Методы практической психологии. Раскрой себя

Екатерина Львовна Михайлова, 2022

Эта книга – едва ли не первая попытка рассмотреть помогающие практики как зеркало, в котором отражаются культурные, исторические и социальные процессы. Человек, прибегающий к помощи профессионала, принадлежит своему времени, языку, семейной традиции; он, как и его потребность в изменении, сформирован общим культурным контекстом. Практическая психология и психотерапия дают ему инструмент, содействуют трансформации; при этом «человек меняющийся» приходит к осознанию собственного «авторского права» по отношению к жизни. Психодрама как метод давно и успешно раскрывает творческий потенциал личности для ее частной и профессиональной самореализации. В предлагаемой книге психодрама предстает как инструмент не столько воздействия, сколько качественного исследования внутреннего мира и социальных отношений человека. Книга включает работы разных лет, что позволяет читателю обратить внимание на неровный «пульс» культурной памяти, ускользающий от обыденного сознания. Следовательно, она адресована широкому кругу читателей – и тем, кому интересно, что происходит в психотерапевтических и тренинговых группах, и тем, кто задумывается о психологических механизмах адаптации человека к культуре «здесь и сейчас», о связи личности и культуры повседневности, о месте человека во времени. Психологи, психотерапевты и бизнес-тренеры найдут в этой книге немало полезного и интересного – от конкретных методических приемов до наблюдений за историческими судьбами зарубежных и отечественных психологических практик. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Оглавление

Из серии: Звезда соцсети. Подарочное издание

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Методы практической психологии. Раскрой себя предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 4. «Наши мертвые нас не оставят в беде…»

(психодраматическая работа с семейной историей)[15]

Сотрется пыль, но не сотрется память,

Которой обладает эта пыль.

Способны распахнуться и воспрянуть,

Из пыли грянуть — образ жизни, стиль,

Природы освещенье, помещенье,

Где время всех времен не истекло,

Живое продолжается общенье,

И лица льет зеркальное стекло.

Там речь слышна, беззвучная как воздух,

Там узнают друг друга по слогам,

Там живы те, кто распылен на звездах…

Юнна Мориц

В канун православной Пасхи можно наблюдать уже привычную картинку городской жизни: над проезжей частью водружается перетяжка с более или менее понятным значительной части прохожих текстом: «Христос Воскресе».

Спешащие по своим делам москвичи реагируют на праздничное оформление по-разному: кто-то привычным ворчанием в адрес коммунальных служб («Лучше бы мусор вовремя вывозили»); кто-то как на напоминание о неожиданно скором празднике («Надо же, уже Пасха, как время летит»); кто-то с некоторой неловкостью, как на бестактность («Все-таки на улице бы не надо, этим словам место в храме»).

При всех различиях в отношении к такому использованию сакрального текста хоть какой-нибудь комментарий по поводу розово-красного полотнища мог бы произнести почти любой взрослый, проходящий мимо по своим делам. А водружают эту, как сказали бы в советское время, наглядную агитацию работники муниципальных служб. В нашем районе это сплошь выходцы из Бишкека, невысокие, молчаливые и, конечно же, появившиеся в центре Москвы со своими метлами и лопатами не от хорошей жизни. И получается тем самым, что всех нас, верующих разных конфессий и атеистов, поздравляют с Воскресением Христа именно они, для кого праздник этот еще более чужой, чем город.

В этой статье речь пойдет не столько о проблемах психологической помощи вынужденным мигрантам, сколько о гораздо менее заметных (но намного более распространенных) явлениях нарушений культурной идентичности и одном из возможных подходов к работе с ними.

О культурной травме немало сказано — говорят и о деструктивном воздействии на «социальное тело», и о конфликте между фактами настоящего или прошлого, которые не соответствуют базовым основам культуры, и о разрыве некоторых социальных тканей и процессов. Это — взгляд социологов или культурологов, «общий план». Психотерапевту видно и важно другое — отражение этих процессов в жизни личности, группы или семьи. Группаналитическое определение культурной травмы как нарушения «матрицы принадлежности к группе»[16] ближе к тому, с чем работают практики. Оно, в частности, сразу подсказывает, что травматический опыт поражает нечто, имеющее отношение к способности человека понимать и быть понятым, к коммуникации и знаковому полю. Стало быть, возможны и традиционные для психотерапии подходы к проработке любого травматического опыта. Но об этом чуть позже, а пока обратим внимание на обычного человека, не вырванного какими-то грозными историческими событиями из своего окружения, давно и мирно живущего в сегодняшнем большом российском городе.

Одна 70-летняя дама, обладающая живым и острым умом, то и дело обращается к своей племяннице-филологу с просьбой «перевести» для нее рекламные тексты; многие из них непонятны для иного русскоговорящего читателя: «Лера, что означает «кто не знает, тот отдыхает»?» Лера с удовольствием комментирует для тетушки множество фраз такого рода, адресованных своим «целевым аудиториям» и не имеющих в виду существование других читателей. В конце одной из таких бесед тетушка невзначай обронила: «В один прекрасный день я выйду на улицу, уже совсем ничего не пойму, и это будет означать, что этот город больше не для меня и моя жизнь здесь окончена».

Та «карта» культурных контекстов, с помощью которой все мы ориентируемся в знаковом поле — а оно образовано многоуровневой системой не только первичных, но и вторичных языков, — представляет собой основу матрицы принадлежности к группе: «группа» при этом может быть и очень большой (москвичи), и малой. В течение жизни матрица принадлежности к группе усложняется, как усложняется и наша социокультурная ситуация: мы словно выучиваем новые языки, становимся способны интерпретировать и порождать знаки, которые не были частью культурного поля времен нашего детства или родных мест.

Соотношения привычных и новых систем устанавливаются не сразу, порой «счет на старые деньги» или вышедший из употребления жест остаются теми «ниточками», без которых не ощущалась бы собственная принадлежность к месту и времени, сформировавшему коммуникативную компетентность. Межпоколенные связи дают непростому процессу вживания в новую культурную ситуацию ту минимальную опору, без которой трудно представить себе не только первичную социализацию, но и всю последующую жизнь — как бы она ни сложилась. Для своего нормального функционирования матрице принадлежности к группе нужны и устойчивость, и изменчивость: меняющийся человек в меняющемся мире все равно полагается на глубоко и прочно усвоенную «карту» этого мира и себя самого, пусть даже и не становящегося предметом намеренной рефлексии или особого отношения. Человек, ставший «иностранцем» в окружающем его мире, перестает понимать не только происходящее, но до какой-то степени и себя: все системы его отношений оказываются лишенными опор в знаковом поле.

Кризис идентичности в ситуации вынужденной миграции — это, возможно, самое острое и концентрированное выражение нарушений идентичности, происходящих при всякой культурной травме.

Эмиграция, ссылка, бегство из деревни в город в голодный год, всякое «изгнание и рассеяние» — случаи очевидные, бесспорные; тяжелая культурная травматизация здесь налицо, а ее последствия затрагивают судьбу как минимум двух последующих поколений. Но в мире, утратившем стабильность и отчетливость границ, возможны и менее явные, кажущиеся почти невинными — не психологическая ли это защита? — проявления «культурной микротравмы». На этих примерах (благо их кругом бесчисленное множество) мы можем увидеть тотальный, массовый характер культурной травматизации в современной российской реальности.

Возможно, стоит обратить внимание на мелочи, пустяки, маленькие детали нашей жизни. В этой «картине культурной микротравмы» отражаются и те ее закономерности, которые в более крупных масштабах труднее уловить и осознать. Вот, к примеру, наша недавняя история с возвращением исторических названий городам и улицам. В жаркий московский день на бывшей улице Качалова, а ныне Малой Никитской, стоят два средних лет господина — как раз под свеженькой табличкой, объясняющей желающим происхождение «исторически правильного» нового-старого названия. «Я все понимаю, но Качалова-то за что?» — задумчиво произносит один. Другой выразительно пожимает плечами и со вздохом поднимает глаза куда-то высоко — все мы знаем этот с трудом поддающийся описанию жест, означающий — «а кто их там, наверху, знает». Присвоение улицам имен «выдающихся деятелей» понимается участниками этой крошечной сценки как одобрение сверху. Отмена — как символическая карательная санкция. Такое бывало — правда, давно, но при жизни этих двоих. И то, что имя исчезает с карты не просто так, а «за что-то», они помнят крепко. Возможно, для них небезразлично и то, что для сегодняшнего жителя Москвы Качалов — уже почти никто, как если бы и не было никакого Художественного театра и всего связанного с ним «культурного слоя».

А тем, кто привык считать город своим, то есть понятным, «новые-старые» названия создали массу маленьких житейских неудобств: носятся встревоженные люди по кварталу, который вроде бы знают всю жизнь, ищут какой-нибудь переименованный переулок и не могут найти. Пустяк? Однако остро дающий почувствовать разлад нашей «топонимической карты местности», непредсказуемость перемен. Ничего не следует считать надежным, твоя карта — матрица принадлежности — в одночасье может оказаться неправильной. Значит, и ты уже «не местный»?

Каждый может оказаться представителем вдруг переставшей существовать профессии или организации, потеряться в хаотичной смене знаковых систем: праздники и ритуалы, названия, понятия о «своих» и «чужих», вообще любые категории групповой принадлежности во «времена перемен» ненадежны, не способны функционировать как опоры идентичности. В целом ряде мирных и элементарных житейских ситуаций — скажем, люди то и дело забывают о «новых» праздниках и теряются, не понимая, как и кого прилично поздравлять со «старыми» и какими именно, — словно слышится дальний грозный гул, отзвук настоящих потрясений. Осыпающиеся камешки — знак близкого схода лавины.

Возможно, через много лет мы поймем, что угрожало нашему чувству идентичности в эти непростые времена и как мы «справлялись». Однако есть ситуации, когда помощь необходима немедленно, сейчас. При длительной и многоуровневой культурной травматизации как никогда актуальной становится всякая практическая работа, восстанавливающая или усиливающая такое переживание и понимание принадлежности к группе, которое не может быть нарушено следующей гримасой текущей политики, не станет очередной фикцией. В этом смысле всякая работа с семейной историей, «родовым древом» в сегодняшних условиях имеет не только клиническую, психотерапевтическую, но и социально-культурную ценность. Хотя бы потому, что все-таки ее главный герой — человек и его семья. Такие, казалось бы, уязвимые и так легко попадающие под колеса истории, они все-таки обретают в этой работе право голоса и внимание к чувствам и мыслям по поводу событий. И тогда оказывается, что не только мы принадлежим — времени, истории, роду, — но и они нам…

В нашем опыте работы с семейной историей в Институте групповой и семейной психологии и психотерапии мы используем психодраму «семейного древа» — признанный метод работы с трансгенерационной травмой[17]. Известно, что травматические (в том числе и культурно-травматические) события в далеком прошлом семьи могут оказывать существенное влияние на переработку актуальной, «свежей», травмы. В этом смысле проработка генеалогического древа зачастую оказывается не самым длинным, а самым прямым и коротким путем, дающим доступ к исцеляющему ресурсному переживанию. В опыте нашей работы сочетались два формата: трехдневные учебные семинары-тренинги для специалистов «помогающих профессий» и двухдневные тренинги для любых желающих, обратившихся к терапевтическим возможностям темы, — по сути, краткосрочная групповая психотерапия. Запросы были достаточно разнообразны и сопоставимы в обоих форматах, поскольку профессионалы принимали участие в семинарах преимущественно с целью получения клиентского опыта, проработки собственной трансгенерационной травмы.

Но, прежде чем говорить о том, с чем и почему разные люди обращаются к такой работе, такой психологической помощи, остановимся на мгновение. В том — личном или историческом — прошлом действительно случилось то, что случилось. Изменить уже ничего нельзя, не лучше ли попытаться забыть и жить своей жизнью — тем более, что она продолжается и вновь требует ресурса адаптации. Не лучше, ибо мы все равно носим в себе всех персонажей и все драмы своей семейной истории, все эти «свитки» семейного предания, выраженного или не выраженного в словах, все умолчания и многоточия, невыплаканные слезы и невысказанный страх. И поскольку мы-то здесь, сделать с этим грузом что-то можно. А иногда и нужно, поскольку «неразвернутый свиток» может таить в себе опасность для самореализации, отношений с миром, иногда даже здоровья.

Возможно, в России «показания» к работе с многопоколенной семейной историей даже сильнее, чем где-то еще, поскольку в минувшем веке у нас создалась крайне высокая концентрация исторических испытаний. Времени и возможности для естественного исцеления, для переработки травматического опыта не было, новые испытания ожидали участников событий. Неоплаканные могилы, вынужденные отказы от родства, разрыв семейных уз, утрата родных мест и традиций, нерожденные дети — это уж не говоря просто о голоде, опасности и насилии.

Реальные обстоятельства жизни могли не раз перемениться. Ныне живущие (молодые, здоровые и по-своему успешные) люди все равно испытывают влияние травматического наследия, и это влияние может представлять реальную силу — особенно когда оно не проговорено, не облечено в слова, ритуалы, символы. Когда его могущество признано, как в приведенной ниже цитате, — оно гораздо менее опасно, и именно в этом случае от него можно в какой-то мере дистанцироваться. Но сначала с эмоциональными следами давней травмы нужно хотя бы встретиться, «развернуть свиток». Это большая работа, которую по-своему делают и художественные тексты, и исторические экспозиции музеев, и — по мере возможности — психотерапевтические группы. Их участники как никто понимают, о чем говорит в своем монологе героиня Линор Горалик:

«Где ты, где ты, ад моего поколения? Я устала. Сколько ни разводись, остается место для ужаса перед худшим, сколько ни запивай, остается привкус пустого места между небом и сердцем, как ты ни заболей, ты болеешь один, не дрожа от ужаса за другого, лежащего в этот миг в соседней комнате, бесконечно отплевывая вязкую голодную слюну в три месяца назад опустевшую жестянку из-под гуманитарной тушенки, сколько ни хорони близких, остается кто-нибудь, которому ничего не угрожает в ближайшие два-три года. Ад моего поколения, разверзнись наконец между Большой Дмитровкой и Потаповским переулком, научи нас отапливать комнату подшивками журнала «Афиша», а подсвечниками из магазина «ИКЕА» рыть землю под противотанковые ежи или под последние дзоты, — честное слово, я думаю, мы созрели. Ад моего поколения, я готовилась к тебе лет с двенадцати или меньше; думаю, я смогу организовать отряд по добыче выживших из-под развалин; думаю, я смогу распределять еду или возить на себе воду; думаю, мы окажемся в лучшей форме, чем ожидали; думаю, мы начнем расстреливать только на третьей неделе; думаю, мы сумеем спрятать детей и женщин; думаю, мы выживем, если сумеем взять этот переулок; думаю, если мы погибнем, это будет совсем не жалко…»[18]

Там, где для прошлого не находится места и времени, оно не исчезает, но незримо соединяется с настоящим и будущим. Если это прошлое полно непроработанного травматического опыта, он проникает — неузнанным, неосознанным — во все сферы жизни. Мы не отвечаем за само «наследство», каково бы оно ни было. А вот за способы распоряжаться своими «неразвернутыми свитками» — отвечаем.

Кто же обычно в нашей действительности задумывается о своем «наследстве» и ищет возможности как-то с ним встретиться, что-то для себя и своих потомков понять и изменить?

Прежде всего те, кто заметил в своей семье некие повторы — как рефрен у песни, как завитушки орнамента, — и кому эти «завитушки» не нравятся, кто не хочет больше бессознательно повторять остановленное травмой. Могут, например, повторяться заболевания или травмы — не психологические, а самые что ни на есть материальные, не имеющие наследственной природы в медицинском смысле слова: («У нас в роду в четырех поколениях были тяжелые травмы ног. Когда я рожала, тоже пострадали ноги. Я хочу это остановить».)

К этому кругу запросов примыкает все то, что связано с так называемым синдромом годовщины. Речь здесь может идти о недавней потере близкого человека, когда дата этой смерти является временем повышенного риска для оставшихся в живых. Может идти речь и о приближении возраста смерти кого-то из родителей, но особенно нуждаются в проработке повторяющиеся в истории рода «сгущения» заболеваний, травм или смертей вокруг определенных дат, месяцев или возрастов. (Важно помнить, что особенно упорный и оказывающий максимальное влияние на выживших синдром годовщины обычно связан с трагической гибелью при невыясненных обстоятельствах, невозможностью достойного прощания с покойным, с завесой тайны или недоговоренности.)

Работу с семейной историей часто выбирают для себя и те, кто просто ощущает сильное волнение при мысли о каком-то персонаже или сюжете своего семейного эпоса, — кто чувствует, что это словно бы имеет непосредственное отношение к сегодняшней жизни. Часто оказывается, что «там» случилось нечто, оставившее по себе след незавершенности, недосказанности — несовершенный траур, несостоявшееся прощание при расставании навсегда, неискупленная вина, семейная тайна, о которой нельзя было упоминать… Бывает, конечно, что у волнения и тревоги другие причины — но тоже достойные внимания и осознавания.

Следующий класс запросов связан с темой собственно «родового сценария»: вражда сестер, ранние смерти детей, семейные проклятия и все случаи, когда в семье словно действует какая-то сила. Разумеется, это сила семейного мифа, подталкивающего реально живущих сейчас членов семьи к попаданию в определенные ситуации и воспроизведению того же «родового сценария». Частым поводом для работы бывают тревога и страхи, особенно связанные с угрозой насилия или голода. «Родовой сценарий выживания» в этом случае может оказаться бесценной поддержкой — и одновременно ответом (в тех случаях, когда тревога или страх кажутся немотивированными, не связаны с актуальными событиями). Более того, при подробном рассмотрении практически любой генограммы можно увидеть несколько различных стратегий, притом все они в свое время оказались до какой-то степени успешны (род выжил и продолжился).

Часто — наверняка чаще, чем в Европе, — поработать с семейной историей стремятся люди, испытывающие дискомфорт и пустоту от отсутствия чувства принадлежности к роду, и не только в силу дефицита информации. Стесняться «непрестижной» родни можно где угодно, а вот скрывать свое происхождение, чтобы выжить, приходилось по причинам, которые каждому из нас, что называется, слишком понятны: «И семь раз отмерь, а семью отрежь — и смотри, отрежь кого надо». Отказ от предков обычно не остается без эмоциональных последствий, настигающих внуков и правнуков, — они могут позволить себе роскошь задуматься, задать вопросы, заговорить…

Бывает, впрочем, и противоположная ситуация (правда, в моей практике гораздо реже): ощущение давления, как если бы почтенные — часто известные и уважаемые в своей среде — предки все решили за потомка, определили его судьбу и род занятий. И как будто предъявляют счет: если не сделаешь того-то и того — то, ты не наш. Разумеется, это всего лишь чувство, но реально влияющее на личные и профессиональные решения и даже на политические взгляды.

Что еще приводит людей к мысли о возможной работе с семейной историей? Непонятные повороты или «зависания» в карьере, страх успеха при сознательном стремлении к этому самому успеху, беспокойство о детях — в том смысле, что не хочется «транслировать» им какие-то особенности фамильного сценария.

И наконец, просто потребность в опоре. В поддержке. В том, чтобы для кого-то быть пожизненно — и посмертно, если уж на то пошло, — своим.

Это становится особенно важно, когда во внешней, сегодняшней жизни слишком много перемен и порой перестаешь понимать, кто же ты в этом мире.

Получается, что едва ли не основной темой, которая прорабатывается в рамках подхода, является кризис идентичности. Острота запроса может быть связана с недавней реальной травматизацией (утрата работы, семейного статуса, близких, родины) или обусловливаться кризисом развития (как правило, кризисом середины жизни). «Вернуть себя», «почувствовать, что я не один в этом хаосе», «прикоснуться к корням» — формулировки бывают совсем простыми или весьма литературными, но стоящая за ними потребность едина и, на мой взгляд, психодраматическая работа с семейной историей ей полностью отвечает.

Поговорим о возможностях метода, для которого нет ничего странного ни в разговорах с давно умершими или вовсе не жившими, ни в превращении чувства — скажем, страха перед голодом — в персонаж, ни в появлении в работе совсем уж архетипических фигур вроде Родины-Матери.

Психодраматическое пространство: все живые и всё — живое

Сам метод, и особенно обмен ролями и дублирование, предоставляет огромные возможности, не доступные при работе с генограммой на бумаге. Множество раз протагонисты, отправляясь в нелегкое путешествие в жизни своих предков, говорили: «Мне очень мало известно, я даже не знаю, как его звали», а оказавшись — буквально во плоти — в роли этого предка, неожиданно для себя вспоминали множество деталей. И с ощущением радостного удивления — о каком бы тяжелом материале ни шла речь, — человек, выходя из роли, говорил: «Оказывается, я знаю, оказывается, ты важен, ты был».

Этот ресурс метода опирается на особенности передачи информации в семейном контексте: очень многое, действительно значимое для семьи, не проговаривается словесно, а «транслируется» как-то иначе. Многозначительный жест, взгляд в сторону двери, поджатые губы, резкая смена темы сообщают что-то важное только «своим», притом сообщают чаще на смутном, не вполне осознанном языке. Особенно это заметно, когда значимая тема имеет отношение к угрозе, исходящей от внешнего мира, к семейным тайнам или неоплаканному горю — к «закрытому», табуированному содержанию. Если в семье случилось несчастье, связанное с автотранспортом, ребенок впервые узнает о том, что машины опасны, не из беседы о Правилах дорожного движения, а по тому, как напрягается рука матери при переходе через улицу. И точно так же каждый знает особую манеру говорить — почти не открывая рта, почти не дыша, глазами указывая на возможного нежелательного слушателя, — «наши речи на десять шагов не слышны, мы живем, под собою не чуя страны…». Реальная смертельная опасность от сказанного миновала десятилетия назад — во всяком случае, как массовая. Но любой знает, что нужно сделать со своим лицом, чтобы окаменели скулы при несколько отсутствующем — «меня тут нет» — выражении глаз. И этот сигнал — тише, опасность! — читается по сей день вполне безошибочно. И возможно, таких несловесных интерпретаций, по определению эмоционально заряженных — иначе не зафиксировались бы, — куда больше. В фоне, смутной памяти или фантазиях о том, что было не с тобой, а с кем-то другим, но было именно так.

Входя в роль одного из своих предков, человек получает хоть какой-то доступ к осознаванию вот этого не предназначенного для внешнего мира языка общения. Получается, что вместо скупых, порой неоднократно и жестко отредактированных былыми рассказчиками «сведений», мы пытаемся установить контакт с образами предков, вызвать спонтанные ассоциации. Тут-то и оказывается, что простые детали не так уж просты: в них зачастую скрыто — или скорее отобрано и свернуто, символизировано — так много чувств, смыслов! Имена предков, названия мест, где они жили, подробности их быта и частности биографий, характерный жест или словцо открывают доступ к «посланиям» потомкам.

При этом в ситуации обмена ролями повествование всегда ведется от первого лица: «Я ушел в ополчение в сорок первом году и пропал без вести в сорок втором. Мое последнее письмо жене начинается словами…»

Если говорить о сопереживании, вовлеченности группы, то больше всего ее «включают» именно детали, причем в выборе исполнителей на вспомогательные роли часто встречаются поразительные совпадения. «Удивительно, что ты выбрала меня. Мой дед тоже был сослан в Казахстан, тоже похоронил там ребенка, тоже был учителем. Есть у нас в семье и черешневый мундштук со следами зубов — крепко, видать, они их стискивали. Как такое может быть, не знаю. Деды у нас с тобой явно разные, а история одна».

Детали, сохраненные семейным преданием, бесценны и всегда выходят за рамки только лишь бытовых: работая с семейной историей, мы имеем дело не с фактологией (какова бы она ни была и сколько бы ее ни было), а с мифопоэтическим сознанием. Возможно, отдельный интерес могло бы представить исследование самих символических деталей (чаще всего предметов — как символов наследования), упоминающихся в группах. Это поэтизированная народным сознанием история, притом живая, — хотя предмет сам по себе вроде бы неодушевленный, да и нет его на свете давным-давно.

Вот платье, перешивавшееся много раз по мере того, как раскулаченная семья нищала и бедствовала в ссылке, — последней его носила младшая дочь, уже не знавшая «хорошей жизни».

Вот особые сапоги «со скрипом», которые тачал умелец-прадед, сам хромой, — любой человек, идущий в «его» сапогах, всегда слышит свои две ноги, а любой встречный знает, чья работа.

Вот семейный рецепт лечебного чая, которым отпаивали и надорвавшихся на тяжелых работах, и до костей промерзших, и ослабевших с голодухи. Собирали летом, когда жизнь все-таки полегче, сушили под стрехой сараюшки, запасали — и была надежда справиться с тяготами и испытаниями, хоть попытаться поддержать, подлечить, вытащить с того света.

Вот портрет прабабушки, на котором упражнялись в меткой стрельбе захватившие усадьбу солдаты. Его так и не отреставрировали, хотя собирались не раз: может быть, не хотели забыть? Стреляли те все больше по глазам, так что вместо прекрасных этих глаз красавицы в вечернем платье остались страшные дыры; на стенку такое не повесишь. Что чувствовала, что хотела сказать своей семье дочь той красавицы, подобравшая и сохранившая искалеченный портрет в бурьяне возле родового гнезда, куда никто из семьи уже не вернулся?

Детали бывают настолько пронзительны, насколько и обычны. То, что иногда самим протагонистам кажется, будто они придумали эти детали, не так уж существенно (в психодраматическом пространстве действительно включается мощный поток фантазии, где трудно различить свое и вспомненное). В достаточно типичной ситуации, когда известно очень мало или почти ничего, это особенно важно: отсутствие сведений нашей работе мешать не может, важна «психодраматическая правда». Человек, не знающий почти ничего о дедах и вовсе ничего о прадедах, создает свое семейное предание не как фикцию (ложь), а как субъективное переживание принадлежности, идентификации с родом. Например, «вспомогательные лица» в ролях прадедов и прабабушек могут говорить скупо: «Ты о нас ничего не знаешь, но мы были. Сейчас ты можешь это почувствовать. Мы с тобой».

Другой особенностью психодраматического метода является возможность обратиться не только к отношениям протагониста со своим родовым древом, но и к отношениям дальних, давних родственников и предков между собой. Разумеется, всю работу протагонист делает сам, меняясь ролями со всеми «заинтересованными лицами», как бы раскладывая на составляющие «партитуру» внутреннего нестройного хора. Другие участники группы, выбранные им на эти роли, подхватывают и возвращают его реплики, в какой-то момент мы вообще можем выйти из сцены и посмотреть на все происходящее со стороны, из настоящего времени. Но до этого, если речь шла, например, о тянувшейся поколениями «сценарной» вражде сестер, мы отправляемся в то самое, пятое, считая от протагониста, поколение, где две сестры действительно совершили по отношению друг к другу тяжелейшие проступки, где разыгрывался драматический, даже кровавый конфликт. Этот конфликт может быть так или иначе психодраматически разрешен, как если бы речь шла о собственном конфликте протагониста с кем-нибудь еще.

В отдаленном исторически, мифологизированном контексте такое разрешение конфликтов как бы освобождает последующее поколение от необходимости их воспроизводить. В конце такой работы протагонист может сказать прапрапрабабушке и ее сестре: «Я оставляю вам это, я понимаю вас, мне вас жаль, я сострадаю вашей беде, вашей потере, но у меня другая жизнь». И в ролях одной, а потом второй смертельно конфликтующих сестер мы можем услышать: «Деточка, это наше дело, это наша жизнь, за тебя уже отстрадали наши дети, внуки. Эта беда в нашем роду может быть закончена, иди с миром. Ты можешь попросить прощения у своей сестры, если для тебя так правильно. Ты можешь посмотреть на нее другими глазами — своими. Оставь нам наше, живи».

Каково бы ни было словесное оформление таких освобождающих, разрешающих сообщений, мы прекрасно понимаем, что фактически имеем дело с внутренними репрезентациями, фантазиями, проекциями самого протагониста. Именно поэтому спонтанности, воображения, памяти самого протагониста вполне достаточно — мы никогда не узнаем, как было на самом деле, но дело не в этом. Мы работаем с мифом, с неоднократно и по-разному пересказанным текстом семейного предания, — каждое поколение могло там что-то менять (и меняло), а ныне живущему важно, как этот миф трансформируется в психологическом плане «здесь-и-теперь». Пересмотр и трансформация семейного предания — это не разоблачение: мне говорили то-то, а на самом деле… Скорее «мне говорили то-то, но, входя в роли участников той ситуации, в роли последующих рассказчиков, я чувствую разное, иное, более сложное. У них была своя правда, но и у меня может быть своя».

Еще одна особенность делает психодраматическую работу с семейной историей невероятно привлекательной в терапии — а может быть, и не только в терапии. Как представляется, такая работа могла бы иметь мощный, в том числе и терапевтический эффект и резонанс в группах, состоящих из социально активных людей. Вошедшее в моду в 90-е изыскание дворянских родословных вряд ли может заменить исследование своего семейного мифа и его влияния на реальные жизненные выборы, позицию, убеждения. Поскольку это групповая работа, и она делается в пределах одной культуры, одной истории, возникает мощнейшее сопереживание, может быть, даже более мощное, более целительное, чем это бывает в «обычной» психодраме.

У большей части группы конечно же в семейной истории есть репрессированные родственники, дети, умершие от голода, люди, исчезнувшие бесследно, люди, которых превратности отечественной истории бросали, как пылинки, с места на место, отрывая от корней и лишая их семейного контекста, чувства принадлежности, памяти. «На братских могилах не ставят крестов» — это ведь не только о безымянных солдатах, это и обо всех, в списках не значившихся и без вести пропавших, об отведенных глазах и опечатанных дверях, о переставших здороваться соседях и еще очень о многом. Это «многое» — и плохое, и хорошее — нутром ощущает каждый, кто жил и воспитывался «от Москвы до самых до окраин».

И то переживание, связанное с собственным семейным преданием, которое получает вспомогательное лицо, садясь на поставленный для него протагонистом стул прадедушки, крайне важно. Как и в любой психодраме, во вспомогательных ролях тоже происходит терапевтическое воздействие, а порой и катарсис. Иногда акцент, добавленный вспомогательным лицом при повторении текста, данного ему протагонистом, или какое-то небольшое дополнение, буквально пара слов, оказываются удивительно точными, удивительно правильными, выполняющими совершенно отчетливую терапевтическую функцию. Когда внук сгинувшего в казахстанской ссылке учителя играет чьего-то прадеда, воевавшего с басмачами, а правнучка красавицы-попадьи — еврейскую красавицу из предместья Витебска времен Шагала, это действительно меняет взгляд на «свое» и «чужое».

В этом смысле очень интересен выбор людей из группы на вспомогательные роли. Для тех, кто хорошо знаком с психодрамой, это не будет удивительным, но, на мой взгляд, особого внимания заслуживает то, что очень часто на роли важных для действия предков выбираются люди, которые могут соотнестись с таким (иногда очень специфическим) опытом.

Стиснутые зубы ни в чем не повинного человека, чью жизнь и надежды переехало «красное колесо», буквально и символически оставили следы на единственной вещи, перешедшей от него к внуку.

Вероятность «встречи» двух черешневых мундштуков теоретически почти равна нулю, однако такого рода «встречи» происходят на каждой группе. Это создает дополнительные смыслы и становится источником сопереживания и поддержки. Один из участников сказал: «Мы, внуки и правнуки выживших, пришли не только облегчить свою боль, но и поделиться их силой. Наши мертвые нас не оставят в беде».

Приведу еще один пример. Молодая женщина работает со своим семейным древом. Речь заходит о дедушке, который был человеком кротким, мирным пасечником и имел удивительный почерк, по этой причине к нему всегда обращались, когда нужно было красиво написать письмо. Поскольку он был калекой и не воевал, к нему в войну шли с особым почтением и надеждой: он писал письма на фронт. Как всякий грамотный человек с творческой жилкой, он не только писал под диктовку, но и немножко редактировал, делал формулировки более чувствительными, поправлял невольную корявость устной речи этих женщин. Писал он и прошения властям о каком-нибудь репрессированном родственнике, и почетные грамоты для сельсовета.

Этот фантастический почерк в какой-то мере определил и его жизнь, и отношение к нему окружающих; он был их голосом для дальнего, не очень понятного, страшноватого мира — с войнами, городской властью, людьми, которые приезжают верхом или на машинах. Фигура для «родового древа» очень важная: человек не совсем обычной жизни, летописец семьи, «переводчик» для многих, обращавшихся к нему за помощью, он самим своим существованием и мирной безболезненной кончиной словно бы являл контраст другим мужским персонажам рода — ни один не умер своей смертью.

Молодой человек, которого протагонистка вводит в роль дедушки-пчеловода с прекрасным почерком, упоминает какую-то деталь этого почерка — мол, особо кругло выписывал округлые буквы и умел поставить красивый легкий росчерк, вот такой… А человек, бывший в роли, говорит, что у него был дед, который дивно писал и резал по дереву. Вообще у него были замечательные руки, которые умели делать не только деревенскую, но и тонкую ювелирную работу, — это отличало его от других людей. Он его живым не застал, дед достаточно рано умер, но почему-то ему привиделся этот росчерк — вот такой — и круглые буквы. Пораженная протагонистка говорит: «Да, у меня есть несколько писем, написанных рукой деда, там действительно круглые буквы и легкий росчерк». Такие маленькие «чудеса» имеют не самостоятельное значение, а говорят о том, как сильны и пронзительны именно детали быта, уклада. Того мира, где люди читали, писали, одевались, ели, рождались и умирали, хоронили близких и отмечали семейные даты… Мира, который не однажды отнимали у рода войны, революции, — а совсем отнять все равно не получилось.

Наиболее сильное эмоциональное вовлечение вспомогательных лиц, а часто и момент доступа протагониста к подавленным чувствам исходит от этих маленьких деталей — общих, понятных большинству присутствующих. Это тоже своего рода поэзия, а не «этнография»: упоминавшиеся прадедом какие-то немыслимые «голубые пряники» (?) — символ невероятного изобилия, чего душе угодно, праздничной атмосферы то ли тульской, то ли рязанской ярмарки — не требуют буквального толкования. Эти пряники — не «кондитерское изделие», а слово из всех поговорок, где пряник противопоставлен кнуту, голоду, жизни без праздников и подарков. Мы тогда на группе враз заулыбались, и каждый — независимо от образования, этнических или социальных корней, любви или нелюбви к пряникам и ярмаркам — вспомнил те образы радости, мира, изобилия, какие имели хождение в собственной семье. В той группе все это так и назвалось — «историями про голубые пряники»: все они про то, что хорошо в этой жизни все-таки бывает, и отец с того самого базара привезет детям гостинцы, и все еще живы и вместе — какие бы испытания ни настали потом, это не заставит забыть о том, что предки-то наши не только страдали и преодолевали!

Надо ли говорить, что групповая работа с «семейным древом» учит и ведущего, и группу уважению к культурным различиям, вот хотя бы к этим — не всегда даже и понятным сразу — деталям. Все мы знаем, как в семейном контексте за каким-нибудь сущим пустяком — кто как накрывает на стол, с какими праздниками поздравляет, как ведет себя на поминках — немедленно открываются пропасти, разделяющие людей на «тех» и «этих». Страх и неприязнь к чужому, потенциально враждебному укладу избирает свои символы: что можно хорошего ожидать от людей, которые вот так говорят, едят или отдыхают? То, что все мы в известной мере «не местные», поскольку у каждого в семейной истории переплелись самые разные и далеко не всегда благостно уживающиеся в нашем семейном предании персонажи, заставляет через собственную многопоколенную историю посмотреть иначе и на свои сегодняшние стереотипы, а через участие в психодраматической работе других — иначе понять и прожить что-то свое, сугубо семейное.

Если в группе есть атмосфера поддержки и понимания, опыт коллективного переживания становится и опытом межкультурного познания. Мы слышали на терапевтических сессиях и молитвы на разных языках, и погребальный плач, и колыбельные разных мест, и поговорки на диалектах…

Не будем забывать, что люди, приходящие в такие группы, сами выбрали и тему, и формат, и конкретное место для своей работы. Дело тут далеко не только в клинико-психологических «показаниях». В конце концов, есть много других способов работать с любой проблемой, и психотехнический миф геносоциограммы кому-то близок, а кому-то нет. Внедрение в «широкую практику», к счастью, этому роду работы не грозит — трудоемка, временами эмоционально тяжела, имеет дело со сложными и неоднозначными явлениями, зависит от пресловутой «атмосферы».

К примеру, я точно знаю по опыту — и коллеги подтверждали в приватных разговорах, — что психодраматическая проработка отдаленной семейной истории может иметь прекрасные результаты у женщин, страдающих бесплодием неясного генеза. В нескольких городах подрастают «крестники» тех групп, тех психодраматических исследований семейных сценариев.

Но представим себе, что соответствующая научная разработка — с цифирью, с «внедрением» — стала реальностью. И вот сидит в своем халатике бедная женщина, замученная анализами и обследованиями, в коридоре солидной клиники, и подходит к ней строгая и подтянутая девица-психолог: «Вера Николаевна, сейчас мы с вами будем рисовать вашу генограмму…» Ничего хорошего из этого, скорее всего, не выйдет, только человека еще полтора часа будут морочить чем-то, что так же чуждо и непонятно, как и любые другие обследования. Но я знаю случай, когда одной студентке удалось после нескольких невыношенных и мертворожденных младенцев родить здорового ребенка — и она даже не ходила к психотерапевту. Более того, она и на лекции ко мне не ходила, будучи почти на сносях, а пришла уже прямо на экзамен. Достойно ответила первый вопрос, а по второму сделала самостоятельный разбор «Синдрома предков» с примерами из собственной семейной истории. Молодая женщина увидела в подходе возможный смысл для себя — и самостоятельно добыла этот смысл. Возможно, ее «психотерапевтическая авантюра» кому-то покажется слишком самонадеянной, но я бы смотрела на этот сюжет не как на образец для подражания, а как на метафору позиции клиента по отношению к психотерапии. Выбор и готовность следовать за своим выбором, самостоятельный душевный труд, не вполне объяснимое, но совершенно реальное ощущение «щелчка» — так и говорят обычно в группах: «щелкнуло», «цапануло», «отозвалось».

Так называемая эффективность начинается со свободы выбрать для себя время, место, ведущего, группу, подход, дополнительное чтение. Это вполне соотносится с содержательной стороной работы, с методом: когда мы говорим, что протагонист «всегда прав» или «ищет свою правду», мы говорим не только о том, что готовы его оберегать от некорректных вмешательств (своих в том числе), не только об ограничениях в навязывании интерпретаций, но и о том, что никто не может сделать за него его работу. «Авторское право» означает и ответственность: никто не может влезать в мою работу со своими оценками и интерпретациями — а значит, никто ее за меня не может сделать.

Чтобы в реальной группе, состоящей из разных и порой не имеющих опыта ни такой, ни вообще какой бы то ни было психотерапии людей, началась такая работа, нужно вместе с группой создать атмосферу, общий язык, непривычную концентрацию чувств и ассоциаций. Но и этого мало: один из главных эффектов групповой психотерапии — это возможность брать «свое» в работах других людей. Это тоже не приходит само, но психодрама умеет этому учить. Посмотрим более внимательно на те аспекты групповой работы с семейной историей, которые официально следовало бы назвать «методическими».

Приближаясь к «семейному древу»

Структура терапевтической сессии традиционна для психодрамы: разогрев — психодраматическое действие — обмен чувствами (шеринг). Традиционна и логика построения сессии — «от периферии к центру», что означает постепенное приближение к главному, к ключевым фигурам и ситуациям. В начале групповой работы с участниками принято устанавливать договоренность о непричинении физического ущерба (друг другу и себе), конфиденциальности, праве отказаться от любых предложений ведущего группу, а также о паузе — обычно это 48 часов, двое суток, — которую стоит выдержать, прежде чем принимать какие бы то ни было решения или вступать в прямые коммуникации с реальными людьми из своего окружения, если эти решения и коммуникации как-то «навеяны» опытом участия в группе. Понятно, что эти договоренности нужны: эмоциональный накал работы может быть велик, катарсис или неожиданно возникшие догадки делают человека уязвимым, а группа может и не оценивать всю меру этой уязвимости. Традиция такого контракта с психодраматическими группами сложилась неспроста, она разумна. Однако начинать с договоренностей — как, впрочем, и с разговоров о целях и ожиданиях — мне кажется неточным: когда договариваешься, важно понимать, с кем, и ожидать от работы в разных группах следует разного. Поэтому разогрев — это не просто настройка, знакомство и создание общего поля взаимодействия, это еще и постепенная актуализация тем «периферии», еще не слишком значимых, но уже имеющих отношение к общей теме нашего психотерапевтического путешествия.

Вот когда уже завибрируют невидимые «струны», настраивающие группу на контакт с историей и ее персонажами, когда голоса станут громче и глаза заблестят непрошеной слезой от совсем, казалось бы, нейтральных вопросов, — тогда можно и о правилах договариваться. Потому что становится понятно, что дело нешуточное и друг друга и вправду придется беречь и поддерживать, а в кругу еще недавно посторонних людей уже видны лица, слышны разные голоса. Чем богаче образы и чувства в разогревах, тем быстрее можно перейти к первым психодраматическим работам, и для короткого — двух — или трехдневного — формата логика «углубления» в материал примерно такова: от коротких работ — к более подробным, от диалога — к хору, от отдельных фигур и сюжетов — к ожившей геносоциограмме, к семейному «древу». И если короткие работы делают все желающие, то для «больших» протагонист обычно выбирается социометрически — это позволяет следовать за «главными темами» группы.

Разогрев, как ни странно, может быть достаточно прост — возможно, проще, чем когда мы начинаем обычную психодраму. Например, я предлагаю группе разбиться на пары и поговорить со своим партнером о какой-нибудь старой вещи, живущей в семье. Это не обязательно семейная реликвия в прямом смысле слова (далеко не в каждой семье в России они есть, слишком часто семьи бросало с места на место, слишком много было войн, пожаров, репрессий, слишком бедно жили наши предки, чтобы нить передачи материального духа семьи не прерывалась).

Предлагается вспомнить вещь, которая живет в семье больше одного-двух поколений, рассказать об этой вещи своему партнеру и услышать в свою очередь его рассказ. Потом мы садимся в круг, и я предлагаю назвать по желанию, не обязательно всем, те предметы, старые вещи, которые есть в нашей группе. Это бывали семейные иконы, доставшиеся от бабки, рамка от портрета, который давно утерян, серебряная ложка «на зубок», швейная машинка «Зингер», грошовые сережки или какой-нибудь допотопный фотоаппарат… Когда называются эти предметы, в каждом из них материализуется какой-то кусок истории, и немедленно возникают сильнейшие творческие и, естественно, основанные на памяти собственной семьи фантазии о том, что за вещь, откуда взялась, чья, зачем, о чем она говорит. Порой такого разогрева бывает достаточно для того, чтобы появились первые протагонисты, готовые понять что-то новое о своем роде, своей семье.

Другой короткий и простой разговор в парах — о том, как в семье принято было выбирать имена детям, какие имена сохранились в семейном предании, а заодно — и о том, «что такое для меня мои имя и отчество». В России обычно человек имеет отчество, хотя далеко не всякий имеет отца, и так уже в течение нескольких поколений. До самого конца своей жизни мы, взрослые люди, называемся Софьями Зиновьевнами, Владимирами Михайловичами, Шавкатами Нуралиевичами… Эта память о том, как звали отца, сопутствует нам всю жизнь; порой и не задумываясь о «связи поколений» и «культурной идентичности», мы носим знаки принадлежности к роду; и даже на памятниках бывает высечено напоминание о том, что поставлены они чьим-то потомкам: «Зубова Анна Алексеевна. 1905–1995». Фамилию Анна Алексеевна, возможно, и поменяла — даже и не раз, а вот имя отца, которого давно нет на свете, пребудет с ней навсегда… Этот разогрев «включает» характерную для российских групп тему утраченных, отнятых, уведенных историей отцов — погибших на фронте, репрессированных, спившихся. В терапевтических группах тема ушедших отцов звучит очень мощно и скорбно, далеко выходя за рамки бытовых сюжетов о «неполных семьях». Тут особая печаль, особый гнев: даже на историях о семье, распавшейся по сугубо личным причинам, лежит отсвет тех пожаров, в которых сгорел традиционный уклад.

Еще один разогрев, тоже тематический, тоже очень простой. В парах участники семинара с самого начала говорят о том, какие физические черты в их роду существуют больше одного поколения. Все эти фамильные носы, рост, цвет волос, цвет глаз, фигура и т. д. — об этом говорят в каждой семье. Ведь когда рождается ребенок, буквально второй вопрос после выяснения мальчик или девочка — на кого похож. Стало быть, важно. Эти самые физические сходства (понятно, что у них есть и генетическая, объективная сторона) отнюдь не поверхностны: человеку важно походить на кого-то в своем роду, на самого ли красивого, на самого любимого, на самого ли главного, быть своим. Мы всю жизнь носим на себе и в себе массу признаков принадлежности не просто к своей родительской семье, но и к роду. Работа с «негенетической» наследственностью, таким образом, очень стимулируется, разогревается.

Бывало, что эти три разогрева проводились один за другим подряд или по отдельности, порой предлагались другие — понятно, что нет одного «правильного» начала группы, а есть принцип «от периферии к центру», следуя которому можно сконструировать десятки конкретных упражнений. Работа с семейной историей тяжела не только эмоционально, в силу материала, но и требует значительного времени — для того, чтобы к моменту построения «семейных деревьев» и особенно работы со сверхтяжелыми травмами группа была готова к этому и эмоционально, и технически, нужна осторожная «настройка». Что важно и кто важен особенно? Готовы ли мы углубляться в связанные с этими фигурами чувства?

Порой на первых двух сессиях делаются психодраматические «виньетки» — встречи со значимым предком. Это короткая работа, она может занимать от 20 до 40 минут, а иногда совсем короткая — 7–10 минут, просто разговор с кем-то из своих значимых, важных предков, с которым почему-то хочется этого контакта: спросить ли что-то, сказать ли что-то, поругаться, подержать за руку. Здесь бывают очень разные эмоциональные окраски, очень разные мотивы и потребности. Так в психодраматическом пространстве и появляются эти тени — любимые, ненавистные, загадочные (или, наоборот, слишком «прописанные», как на парадном портрете) — члены рода, семьи, которые по той или иной причине важны для протагониста. Надо заметить, что внутренняя идентификация с каким-нибудь дальним предком или продолжающийся внутренний конфликт с ним — совсем не редкое явление.

Представим себе, что в семье существует некий прадед, первый в этом роду выбившийся в люди, достигший успеха, удостоенный еще царских наград. Для нескольких поколений он — образец, эталон, человек, с которого род как бы начался, хотя фактически это не так. Такой прадед, что называется, обязывает. Это как тот портрет из семейной галереи, который смотрит пристально и словно задает вопрос: «А достаточно ли ты хорош? А что ты сделал со своей жизнью?» Этот полуфантастический и легендарный прадед имеет шансы стать в высшей степени значимой фигурой, особенно учитывая упомянутую выше травму — дефицит отцовских фигур в нашей культуре.

Когда происходит психодраматическое общение с таким персонажем, ему задают вопросы — об обстоятельствах его жизни, о том, чем, например, для него был успех, его дети, чего он ожидал от своих сыновей. Конечно же протагонист, задавая эти вопросы, идет не за объективной историей, а за своей правдой: за разрешением, благословением, за собственной внутренней отцовской фигурой — отцом, который не только суров и справедлив, но еще может поддержать, пошутить, положить руку на плечо. В психодраме это возможно сделать физически, буквально. Протагонист, конечно, прекрасно понимает, что не та рука лежит у него на плече, — поскольку сам же и выбрал другого участника группы на эту роль (а в конце работы еще и выведет из роли).

Эта условность метода не только не мешает почувствовать поддержку, но, напротив, словно бы напоминает нам: главное внутри, мы работаем не с внешними фигурами и событиями, мы лишь на время их «овнешняем», чтобы трансформировать переживание, ощущение. Вообще сама структура техник — того же обмена ролями — содержит в себе дополнительные «сообщения», имеет смысл. Выбирая на роль какой-нибудь легендарной прабабки другую участницу группы — молодую или нет, похожую на прабабушку внешне или не очень, — протагонист словно бы признает: мое представление об этой женщине, мои чувства, связанные с ней, реальны и важны. Настолько, что я могу испытывать их даже в игровой ситуации: это моя психодраматическая правда — а значит, мы работаем не с «тем» человеком (что невозможно), а с моими чувствами. И если в ходе работы они меняются — для меня меняется очень многое.

Виньетки — «встречи» — учат не только техническим аспектам работы, но и крайне важной для этого жанра психодрамы глубокой идентификации с персонажами — и выходу из этой глубокой идентификации, разделению «своего» и «не своего». У каждого в роду были свои святые и злодеи, жертвы и люди, умевшие себя защитить, сумасшедшие и герои, красавицы и чудовища, невинно убиенные и борцы. Семейный миф — он на то и миф (особенно если располагается в единой, фрагментами известной всем нам истории), что в каждой работе на тему предков другие участники группы видят очень много своего, едва ли не больше, чем при обычной психодраматической работе. Мифологический материал имеет это свойство сильного притяжения, крайне богатой, мощной энергетики: игнорировать ее невозможно, но можно приручить и рассмотреть персонаж в деталях, отследить и осознать собственные чувства, выразить их в самой работе или в шеринге.

Шеринг дает возможность не только выразить протагонисту поддержку, сопереживание — это еще и его возвращение в группу, в реальность. При работе с семейной историей имеет смысл говорить о чувствах, возникших по ходу работы протагониста, особенно точно, потому что, как сказал один из участников, «мы потревожили столь серьезные энергии, что теперь должны быть невероятно внимательны к тому гулу, который чувствовали у себя под ногами и у себя в крови». Во время шеринга мы как раз и внимаем этому гулу, прежде чем начнется работа с полным «семейным древом». Когда она начинается, почти вся. группа оказывается в пространстве действия — «семейное древо» большое, ролей хватает всем участникам группы, а иногда даже участников оказывается недостаточно, и тогда мы ставим пустые стулья.

По ходу работы с «семейным древом» — она многоступенчатая и часто далеко отходит от первоначального запроса — обнаруживаются какие-то новые обстоятельства, вспоминаются, переигрываются и разрешаются какие-то отношения, которые в реальности не могли быть разрешены. Например, мать не похоронила бабушку «как следует» по очень важным и существенным причинам, но ее чувство вины, разговоры об этой вине, разумеется, оказали влияние на жизнь протагонистки — и конечно же это может быть «переиграно» в психодраме. А был еще и брат матери, и без вести пропавший на фронте муж бабушки, и две ее сестры, к которым она относилась по-разному и потому к одной ездила, а к другой — нет, и на похороны тоже не поехала… Тема «последнего поклона» в этом роду привязана не к одному факту, не к одним отношениям — и у каждого члена семьи были свои причины и для поступков, и для чувств, и для суждений. Вот когда протагонистка побывает во всех этих ролях, договорит недосказанное, — словно часть непонятной тяжести уходит туда, где эта тяжесть и зародилась, где ей и надо бы упокоиться…

Вся эта длительная, трудная, эмоционально крайне заряженная работа, когда мы имеем дело с «полным древом», часто завершается интеграцией всех сообщений предков, персонажей. Они могут говорить о себе: «Я, Кузьма, построил кузницу на высоком берегу, огонь любил, красивые решетки ковал, а ты — мой праправнук». А могут быть и прямые сообщения протагонисту: «Живи долго, тебе не обязательно умирать в том возрасте, когда умер я». Это могут быть исцеляющие, корректирующие сообщения, благословения, прощения, пожелания, разрешения и многое другое. Иногда отдельные тематические блоки в качестве промежуточного интегрирующего завершения оформляются как серия фотографий из семейного альбома — тех, каких на самом деле нет, но могли бы быть. Вот недавний пример.

Семью разметала война, дед на фронте встретил другую женщину, гордая бабушка его отпустила. («Там ребенок маленький, а мы уже без тебя пять лет жили и дальше проживем».) Безвозвратно изменилась жизнь самой бабушки, ее Дочери и протагонистки — внучки, никогда не видевшей деда. Тяжелая сцена выяснения отношений с дедом и бабушкой заканчивается прощением — что-то хочется взять на память о них, об их короткой любви. Для этой семьи «хорошая», довоенная, жизнь — это парк «Сокольники». Там счастливо и долго жили прадед с прабабкой, там эта самая прабабушка по секрету от партийного зятя-военного сбегала в храм и крестила маму, там «малая родина». И мы делаем крошечную вставную сценку: старая фотография. Бравый дед-курсант, кудрявая молодая бабушка в креп-жоржете, маленькая дочка с бантами и мороженым. Конечно, в Сокольниках. Конечно, вдалеке стучит волейбольный мяч, и патефон играет «Рио-Риту», — группе ничего не стоит создать этот звуковой фон. И все мы знаем, что уже заключен пакт Молотова-Риббентропа и что «двадцать второго июня, ровно в четыре часа…». Знаем, но тем не менее: «Я не думала раньше, как вы оба для меня важны. Спасибо вам просто за то, что вы были, оба. Вы мои бабушка и дедушка, а я ваша внучка, и я вас люблю. Ой, какие вы молоденькие сейчас, моложе меня…»

По ту сторону действия

Одним из приемов завершения работы с полным «семейным древом» — даже когда и протагонисты, и вспомогательные лица уже знакомы с ним, он все равно эмоционально довольно сильно воздействует, — является хор. Техника хора описана Морено, но в семейном древе хор приобретает некоторый дополнительный и важный смысл. Иногда директор просит протагониста, находящегося уже на своем настоящем по отношению к «древу» месте, практически уже завершившего свое путешествие к корням, повернуться спиной к выстроенному в пространстве действия семейному древу и послушать, как оно шелестит. Это означает, что все, кто есть «там», все предки — важные и неважные, позитивные и не очень, живые и мертвые — вполголоса произносят те сообщения, которые были в момент работы даны им протагонистом. Они говорят все одновременно. Слух протагониста выхватывает то одну пару слов, то другую; с края, где материнская ветвь, с края, где отцовская: от близких по времени — мама, бабушка, папа — и от дальних по времени. Все это слышится одновременно, и ощущение многолюдства, полноты, мощи семейного древа при этом очень сильное. Мы находимся на границе межу действием и шерингом, на границе внутренней и внешней реальности, мы готовы дать «свитку» вновь быть свернутым, — на этот момент завершить гештальт. Часто именно в этот момент я спрашиваю у протагониста, можем ли мы закончить. Это сильное ресурсное переживание, на котором как раз такую тяжелую работу хорошо заканчивать.

Для качественного шеринга важно отвести достаточно времени: в силу множественности связей и идентификаций вспомогательных лиц они бывают сильно вовлечены в действие; даже первый круг — шеринг из ролей — обычно бывает долгим и подробным. Особое внимание мы обращаем на снятие ролей (деролинг). Позже, когда роли сняты, сильный эмоциональный отклик также обычно бывает не на одно событие или ситуацию — и представляется важным, что зачастую это разные чувства и воспоминания одного и того же участника группы. В этом разнообразии собственных эмоциональных «участий» в работе протагониста видится глубокий смысл: жизнь рода не сводится к тезисам и плакатным фигурам, есть место и время для похорон и крестин, праздников и будней — и для всего спектра отношений и чувств. Как правило, когда происходит шеринг в такой работе, один и тот же человек говорит не один или два раза, а три-четыре. Крайне важно, чтобы на эмоциональном уровне эта работа была завершена, только тогда будет реализован терапевтический потенциал «психодрамы древа» для других участников группы, а не только для протагониста.

Результаты психодраматической работы с семейной историей так же разнообразны, как и показания к ней, — разумеется, не обо всех «результатах» возможно узнать, и никто не может поручиться за то, что произошло только это, только благодаря работе в группе и тем более — вследствие одной психодрамы. Правильнее было бы сказать, что в какой-то момент участники считают, что это так — по их версии, результаты порой оказываются таковы…

Разрешение реального конфликта с взрослым сыном (запрос на психодраматическое исследование: «Почему в нашем роду отторгают, как бы изгоняют мужчин?»). Интеграция, воссоединение двух ветвей — отцовской и материнской, — расколотых разводом родителей (запрос: «Хочу понять, кто же я на самом деле, чья я?»). Преодоление чрезмерной зависимости от рода и его истории («Они словно ждут от меня чего-то, требуют, — а у меня только одна жизнь»). Отреагирование глубоко подавленного горя, «транслируемого» в трех поколениях («Хотелось бы как-то преодолеть эту каменную маску, это выражение бесчувствия, которое я вижу вокруг с самого детства»).

И даже — рождение желанного ребенка («У нас в роду женщины объявлялись бесплодными, а потом благополучно рожали. Что-то мне подсказывает, что и со мной то же самое, но пока не получается»). Получилось, и прекрасно.

С методической стороны следует отметить особое значение процесс-анализа в работе с семейной историей. В учебных группах подробный разбор завершенных сессий — дело вполне традиционное. Однако именно в данном жанре психодрамы процесс-анализ приобретает дополнительное значение, поскольку в нем особое внимание уделяется историко-культурному контексту. Порой именно этот контекст позволяет изменить понимание внутрисемейных разрывов, конфликтов, тайн или кажущихся немотивированными поступков предков.

Например, в работе одной протагонистки трагедией, мучающей ее, проклятием рода было убийство четверых детей их родителями: «Какие же мы люди после этого? Ведь и во мне эта кровь, а у меня сын. Может, и я чудовище или он вырастет монстром?» Подробности оказываются не менее ужасными, но именно они выводят событие из разряда бытового преступления в пространство трагедии: Украина, «голодомор», дети отравлены ради избавления от мук неизбежной и страшной смерти, которую язык не повернется назвать «своей».

Центральное место в работе занимает оплакивание, прощание с погибшими детьми: «Я вас поминаю, вы были, покойтесь с миром». Сообщение бабушке, матери убитых детей: «Никогда этого не пойму, простить пока не могу. Но склоняюсь перед твоим страданием». После обмена ролями, в роли бабушки: «Ты не слышала, деточка, как они кричат от голода, и чтоб тебе никогда этого не услышать. Грех на мне, а ты живи. То не кровь у нас дурная, то доля наша проклятая. Спасибо, что помянула деток».

В шеринге по этой работе выражались сильные чувства, связанные с личным опытом или историей семьи. А вот в процесс-анализ вплелись исторические сведения, фрагменты семейных воспоминаний — например, одному участнику группы рассказывал дед, что в страшные годы были старушки, которые такое зелье умели сварить, что человек умирал во сне. И что отчаявшиеся люди обращались к таким старушкам — чаще для детей… Делалась эта работа в одном южнорусском городе, что существенно: и места не такие дальние, и уклад сельской жизни Украины не чужой, и ядовитые травки в полях растут похожие, и кое-какая исследовательская литература в 90-е публиковалась. Группа была, что называется, «в теме» — и не только психологически.

Процесс-анализ часто помогает понять какие-то особенности системы родовых «посланий», которые в самой работе ускользают от внимания. Так, в упомянутом «семейном древе» в следующем поколении у всех женщин наблюдалась отчетливая тенденция «жить ради детей» — на такой женился и единственный выживший сын той самой бабушки, отец протагонистки. И уж кормили этих детей с какой-то даже истовостью, фанатично — что тоже понятно. Спокойное, трезвое отношение к еде начало формироваться только в третьем поколении. Таких деталей вспомнилось и осозналось еще немало, что дополнило уже сделанную работу. Тем временем мы вышли за пределы самого повествования (отчасти и для того, чтобы не лишать экс-протагонистку ее собственной внутренней «доработки», ее 48 часов). Речь зашла о теме еды, питания — как она представлена в семейных традициях тех мест. Мы были поражены тем, как много вспомнилось бытовых привычек, ритуалов и текстов, связанных в культуре с эмоциональным отреагированием последствий голода или страха перед ним.

При подробном рассмотрении «семейного древа» обычно находятся ресурсные области, «зоны исцеления» основных травм, альтернативные сообщения. Семейное предание, акцентирующее лишь трагические события, — это всегда несколько однобокая версия, но для появления более объемного и сложного взгляда на многопоколенную историю как раз и нужно, чтобы травма была проработана. Тогда вспоминаются и другие сюжеты, другие фигуры; даже страшное уже может быть понято как-то иначе. Вот это «расширение» взгляда на свой род, следующее за фокусировкой на проблемных «узлах» событий и отношений — один из заметных эффектов работы с «семейным древом». Процесс-анализ, который обычно проводится на другой день, завершает то, что инициировано в разогреве, прорабатывается в действии и начинает интегрироваться в шеринге.

И в который раз замираешь в изумлении от суровой красоты этих самых семейных преданий и от того, как в психодраме они отливаются в образы, действие, слова. «Ничто ни на чем не кончается здесь, поколение — мельчайший срок. С каждой позы сдувает спесь времени ветерок…»

На одной из недавних групп немолодая дама, химик по профессии, работала со своей склонностью к излишней мобилизации по любому, даже не очень того заслуживающему, поводу. Без всяких объяснений сказала, что ей надо «встретиться» с бабушкой, которая сберегла отца, тогда маленького мальчика, в блокаду. Подробности отрывочны, ужасны и всем нам так или иначе знакомы — не лично, конечно, но все же знакомы. Дача в Комарове, самолеты с черными крестами, зима, те самые страшные саночки с завернутыми в занавески и одеяла покойниками… В этом рассказе была еще и лошадиная шкура, добытая бабушкой-общественницей по какому-то невероятному блату, — промороженную шкуру они и ели, отрезая от нее по кусочку, варили долго-долго и ели, и оба выжили. И что сказала внучке эта сухая, резкая и, понятно, давно ушедшая бабка? А вот: «У тебя умения мобилизоваться на троих. Если, не дай бог, надо будет, — мы вас всему научили. А пока не бомбят, я тебе командую: отбой!»

И в самом деле, разве не научили? Больше, чем мы себе представляем, — и не все в этой «науке» стоит тащить на себе без осмысления. Но чтобы осмыслить, надо, бывает, хоть иногда вспомнить и оживить детали, назвать имена. И оказывается, что не одни только травмы и неоплаканное страдание «нас всему научили». Были и таланты, и чудесные спасения, и любовь, и соленые шутки, и тайные молитвы, и верность семейной традиции хоть в чем-то — не всегда могло получиться в большом и важном, но хоть в чем-то…

В заключение к своей последней книге «Советские люди. Сцены из истории» социолог Н. Н. Козлова пишет: «Тревоги порождаются и плюрализацией жизненных миров. Жизнь становится мобильной, постоянно меняющейся. Индивидуальная биография начинает ощущаться как последовательность движения по разным мирам, ни один из которых не воспринимается как «дом»[19]. «Бездомность», по мысли П. Бергера, — ключевая метафора современности. Она же — метафора советской жизни». Как говорят наши клиенты, — «отзывается».

И тогда работа с многопоколенной семейной историей становится чем-то иным, это уже не только затейливая и специфическая, «на любителя», психотерапия. Это своего рода дорога домой, только не во внешнем мире, а во внутреннем. Тогда «разворачивание свитка» позволяет почувствовать: что бы ни случилось, есть некая основа самосознания, связь с «семейным древом», и ты не один в этом мире. Они жили, страдали, любили, надеялись — порой в немыслимо трудных или трагических обстоятельствах, но в результате мы пришли в этот мир, и «наши мертвые нас не оставят в беде». Они гораздо ближе и важнее, чем это может казаться. И мы знаем и помним гораздо больше, чем сами думаем. И возможно, откровенно субъективный характер этого знания — его плюс, а не минус (хотя бы уже потому, что ни за что другое себя не выдает).

Во времена перемен, когда множество людей переживают последствия культурной травмы, работа с семейной историей словно запрашивается самой жизнью: на мой взгляд, это одна из форм культурной терапии. Каждый из нас носит в себе историю семьи, с которой связаны многие явления, обычно не рассматриваемые под этим углом зрения. Легкость возникновения катастрофических прогнозов и разнообразных страхов, склонность к насилию и попаданию в роль жертвы, дисфункциональные семейные паттерны, аутодеструктивное поведение — это и многое другое явно выходит за рамки индивидуального психотерапевтического запроса.

Работа с семейной историей могла бы послужить посильным вкладом профессионалов в решение такого рода проблем — и, если угодно, поклоном нашим предкам, пережившим так много.

Оглавление

Из серии: Звезда соцсети. Подарочное издание

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Методы практической психологии. Раскрой себя предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

15

Журнальный вариант опубликован: Психологи о мигрантах и миграции в России. Информационно-аналитический бюллетень № 3. М.: Смысл, 2001.

16

См. стр. 11–12.

17

Шутценбергер А. А. Синдром предков. Трансгенерационные связи, семейные тайны, синдром годовщины, передача травм и практическое использование геносоциограммы. М., 2001.

18

Линор Горалик. «Не Местные», Москва, Арго-Риск, 2003. — С. 40–41.

19

Наталья Козлова. Советские люди. Сцены из истории. Изд-во «Европа», 2006. — С. 484.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я