Сибирские каторжники и петербургские аристократы, золотопромышленники и аферисты, народовольцы и казаки, верность и обман встречаются вместе на страницах этого романа. В 1882 году в Петербурге из-за долгов застрелился дворянин Павел Петрович Домогатский. Большая семья осталась совершенно без средств к существованию. Мать семейства надеется поправить дела за счет выгодного замужества старшей дочери, любимицы покойного отца – шестнадцатилетней Софи. Но у самой Софи – совершенно другие планы. Безответно влюбленная в обаятельного афериста Сержа Дубравина, она бежит за ним в Сибирь, где и попадает в конце концов в маленький городок Егорьевск, наполненный подспудными страстями. Помимо прочих здесь живет золотопромышленник Иван Гордеев, который, зная о своей близкой смерти, задумал хитрую интригу: выписать из Петербурга небогатого дворянина-инженера и по расчету женить его на приданом своей хромоногой дочери Маши. Маша об этом замысле отца ничего не ведает и собирается уходить в монастырь. Пережив множество разочарований, Софи оказывается в центре местных событий и – о чудо! – вдруг узнает в приехавшем инженере Опалинском своего пропавшего возлюбленного Дубравина… В конце концов Софи возращается в Петербург, и на основе писем к подруге сочиняет роман о своих сибирских приключениях, который имеет неожиданный успех.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сибирская любовь предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава 7
В которой егорьевские властители взбудоражены дерзким воровством и душегубством, а девушки, как им и положено, думают все больше о своем, о девичьем…
Словом, жил городок сам по себе, читал столичные газеты месячной давности; а новостей, впрочем, хватало и своих. Вот, например, вышла в палисадник поповская дочка Фаня, глядит: а куда это становой исправник Овсянников скачет? Вид такой важный, по сторонам не глядит, проехал — не поздоровался. Ясно — к Гордееву. Поповна не поленилась, добежала до угла, посмотрела — точно, к гордеевским хоромам сворачивает, а там уж ему навстречу ворота открывают. Ох, неспроста приехал! Что-то ведь случилось третьего дня в тайге. Слухи быстро расползлись. Да только никто как следует не знает — что именно.
Ворота распахнулись перед всадником, конюх Игнатий поспешил принять жеребца. Румяная курносая девица в пестром платье с оборками, подвязывавшая у ворот золотые шары, отвесила поклон. Приезжий — коренастый, круглый и крепкий, как башкир, в зеленом мундире, встопорщенном на боках, — глянул на нее хоть и с удовольствием, но коротко; и быстро двинулся по широким деревянным мосткам к дому.
— Чегой-то он такой суровый-то? — сделала красавица круглые глаза, подаваясь к Игнатию. — Никак и впрямь все правда, что болтают? Я сама в конторе слыхала: жалованье на прииске третьего дня должны были выдавать. А до сих пор…
— Может, и правда, а дело не наше. — Игнатий погладил вороного по холке и ухмыльнулся, глядя на девицу. — Ты, Аниска, с чего разрядилася-то? Вроде не праздник. Давно тычка от Марфы Парфеновны не получала?
— А, ништо, — Аниска слегка раздраженно мотнула косой, — постом все в буром ходила, теперь не стану. Чай, не монашка. Ты мне лучше скажи, что там в тайге-то… — она умолкла, остановленная значительным взглядом конюха. Тот явно не был расположен попусту болтать.
Игнатий увел вороного в конюшню. Аниска с минуту постояла посреди двора, горестно вздыхая. И впрямь — дела не наши. Сунешься, а нос-то и прищемят. Но любопытно было — страсть как. Поколебавшись еще немного, она опасливо глянула по сторонам, убедилась, что следить за ней некому, и, подхватив подол, побежала к дому. Только не к парадному крыльцу с высокой лестницей и резным куполом, а — за угол. Скользнула в черную дверь, переходами, темными низкими комнатами, по крутым ступенькам добралась до квадратного коридорчика, почти целиком занятого цветущей китайской розой. В коридоре было окно и две двери. За одной — лестница, а из-за второй доносились голоса. Аниска затаила дыхание и глянула в щелку.
— Приложим все силы, Иван Парфенович. Татей непременно изловим, — хрипловато гудел становой исправник Семен Саввич Овсянников.
Он сидел в кресле напротив хозяина, от которого его отделяла обтянутая темно-коричневой кожей поверхность письменного стола. На столе, как всегда — порядок: тисненый бювар, чернильный прибор темного малахита, часы с бронзовым кентавром. Сбоку, на специальном столике, под стеклом — макет Мариинского прииска. Исправник держал в руке стакан, на дне которого плескалась зелено-золотая жидкость — из бутыли, что возвышалась посреди стола на подносе. Такой же стакан стоял и перед Иваном Парфеновичем — только полный.
На хозяина Аниска боялась взглянуть. Почему-то была уверена: тотчас заметит. А тогда — помогайте, святые угодники! Подслушиванья да наушничанья Гордеев не терпел. Но взглянуть хотелось — хоть одним глазом: что он, сильно ли сокрушен? Ведь если и впрямь — все правда, тогда сколько ж он денег-то потерял! И люди полегли…
Нет, сокрушенным Иван Парфенович никак не выглядел. Точно такой, как всегда. Разве что вот бороду покручивает. Была у него такая привычка: крутить прядь от бороды, когда что-то надо было решить или дела шли не так. Борода, кстати, богатая: золотистая, как лисий хвост, и почти без седины. Кроме нее, не было в его внешности, пожалуй, ничего примечательного. Главное — осанистости. Вроде и не мелкий, но купцам-то, известно, объем полагается, проще говоря — пузо. Этого не имелось. И лицо тоже — самое обыкновенное. Разве что глаза. Небольшие, серые в желтую крапинку, и видят все насквозь. Ясное дело — умище! Его не спрячешь.
— Изловить-то изловите, а деньги мне кто вернет? — усмехнулся Иван Парфенович. Взял стакан, подержал, поставил на место. — Жалованье чем платить рабочим? Не заплачу, а они — бунтовать, а Гордеев снова — аспид, злодей рода человеческого. Эксплуататор!
— Этих революционных разговорчиков мы не допустим, — деловито хмыкнул Овсянников, — зловредные источники нам известны. Искореним, будьте покойны! И деньги постараемся вернуть. Лично я… Тут, Иван Парфенович, еще вот какая заусеница, — он вынул из папки, пристегнутой к поясу, несколько бумаг и выложил на стол перед хозяином. — Поглядите-ка: указанный господин вам с какой-нибудь стороны известен?
Гордеев, не выказывая ни удивления, ни иных чувств, молча взял бумаги. Аниска напрягла зрение. Одна — точно паспорт, остальные… Да разве разберешься? Она и вблизи-то не разглядела бы. Иван Парфенович прочитал вслух:
— Опалинский Дмитрий Михайлович.
Посмотрел на исправника:
— Как же не известен. Мой собственный управляющий. Правда, в глаза я его еще не видал.
Овсянников, казалось, обрадовался:
— Вот и разъяснилось! Он то же самое говорит. Опалинский Дмитрий Михайлович, из потомственных дворян, горный инженер, кончил полный курс в Санкт-Петербурге. Экая птица! А в наших дебрях чуть живота не лишился.
Гордеев слегка поморщился.
— Постой. Он, что — тем же поганцам попал под руку?
— Именно! Ехал к вам в почтовой карете. Два казака с жалованьем — ну, как положено; еще попутчик, некто… а, вот: Дубравин Сергей Алексеевич, мир праху его. Они, поганцы-то, Дубравина сразу — насмерть, а из нашего инженера только дух вышибли. А он полежал, полежал, потом очухался и пошел. Два дня шел! И не заплутал, вот что чудно. А в участке-то его сгребли и — в холодную. Пока разобрались, мне доложили. Мне-то, покаюсь, Иван Парфенович — сперва не до него было, я сразу — в лес, да только напрасно. Ни разбойничков, ни кареты, ни трупов.
— Где же он теперь?
— Да где? В участке, ясное дело. Прикажете доставить?
— В участке? — переспросил Гордеев тихо, и глаза его, сузившись сделались совсем желтыми. — Два дня, говоришь, по тайге шел, просидел в холодной, тебе документы представил — и опять в участке?..
Он снова взял стакан — и отставил так резко, что вино выплеснулось на кожаную столешницу. Аниска, которой гордеевский нрав был прекрасно известен, живо отпрыгнула от двери.
— Сказал бы я, Семен Саввич, — донеслось до нее напоследок, — да мундир на тебе. Государственного человека срамить не стану…
Управляющий! Из потомственных дворян! Обучался в самом Петербурге! Да к тому ж герой: не сдался разбойникам, два дня шел по тайге и не сгинул! Это чем же он управлять-то станет — прииском? Либо Иван Парфенович еще какое дело затеял? Новости распирали Аниску. С кем поделиться? Она подалась было в кухню, но на полпути передумала — и побежала искать хозяйскую дочку, Марью Ивановну.
Сперва — наверх, в комнаты. Этих комнат, обставленных на современный городской лад, всего было три: гостиная, спальня и гардеробная. Небольшие, слегка сумрачные: за низкими окнами — разросшиеся в саду рябины и сливы. По-хорошему, давно бы уж эти деревья вырубить, но Марья Ивановна не разрешала. Вечером закатное солнце сквозило меж ветками, наполняя комнаты чистым червонно-розовым светом. Зато по утрам здесь было полутемно, а в гостиной темно-зеленые обои создавали и вовсе странную атмосферу: будто в лесу или на дне омута. Аниску от этого мороз пробирал, а Машеньке — в самый раз. Да что удивляться; ей, думала Аниска — чем мрачнее, тем милее.
Впрочем, на сей раз Машенька в комнатах не сидела. Аниска отыскала она ее в саду. В самых что ни на есть дремучих зарослях. Она часто, как позволяла погода, тут время проводила — на удобной полукруглой скамейке, один край которой, по ходу солнца, всегда был на свету, а другой в тени. Здесь и чай пила, и книжки читала, и писала что-то на листочках. Насчет ее писаний Аниску давно разбирало любопытство: молитвы, что ли, записывает? Или письма? Да письма-то — кому? Родне уральской? Так Иван-то Парфенович с сестрой — Аниска слыхала, — как есть сироты. Сам-то еще мальчишкой сбежал с завода, а уж потом, после отмены крепости, привез Марфу Парфеновну.
Лучше б не привозил, с досадой подумала Аниска; и тут же устыдилась. Не сахар, конечно, хозяйская сестрица. Все у нее — грех, лишний раз не засмейся; а уж если, не дай Господь, пропадет какая веревочка либо лоскуток завалящий — будет пилить, пока всю душу не вынет! А все-таки — бывают и хуже. Взять хоть Евпраксию Александровну Полушкину. Та хоть и замужем за подрядчиком, а — дама, из настоящих дворян. Да что толку. Прислуга от нее стоном стонет.
Ой, да разве до этого сейчас! Аниска отмахнулась от ненужных мыслей — и раздвинула ветки калины с тяжелыми кистями красных ягод, открывая путь к заветной Машенькиной скамейке.
Маша еще издали услышала ее приближение. Быстро закрыла книжку, спрятав между страниц тонкий карандашик и густо исписанный листок. Подняла голову.
— Аниска, ты что? Батюшка зовет?
Она сидела на солнечной стороне скамейки, и волосы ее на свету ярко золотились, сделавшись почти такого цвета, как отцовская борода. На самом-то деле они у нее просто — светлые. То есть, можно было бы сказать: будто спелая пшеница или еще как. Да пшеничные-то косы только у красавиц бывают, а Маша — ну, какая она красавица? Худенькая, бледненькая, все у нее из рук валится, от дома до церкви со своей хромой ногой дойдет, и уже надо сесть передохнуть. И даже не это главное, а то, что она как не от мира сего. Смотрит — не видит, слушает — не слышит. Глаза будто внутрь себя повернуты. И ведь глаза-то — этого Аниска не могла не признать — хороши. Будто вода озерная, и по ней рассыпаны золотые искры, точно как у отца. Только вот жизни в этих глазах и на сотую долю нет по сравнению с отцовскими.
Словом, гордеевскую дочку можно было пожалеть. Хотя и достоинства за ней водились, Аниске недоступные. Книжку какую хочешь могла прочитать, что по-русски, что по-французски. А недавно начала с Левонтием Макаровичем Златовратским изучать латинскую грамоту. Зачем, спрашивается? Латинцы эти, Аниска слыхала, давным-давно все перемерли. Ну, им, ученым людям, виднее. Да вот еще — музыка. Иван Парфенович выписал чуть не из заграницы два здоровенных музыкальных ящика. Один, побольше, взгромоздили к Машеньке в горницу, другой — во флигель для общественных собраний. И так она ловко выучилась на этих фортепьянах играть! Сперва-то не очень получалось, а нынче — заслушаешься. Настоящая барышня, даром что крестьянского звания. Аниска так ее и звала: барышня. Куда до нее Евпраксии Полушкиной.
Выбравшись из кустов, Аниска торопливо заговорила, размахивая руками:
— Ой, что случилось-то! Прямо ужас! Всех разбойников положил и сам чуть жив остался! Неделю в тайге, не евши, не пивши! Сюда пришел, а его — в холодную! А Иван Парфенович так осерчали!
— Постой, — Маша сразу встревожилась, — ты о ком?
— Да как же! Управляющий! Из Петербурга! Ученый, дворянин, герой и собой красавец!
— Управляющий? — Маша, не понимая, затеребила конец косы, — точно как отец ее теребил бороду. — Какой управляющий? Печинога? Так он же…
— Ой, матушки, — Аниска от ее бестолковости аж скривилась, — говорят же вам: новый управляющий, из Пе-тер-бур-га! Опалинский Дмитрий… вот дальше не помню.
Маша, глядя на Аниску — вернее, куда-то слегка мимо, в пространство, — молча пожала плечами. Аниска поддала жару:
— С почтой сюда ехал! А воропаевские-то и напади! Так он их всех раскидал. Самого, слышь, Воропаева на сосне повесил! А теперь в участке сидит! Едва живой, а его под замок. Как бы не помер! А к Ивану Парфеновичу — господин Овсянников: ваш, говорит, такой-то и такой-то? Говорит, как есть герой!
— Подожди, Аниска, у меня от твоего крика в голове звенит, — Маша виновато улыбнулась, морщась, — ты сказала, на почту напали? И что теперь? Люди целы? А деньги? Там же должно быть жалованье для прииска. Ведь рабочие…
— Людей как есть всех поубивали, — Маша ахнула, Аниска заторопилась перескочить с кровавой темы:
— А деньги найдут! Семен Саввич так и сказал: и татей сыщем, и денежки ваши вернем до копейки, а злодея Воропаева — в железо и на Колыму!
— Но Воропаева, кажется, новый управляющий на сосне повесил? Или я что-то не так поняла?
— Ну, не повесил! — Аниска с досадой фыркнула. — Других повесил, а Воропаев убег. Ништо, сыщут… Да что вы, барышня, ей богу — все не о том. Я ж вам толкую: герой, как есть герой! Нынче вот к батюшке вашему явится, мы на него и поглядим. Да я боюсь — заробею, встану столбом, они мне — полотенце подать или что, а я…
Она продолжала азартно трещать; Маша, уже почти ее не слушая, пробормотала будто самой себе:
— Новый управляющий… Знаешь, нынче утром синица рябиной в окно кидалась. Тетенька говорит: не к добру. А я думаю… кабы не только герой, да еще и голова на плечах. Батюшке бы польза. Только вот — как же Матвей Александрович? — и, совсем тихо:
— Это нехорошо.
Нехорошо! Гордеев и без Маши знал, что — нехорошо. Матвей Александрович Печинога инженер был отменный и прииск держал в железном кулаке. Никакой иной управляющий и даром был не нужен. Пустая трата денег и ценному работнику обида.
Да в том-то и дело, что пустых трат Иван Парфенович никогда не допускал. Была, значит, нужда. И еще какая.
По-настоящему она, эта нужда, обозначилась не так давно. Четыре месяца назад, в морозный апрельский день — как раз перед оттепелью, с которой началась весна. В тот день должен был возвратиться с прииска Петруша Гордеев, отправленный туда отцом проверить, как идут дела.
Проверяльщик из него был, прямо скажем, аховый. Петеньку с детства одолевало непобедимое отвращение ко всякого рода активным действиям, причиной коего была не леность, а — тоска. Ни к чему-то у дитяти не лежали руки. Игры там, проказы всякие — если и случались, то вроде как через силу. Он даже голубей не гонял. Зачем? Все одно выйдет наперекосяк. Батюшка поглядит и плюнет.
Живя таким образом, Петя иногда сам себе бывал не рад. И впрямь: что за радость от жизни, если она сплошь — серая, как осенняя слякоть? Он и пить-то начал от этой серости. Сперва показалось: вот оно, лекарство! Хлопнешь стопку — и засветилось вокруг, видно стало: вот — кулебяка с зайчатиной, объеденье, вот девка подмигивает, манит сдобной грудью… Вкусно! Зато потом… Проспишься — еще хуже. Не слякоть, сажа черная, хоть травись. А не пить уже нельзя. Как не пить-то? Все пьют! А ему, Петру Ивановичу Гордееву — везде почет и угощенье, в любом кабаке открытый кредит.
Потом-то, правда, иначе стало. Батюшка позаботился: в штофных лавках Петруше не одалживать, а в «Луизиану» не пускать вовсе. Бедный Самсон Лазаревич, трактирный сиделец, так и трясся теперь меж двух огней: пустишь — Гордеев шкуру снимет, не пустишь… да поди-ка не пусти! Петр Иванович, он с пьяных-то глаз и по шее навешать может, и стекла побить. Поди потом, ищи справедливости.
Николаша, которому зачем-то нужно было в ту сторону, составил Петру компанию по пути на прииск. Ехали верхами, по накатанной дороге. Плотный снег искрился на весеннем слепящем солнышке, с кедровых лап свисали переливчатые плачущие сосульки, в темной хвое радостно посвистывали клесты. Короче — благодать. Только у Пети на душе смурно и тягостно. Да еще — трезвый с утра, вот напасть.
— Со всех сторон обиды, а самые злые — от него, от батюшки, — бубнил он угрюмо, воткнувшись взглядом в лохматую гриву каурого Соболя. — За щенка держит. Ладно бы — вовсе к делу не подпускал, а у него все назло. Вот нынче, спросишь, зачем послал? Страмиться, только и всего! Будто я не знаю, что там, на прииске, все и без меня отлажено. Печинога этот старается, чурка с глазами, — выслуживается перед отцом…
— Про Печиногу это ты зря, — лениво покусывая березовый прутик, возразил Николаша, — он мужик дельный.
— Да мне-то что!
— Ладно, не обижайся. Ты ж сам все терпишь. Я бы на твоем месте не терпел.
Петя угрюмо хрюкнул. Злость, усиленная непривычной трезвостью, разбирала его — и на отца, и на приятеля: тоже взял манеру разговаривать, то ли сочувствует, то ли издевается. Не сдержавшись, буркнул:
— Ну, тебе на моем месте не бывать. Твой отец хоть из шкуры выскочит, да мой-то все равно десяток таких, как он, продаст и купит.
— Оно так, — улыбнулся Николаша вполне добродушно, и это разозлило Петю еще больше, — я, знаешь ли, на отца и не рассчитываю, на себя только… Да ты что смурной такой? Стремно с утра? Вот и мне, брат — тоже.
Петя моргнул недоуменно — голубоглазый красавец никак не походил на человека, мучающегося с похмелья. А, да какая разница. Гордеев-младший слегка воодушевился, переключив голову на более привычные и приятные мысли:
— А у тебя с собой есть?
— Да не с собой. Вон, гляди: до сосны трехглавой доехали. Дальше хошь на прииск поворачивай, хошь на Кузятино. А в Кузятине-то, у Макарьихи, чай, ни тебя, ни меня не обидят.
— Это точно, — хохотнул Петенька, тотчас ощутив во рту вкус забористой макарьихиной браги, а телом — ласковое тепло самой солдатки Макарьихи, которой чихать на отцовы запреты, — то есть, мы вроде по делам… Да ништо! Приедем на полдня попозже, и все тут. Верно?
Николаша молча улыбнулся. На такое дело, как выпивка и гулянье, Петю и подбивать не надо — только намекни. И на прииске его, пожалуй, нынче уж не дождутся. Да и зачем он на прииске-то? Там и впрямь все налажено. Матвей Александрович Печинога — мужик дельный.
Проблема, однако, состояла в том, что Матвей Александрович Печинога вот уже неделю на прииске отсутствовал. Уехал он в Тобольск — за чертежами и деталями для новой промывальной машины, каковую надлежало установить на месте той, что прослужила уже тридцать лет, с самого открытия прииска. Машина эта была в свое время сработана, можно сказать, наспех, и нынче уже не столько помогала, сколько мешала делу, да и деревянные крепления ее подгнили и расшатались. Инспекция от губернского горного правления, посетившая владения Гордеева в прошлом месяце, строго наказала Ивану Парфеновичу поторопиться с заменой. Вот Печинога и отправился в Тобольск. Вместо него был оставлен десятник Емельянов — работник знающий и отменно добросовестный, однако с изъяном. Впрочем, что значит изъян? Если человек никогда ничего не решает без указания начальника — изъян ли это? В присутствии начальника — скорее достоинство; потому Печинога его при себе и держал. А в отсутствии… Короче, Гордеев для того и послал сына на прииск: велеть Емельянову, чтобы остановил от греха подальше машину, сам-то ни за что не сделает, хоть она у него на глазах рушиться начнет.
Все это Петруше было известно — теоретически. А практически он отцовских указаний при отъезде не слушал, поглощенный своими обидами. Да и если б слушал. Сами посудите, что слаще: Макарьиха с бражкой или прииск этот? Темно-бурый от грязи снег, вонища, рабочие глядят волками…
О том, что промывальная машина таки рухнула, придавив семерых рабочих (троих — насмерть), Иван Парфенович узнал в тот самый день, когда Петя должен был вернуться с прииска. Узнал не от сына — от мальчишки, которого прислал к хозяину ошалевший от страха Емельянов. Петя прибыл только назавтра — в чужих санях, недвижимый как бревно, насквозь просмердевший сивухой. Где он провел эти дни, Гордеев не стал и выяснять. Что толку? Да и не до того было.
Разбирательство заняло две недели. С комиссией, возглавлявшейся исправником, удалось полюбовно договориться, назревший было бунт — подавить в зародыше. Проводив исправника, зашел Иван Парфенович в контору — без особой надобности, убытки уже десять раз были посчитаны и перспективы намечены, — и там, посреди незначащего разговора, вдруг схватился за грудь и повалился со стула на пол, смахнув стопку бухгалтерских тетрадей и ввергнув в ужас робкого конторщика Дементия Лукича.
Поднялся переполох. Прислуга и работники никак не могли взять в голову, что такое и впрямь случилось: сам Иван Парфенович Гордеев, всемогущий и несокрушимый, как Чуйский утес — и вдруг лежит без памяти, да, гляди, вот-вот скончается. Даже Марфа Парфеновна поддалась бестолковой суете, не в силах решить, что важнее: бежать за самоедским знахарем Мунуком или немедля служить молебен прямо в доме. С Петеньки взятки были гладки: он в своих покоях отсыпался после очередного гулянья. Машеньке про несчастье с отцом и говорить не хотели. Да она сама узнала — невесть от кого; и, выбравшись из своей горницы, отыскала конторского мальчишку и отправила его за егорьевским доктором Пичугиным.
Пичугин оказался, слава Богу, на месте и трезв. Привести Ивана Парфеновича в чувство он сумел, но лечить не решился. Послали в Тобольск. Прибывшее оттуда медицинское светило довольно быстро подняло больного на ноги. Впрочем, возможно, что помогли и молебны, и привезенный таки из тайги Мунук, усердно заваривавший в каморке при кухне корешки и травы.
Когда всем стало ясно, что опасность миновала, у Гордеева состоялся со светилом приватный разговор.
Тобольский доктор — изящный, чуть грузноватый господин с остроконечной бородкой, какие носили когда-то благородные испанцы, — расхаживал по кабинету, уважительно качал головой, разглядывая оскаленные кабаньи рыла на лакированных щитах — по обе стороны изразцовой печи — и макет прииска под стеклянной крышкой. Потом уселся на диван, достал из кармана янтарный брелок на цепочке — и давай крутить его вокруг пальца с такой скоростью, что у Ивана Парфеновича зарябило в глазах. И объявил:
— Сие, милостивый государь, именуется аневризмой аорты. Сосудик такой, жизненно, можно сказать, важный. Кровь гонит к сердцу. Стенки у него уж очень тонкие… слишком тонкие. На просвет. Чуть что — и порвутся. Вы меня понимаете? — доктор внезапно бросил крутить брелок и сердито уставился на Ивана Парфеновича.
Тот молча кивнул. Потянулся было рукой к бороде — потеребить по привычке, — но, глянув на докторский брелок, руку опустил. Он чувствовал растерянность и отчего-то неловкость. И впрямь — не умел болеть, не знал, что говорить и что думать. В общем-то, все было понятно. Хоть и слово чудное — аневризма. Отец когда-то вот так же схватился за грудь — и… Не самая плохая смерть. Быстрая. Но почему так рано? Отец — ладно, каменной пылью всю жизнь дышал на заводе, люди так и говорили: съел камень Парфена Гордеева.
Может, он, Иван, оттого и сбежал с завода в тайгу, на чистый воздух, на вольное житье!..
— Скоро порвется-то? — оборвав тягостное молчание, спросил он доктора спокойно, слегка ворчливо. — Сколь времени мне даете?
— Я не Господь Бог! — фыркнул тот. — Завтра. Через год. Через пять лет. Может, даже — через пятнадцать… но вряд ли.
Видно было, что этому господину, наверняка далеко не в первый раз провозглашавшему смертельный диагноз, почему-то очень не по себе.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сибирская любовь предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других