — двое их слуг зачем-то поменялись местами. Лакей Лёвенвольда обменялся шляпами с гайдуком егермейстера — оба они были в тулупах и в гетрах, и никто бы не разглядел, каковы на них ливреи, а вот шляпы с хозяйскими лентами были разные.

Вернулся рассеянный Лёвенвольд — но у этого хоть карета загорись, не заметит, так упоён самим собою — и увёз на запятках егермейстерского подменыша.

Сел в свой возок министр Волынский — и чужой гайдук взлетел на место рядом с новым товарищем позади его кареты, как будто так и надо. И все — кучеры, оставшиеся слуги — как будто и не обратили внимания.

Егермейстер озадачился визитом гофмаршала, но не сильно. «Что он хотел от меня — роли не играет, Лёвенвольд мечется между герцогом и Остерманом, перенося сплетни от одного к другому, как таракан заразу. Не политик, интриган-дворецкий, фигура невесомая, и в расчёт его брать не стоит», — поразмышлял Волынский и выкинул из головы утреннее явление гофмаршала как не достойное внимания.

Другие мысли занимали министра куда сильнее.

Когда Карл Густав Лёвенвольде-первый (к слову, старший брат таракана), царицын любимец, обер-шталмейстер, посланник в Польше, граф и полковник Измайловского полка, изволили скончаться, Артемий Волынский скрепя сердце избрал себе следующего покровителя. Так хозяин, у которого издох кот, недолго думая, заводит себе точно такого же.

Этот его новый, правда, уж точно не годился ни в друзья, ни в братья. Дюк Курляндский, Эрнест Бирон, был морганатический муж русской государыни и прозывался в насмешку ночным императором (после смерти другого её любимца, первого Лёвенвольда, акции empereur de nuit мгновенно взлетели).

То был человек низкого рода и средних способностей. Напыщенный и бездарный, дюк Курляндский никак не мог взять верный тон со своими подчинёнными — порою много выше его по рождению — и то грубил, то словно извинялся, и за всю свою придворную бытность так и не выучился как следует врать. Волынский, чтобы сразу установить дистанцию и поддержать трепещущее дюковское самомнение, именовал его в письмах «светлейший герцог, превосходительный господин, господин обер-камергер и кавалер, премилостивый государь мой патрон». И дюк Курляндский надувался от гордости, как жаба на стерне.

За новым патроном тянулась дурная слава. Прежние его протеже умерли, и, как по заказу, оба от яда. Прокурор Ягужинский, прокурор Маслов. Опасно было становиться третьим — под эту руку, неспособную или не желающую защитить. И Волынский сдал бы назад, передумал, но дюк Курляндский вдруг, на одной из их охот, в лесной сторожке, сделал ему предложение — от каких не отказываются.

Он давно мечтал об отставке, этот дюк, герцог Бирон. Мечтал бросить всё, всё, государыню, обер-камергерство своё и отбыть в Польшу, вернее, в Митаву, под польский патронат. Надоело ему всё при русском дворе, и давно надоело, как говорил он, с тридцатого года. Эта возня, собачьи бои под ковром. Может, врал? Но прежде был один такой, Мориц Линар, красавчик-граф, и, по слухам, Бирон вот так же предлагал ему заменить себя возле государыни на амурном поле. Чтобы самому отступить в тень и удрать. Но Линар не справился, не сумел соответствовать и был отставлен.

А теперь герцог, запинаясь и мямля, с трудом подбирая слова, предложил и ему. Помоги мне, Артемий. Ведь сам знаешь, от матушки нашей — только вперёд ногами.

То был флеш-рояль, золотая пуля, в полёте пойманная зубами. Банк в игре. От подобного не отказываются. И он взял, конечно. И потом герцог играючи, двумя пальцами придушил казанское дело, смертным дамокловым мечом висевшее над Волынским со времён царя Петра. Так торговка бросает на прилавок пучок зелени — на сдачу.

А сейчас герцог, кажется, пятился назад. Он злился и ревновал — хотя сам и был автором сего забавного либретто. Волынский с размаху, как в бурное море, погрузился в государственные хлопоты — вместо того чтобы просиживать в герцогской приёмной и делать заискивающие глаза (а в приёмной все сидели только с такими глазами). Как креатура герцога, он получил преференции, такие же, что имели и прежние, прокуроры Ягужинский и Маслов. Каждый день министр докладывал о делах лично государыне, и та слушала его, милостиво улыбаясь, и вроде бы даже что-то понимала.

На этом поле он потеснил первого матушкиного советника, вице-канцлера Остермана, конечно, но более всего — оттолкнул от кормушки собственного патрона. По сути, с недавних пор патрон-пуппенмейстер больше стал Волынскому и не нужен. Зачем им третий, государыне и кабинет-министру, если им интереснее вдвоём? Рокировка свершилась или почти свершилась, задуманная пьеса была почти сыграна. Только герцог… Испугался ли, передумал?

И эта польская компенсация… Русские войска прошли по территории Польши — сначала в одну сторону, потом вернулись и, как говорится, наследили. Не было официально ни убитых, ни ограбленных из местного населения, но все знают, как идёт армия, тем более большая, тем более русская — по чужой земле. Разруха и конфузы неизбежны. Поляки вчинили русскому правительству изрядную претензию, и дюк Курляндский, обязанный Польше герцогским титулом, да что там — безусловный польский вассал, нахально лоббировал выплату компенсации для своих сюзеренов. А Волынский, вместо того, чтобы поддержать решение о польской компенсации в кабинете министров, с пылом и патриотическим жаром внезапно выступил против. Да ещё и помянул во всеуслышание неких господ, чьи личные интересы подчиняют себе отныне интересы государственные. Сдуру, сгоряча влез, понёсся сломя голову, едва не сломавши шею…

Ведь Польша была для герцога — его Элизиум, его Авалон. Он собирался туда отбыть и навеки поселиться — нельзя было их ссорить. Как мог ты увлечься так, чтобы это забыть?

Тут же отыскались охотники доложить об эскападе его высокогерцогской светлости, и герцог во всеуслышание проклял патетически «негодяя, которого сам, на свою голову, вытащил из петли». Патрон злился, боялся — за свою драгоценную Польшу. Возможно, сожалел, что доверился недостойному, и желал бы переиграть их партию — кто знает.

А Волынский сгоряча ещё и помянул, пусть и в узком кругу, постельную грелку, возомнившую о себе. И прозвище мгновенно всплыло при дворе — к вящей злобе герцога. Плохо, когда креатура слишком уж презирает собственного покровителя — это рвётся наружу, это всем видно.

Теперь нужно было исправить всё, поломанное сгоряча, опять повернуть его к себе, дурака патрона. Этого мямлю, тюху, драного кота. И всё-таки переиграть его в итоге — на его же поле.

Санки вкатились во двор княжеского дома. Подменный лакей тут же соскочил с запяток и проворно шмыгнул в людскую. В людской уже поджидал его карла Федот — крошечный молодой человек с лихо закрученными усиками. Этот карла официально приписан был к Конюшенному приказу и в доме Волынских обитал нелегально — очень уж хозяину захотелось оставить при себе модный аксессуар. В ночном, зазеркальном Петербурге известен был Федот как лихой игрок и ловкий разведчик, благодаря долгам своим — за деньги готовый на всё.

— Пойдём-ка, братец, пока тебя не спалили, — прошептал Федот и за руку увлёк лакея в свою каморку.

В каморке лакей уселся на сундук — тулуп распахнулся, и во всей красе показались лифляндские цвета его ливреи. Карла залез на сундук с ногами и в самое ухо лакею принялся докладывать — и говорил он долго, подробно и обстоятельно. Лакей кивал и запоминал, выпучив глаза — от усердия.

— Спасибо за службу, Теодот, — после доклада поблагодарил по-немецки лакей своего осведомителя.

Федот привычно огрызнулся:

— Федот я, курва ты немецкая!..

— Да как угодно… — Лакей вытянул из-за пазухи кошелёк. — Это тебе от Плаксиных, пересчитай. И выведи меня поскорее из этого дома.

Хозяин дома тем временем наряжался для явления ко двору. Дворецкий Базиль ловко и с какой-то напористой нежностью разоблачал господина от обычной одежды и переодевал в придворную. Проворные пальцы разглаживали шёлк, взбивали драгоценные кружева, и в каждом отточенном жесте помимо сноровки читалась почти страсть.

Князь Волынский добродушно следил за порхающим вокруг него дворецким и невольно любовался грацией, с которой двигается этот маленький изящный человек.

— Будут ли гости сегодня, хозяин? — вкрадчиво спросил Базиль и улыбнулся углом рта, и раскосые глаза его отчего-то заиграли.

— Будут, если не струсят, — усмехнулся Волынский, — но насчет ужина ты распорядись. Меня они больше боятся, чем тайной канцелярии. Значит, приедут. Знаешь, кого ты мне напоминаешь, когда вот так трясёшь париком?

— Кого, хозяин?

Базиль ловко перебросил в руке тщательно вычесанный, барашком завитой парик и вернул на деревянного болвана. Этот дворецкий ни секунды не стоял на месте, всё переливался и мерцал, как ртуть.

— Лёвенвольда, или Лёвольда, как он себя зовет. Тоже дворецкий, только повыше тебя — в доме её величества. Такая же вертлявая бестия, и глаза подводит, словно они у него косые.

— Вольно ему. Я стыжусь раскосых глаз, а он нарочно рисует, — комично надулся Базиль. — У нас в клубе о господине этом анекдот ходит, да только мне нельзя разглашать — я клятву давал…

— Говори, раз уж начал, — Волынский оглядел себя в зеркалах и остался доволен — ничего лишнего, скромная, как говорится, роскошь. — Мне ты больше клятв давал, нежели этим шалопаям.

— Тут показывать нужно, хозяин… — Дворецкий усадил князя в кресло, накинул на него пудромантель и придвинул парик на болване. — Что ж, рискну своей честью ради вашей светлости. Не в первый раз… — Базиль надел на господина парик и трепетными пальцами погладил, поправил, прижал на висках — князь прикрыл глаза. — Когда дюка Курляндского, патрона вашего любимого, избрали герцогом — все вельможи принялись его поздравлять. Он сидел, вот как вы сейчас, и все ему целовали ручку.

— Помню, было дело, — усмехнулся Волынский.

— А господин Лёвенвольд поцеловал его руку — вот так…

Базиль выудил из-под пудромантеля холёную хозяйскую руку и прижался к ней губами. Князь вздрогнул — дворецкий провёл языком по его коже и легонько прикусил.

— И кто такое рассказывает? — расхохотался Волынский.

— Кейтель, дворецкий сиятельной милости. — Базиль как ни в чем не бывало оторвался от княжеской руки и сдёрнул с хозяина пудромантель. — Ваша светлость готовы к выходу, можете блистать и пленять.

— Врёт твой Кейтель, пёс немецкий, — задумчиво проговорил Волынский с тихим гневом в голосе. — И ты напрасно поверил. Как мог он видеть? О подобной шутке обычно ведают только двое. И потом, нужно знать хоть немного моего любимого патрона, как ты его называешь. Я сам однажды просто взял его за руку, как друг — так он выдернул руку и весь затрепетал. — Тут князь зло хохотнул, заведя глаза. — Я думаю, Лёвенвольда он бы и вовсе за такое ударил…

Дворецкий посмотрел на господина лукаво, тонко улыбаясь, и азиатское лицо его с высокими скулами сделалось таинственным и прекрасным, как у Будды.

— Что ты улыбаешься? — спросил Волынский, закипая.

— Ты не ударил меня, хозяин, когда я показывал, — прошептал Базиль, поклонился нарочито раболепно и отошёл. — Вы готовы, можете пожаловать ко двору, — повторил он певуче и нежно.

— Да слышал, не глухой, — уже беззлобно огрызнулся князь и поднялся с кресла. — Если гости явятся прежде меня, прими их, знаешь, что делать.

Эрнст Иоганн фон Бирон, герцог Курляндский и Земгальский, вихрем влетел в гардеробную — этот господин был замечательно порывист и стремителен. Не дожидаясь камердинера, герцог снял и побросал на пол своё охотничье, завернулся в парчовый серебристый халат и наощупь нашарил на полу домашние туфли. Незанадобившийся камердинер выкатил было манекен с придворным облачением, драгоценным, рыбье-мерцающим, но герцог лишь отмахнулся:

— Потом, потом…

И вышел вон.

Он молниеносно, по-над паркетом, промчался сперва по своим покоям, потом по смежным, императорским. Знаменитый серебристый герцогский халат сиял для некоторых, как огонь на вершине маяка, кто-то спрятался, а кто-то, напротив, выступил из тени на свет, надеясь быть замеченным. Вотще… Так же мало замечает вокруг себя несущийся по лесу кабан. Герцог летел, как фурия, в серебристом сиянии, в облаке горьких духов, и пудра нимбом взлетала над зеркально-чёрными локонами. Скорее, скорее…

Есть такие люди, с которыми довольно поговорить пять минут, и потом уже достаточно сил целый день переносить остальных — льстецов, глупцов, подлецов, многодетных отцов… Есть такие люди, на которых довольно взглянуть, убедиться, что они вообще есть, — и можно жить целый день, до вечера, в относительном спокойствии, и как-то терпеть эту жизнь, не желая пустить себе пулю в лоб. Ах, его светлость так счастливы, так счастливы, что постоянно хочется выстрелить себе в голову…

Герцог остановился перед низкой дверью позади концертной залы, выдохнул, постучал и вошёл, не дожидаясь ответа.

— Доброе утро, ваша светлость.

Хирург обер-гофмаршала, доктор Бартоломеус Климт, поднялся из кресла и поклонился.

— Здравствуй, доктор!

Герцог обвёл взглядом эту комнатку, гофмаршальскую гардеробную — где же сам хозяин? А вот и он, на козетке, под пышным соболиным пледом, с корпией в носу, бледный до зелени. Спит.

— Спит? — понизив голос, прошептал герцог.

Климт кивнул, указал глазами на пузырёк посередине ломберного колченогого столика. Лауданум, водка с опием, и пузырёк наполовину пуст — тут уснёшь. Впрочем, кто знает, сколько теперь ему нужно, с его дурными пристрастиями?

— На катке кровь носом пошла, — пояснил доктор, — пришлось уложить, пусть подремлет хоть пару часиков, до очередной своей оперы.

Этот доктор Климт не лебезил, не сыпал «светлостями» и «высокопревосходительствами», он был дельный и нахальный и за хозяина готов был убить. И уже, поговаривали, убивал. Рыжий, бледно-зеленоглазый, Климт улыбался, сжимая челюсти — кицунэ, рыжий лис, демон-оборотень. Да гофмаршал так и звал его — братец лис.

— Доигрался! — Герцог уселся в кресло, в то самое, из которого только что вскочил Климт, склонился, взял больного за руку. — Как лёд. Доигрался в свой опийный табак. Ты хоть скажи ему, доктор. Мы слишком старые для таких игрушек.

Доктор поглядел на него, вернее, на них двоих — на герцога, в дрожащих пальцах сжимающего бледную руку гофмаршала, и на самого гофмаршала, спящего, как дитя, в детской позе с подобранными коленями, белого, как фарфор, в смазанных стрелках.

— Ваша светлость, мне нужно спуститься за льдом для компресса, как лучше — кликнуть лакея, или вы изволите дождаться? Я не желал бы бросать его одного.

Он говорил с герцогом, как с равным. Это умиляло. Смелость не может не умилять, когда ты сам — главное чудовище, первый изверг двора.

— Ступай, доктор, я тебя дождусь, — позволил герцог.

Доктор поклонился и вышел. Герцог остался сидеть, с холодной рукой в своей — горячей, как от жара. Он и жил свою жизнь — как в лихорадке, в тумане, в красном мороке горячечного бреда, который уж год. Наощупь, par coeur. Он смотрел на больного — как дрожат ресницы, как вздымается от дыхания тонкое испанское кружево. Не потерять бы… Есть люди, на которых довольно только взглянуть — и уже можно жить, до самого вечера, и не желать при этом повеситься. Вернее, есть один такой человек, и, кажется, он тоже вот-вот — того…

Доктор скоро вернулся с мешочком льда, как и обещал. Герцог поднялся из кресла — серебром облитая статуя.

— Передай графу, как встанет, что завтра я жду его на обед. Нам с ним сегодня не свидеться, день мой до ночи расписан.

В манеже, позади лошадиных чертогов, — а именно так следовало бы именовать обиталища герцогских лошадей, — позади комнат конюхов и чуланов со сбруей, в крошечной каморке сидел Цандер Плаксин и принимал посетителей. Каморку эту он иронически именовал своим кабинетом, хоть и писать приходилось ему на перевернутом барабане, а сидеть — на старом седле, положенном на низкие козлы.

Сейчас Цандер выслушивал давешнего подменного лакея — того самого, что болтал с карлой в доме Волынского.

— Вчера гости были, — докладывал лакей, — и сегодня опять ждёт. Все те же люди. Вчера разговор вёлся о записке, называемой «Представление». В записке советы известной особе…

— Какой? — уточнил быстро Плаксин. — Женского полу или мужского?

— Женского, — отчего-то смутился докладчик, — как империей управлять. И заодно ябеда на трёх злодеев — Остермана, Головина, Куракина. Правда, имена их не названы, но портреты узнаваемы весьма. Теодот мой слушал — сразу понял, о ком речь. И ещё — о герцоге речь, если поразмыслить…

— Всё тебя тянет поразмыслить, Кунерт, — вздохнул Плаксин. — Живи как птица. Пари и гадь, — продолжил он неожиданно свою мысль.

— Так и выходит, — мрачно отвечал Кунерт. — Моя сиятельная милость сожрёт меня, если узнает, чем я с тобою занят.

— У него так широко рот не откроется, — утешил Плаксин. — Были ещё разговоры?

Лакей опять отчего-то зарделся.

— Теодот показывал, что дворецкий у князя не просто дворецкий, а ещё и…

Он сделал непонятный округлый жест и цокнул, как белочка.

— Это нас не касается, — отмахнулся Плаксин, — каждый грешит, как ему угодно. Спасибо, Кунерт, свободен, заходи ещё.

— Следующий?

В дверь просунулась кудрявая голова, почти точно такая же, как у Цандера.

— Волли! — воскликнул Цандер. — Отчего ты здесь, не с патроном?

Кунерт кивнул обоим и пулей вылетел из так называемого кабинета — он отчего-то очень боялся Волли Плаксина.

— Меня сменили на час-другой, пока патрон за картами.

Волли Плаксин вошёл и сел на барабан. Он был такой же тощий циркуль, как и брат его Цандер, с таким же неприметным, словно стёртым лицом. Они были близнецы, но разные, и никогда никому не признавались, кто из них старше. В прошлом пажи Курляндской герцогини, они сделали блестящую карьеру, если, конечно, не терять чувства юмора — Волли вырос до начальника охраны дюка Курляндского и личного его телохранителя, а Цандер… Цандер был его главный шпион. Злые языки врали о братьях, мол, они начинали свою карьеру, сидя в печной трубе (ну да, чтобы подслушивать, недаром же они оба такие тонкие и длинные), но ничего подобного. Плаксины, или, по-немецки, фон Плаццены, в трубах не сидели, доверяли эту честь своим подчинённым. Зато великолепно умели делаться невидимыми в кружевных тенях, ходить бесшумно и читать издалека по губам.

Цандер Плаксин даже побывал как-то раз с дипломатической миссией в Польше — старшему графу Лёвенвольду нужен стал для его дел такой шпион, читающий по губам, и господин фон Бюрен (так звался тогда нынешний дюк Курляндский) одолжил дипломату своего подданного. Да, Цандер повидал на своём веку — и мир, и людей, и великие свершения.

— Ещё ждёшь кого? — спросил Волли, лениво потягиваясь и делаясь ещё длиннее.

— А как же. Балетница Крысина, из труппы господина Арайи. Полночь уже — а она никак не изволит.

— Занята-с, — усмехнулся Волли, — как закончит — так и доложится. Я уходил — они только отплясали, и к ней за сцену генерал один рвался, сам знаешь, какой… — Волли закатил глаза. — Наш безутешный вдовец.

— Что ж, подождём, — вздохнул Цандер. — Мне еще из их галиматьи экстракт выводить. Как раз утром отчитаюсь — и залягу спать до трёх.

— Прикрою тебя, — пообещал Волли.

Братья переглянулись — два чёрных одуванчика — и одинаково рассмеялись.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Саломея предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я