Претерпевшие до конца. Том 1

Елена Владимировна Семёнова, 2013

ХХ век стал для России веком великих потерь и роковых подмен, веком тотального и продуманного физического и духовного геноцида русского народа. Роман «Претерпевшие до конца» является отражением Русской Трагедии в судьбах нескольких семей в период с 1918 по 50-е годы. Крестьяне, дворяне, интеллигенты, офицеры и духовенство – им придётся пройти все круги ада: Первую Мировую и Гражданскую войны, разруху и голод, террор и чистки, ссылки и лагеря… И в условиях нечеловеческих остаться Людьми, в среде торжествующей сатанинской силы остаться со Христом, верными до смерти. Роман основан на обширном документальном материале. Сквозной линией повествования является история Русской Церкви означенного периода – тема, до сих пор мало исследованная и замалчиваемая в ряде аспектов. «Претерпевшие до конца» являются косвенным продолжением известной трилогии автора «Честь никому!», с героями которой читатели встретятся на страницах этой книги.

Оглавление

Глава 1. Дом

Ничего нет прекраснее июньского утра. Самого раннего, когда, лишь немного вздремнув короткой ночью, солнце дарит свои первые, ещё робкие, ещё матерински-нежные, не обещающие дневного жара лучи. Когда воздух чист и пропитан росистой свежестью и ароматами трав настолько, что не хватает лёгких, чтобы вобрать его, и, кажется, что лопнет грудь от восторженно-упоённого вздоха. Когда дневная суета ещё не вторглась разноголосым гомоном в величавую тишь первозданного царства природы, и лишь щебет птиц услаждает слух…

— Бог ты мой, как же хорошо! — шумно выдохнул Родион, ненасытно озираясь кругом, оглядывая дорогие сердцу места. — Ну, что молчишь? — толкнул локтём сидевшего подле приятеля.

— Да… Красиво у вас… — только и ответил Никита. И явно не было ему никакого дела до раскинувшихся кругом красот, а лишь до одного — добраться бы скорее до дома и окунуться лицом в подушку. И проспать до обеда, а то и долее. И то сказать — почитай сутки без сна. И который час мчали и мчали по ухабистым дорогам. Предлагал Никита заночевать в городе, прежде чем в дальнейший путь пускаться. Но Родион упёрся — ни мгновения не хотел терять. Домой! Как можно в городе ночевать, когда до дома, вон — рукой подать? Да уже бы и там были, кабы не полетела рессора у чёртовой коляски. И не пришлось ожидать починки. Ах, и не стоило б вовсе с коляской возиться — верхом давно бы уже дома были! Но… Но такой прогулки Никита бы уж точно не одобрил. Это Родион, с малых ногтей к лошадям приученный, мог сутки мчать во весь опор, а Никита — дело другое. В артиллерии родимой, пожалуй, и потолковее Родиона он, но наездник никудышный. Вот, и пришлось в коляске трястись.

— Красиво… — фыркнул Родион. — Ты б хоть глаза разомкнул. Офицер! Сутки лишь без отдыха, и уже спишь на ходу!

— Поди теперь не война, — зевнул Никита.

Родион махнул рукой: безнадёжен был друг закадычный, совершенно безнадёжен. И снова вбирал сладость утреннего воздуха. Вот, мелькнут дни июньские, и уже помину от этой сладости не останется — спеши, лови мгновенья эти! И трепетало сердце от вида родных поворотов, перелесков, лугов. Ничего-то не менялось здесь! Та же милая безмятежность… И всё-то знакомо, и со всем-то дорогие сердцу воспоминания связаны.

Вон, в том лесу, что на горизонте в молочной дымке синеет непреступной крепостной стеной с острыми башнями, однажды наспор провёл один целую ночь. Якобы случайно отстав от сельской ребятни, с которой пошёл по грибы, укрылся в чаще так, что едва не заблудился на самом деле. По счастью, сумел развести костёр, а то бы, пожалуй, замёрз ночью или стал волчьей добычей. Волки-то кружили всю ночь, завывали. Так страшно было, что вскарабкался на дерево и просидел до света без сна на ветке, обхватив руками ствол. Правда, после о страхе своём никому не обмолвился, а держался героем. Мол, что нам ночь в лесу! Что нам звери дикие! Подумаешь! Пусть их девчонки боятся, а Роде Аскольдову всё нипочём!

Мальчишки деревенские уважительно смотрели, зато отец такого задал жару, что волки и впрямь меньшим страхом показались. Грозил всю ночь искавший непутёвое чадо родитель посадить его под замок — книжной премудрости обучаться вместо того, чтобы по лесам да болотам, как мужицкий сын, целыми днями пропадать. Но, по счастью, от такой страшной кары избавила мать, всегда умевшая смягчить крутой нрав отца.

Николай Кириллович Аскольдов был человеком суровым и властным. Подчас до деспотизма. Эти качества, однако, сочетались в нём с широтой кругозора, благодаря которой ещё задолго до столыпинской реформы он не боялся нововведений и успешно внедрял их на своих землях. Отец был убеждённым консерватором в политике, но в вопросах экономических отличался взглядами передовыми. А его суровость ничуть не мешала ему быть доступным для всякого нуждающегося и без малейшей заносчивости общаться с мужиками. В его отношении с ними никогда не было показного либеральничания, панибратства, а всегда сохранялась дистанция, сопряжённая с неизменно уважительным отношением отца к человеческой личности.

В молодые годы Николай Кириллович мечтал о карьере на поприще военном. Но едва дослужившись до поручика, вынужден был оставить службу из-за сильнейшего ревматизма, который с той поры уже не покидал его в протяжении всей жизни. Как ни жаль было утраченной мечты, а не таков был отец, чтобы погрузиться в тоску. Его энергичный, волевой характер требовал действия. Требовал живой, серьёзной работы. Дела.

Делом этим стало имение Глинское, унаследованное от бабки и порядком запущенное, когда Николай Кириллович с молодой женой и новорожденной Лялей обосновались в нём.

Первым делом отец перестроил дом. Старого, полуразрушенного, Родион уже не застал. В его памяти жил лишь один Дом. Бревенчатый, облицованный тёсом, выкрашенным тёмно-коричневой краской, с высоким крыльцом, украшенным затейливым кружевом резьбы, по которой нашлись в деревне дюжие мастаки. Точно так же разукрашены были ставни и наличники.

Дом походил на средневековый русский терем. Именно таким желал видеть его отец. Он не был просто кровом, местом обитания, стенами и крышей, а живым, одушевлённым существом. В нём всегда царил уют и теплота. От изразцовых голландок, от кремовых занавесок на широких окнах, благодаря которым комнаты всегда были залиты светом, от массивной мебели тёмного дерева и старых портретов…

Двухэтажный дом венчала небольшая мансарда, где хранились массивные сундуки со старыми вещами, и где так чудно было прятаться в детстве, мечтая о приключениях и зачитываясь романами Жюля Верна, Вальтера Скотта, легендами о рыцарях круглого стала, дивными шотландскими балладами, в которых всё было проникнуто завораживающей ребячью душу тайной!.. Роде представлялось, что и в лесах, раскинувшихся вокруг усадьбы, непременно должны жить духи и другие существа, о которых повествовали легенды. Он даже пытался тайком искать их, но, увы, безуспешно.

Отец желал, чтобы Родя больше времени уделял литературе серьёзной, наукам. Но науки были нестерпимо унылы, и нерадивый ученик снова скрывался на чердаке, уносясь в чудесные, неведомые миры. Он то грезил о морских путешествиях, то представлял себя благородным рыцарем, буквально задыхаясь от жажды подвигов и приключений.

Прочитав очередную книгу, Родя пересказывал её деревенским приятелям, и начиналось не менее упоительное — игра! На ролевые игры его фантазия была неистощима. Ведь только в этих играх он, мальчишка, мог почти взаправду превратиться в доблестного рыцаря или отважного следопыта.

Отца сердили подобные легкомысленные забавы. Николай Кириллович считал, что сыновья с малых ногтей должны приучаться к порядку, к труду. Старший, Митя, радовал его, унаследовав серьёзность и вдумчивость. Он не носился с сельской ребятнёй, не пропадал целыми днями в поисках приключений, не бродил по болотам в компании верного пса… Зато всегда сопровождал отца в поездках. Во время жатвы вместе с ним целыми днями мог проводить в поле. Не отлынивал от уроков. О Роде же отец говорил безнадёжно:

— Пустопляс! Не будет из него толку!

Помощники Николаю Кирилловичу были нужны. Широк был его размах. Отставной поручик, он весь свой воинский огонь, несомненно выведший бы его в генералы, тратил на устроение хозяйства. Самолично вычитал все труды по агрономии, какие смог достать, пристально изучил зарубежный опыт, совершив даже поездку в Германию, и твёрдо, последовательно начал внедрять разнообразные новшества. Закупленные им сорта зерновых культур и овощей, обещавшие наилучшие урожаи, уже в первые два года с лихвой оправдали надежды. Обработка земли, уход за растениями, удобрение почвы — всё было отныне поставлено на научную основу. Удалось и труд людей организовать наилучшим образом.

Позднее свой опыт отец изложил в специальной докладной записке, которую составил для комиссии по земельной реформе.

Не доверяя управляющим, он предпочитал всем заниматься лично. Несмотря на преследовавшие его суставные боли, Николай Кириллович не давал себе отдыху. Он вникал во всё, и, казалось, ничего не могло укрыться от его острого, зоркого глаза. Мужики побаивались его, но уважали. За отсутствие барства, за то, что работал не менее их, не гнушаясь подчас и тяжёлого, «небарского» труда, за ум и справедливость. Никто из мужиков не смел обманывать отца, точно зная, что никакой подвох от него не укроется. И что сам он никогда не удержит причитающегося им по праву.

Крестьянам было, за что уважать отца. Это его трудами появилась в Глинском школа. Поддержание самого здания, его отопление и прочие хозяйственные заботы взяли на себя по уговору сами мужики, а жалование учителю положил Николай Кириллович.

Так, в Глинском появился молодой, приятной наружности, интеллигентный человек. Алексей Васильевич Надёжин. Он часто бывал в доме, где всегда был званым гостем. Его подвижный ум, начитанность, остроумие и природное благородство манер располагали к нему. Родион любил, когда Алексей Васильевич приходил в гости. Любил слушать его всегда содержательные, яркие рассказы. Молодой учитель был не лишён литературного таланта. Мать не раз спрашивала его, не пишет ли он тайком. Алексей Васильевич отвечал отрицательно, но при этом отчего-то смущался…

Надёжин любил музыку, а потому никогда не пропускал музыкальных вечеров, которые регулярно устраивала мать. Родион удивлялся тому, как отрешённо слушал он играемые матерью или тётей Мари композиции. Не шевелясь. Как будто и не дыша. Весь обратившись в слух. Сам Родион, к стыду своему, слушал музыку лишь из вежливости. Не обладая слухом вовсе, он не мог постичь её красоты и скучал в ожидании окончания «концерта», после которого неизменно следовал чай и долгие беседы, слушать которые было куда интереснее музыкальных этюдов…

Однажды за рояль по многочисленным просьбам сел и сам Алексей Васильевич. Оказалось, что он не только прекрасно играл, но и обладал замечательно красивым, бархатным голосом. Оценить исполнение Родя, впрочем, порядочно не мог, зато поразился теперь уже тому, как внимала романсу тётя Мари… Словно вся душа её переворачивалась в этот момент. Никто кроме Роди не заметил тогда этого, а он потом не раз вспоминал лицо тётки и смутно догадывался, отчего оно было таким.

Вскоре тётя Мари покинула имение, отправившись сестрой милосердия на Русско-Японскую войну. В Глинское она возвратилась лишь годы спустя и устроила здесь медицинский пункт для крестьян, работая в нём ежедневно сама. Так, с её помощью была разрешена ещё одна задача: налаживание медицинской помощи. Теперь людям не нужно было, кроме как в случаях тяжких недугов, требующих операций и нахождения в стационаре, ездить в отдалённую больницу.

Неудивительно, что пользующийся заслуженным авторитетом Николай Кириллович был избран предводителем уездного дворянства. Работы прибавилось. Теперь совсем мало оставалось времени у него на музыкальные вечера и прочие радости. Вечно он был погружён в свои заботы, никогда не оставаясь праздным. И в годы эти, вне дома проведённые, так и вспоминался: сосредоточенный, хмурый, сидящий в небольшом, немного темноватом кабинете с постукивающими старинными английскими часами с боем, за массивным тёмного дерева столом со множеством ящиков… Перед ним расходная книга, какие-то бумаги. И что-то пишет он, и нервно передёргивает плечами, случись кому-то отвлечь его. И морщится время от времени от редко покидающих его болей.

Иногда, впрочем, обычная отцовская суровость и собранность смягчалась и рассеивалась. В те редкие часы, когда он позволял себе отдых. Например, на охоте. Или за вечерней беседой и шахматной партией, которую приходил с ним разделить Алексей Васильевич.

Охоту отец любил всегда. Большой собачей, он держал в доме по пять-шесть собак, в обращении с которыми был куда нежнее, чем с людьми. С этими псами он верхом отправлялся в лес два-три раза в год. Сразу словно молодея, обретая юношескую удаль. Брал с собой и сыновей. Однажды уехали втроём далеко — ночевали в чистом поле, под открытым небом. И отец, преображённый вольным воздухом, на который вырвался от своих нескончаемых дел, рассказывал о своих кадетских и юнкерских годах. Когда бы всегда он был таким! Но, увы, весёлого, удалого охотника вновь сменял «помещик Костанжогло»…

Гораздо чаще отца вспоминалась мать. Полная противоположность мужу, она вся была — радость жизни. Лето её. В ней, матери четырёх детей, жило что-то детски-весёлое, лёгкое. Может, поэтому она так редко бранила детей, понимая их и живо откликаясь на различные придумки. Когда отец уезжал, Дом наполнялся весельем и безудержными играми. И никто не одёргивал, не требовал порядка, не подавлял чеканными командами. Отец был воплощённым порядком. Законом. Мать — любовью. Никогда ни на кого не повысила она голоса, ко всем была участлива и добра. И этой любовью укрощала она даже самые сильные вспышки гнева Николая Кирилловича. Спасая от него тех, на кого этот гнев был обращён, и успокаивая, утишая его самого. Мать с детства являлась для Роди образом миротворицы. И её огорчённое лицо было для детей куда более серьёзной укоризной и наставлением, нежели гневные тирады отца.

Мать… Вот, она идёт по весеннему саду, утопающему в пене нежно-розовых и белых яблоневых соцветий… На ней лёгкое белое платье и ажурная белая же шаль, словно сотканная из цветочных лепестков. А в руках её ветка сирени. Она задумчива и чему-то тихо улыбается. И столько ласки, столько высокой, чистой красоты в её образе, что четырёхлетний Родя подбегает к ней, обнимает её ноги, прижимается щекой к шёлковому подолу. И, вот, он уже на руках её, и она кружит его, говоря что-то и целуя…

И отчего счастье, словно хищник добычу, всегда подкарауливает беда? Та беда налетела нежданно, всех больнее ударив отца. Забрав у него главную надежду. Любимого старшего сына…

Митя заболел неожиданно и, несмотря на старания врачей, угас в один год. В этот год он должен был по воле отца поступать в кадетский корпус. Теперь Родиону надлежало заменить его. Мать не хотела расставаться с единственным оставшимся сыном, но Николай Кириллович, почерневший от горя, но не потерявший стальной твёрдости характера, уже принял решение. А решение отца являлось неоспоримым, как приговор высшей инстанции.

Так, в 1904 году Родион не без горечи покинул родной Дом. Отец сам отвёз будущего кадета в Москву, где жил его младший брат Константин. Дядю Котю отец не жаловал за богемный, оторванный от почвы образ жизни, который тот вёл. Дядя был известен, как большой ценитель искусств и литератор, поэт, писавший под псевдонимом довольно неплохие вирши. Он был своим человеком среди московских и столичных писателей, заядлым театралом. Ходили слухи о его бурном романе с некой артисткой, что особенно возмущало отца, видевшего в этом позор семьи. Немногим меньше возмущала его страсть брата к азартным играм. И всё же, несмотря на размолвки, приезжая в Москву, Николай Кириллович останавливался в просторной квартире брата на Большой Спасской.

Впервые переступив порог этой квартиры, Родя был поражён её убранством. В квартире преобладал восточный стиль. Ковры, подушки, оттоманки, всевозможные орнаменты и разные затейливые безделицы. Отец морщился, сквозь зубы ругая дядю мотом и пустоплясом. Сам дядя, кажется, вполне искренне радовался гостям.

Несмотря на столь рассеянный образ жизни и слабый характер, Константин Кириллович был весьма милым человеком. Высокий, плотный, с приятно округлым, холёным лицом, облачённый в длинный до пола восточный халат, он излучал довольство и безмятежность. Был весел, радушен и хлебосолен. Гостей тотчас водворили в лучшую комнату, расторопный лакей был послан за угощениями, и вскоре стол уже ломился от яств, к которым Николай Кириллович едва притронулся. За обедом дядя Котя говорил, не умолкая. О новостях культурной жизни обеих столиц, о том, как давно мечтает наведаться в Глинское, о том, какова была погода этой зимой в Париже… Обо всём-то знал этот бонвиван. Со всеми-то был знаком. А только делать что-либо сам не желал и не умел, находя удовольствие в прожигании жизни.

За неделю отец показал Роде главные московские достопримечательности: Кремль, Третьяковскую галерею, Симонов и Новодевичий монастыри, Воробьёвы горы… Большой театр, балет в котором смотрели из ложи…

— Карсавина! Богиня! — восторженно говорил дядя, готовый в ближайшем антракте бежать с огромным букетом роз к знаменитой танцовщице, гастролировавшей в те дни в Москве.

А отец всё морщился. То ли от приступов ревматизма, то ли от неумеренности восторгов по адресу «какой-то артистки»…

Родя был едва в себе от нахлынувших впечатлений. Москва поразила его своей красотой, пестротой, величием, сочетавшимся с домашностью, с чем-то глубоко родным. Никогда не видел он столь людных улиц, такого количества церквей, такой разнообразной публики. И года не хватит, казалось, чтобы все чудеса перевидать в этом чудном городе!

А, меж тем, неделя, положенная на знакомство с городом, пролетела, и отец повёз Родю в Первый Московский кадетский корпус, где ему предстояло держать вступительные экзамены.

Корпус, основанный фаворитом императрицы Екатерины Великой Зоричем, располагался в Лефортово, в Головинском дворце, перед которым зеленела чудная Анненгофская роща, вскоре безжалостно уничтоженная обрушившимся на Москву ураганом.

В дверях новоприбывших приветствовал старый швейцар в красной, украшенной гербами ливрее с многочисленными крестами и треуголке.

Отчего-то вдруг оробев, Родя вошёл следом за отцом в огромный, двухсветный вестибюль, в обе стороны из которого тянулись две широкие, мраморные лестницы, украшенные висевшими на стенах касками французских кирасир, захваченными в 1812 году. Пройдя в приёмную комнату, Родя стал с любопытством рассматривать писанные маслеными красками портреты царей и других высокопоставленных лиц. Кроме них стены украшали белые, мраморные доски с именами бывших кадет, получивших высшее боевое отличье — Орден св. Георгия Победоносца.

Всё в корпусе было исполнено величия минувших славных веков. И это величие само по себе заставляло подобраться, оставив за порогом детское озорство.

Вступительный экзамен по Закону Божьему, арифметике, русскому, французскому и немецкому языкам не был сложен, но отец серьёзно беспокоился, зная недостаточную подготовленность Роди, вечно отлынивавшего от занятий и предпочитавшего урокам игры с мальчишками. Сам же Родя относился к испытанию вполне беспечно, что ещё больше нервировало Николая Кирилловича. Однако же, всё разрешилось благополучно. До высоких баллов было, конечно, весьма далеко, но набранных всё же достало для поступления. Отец вздохнул с облегчением и впервые за прошедшее со смерти Мити время повеселел. Впереди был ещё целый месяц воли в родном Глинском, и в этот месяц Родя, не обращая внимания на родительский гнев, всецело отдавался играм и любимым романам, напрочь забыв о величественном корпусе. Отец, в конце концов, смирился:

— Ладно уж, тешься напоследок. В Корпусе-то тебя быстро порядку научат…

Пятнадцатого августа кадет Родя Аскольдов снова ступил в стены Корпуса, чтобы остаться в них на долгие семь лет. В первый же день он получил свою первую форму: мундир чёрного сукна с красным воротником и золотым галуном на нём, такого же сукна шинель с красными петлицами и брюки, кожаный лакированный пояс с медной бляхой, на которой был изображен государственный орёл, окруженный солнечным сиянием, и фуражку с красным околышем и черным верхом. Надев полученную амуницию, Родя окончательно почувствовал, что начинается совсем новый этап его жизни, что беззаботное детство осталось в прошлом.

Первое время Родя чувствовал себя в Корпусе крайне неуютно. Если с такими неудобствами, как огромная холодная спальня на тридцать человек с жёсткой кроватью и тонким одеялом, он легко мирился (к физическим лишениям надо привыкать, чтобы быть таким, как любимые герои), то вечная муштра и строгая дисциплина угнетали его. Ведь даже в мелочах не оставляли никакой свободы: руки ночью и то требовали держать поверх одеяла! А ещё эта барабанная дробь или вой сигнальной трубы, беззастенчиво прерывавший сладкий сон… И ведь по команде этой нужно было молниеносно вскочить и успеть до второго сигнала умыться, одеться, начистить до блеска сапоги и пуговицы… За малейшую неряшливость следовало наказание в виде стояния под лампой во время «перемен». Сколько бесценных минут было проведено под этой ненавистной лампой!

Привыкшему к вольной сельской жизни мальчику нелегко было мириться с бессмысленным, как ему казалось вначале, диктатом. Он отличался превосходной физической подготовкой, хорошей усидчивостью, замечательной находчивостью, но полную дисциплинированность не смогли привить ему даже семь лет кадетства. Офицер-воспитатель усмехался в усы:

— Вам бы, Аскольдов, в партизанский отряд, а не в кадеты!

Так чем худо? Денис Давыдов тоже партизаном был. А от сухого регулярства какая польза? Мертвечина и только!

Качества, сердившие педагогов, помогли Роде снискать большую любовь и уважение товарищей. В Корпусе наибольшим уважением неизменно пользовались кадеты, отличавшиеся физической силой и ловкостью. Если силой кое-кто и мог превзойти кадета Аскольдова, то уж в ловкости он мог дать фору любому. Слабосильных и жаловавшихся в Корпусе презирали, открыто недолюбливали «зубрил», примерно налегающих на науки, щёголей, любимцев начальства. Самым большим преступлением считалось выдать товарища, донести. За такое уличённому устраивали «тёмного»: набрасывали сзади шинель, били и разбегались, оставшись неузнанными.

Зато обмануть преподавателя считалось изрядным удальством. Поэтому дерзость и независимость Роди также принесли ему почёт в кругу друзей. Правда, его слава первого озорника служила ему худую службу, так как добрую половину совершавшихся в Корпусе проделок немедленно приписывали ему. Зачастую Родя знал подлинных виновников, но выдать товарищей было никак нельзя. И во имя товарищества утекали новые и новые минуты под лампой, терялись отпуска.

К счастью, не всё время в Корпусе было отнято занятиями. Оставались ещё прогулки и свободное время. Гуляли в дворцовом парке, упирающемся в Яузу, и прилегающим к дворцу большим плацам. Летом играли в лапту и городки, зимой катались на санках с высоких гор, построенных на берегу ближайшего пруда, ходили на лыжах, бегали на коньках.

А после прогулок желающие могли по выбору обучаться музыке и пенью, переплётному, столярному, токарному и другим ремёслам. Родя избрал ремесло столярное. Работа с деревом напоминала ему родное Глинское. К тому же выяснилось, что он обладает весьма недурными способностями резчика.

По субботам и в предпраздничные дни кадет, имевших родных или знакомых в городе, отпускали в отпуск. Родя отправлялся в эти дни либо к дяде Коте, либо вместе с другом Никитой Громушкиным — к его матушке Прасковье Касьяновне, жившей на знаменитой своими церквями Ивановской горке, аккурат на стыке Петропавловского переулка и Яузского бульвара. Прасковья Касьяновна сама пекла кулебяку или расстегаи, покупала им разных сластей: миндального печенья, фиников, винных ягод и пастилы, медовых пряников и конфет — и начинался пир горой. Иногда просто отправлялись в кондитерскую, либо ехали на Воробьёвы горы, любимое место гуляний москвичей. Сюда приходили семьями со своими самоварами, закуской, удобно устраивались на траве и проводили по целому дню. Под горой слышались песни, играла гармоника, водились хороводы.

Прасковья же Касьяновна вела мальчиков к Крынкину, где круглый год подавалась свежая зелень и клубника, вызревавшая в специальных теплицах. А к тому — артишоки, дыни, арбузы… Всё это диво выращивалось здесь же, на другом берегу Москвы-реки, на Пышкинских огородах, расположенных на богатых пойменных землях. Хозяин в белой черкеске лично встречал гостей при входе, а с ним — половые в белых же поддевках. Сама ресторация представляла собой большой деревянный терем, неуловимо напоминавший Роде родной дом. С террасы открывался прекрасный вид, полюбоваться на который можно было сквозь подзорные трубы и бинокли. Весело было наблюдать за гуляньями внизу по склону. Среди деревьев мелькали маленькие яркие фигурки, взлетали на качелях, играли в горелки и прятки… Прасковья Касьяновна непременно и сама спускалась по склону в лес, где мальчики могли вдоволь нарезвиться. А ещё при ресторане держались катера и моторные лодки, на которых можно было переправиться на другой берег и Болотную площадь. Поездки к Крынкину особенно полюбились Роде и Никите.

Прасковья Касьяновна была очень набожна, её хорошо знали во многих московских монастырях и храмах, встречали, как родную. Однажды, на пасхальной неделе, поехали в Кремль и, помолившись в Успенском соборе, поднялись на звонницу Ивана Великого.

У Роди захватило дух. Москва лежала перед ним как на ладони — где-то там, внизу. Шумливая, разноцветная, хлебосольная и тёплая — словно кустодиевская купчиха в цветастом полушалке… А кругом струилась небесная синева, разбавленная рыхлым пухом облаков. И хотелось взмыть в неё, и всю землю оглядеть с этой высоты! И ноги не держали уже, и, казалось, ещё миг — и оторвутся они от земли!

А что за диво было — перезвон колоколов московских! В Глинском лишь колокола Успенского храма гудели, а тут — все сорок сороков переливались! Никита-то и ухом не вёл — ему вся эта лепота сызмальства родной и обыденной была, а Родя не уставал удивляться, забывая на это время о проказах. Именно Прасковья Касьяновна открыла ему ту Москву, которую он преданно полюбил, которая стала для него второй после Глинского родиной.

Совсем иными бывали дни, проведённые у дяди. Здесь тоже бывал накрыт замечательный обед, но сам Константин Кириллович был неизменно поглощён собой. Он то декламировал стихи свои, или чужие, то рассуждал о передвижниках и театре. И всё-то перескакивал с одного на другое так стремительно, что Родя терял нить его рассуждений. Несколько раз дядя, впрочем, возил его в театр и на выставки, кои с благословения Великого Князя Сергея Александровича, большого ценителя и покровителя искусств, проходили в им же учреждённом Историческом музее. Здесь Родя впервые увидел работы Поленова, Коровина, Левитана и многих других. При этом дядя сердито бранил генерал-губернатора, не считаясь с его вкладом в развитие культурной жизни Москвы. Дядя был большим либералом и сочувственно относился к любым антиправительственным выступлениям. Единственным человеком из царской фамилии, о ком он отзывался с уважением, был Великий Князь Константин Константинович:

— Замечательный решительно поэт, хотя и Романов!

Однажды к дяде пришли какие-то странные люди. О чём-то шептались с ним в коридоре. Затем один из них ушёл, оставив бумажный свёрток, который дядя поспешил спрятать. Другому он дал своё платье, деньги и какой-то адрес. Несмотря на малые лета, Родя догадался, что это — революционеры. Причём скрывающиеся от полиции. А дядя отправил одного из них в некое убежище и взял на хранение их бумаги. Вернее всего, прокламации. Любопытство терзало Родю. Впервые он видел вживую настоящих революционеров, которых так неистово проклинал отец…

— Я надеюсь, ты понимаешь, что не должен рассказывать о том, что видел? — спросил дядя.

Ещё бы Роде не понимать! Никогда он доносчиком не был. За товарищей под лампой стоял, неужто родного дядю выдать? Доносить — бесчестье!

— Вот и молодец! Честь — превыше всего! — пафосно изрёк дядя Котя, потрепав его по плечу.

Через некоторое время недалеко от Кремля был взорван Великий Князь Сергей Александрович, незадолго до того сложивший с себя полномочия генерал-губернатора. Взрыв был слышен в стенах Корпуса. Строевая рота кадет несла почётный караул в Чудовом монастыре у гроба мученика. Рассказывали, что его жена, Великая Княгиня Елизавета, сама по кусочкам собирала его останки, прибежав на место трагедии. В храме она стояла, словно окаменев, пугающе бесслёзная. Опасались даже за её рассудок.

Весть об убийстве Великого Князя потрясла Родю. Великокняжескую чету он видел лишь однажды. Тонкий, до неестественности выпрямленный, гордо держащийся князь с худощавым, продолговатым и, как показалось Роде, страдальческим лицом, и воплощение подлинной женской красоты, из глубины души высвеченной — княгиня… Родя представил её на месте трагедии, и у него, не плакавшего даже в глубоком детстве от боли и обид, выступили слёзы.

А ещё зачем-то вспомнились дядины визитёры. И шевельнулось болезненное подозрение — а если они были связаны с убийцей?.. Всю неделю он ходил подавленный, притихший. Офицер-воспитатель даже осведомился, не болит ли у него что-нибудь.

Болела всего-навсего душа… Среди других кадет он был у гроба несчастного князя, от которого мало что осталось. И раз и навсегда возненавидел террористов и революционеров. Революция — бессмысленная жестокость. Кровь, разрушение и всегда — преступление. Так глубинно осознавала детская душа, и это осознание с летами обратилось в твёрдое убеждение.

У дяди Коти Родя побывал ещё раз. Тогда он застал у Константина Кирилловича незнакомую женщину и, по его смущению, догадался, что это именно та, связи с которой не мог простить дяде отец. Женщина была необычайно хороша собой. Особенно восхитили Родю её густые рыжие локоны, кольцами спадавшие на плечи, покрытые тонкой зеленоватой туникой, в которую она была облачена.

— Это… Это Рива… — пробормотал дядя. И тотчас поправился: — Рива Балтер… Актриса…

Женщина присела в шутливом реверансе и весело улыбнулась:

— Рада познакомиться с вами, Родион Николаевич!

От неё приторно, слишком душно пахло парфюмом. А голос оказался глуховатым, грудным. Она осталась в тот день на обед. Шутила, смеялась, рассказывая какие-то истории из закулисной жизни. А ещё пила много шампанского и курила папиросы через изящный мундштук. Роде хотелось спросить дядю о том, что так нестерпимо жгло его душу последнее время. Неужели он, этот добродушный, весёлый, просвещённый человек поддерживает бессудные и жестокие расправы? Поддерживает убийц?.. Но при Риве задавать подобных вопросов он не мог. Напоследок она поцеловала Родю в щёку, и уже дорогой он оттирал платком след её помады. Эта женщина не понравилась ему. Не понравилась тем, как бесцеремонно и развязно вела себя. Не понравилась манерами, чуждыми миру, в котором вырос Родя. И почему-то стало жаль дядю, который в присутствии этой женщины выглядел не уверенным в себе, довольным жизнью бонвиваном, а её… пажом… Боящимся хозяйского окрика и млеющим от ласкового взгляда. Будто бы даже внешне делался он мельче. Большую власть имела над ним эта рыжая красавица…

Больше он не бывал у дяди, проводя выходные или у Прасковьи Касьяновны или у директора училища, на обед к которому приглашались все кадеты, которые не могли уехать к родным или друзьям.

Тянулись и тянулись бесконечные дни учёбы. Особенно тоскливо бывало по вечерам, когда перед глазами, как наяву, вставал Дом… И уютная мансарда… Хорошо ж было Гаврюшке, сыну Великого Князя Константина! Он, хоть и числился кадетом Московского корпуса, а продолжал себе жить в родном Мраморном дворце, приезжая лишь недели на две — сдавать экзамены.

Сам князь, Главный Начальник Военноучебных Заведений, бывал в стенах Корпуса по долгу службы. Именно он подарил ему бронзовый памятник молодой Императрицы Екатерины Великой, который был установлен в огромном Тронном зале, украшенном гербами всех губерний Российской Империи и царскими портретами в полный рост.

Тронный зал примыкал к помещению первой роты, в которой состояли кадеты младших классов. Он имел в длину шестьдесят метров без единой колонны и арки, а тяжёлый потолок его висел на цепях. Здесь проходили официальные приемы высокопоставленных лиц, парады и балы в день Корпусного праздника.

Корпусный праздник, отмечавшийся двадцать четвёртого ноября был главным в году. На него привозили множество декоративных растений: деревца в кадках, цветы, цветочные гирлянды и прочее. Столовая, спальни, сам Тронный зал превращались в зимние сады. На праздник собирались юнкера Петербургских и Московских Военных училищ, приезжали генералы и офицеры, в разное время учившиеся в этих стенах. Накануне праздника на всенощной в корпусной церкви пел хор Чудова монастыря. Обедню в переполненной церкви служил архиерей. После в Тронном зале проходил церемониальный марш и награждение кадет. Во время обеда бывшим и нынешним Екатерининцам играл оркестр Александровского Военного училища. К столу каждому кадету подавали гуся, фрукты, бутылку мёда и конфеты.

А на следующий день устраивался корпусный бал, на который мечтали попасть многие барышни Первопрестольной. Зимний сад с беседками и гротами, полными сладостей и прохладительных напитков, музыка в исполнении оркестра Московских Гренадёр, промельки белых, воздушных платьев и разрумяненных, прехорошеньких от юности и волнения девичьих лиц — эти вечера, переходившие в ночи, были незабываемы.

Именно здесь, в Тронном зале Родя танцевал свой первый настоящий танец. С очаровательной юной девушкой, в которую в тот момент чувствовал себя почти влюблённым, но которую забыл уже через несколько дней. Нечуткость к музыке не мешала ему неплохо танцевать — выручала природная ловкость и память тела.

Хоть так и не получив золотого галуна на погон, Родя всё же благополучно выдержал выпускной экзамен и, получив благословение Корпуса — серебряную, позолоченную, овальную иконку с выгравированными на её обратной стороне своим именем и надписью «от 1. Московского Императрицы Екатерины II кадетского корпуса), а по ранту — «Спаси и сохрани» — вместе с неразлучным другом Никитой отправился в Михайловское артиллерийское училище. Именно его они избрали для продолжения обучения.

Три года, проведённые в стенах Михайловского, не оставили по себе каких-либо ярких воспоминаний. Любимым предметом Роди здесь стала военная история. Для артиллериста этот предмет казался не столь важным, но было обстоятельство, по которому именно он вызывал особенное внимание юнкеров. Всё дело было в преподавателе, а им был молодой офицер, капитан Сергей Марков, яро ненавидевший формализм и регулярство и всемерно старавшийся пробудить в своих подопечных творческий подход к любой задаче, развить в будущих офицерах воображение и смекалку. Он говорил живо, увлечённо, неожиданно приводя примеры из повседневной жизни, задавая необычные вопросы и тем самым заставляя юнкеров не просто зубрить и исполнять команды, но мыслить.

В качестве своего курса по истории Марков издал «Записки по истории Русской армии. 1856-1891», в которых давал анализ проводившихся в России в XIX веке военных реформ. Немало места было уделено и русско-турецкой войне 1877-1878 гг. При этом капитан затрагивал не только военный анализ событий, но и политическую обстановку, а также причины, вызвавшие войну. Особое внимание он обращал на «самобытные национальные черты нашей армии и русского солдата, гибкие формы боевого порядка, развитие духа». Много-много пометок поставил Родя на полях этого учебника. Взгляды молодого преподавателя были ему в высшей степени близки. Ведь именно это-то и отталкивало его всё время — глупая муштра, лишённая творческого подхода! Да ни один великий полководец не был сухим педантом! Чем испокон веку брала русская армия? Боевым духом, находчивостью, внутренней (не внешне выстроенной) сплочённостью перед лицом врага. Благодаря находчивости и инициативности, малым числом одолевали многократно превосходящего врага, города брали! А находчивости-то вовсе не оставляло места регулярство, парализуя мысль.

Как-то не удержался Родя, высказал со времён кадетства засевшие в голове мысли. Марков слушал со вниманием, и тёмные, зоркие, таящие вспыхивающие в моменты возбуждения огоньки глаза его выражали согласие. Это придало Роде уверенности, и закончил он горячо и уверенно:

— Русская партизанская вольница всегда оказывалась сильнее любого врага! Они по науке воевали, по системе, а мы их системы опрокидывали!

Капитан чуть улыбнулся, постучал пальцами по столу:

— Партизанская вольница, не объединённая единой стратегией, единой волей, осуществляющей верховное руководство, превратится в табор, в ватаги образца Стеньки Разина и Емельки Пугачёва, которые могут превосходно действовать в локальных направлениях, но войны не выиграют никогда. Для войны, Аскольдов, нужна стратегия. А стратегия — наука. Другое дело, что эта наука не имеет права стоять на месте, жить прошлым веком, а должна меняться вместе со временем и даже опережая его. Нужно непрерывное развитие творческой мысли: не только учёт опыта на победах и поражениях, но и проникновение в будущее, создание новых методов и способов в ведении боев и сражений. Стратегия и тактика не могут оставаться неизменными: новое оружие — новая тактика, но и новая тактика — новое оружие. Однако, большая доля правды в ваших словах есть. При пассивном выполнении задач и даже при полумерах невозможен решительный успех; чаще это приводит к неуспеху и лишнему пролитию крови. Инициатива необходима как на верхах командования, так и на всех его ступенях, до самой низшей включительно, — вот, уже и сам капитан взволновался, оседлав любимого конька. Заходил взад-вперёд, энергично жестикулируя. На Японской войне он вдоволь насмотрелся на плоды регулярства, стоившие России поражения и всемирного позора. И с той поры во всех книгах своих и с преподавательских кафедр двух военных училищ и Николаевской академии старался донести до армейской верхушки элементарные истины, достучаться до отравленных тем самым регулярством душ армейской бюрократии и наполнить нужным содержимым души своих учеников. — На верхах командования — когда ставятся задания и проводятся с намерением заставить противника действовать в зависимости от принятых ими решений. На низах — когда инициативой начальников разрушаются планы и намерения противника на тактических участках боя, когда захватываются тактические рубежи, когда противник становится в менее удобное положение и когда это используется для развития успеха. Инициатива — это постановка задач, диктуемых обстановкой в каждый момент боя. Активность — это выполнение этих задач!

— Да ведь это и есть партизанство! — заметил Родя.

Марков остановился, заложил за спину руки:

— Что же, и хорошо! Активное партизанство всегда предпочтительней пассивного регулярства! История нам с вами это показывает! Но отсюда не следует вывода, что всякая партизанская ватага предпочтительнее регулярной армии! Единое командование, единая стратегия наверху при достаточной степени гибкости на низших ступенях — вот, что требуется.

С той поры между Родей и капитаном Марковым сложились добрые отношения, которыми юнкер очень дорожил, видя в своём учителе образчик истинного Офицера, равняясь на него во всём.

Незадолго до выпуска Марков подозвал его к себе:

— Читаете ли вы газеты, Аскольдов?

— Никак нет. Времени не достаёт.

— Очень плохо. Офицер должен иметь широкий кругозор и знать, что происходит в мире. Вот, что теперь происходит в мире?

Родя смутился. Стыдно было признаться, что мысли его были куда как далеки от мира, вращаясь все последние дни вокруг любимого Глинского, по которому стосковалась душа.

— Молчите? Так, вот, я вам скажу, Аскольдов. Мы стоим на пороге войны. И эта война начнётся в самое ближайшее время.

— Вы полагаете, что Германия всё же осмелится на нас напасть?

— Не сомневаюсь. Равно как не сомневаюсь, что вы в этом случае не станете искать покоя в тылу, а отправитесь искать свою синюю птицу на передовую. Другого счастья офицеру не дано, Аскольдов. Наше счастье не в шарканье по паркету, не в тепле семейного очага, а в подвиге! Так что думается мне, что с вами мы ещё свидимся. И не в душном классе нашего училища, а среди дыма и огня. До встречи на войне, господин подпоручик!

Через несколько дней подпоручик Аскольдов покинул стены училища и, на неделю завернув в Москву, отправился, наконец, в родные края, прихватив с собой Никиту и накупив гостинцев сёстрам и матери.

Коляска со скрипом повернула. С этого поворота начинались владения Аскольдовых. Вон, защебетала вдали берёзовая роща, а напротив неё небольшой сосновый лесок. А позади них — ещё невидимый — яблоневый сад, обнесённый старым забором! Каменная кладка в одном месте осыпалась, и через неё легко можно было перемахнуть и, пройдя по тропинке, оказаться прямо у крыльца отчего дома.

Родион покосился на дремлющего товарища, тряхнул за плечо возницу:

— А ну стой!

Мужик попридержал лошадей, остановившись аккурат на взгорье, внизу которого журчал ручеёк. Родион спрыгнул на землю и, как бывало когда-то в детстве, бегом сбежал с пригорка по свежей росистой траве, остановился у ручья. Нагнулся, зачерпнул в ладони ключевой воды, сделал несколько глотков — нет этой воды слаще! Омыл пыльное с дороги лицо. Махнул рукой ожидавшему вознице:

— Езжай без меня дальше! А я — напрямик!

И пошёл, пошёл размашисто, загребая ногами ещё не тронутую косой траву. И хотелось крикнуть на весь Божий мир, но и жаль было нарушать его соборную, святую тишину.

Родион расстегнул мундир, на несколько минут растянулся на траве, вбирая грудью силу земли. Правы были древние, считавшие Землю живым существом. Воистину даёт она силы! Укрепляет усталого, исцеляет больного… Припадали к ней былинные богатыри и, силой этой напитавшись, разили врага… Неужели и впрямь скоро снова придёт топтать русскую землю враг? Не хотелось теперь думать об этом.

Поднялся Родион, пошёл, посасывая сорванную травинку, в звенящее листвой божелесье — заповедную рощу, которой никогда не касался топор. Уже приблизившись к нему, остановился, заслышав плеск. Кто-то купался в омуте. Приблизился Родион и остановился, притаясь за деревьями. И грешно было подсматривать, а и сил не находилось тотчас уйти. Уж больно прекрасна была та, которую он увидел. Какая изумительная белизна и нежность кожи, какая точёная фигура, какая плавность и мягкость движений… А волосы! До самых колен косы размётаны! Платье на берегу оставила и в воду сошла. Юная совсем… Заплескалась, резвясь в прохладной водице.

Крык… Хрустнула предательски ветка под сапогом. И всполошилась прелестная купальщица, углядела его. Спряталась стремительно за камышами, закричала испуганно:

— Уходите! Уходите сейчас же!

А личико-то совсем детское у неё — успел разглядеть. Чистое, нежное.

— Простите! Я не знал, что здесь… кто-то есть! — откликнулся смущённо. — Не бойтесь, пожалуйста, я уже ухожу.

Он, действительно, ушёл, не желая пугать милую девушку. Уходя, споткнулся о торчавший из-под земли корень, чертыхнулся сердито.

И стыдно было, что, как мальчишка какой-то подглядел недолжное, но и весело оттого. И вдруг захотелось непременно вновь эту юную красавицу увидеть. Поговорить с нею. Для чего, зачем — не откликался рассудок, а непререкаемое желание влекло. Решил Родион, к знакомому пролому в стене приближаясь, непременно на другое утро снова к омуту придти. Если судьба, так окажется там она, а нет — так и искать не стоит.

Ловко перемахнув через стену, он не спеша прошёл по тропинке, то и дело оглаживая ладонями стволы раскидистых яблонь, некоторые из которых помнил ещё совсем молоденькими и слабыми. А вот и Дом выглянул из-за раскидистых ветвей. Терем боярский с крылечком резным! Тихо-тихо ещё всё в нём — знать, не ждут гостей в такую рань. Душа исполнилась умиления — как при виде родного любимого человека, с которым долго не виделись. Вздохнув глубоко, Родион отвесил в сторону Дома земной поклон, всей ладонью коснувшись земли:

— Ну, здравствуй, ваше величество Дом!

Застучали копыта лошадей у парадных ворот. И вот уж заморгал Дом очами-ставнями! И раздался младшей сестрички Варюшки крик пронзительный:

— Приехали!!!

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я