История с географией

Евгения Масальская-Сурина

Евгения Александровна Масальская-Сурина (рожд. Шахматова, 1862-1940), автор «Воспоминаний о моем брате А. А. Шахматове», рассказывающих о молодых годах выдающегося русского филолога Алексея Александровича Шахматова. «История с географией» – это продолжение семейной хроники. Еще в студенческие годы, в 1888 г. А. А. Шахматов познакомился с норвежцем Олафом Броком, приехавшим в Москву изучать русский язык. Между ними завязалась дружба. Масальская продолжала поддерживать отношения с Броком и после смерти брата в 1920 году. Машинописная копия «Истории с географией» была переправлена Броку и сохранилась в его архиве в Норвежской национальной библиотеке в Осло. В 1903 году Евгения Александровна выходит замуж за Виктора Адамовича Масальского-Сурина, первое время они живут в фамильном имении Шахматовых. Но в 1908 году супруги решили обзавестись собственным хозяйством. Сначала выбор падает на имение в Могилевской, затем в Волынской губернии. Закладные, кредиты, банки, посредники… В итоге Масальские покупают имение Глубокое в Виленской губернии. В начале Первой мировой войны Виктора Адамовича призывают на службу в армию, а в 1916 г. он умирает от дизентерии. После революции Глубокое оказывается за границей. Евгения Александровна несколько раз приезжает туда, пытаясь сохранить хозяйство, но с каждым годом это становится все труднее. Такова история с географией, воспроизводящая атмосферу частной жизни начала XX века, служащая фоном к рассказу об академических делах брата и собственных исторических изысканиях Е. А. Масальской. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги История с географией предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть II. Щавры

Глава 9. Август 1909. Запродажная

День 30 июля прошел у нас невесело. Мы решили никому не говорить о постигшей нас неудаче. Уж очень поздравляли Витю с Веречатами в городе и на службе! Никто бы не понял, что причиной ее не одна внезапная перемена условий (Бант, узнав о ней, немедленно бы полетел в Вильно усовещивать панну Козелл и, конечно, добился бы своего), но и то, что в Веречатах мне вдруг стало так страшно, представляя себе принудительную разлуку с Витей, что я не шутя предпочла бы поселиться в хибаре, вроде рыбачьей хижины на берегу озера Миадзоль, нежели в комфортабельном доме Поклевских. Пусть Щавры — разоренное имение, без инвентаря, без лошади и коровы, а дом без мебели, все это не входило в покупную сумму, но Щавры близко от Минска и по дороге «домой», a Веречаты где-то ужасно далеко. Мы будем работать и создадим все нужное для того, чтобы нашим дорогим было и в Щаврах хорошо. Начнем хозяйство с веревочной сбруи, с глиняного горшка: счастье не в золотой клетке и не в золотистых «клячках» мадам Козелл! Сентиментальность, скажут многие, но иные поймут меня.

Утром 31-го мы получили, почти одновременно, две телеграммы. Каган телеграфировал, что приезжает вместе с Щавровскими владельцами, а Бант телеграфировал: «Приезжайте непременно сегодня в Вильну кончать. Козелл согласна на все прежние условия». У меня сердце екнуло. Как было ехать в Вильну? Через два часа приедут Судомиры. И я все-таки в эту решительную минуту боялась настаивать: Вите не понравилось в Щаврах, пусть будет, что будет. Но в это самое время вошел Бернович, рано утром приехавший из Вильны. Все, что он узнал о Щаврах в Вильне, было самое лестное: это было на редкость великолепное дело. Я чувствовала себя почти виноватой в том, что я точно веду интригу с Берновичем против Веречат. Если бы я хотела, одного слова моего было бы достаточно, чтобы вернуть Веречаты, но я боялась их, боялась того соблазна, которое связано с таким богатым имением, полная чаша, где уже все готово, где и мои дорогие нашли бы сразу то, что я для них искала, но ценою разлуки с Витей.

И я ушла на балкон, чтобы не влиять в этом вопросе на Витю, пока он, все еще задетый переменой условий, по своей инициативе телеграфировал ответ: «Подчиняться капризам продавцов не можем. Требуем гарантии, без чего не приедем». Какую гарантию могла дать панна? Бант, конечно, вернется уговаривать и убеждать, а так как при возвращении к прежним условиям не было причины отказываться, Бернович сумел нарочным предупредить панну Козел, что, щадя ее самолюбие, советует ей не идти на уступки. Ему известно ее тяжелое положение, и он ей достанет пятнадцать тысяч под закладную и устроит аренду Веречат с залогом в десять тысяч, что должно ее выручить и сохранить Веречаты для ее внука. Бернович, видимо, волновался: от этих минут зависела его дальнейшая судьба. Не более как через час к нам ввалились вместе с Каганом Щавровские владельцы: инженер-технолог К. Ос. Судомир с супругой (рожденная Лось-Рожковская), дама необъятной толщины, пышущая здоровьем, вся розовая, в громадной шляпе и в костюме по последней моде. Судомиры привезли план всего имения и разные документы. Окончательная цена ими была назначена в сто шестьдесят тысяч за две с половиной тысяч земли и то, благодаря стараниям Берновича. Кагану было назначено по два процента с каждой стороны за комиссию. Судомиры просили дать им десять тысяч при запродажной, сорок при купчей, десять тысяч оставляли на год в закладной и сто тысяч переводили на нас долгом Московскому земельному банку; десятитысячный задаток им был необходим на устройство дел до выезда из имения, который они назначили в течение сентября, после купчей. Все эти условия были приемлемы, хотя для купчей у нас не хватало десять тысяч. Затем Бернович с Каганом выясняли еще какие-то «детали» у Судомиров, количество и сроки платежей процентов, повинностей, пересмотрели контракты, условия и пр. После продолжительного сеанса они пришли нам сказать, что Судомиры остановились в гостинице «Брюссель» и ожидают нас к себе к вечеру чай пить, чтобы продолжить переговоры, которые как будто начинали клониться к благополучному концу. Мы не захотели оставить в стороне нашего Фомича и поехали к нему сообщить о начатых переговорах, да, кстати, предупредить его, что необходимо достать десять тысяч к сентябрю месяцу. У старика водились деньги, и он охотно давал их в рост. Он обещал подумать.

В семь часов вечера мы с Витей отправились в гостиницу «Брюссель», по Захарьевской же улице. Бернович и Каган уже там ожидали нас, и когда они заметили, что дело пошло на лад, они заговорили о необходимости оформить сегодня же у нотариуса наши условия по разделу урожая, аренды и прочих доходов, с одной стороны, и процентов, повинностей и разных обязательств — с другой. Согласно желанию и настоянию всей компанией, мы отправились к нотариусу Малиновскому, где, несмотря на поздний час, все было освещено, и сидели писаря. Приступили к вопросу, как разделить урожай и аренды этого года? Судомиры утверждали, что они не могут нам уступить плоды своих трудов за лето сего года, а мы, покупая имение без инвентаря и дом без мебели, не могли согласиться на то, что должны взять на себя и проценты банку и все повинности, не получая дохода, которым мы бы могли покрыть эти расходы. Вопрос этот был настолько жгучий, что волновал обе стороны. Впрочем, выходил из себя особенно Витя, а Бернович и Коган суетились, более всего боясь разрыва, хотя особенных дипломатических способностей не выказывали.

Еще более волновался Витя, когда оказалось, что в Щаврах имеется четыреста десятин выкупной старообрядческой земли, за которую правительство, не известно когда и по какой цене, даст выкуп — весь фольварк Волковыски подлежал выкупу. Судомиры и наши посредники убеждали нас, что последнее обстоятельство очень для нас выгодно: мы получим все деньги без хлопот прямо от правительства тысяч тринадцать да еще недоимку и проценты, всего тысяч шестнадцать. Но чувствовалось, что в этом вопросе скрыто много темного и страшного. Вообще прения длились долго и подчас становились совсем неприятными, грозя разрывом. Но поскольку все усилия посредников были направлены к тому, чтобы не выпустить нас из рук, то в конце концов были выработаны какие-то компромиссы, не обидные, по крайней мере, казалось нам, для Судомиров. И тогда нотариус заявил, что теперь можно писать запродажную набело. Оставалось согласиться. По-видимому, для этого мы и были приглашены к нотариусу. Около двенадцати часов ночи нотариальная запродажная была готова. Одних марок взыскали с нас на восемьдесят рублей, да и запродажная стоила по двести шестьдесят пять рублей на каждую сторону, вероятно, по необыкновенной таксе из-за неурочного времени. Но мы же нисколько не были заинтересованы в такой экстренности, напротив, нам необходимо было прежде всего согласие Фомича на 10 тысяч, которых у нас не хватало к купчей в сентябре. Только Судомирам необходимо было получить с нас скорее этот задаток, чтобы за шесть недель ликвидировать свои дела и удовлетворить своих кредиторов «по справедливости», пояснили они.

Таким образом, первого августа 1909 года, в двенадцатом часу ночи, мы, совершенно, по правде сказать, неожиданно подписали запродажную на сто шестьдесят тысяч. При этом в задаток передали Судомирам чек на десять тысяч. Остальные сорок тысяч (а у нас их оставалось менее тридцати тысяч) мы обязались передать Судомирам наличными в сентябре, при совершении купчей; сто тысяч переводилось на нас долгом Московского банка и десять тысяч отсрочивалось на год в закладной. Все это произошло так быстро, неожиданно, под натиском Берновича, Кагана и Судомира, что мы не успели опомниться, как попали в западню, называемую Щаврами[181].

«Да так можно и смертный приговор на себя подписать», — рассуждали мы позже. Но теперь дело было сделано, и получался очень неприятный осадок. Не сумели мы с первого же раза осадить их в этой спешке. Кто же так пишет запродажные? Как было не проверить слова Берновича, не взглянуть на то, что покупаем? Но, кажется, на озере Миадзоль кто-то просил Берновича не показывать усадьбы до запродажной. Вот он с Каганом и взял быка за рога. Несколько часов промедления — и сделка бы разошлась. Мы это вполне сознавали и все-таки даже мне это очень не нравилось. Наша роль была совсем неважная. Мы искренне воображали, что Судомиры хотят у нотариуса разобрать вопрос о разделе приходов и расходов, вызывавший гневные протесты Вити, сразу невзлюбившего Судомира. И сознав теперь, вместо того, чтобы остановиться вовремя, я потеряла голову, потому что мне казалось, что Витя наговорит дерзостей Судомиру, Берновичу и все кончится скандалом и дуэлью. Я исключительно думала о том, чтобы умиротворить Витю, менее всего вникая в суть того, что делалось в этой конторе нотариуса.

«Без меня разберутся, без меня образуется, их там четверо мужчин», — думалось мне, а может быть, только чувствовалось, так как думалось мне только, как бы сдержать Витю. Со своей стороны, Судомир был совершенно хладнокровен, но это было спокойствие акулы, готовой проглотить шумевшего и взволнованного Витю. Он смотрел на него пристально так, как смотрит удав на попавшую в сети птичку. И этот страх за Витю совершенно лишил меня разума и душевного равновесия. Иначе говоря, Витя своей горячностью только подвинул дело. Когда же я пыталась его успокаивать, он начинал и на меня сердиться, что я «защищаю, по обыкновению, чужие интересы». Словом, вряд ли у нотариуса Малиновского когда-либо так бурно писалась запродажная. Особенно тревожило нас то, что за поздним часом мы не могли предупредить Гринкевича, нашего Фомича, который семь месяцев разыскивал нам имение. Ведь он переписывал индюшат и поросят в Веречатах, не успел даже взглянуть на Щавры! Когда мы заезжали к нему днем, предполагалось в этот вечер только чай пить у Судомиров, а вовсе не писать запродажную. Он знал даже, мы собирались съездить в музей, где в шесть часов вечера Скрынченко принимал целый архив, когда-то вывезенный из Слуцкого монастыря, теперь уже многие годы валявшийся в минском духовном монастыре. Нет, Фомич никогда нам не поверит, что писать запродажную в этот вечер не предполагалось. Особенно Витю раздражала просьба Судомира не разглашать в Минске об этой сделке. Что за таинственность такая? Почему же скрывать? Кредиторы не дадут утвердить купчую, поясняли Каган и Бернович, и тогда ваш задаток пропадет, пока-то вам придется его отсудить! Мне-то было легко не разглашать: я немедля уезжала в Губаревку, но Вите… Хорошо, что Урванцева была в отъезде. Урванцев же и Вощинин, конечно, немедленно будут посвящены Витей во все перипетии такой покупки Щавров.

На обратном пути мы зашли в кондитерскую Венгржецкого и спросили себе чаю[182]. Бернович куда-то предусмотрительно скрылся. Он вряд ли мог ожидать от Вити благодарности за эту сделку, но, конечно, знал, что иначе Щавры ему бы не улыбнулись. Нерешительность Вити в этом вопросе уже была известна на минской бирже. Теперь уже все комиссионеры махнули на нас рукой и отстали. Последний «срыв» Банта с Веречатами это вполне подтвердил.

Поодаль, за отдельным столиком, уселись и Судомиры. Они были серьезны и молчаливы. Никто бы не подумал, что между нами только что была подписана запродажная, и они, получившие возможность развязаться с имением, душившим их, как уверяли они, и мы, наконец добившиеся «земли», должны были бы чувствовать радость удовлетворения. Но нет, все вышло как-то странно, не по-людски. Курицы не купишь с такой спешкой. «Только так поступают разве оскорбленные невесты с досады, par dépit», — пробовала я объяснить Вите. Нас точно поймали, мы точно дети какие, идя к нотариусу, не понимали, что идем кончать, подписываться под обязательства, которое не сможем исполнить! Где же взять денег к сентябрю месяцу? Теперь Фомич, конечно, их нам не даст.

Когда на другое утро к нам пришел Фомич и мы довольно смущенно сообщили ему, что с нами случилось почти ночью, наш бородач просто обомлел:

— Такая осторожность, мнительность, колебание, опасения. И вдруг такая решимость! Не изучив имение, почти не глядя на него даже! Это просто что-то невероятное! Видно, Бернович здорово сумел вас обойти! Надо же было так слепо ему довериться! — ворчал он без конца.

— Просто потому, что мы потеряли терпение, — пробовала я защищаться, — ведь Вы забраковали сорок имений.

— Да, и были между ними хорошие?

— Да, но я думал, что найду еще лучше.

— Думали, и поэтому измучили нас и три десятка комиссионеров. А сколько это нам стоило денег? Впрочем, так всегда бывает с разборчивыми невестами. Вот и мы с Вами наказаны, а дольше тянуть мы были не в силах. Восемь месяцев жизни исключительно исканием земли. Вы хоть дом свой выкрасили за это время, а мы покоя не знали.

Фомича не обрадовало даже обещание взять его управляющим в Щавры, так как Бернович брал на себя одну ликвидацию.

— Если б я знал (что знал?), я бы уговорил купить и Жадину, и Лауданешки, и другие. Уж, наверное, не хуже, — ворчал он.

— Вольно же, — проворчала и я.

Он был взбешен. Неудивительно, что и все поиски десяти тысяч были тщетны, а его личные деньги уже были пристроены. Этого и следовало ожидать. Зато Бернович явился к нам сияющий. Потирая руки, он уверял, что наше дело на редкость великолепное, и заранее учитывал свой заработок, те пятнадцать тысяч прибыли, которые выпадут на его долю.

Этой прибыли мы совсем не верили.

Как можно было так легко, благодаря комбинациям, нажить 70 тысяч. «Хотя бы свои не потерять», — скептически повторял Витя, к удивлению Берновича, который еще никак не сумел его убедить, что выкупная земля и чиншевики[183] нисколько не повредят делу. «А вдруг вся земля окажется в чиншевиках и старообрядцах?» — говорил Витя невесело, и даже во сне ему мерещились все домики, домики и домики с чиншевиками. Со своей стороны, у меня было какое-то ощущение пустоты: чиншевики чего-нибудь да стоят и все же существуют, а вот это ощущение пустоты, совершенно неясное, представляло мало радости. Но если прибыль — сказки Берновича, все же мы не можем потерять свои деньги. И Бернович не может так ошибаться, он же не берет у нас жалования. Он берет двадцать пять процентов с чистой прибыли. На что-нибудь да он рассчитывает? И тогда мне становилось легче, и я приписывала наше нерадостное отношение к покупке тому, что, с одной стороны, с первого же дня установилась определенная неприязнь Вити к Судомирам и, вероятно, обратно, а во-вторых, этой спешке и своего рода насилию: повели к нотариусу и поздравили с покупкой имения. Наша роль была очень обидная, и это терзало самолюбие. А назад идти было нельзя. Над нами стояла угроза потери задатка в десять тысяч. Судомир, конечно, не вернул бы нам его. А если в сентябре к купчей не будет еще десять тысяч, эта акула беспощадно нас прожует и проглотит. Но где же было взять десять тысяч? Подвел нас Фомич! Всегда говорил, что вложит десять тысяч в имение, которое мы купим.

Так как я собиралась в Саратов все лето, а первого августа был предельный срок, на котором мы помирились (в конце августа я бы уже не застала Лели в Губаревке), то и оставалось немедля ехать в Саратов. Я надеялась там на своих друзей. Витя не мог ехать со мной. Из Петербурга со дня на день ожидалась ревизия Стефановича.

Все «мои», конечно, были в курсе наших дел. Даже более, чем когда-либо, часто и подробно писала я им, и перед самым моим приездом они уже знали, что Веречаты сменились Щаврами, и мы приступаем к делу, начиная с дома. Леле казалось, что мы пустились в какую-то невероятную авантюру, грозившую нам полным разорением. Тетя вздыхала, но надеялась на милость Божью. Одна Оленька верила в успех. «Если Бернович и врет, суля барыши, но все же не потопит нас? И даже что-либо лишнее перепадет pour mes pauvres[184]», — говорила она. Я не упоминаю о Шунечке, потому что она, разделяя волнение Лели, который из-за этих Щавров, Веречат и пр. ночей недосыпал, относилась ко всему этому несчастному вопросу столь неприязненно, что предпочитала даже совсем со мной об этом не говорить. Даже маленькая Олюнчик, когда ей показали присланные мною фотографии имения, серьезно, неодобрительно покачав головой, проговорила: «К чему тете Жене еще покупать имение? У нее есть своя Губаревка». Все это было грустно. Я так была счастлива, что могла приехать в Губаревку с гостинцами для деток в виде меда или минской полендвицы, так отдыхала душой в кругу своей милой, единственной на свете семьи, что сознание, что я омрачаю их покой, очень меня огорчало.

Главное хорошо было в Губаревке то, что вместо обычной к концу лета тревоги из-за погибшего урожая и вопросов, как прокормиться зимой, теперь, после довольно дождливого лета, был дивный урожай. Засуха и жара точно перекочевали за мной в западный край. На новокупленном участке, Корвутовского, и по чищобам[185] в Новопольском лесу уродилось хлеба невиданно много. Крестьяне немедля стали думать о том, чтобы обстроиться, заткнуть все прорехи неурожайных лет. Даже Леля принялся за перекрытие амбара, и я была счастлива, что благодаря командировочным Вити я могла ему оставить на это двести рублей, потому что закончить эту необходимую работу мучало его все лето.

Хорошо было в Губаревке и потому, что поток летних гостей схлынул, и мы были в своей семье, считая и Ольгу Владимировну, которая продолжала свой самоотверженный уход за бедным Сашечкой: ему становилось все хуже. 15 сентября ему уже минет десять лет, а он лежал без речи и без движения. Уход неотступной от него фрейлен Хелены мог вызывать умиление и удивление. Но я не смела наслаждаться Губаревкой. Меня неотступно грыз вопрос: надо скорее доставать десять тысяч!

После нескольких дней передышки я поехала в Саратов к Деконской, надеясь на нее, как на каменную гору. Но она, оказалось, уехала к дочери в Кузнецкий уезд. Сунулась туда, сюда, но ничего не добилась. Вернулась в Губаревку, не зная, как быть. Унывать я не умела и решила скорее вернуться к Вите, который сумел бы так или иначе придумать, что делать. Он писал ежедневно и все убеждал меня, что лучше просить своих, чем обязываться чужим union fait la force[186] и пр. А так как ревизия Стефановича была в полном разгаре, то ему нелегко было бы заняться этим вопросом. Но я надеялась уломать Фомича, взять его участником в нашей ликвидации.

Утром, на другой день после приезда из Саратова, Леля позвал меня на зеленый родник — обычное место наших обсуждений и решений. У него было очень решительное и серьезное выражение лица. Мне даже стало жутко. Леля решительно заявил мне, что считает нас почти погибшими. Никакому заработку Берновича не верит. В лучшем случае, мы вернем свой капитал после невероятных тревог и усилий, выцарапывая его по мелочам. Я пробовала протестовать, ссылаться на привезенный мной доклад Берновича. Мастерски составленный, красиво переписанный на машинке, он мог бы убедить, успокоить Лелю, но Леля скептически относился к нему и не хотел ему даже придавать значения.

«Так вот, ввиду вашего затруднительного положения, — продолжал Леля, — ввиду риска потерять ваш задаток в десять тысяч, я не вижу другого исхода, как броситься в тот же омут. Гибнуть, так гибнуть вместе». Каждое слово Лели резало мне душу так глубоко, что я до сих пор помню каждый оттенок его слов. Поэтому, заключил Леля, он считал своим долгом дать не только десять тысяч на купчую, но и еще шесть тысяч на возможные расходы при ее совершении, то есть весь его именной шестипроцентный билет на шестнадцать тысяч, полученный из Дворянского банка в числе двадцати четырех тысяч за Губаревку.

Слушая Лелю, который не допускал ни малейшего протеста с моей стороны, я не могла отказаться от такого неожиданного спасения, но в то же время чувствовала себя совершенно подавленной великодушием Лели. Он отдавал мне свои кровные деньги, быть может, последние. Мне было бы легче, если бы он, давая их, верил в успех, надеялся на него. Но он не верил никаким выдумкам Берновича и только выручал нас, чтобы мы не потеряли своего задатка. Я опустила голову, как провинившаяся школьница, искала себе оправдания и не находила его. Покупая Веречаты, мы бы обошлись своими деньгами, а теперь начинали с долга, занимая, у кого же? У Лели, который все время так противился покупке имения. Я почти не благодарила его с конфузом. И только бормотала, что он увидит, как я сумею ему заплатить. Кажется, не было жертвы, которую бы я не принесла с радостью для моей семьи, всегда готовой все мне простить, все отдать! Шунечка, закончил Леля, посвящена тоже в его намерение, и она одобрила его.

Теперь, когда я успокоилась насчет возможности совершить купчую, я могла всей душой наслаждаться Губаревкой. Деточки, конечно, приводили меня в восторг, но так как не может человек на земле быть вполне счастлив, то теперь, хотя слабее обыкновенного, я беспокоилась за Витю. Мы писали друг другу аккуратно ежедневно, но стоило почте пошалить, задержаться в дороге, как поднималась тревога, а почта поневоле шалила, когда Витя все время был в разъездах. «Пиши чаще. Ты не знаешь, что я в страхе переживаю, — писал он мне, — мне скучно без тебя». «О, если бы я знал, что мы купим Щавры, я бы лично все осмотрел, проверил бы Берновича вместе с Гринкевичем».[187]

Но памятуя и в дальних своих поездках-командировках, занявших у него первую тереть августа, интересы нашего маленького музея, он съездил сам взглянуть на камень в Погостье Игуменского уезда. Мы уже не раз писали о нем Леле. Леля советовал перевезти его в Минск, но камень оказался слишком большим. К тому же евреи той молельни, при входе которой он лежал, никогда бы не отдали его, потому что, уверяли они, приезжали из Санкт-Петербурга смотреть его и говорили, что на нем высечены те же знаки, что и на монетах времен царя Давида. К сожалению, раввин, который все это знал, недавно умер, а после него никто ничего не знал. Буквы были стерты ногами богомольцев. Раньше этот камень лежал в лесу. Но Витя просил одного молодого любезного человека снять с него фотографию, которая была обещана Леле для рассмотрения гебраиста[188] Коковцева.

Вернувшись в Минск, Витя послал-таки Фомича в Щавры. «Только без критики, — получил он в напутствие, — так как уже поздно». Предстояло ему еще, как опытному лесничему, осмотреть и оценить лес и получить по накладной бричку из Зябок Кехли. Впрочем, ее пришлось оставить у Кагана, в Крупках, потому что Судомиры увидели в ее появлении у них во дворе опасность для совершения купчей (!). Они все еще скрывали продажу Щавров. Но к великой радости Вити, когда Фомич вернулся из Щавров, он был доволен. Земля была отличной, неудобной совсем не было. Цена шестьдесят четыре рубля в округу за десятину была очень дешева. Он пробыл в Щаврах пять дней и оценил лес не дороже 5 тысяч, но что касалось ликвидации земли, то «дело было верное». Все крестьяне округи выражали желание раскупить участки и дачи по сто и сто пятьдесят рублей за десятину. С какой радостью читала я эти успокоительные письма Леле и Тете с Оленькой! Наконец прибыли ожидаемые в Минске ревизоры из Петербурга, и семнадцатого началась ревизия. Щепотьева и Глинку ревизовали Анжу и Мóлоков, Витю — сам Стефанович. Стефанович входил в мельчайшие подробности, ревизуя Витю: вероятно, до него долетало ворчание из-за продовольственной кампании. «После ревизии, сегодня Стефанович сказал мне, что приятно поражен моей трудоспособностью и великолепной постановкой дела у меня, как по судебной, так и по продовольственной части. Кроме того, он находит, что все ревизионные отчеты о земских начальниках самые лучшие и обстоятельные из всех просмотренных им. Затем Стефанович уверял, что подымался вопрос в Петербурге о назначении Вити вице-губернатором в Могилев вместо Ш., получающего скоро губернию. Не говори никому из своих об этом, — заканчивал Витя свое письмо: подумают, что я хвалю себя, в особенности Алексею Александровичу: при его скромности это покажется хвастовством».

После этого письма я уже была покойнее за Витю, тем более что через два дня он опять уезжал из Минска на целых две недели. Теперь он ехал с Мóлоковым на ревизию съездов, волостных правлений и земских начальников. По приложенному подробному расписанию я могла следить за этой поездкой: 22 августа, в субботу, в девять часов утра они выезжали в Борисов и в Борисовский уезд, далее обратно в Минск и в Барановичи, Новогрудок, Несвич и 28 августа — в Слуцк. Затем шла ревизия Игумена и Бобруйска, словом, пяти уездов. Пятого сентября Витя вернулся в Минск утром. В этот день и я вернулась к нему из Губаревки…

Глава 10. Сентябрь 1909. Купчая

Теперь, когда Гринкевич одобрил Щавры и подходило время подписать купчую, я решительно не могла противостоять желанию наконец видеть Щавры! Бернович болел в Вильне. Мы списались с Судомиром и восьмого сентября выехали с Витей в Щавры.

У крыльца на станции Крупки нас ожидал экипаж, запряженный парой крестьянских лошадей, потому что экономические лошади уже были проданы. Высланный нас встретить кучер Павел подал мне записку от госпожи Судомир: она умоляла нас не проговориться при прислуге, что мы покупатели, а не гости. Я с удивлением передала Вите эту записку. Отъехав три версты от станции Крупок, мы уже переехали в Могилевскую губернию, затем вновь подъезжали к границе Минской, к лесам великого князя[189] Старо-Борисовской экономии. Затем миновали две-три деревни с толпой ребятишек у околиц; все поля были, видимо, еще недавно под лесом, везде торчали пни или случайно не срубленные елочки. Но вот показались среди полей высокая ограда густых елей и частокол аршин в шесть высоты. Въехав в затейливые ворота, мы подъехали к довольно невзрачному, хотя и обширному деревенскому дому, обвитому густой зеленью. Вокруг сквера перед домом тянулись подстриженные живые изгороди, а за домом стоял такой парк, такие дивные вековые липы, что я невольно вспомнила Берновича, когда в Веречатах он говорил, что Щавровский парк лучший во всем уезде.

Нас встретили толстые супруги Судомиры с двумя худенькими, бледными детьми и не менее толстой сестрой Марии Юльевны Терезой Юльевной Лось-Рожсковской. Я немедленно спросила их, что значит такая записка, на что Мария Юльевна с сестрой в два голоса стали нас убеждать, что их положение из-за кредиторов невыносимо, что мать их, жена маршалка Лось-Рожковского, передала им это имение уже совершенно запутанным, потому что она выдавала векселя и обязательства разным мошенникам, которые их разорили: брали с них сто и двести процентов. Кровопийцы будто взыскивали несуществующие долги по фальшивым документам и могут тормозить утверждение в купчей, так как предъявят сверх двадцать одну тысячу запрещений, уже лежащих на имении у старшего нотариуса, еще столько же документов, которые придется оспаривать, что возьмет много времени.

Обе дамы проливали крокодиловые слезы, жалуясь на свою судьбу, но говорили в один голос, и, видимо, нежная дружба соединяла их вопреки виленским слухам. После этих разговоров, когда даже присылка Зябкинской брички грозила им гибелью (!), мы сочли за лучшее ограничиться одной прогулкой по парку в качестве гостей. Я не решилась, вопреки своему любопытству, даже взглянуть на комнаты в доме. Зато от парка я была в восхищении: дивные темные аллеи, трехсотлетние липы, роскошные каштановые деревья, красивые старые ели, а близ дома много роз, лилий и других многолетних цветов, много уксусных деревьев, кустов жасмина гигантской величины, словом, прелесть! И весь парк с фруктовым садом, занимавший не более восьми десятин, был заключен в непроницаемую ограду. Как жидок был в сравнении с ним Веречатский парк! Из этой ограды за ворота прошли мы только шагов пятьдесят, к небольшой церкви, бывшей униатской, с колоколом с латинской надписью и годом 1610. В деревянной ограде церкви стояли старые, поломанные бурей сосны с гнездом аиста, на старинных могилах лежали камни, полувросшие в землю. Церковь, также и усадьба, отделялись от села небольшой речкой, запруженной плотиной, по крайней мере, мы приняли это за речку, хотя сопровождавший нас кучер Павел заявил, что это лужа, в которой топят деревенских щенят, что вызвало какое-то замешательство, воркотню и еле сдержанное негодование владельцев.

Переночевали мы скверно. Масса мух, слепней и блох. На другое утро мы решили уехать в Могилев, и нас, видимо, с большим облегчением отправили на станцию. В Могилеве Витя побывал у старшего нотариуса для проверки количества запрещений: их было действительно на двадцать одну тысячу; побывал в казенной палате из-за повинностей и в губернском присутствии насчет производства выкупа и пр.; после чего мы вернулись в Минск в ожидании известия от Лели. Леля с Ольгой Владимировной и больным Сашенькой выехал в Петербург раньше семьи и уже в письме от десятого сентября сообщал, что перевел нам пятнадцать тысяч сто восемьдесят четыре рубля, полученные от продажи его процентов (бумаг номинально на шестнадцать тысяч). Его очень огорчала потеря курса в восемьсот рублей, но мы успокаивали его: «Горевать нечего — все это покроется парцелляцией!»

Тем не менее, высылая мне полный расчет одиннадцатого сентября, он заключал: «Пусть это письмо и прилагаемый расчет Северного банка служит исходным пунктом в дальнейших наших расчетах. (Конечно, никакой расписки на шестнадцать тысяч Леля с меня не взял.) Я, разумеется, не могу считать, что вы заняли у меня шестнадцать тысяч рублей, но как говорил, хотел бы иметь те же проценты, что имел в Крестьянском банке. А при расчете окончательном я, конечно, должен буду принять во внимание вашу курсовую потерю. Мы еще увидим, как еще будет рассчитываться с нами банк через пятилетние сроки». Теперь в каждом письме он только просил одно: скорее, скорее заключить купчую.

Об этом заботиться не приходилось: Судомиры прислали заявление, что к купчей они будут готовы пятнадцатого сентября, а Коган все время зудил: «Скорей, скорей, ради бога скорей, а то кредиторы испортят». И мы были готовы к пятнадцатому сентября, хотя после выручки Лели дело было не за деньгами, но за документами. Для того, чтобы не платить семь тысяч пошлины, нужно было представить к купчей свидетельство о том, что мы с сестрой русского происхождения. Но, как оказалось, это было не так уж легко. В свидетельстве саратовского депутатского собрания, которое я выхлопотала и привезла с собой из Саратова, стояло, что мы православные, но не стояло слово «русского происхождения». Об этом в русских губерниях никто и не беспокоится. Но могилевский нотариус и управление банка требовали, чтобы представили такое удостоверение от могилевского губернатора. Будучи с Витей в Могилеве, после Щавровской поездки, мы подали о том прошение могилевскому губернатору фон Нолькену. Очень нелюбезно фон-Нолькен ответил нам отказом. Мы обратились к старшему нотариусу. Он согласился обойтись без разрешения губернатора, но потребовал свидетельства духовного отца и полиции по месту жительства. Первое мы достали, второе вызвало массу волнений Вити: Эрдели, Щепотьев, полицмейстер были в отпуску. Витя поднял на ноги все присутствие, но ничего нельзя было добиться: ни в метриках, ни в паспорте не стояло, что мы русского происхождения. На беду еще Витя сказал, что Шахматовы, возможно, даже татары. A-a, тем хуже! «У нас Богданович татарин, но католик: татары помогали полякам при завоевании России», — слышалось в ответ. Советник правления Юзефович заявил, что он готов дать удостоверение, что мы польского происхождения, что мы Шахматовские, что мы воспитаны в духе польских традиций, потому что все это не связано с преимуществами, которое дает «русское происхождение» при покупке земли в западном крае, но что мы «русского происхождения» он подписки дать не может, хотя в этом уверен.

Упорнее всех был Глинка. Он категорически отказался подписать удостоверение, что мы русские. «Поймите, — убеждал секретарь, — ведь это им семь тысяч убытка». «Тем более! Конечно, я знаю, что они русские, но подписать это… Ни за что! Быть может, Ольга Александровна теперь перешла в католичество?» Наконец вице-губернатор и секретарь выдали нам это злосчастное официальное свидетельство о русском происхождении со всеми копиями, марками и пр. Хотя в нем стояло, что фамилия моей матери Федорова (отчество моей матери Федоровна), что я на девять лет моложе себя, но зато факт русского происхождения, наконец, был засвидетельствован! Урванцев и Вощинин просто из себя выходили, слыша о всех этих мытарствах. Страдательным лицом был Витя, хлопотавший за нас обеих по доверенности. В то же время у него была масса своих служебных дел. Как нарочно, двенадцатого и четырнадцатого сентября у него были экстренные продовольственные совещания, созываемые по случаю продовольственных реформ и введения земства в западном крае. Он должен был успеть все написать, отослать в Петербург и четырнадцатого же числа, в десять часов вечера выехать со мной в Могилев писать купчую.

К этому самому ночному поезду поспел и Бернович из Вильны, а на станции Крупки ввалились Судомир со свояченицей и Коган. В одиннадцать часов мы уже все были у нотариуса Васютовича. Тотчас же был вновь поднят вопрос о разделе аренды и повинностей. Витя опять горячился и опять усматривал в моей попытке его успокаивать соблюдение интересов Судомиров в ущерб своим.

Нам пришлось прожить в Могилеве целую неделю, и я просто не чаяла конца! Нервы у нас всех были страшно натянуты. Витя с болезненной раздражительностью и недоверием, довольно обидным для той стороны, проверял и отстаивал каждый пункт купчей. Судомирам же все чудилась погоня кредиторов, и они высылали к каждому поезду из Орши Кагана, чтобы за кем-то следить. Нас всего более смущали и нервировали эти опасения, эта тайна, которой была окружена наша купчая! Но вместо того чтобы торопиться ее писать, время уходило на бесконечные «перкосердия», начинавшиеся, как только мы собирались у нотариуса. Он, впрочем, нисколько этому не препятствовал, так как у него самого в имении под Могилевом случилось какое-то несчастие, кажется, убийство, так что ему решительно не было времени пристальнее заняться нами: он все время отлучался из своей камеры. Наконец девятнадцатого, в субботу, все было готово. Приходилось пережидать воскресенье, и только двадцать первого купчая была утверждена. В последние два дня тревога Судомира и Терезы, принимавшей живое участие в деле, все росла. Судомир просидел чуть ли не всю ночь, следя за перепиской купчей, не щадя наград засыпавшим писцам. Все трое (Мария Юльевна подъехала из Москвы с расчетом и разрешением банка на продажу имения) ходили умолять старшего нотариуса не задерживать утверждение, а так как все формальности были соблюдены и двадцать одна тысяча на запрещения нами внесена в депозит, то старший нотариус, не в пример прочим, очень усидчивый, вообще с утверждением, говорят, никогда не запаздывал, а теперь, вняв слезным просьбам дам, утвердил эту купчую в тот же самый день, двадцать первого сентября. Тогда только мы и могли телеграфировать Леле и в Губаревку, что купчая утверждена. Тогда же мы передали Судомирам и остальные девятнадцать тысяч.

С нетерпением и тревогой, судя по сохранившемся письмам, ожидали все наши известия об окончании этой процедуры. Купчая, действительно, могла бы сорваться, и тогда бы задаток наш пропал. Мы телеграфировали семнадцатого сентября, но только поздравляли нашу маленькую любимицу Сонечку, которая с Шунечкой и сестрами продолжала еще проводить теплую и ясную осень в деревне.

Но нам пришлось провести еще четыре дня до получения на руки купчей и окончания всех формальностей. Это было очень скучно. Гостиница «Бристоль», кажется самая лучшая в городе, была шумная и неряшливая. Внизу был ресторан с румынским оркестром, приводивший Витю в отчаяние: он находил неприличным и бестактным кушать под музыку «наверное, голодных людей», он платил им деньги и умолял перестать музыку, которая к тому же действовала ему на нервы, особенно визжавшие скрипки. (Впрочем, подобную историю поднял он однажды и у Медведя в Петербурге).

Последние дни в Могилеве были особенно скучны. У нас было много времени ознакомиться с городом, погулять, и погода была чудная. Но «история с географией» что-то не шли нам на ум. Нет слов, что вид на Днепр и на далекое Заднепровье с гористого берега из губернаторского сада был неописуемо красив. Сидя в беседке сада, я пробовал черпать в моем верном «Спутнике» сведения о посещении Могилева всеми царями, начиная с Алексея Михайловича, о том, что Могилев в XII веке был уделом Витебских князей, позже стал Литовским пожизненным владением Елены Иоановны (дочери Иоанна III и супруги Александра Литовского), был бесконечно раз сожжен и разграблен русскими, шведами, казаками.

Вите решительно было все равно! Леля поручил нам разыскать в Могилеве Романова[190]. Леля очень ценил его работы. У нас было к нему письмо с просьбой прислать Леле его сочинения, а нам он советовал посмотреть его замечательный музей при статистическом комитете. Им была собрана коллекция следов доисторического заселения времен каменного века в урочищах близ Могилева. Но Романов был в отъезде, а музей был закрыт. Я пробовала в воскресенье убедить Витю в необходимости съездить за четырнадцать верст в Шклов, в резиденцию Екатерины II во время ее свидания с Императором Иосифом II. Витя же совсем не хотел видеть это имение, купленное у Адама Черторыйского Екатериной для Потемкина, а позже переданное Зоричу. Блестящие празднества Великой Екатерины, роскошные дворцы… На все это он отвечал, что теперь ему важнее Щавры! Впрочем, дворец Зорича был разобран на кирпичи и владельцем бесконечно раз сожженного и разграбленного Шклова теперь был прозаический Кривошеин. Ехать к нему в гости не предполагалось, и вообще Вите было достаточно своей собственной истории с географией.

Встречи с Судомиром после купчей перестали быть бурными. Но мы сторонились их, тем более что Витя особенно невзлюбил Терезу, которая вообще держалась с большим апломбом, большим, чем сестра, и несколько раз осаживала его очень резко.

Наконец во вторник вечером, двадцать второго сентября, нам удалось, закончив все в Могилеве, выехать в Минск, унося самое тягостное впечатление и о Могилеве, и о времени, проведенном в нем. И сны наши тогда сулили нам одно худое: лошади, кресты — все это означало обман, испытание! Видела я во сне большой портрет отца разоренным, видела темный грязный сарай и в нем у стены ряд изодранных хоругвей, икон и темное деревянное распятие во весь рост.

С Витей по возвращении в Минск сделалась краснуха. Урванцев объяснил ее исключительно пережитым волнением и, уложив в постель, прописал ванну, покой и успокоительные капли.

У Судомира разболелась печень.

Леля поздравил нас с окончанием скучной и мучительной процедуры: «Все-таки не очень добросовестные продавцы, — добавлял он, — и как бы не оказалось еще новых долгов на имении. Интересно, как разрешится вопрос о старообрядцах. Значит, теперь надо приниматься за хозяйничание».[191]

Конечно, надо было за это приниматься. Но Судомиры еще складывали свои пакеты и первого октября назначили торги на все свое движимое имущество. Ввиду необходимости обзавестись инвентарем и мебелью, которые Судомиры уступали нам не дешевле четырех тысяч, мы решили командировать к этим торгам Фомича и в помощь к нему послали с ним одного маленького чиновника губернского присутствия, которого Витя отличил во время продовольственной кампании, Митрофана Николаевича Горошко.

Щавровские торги, на которые слетелась вся округа, прошли блестяще, т. е. Судомиры сумели продать весь хлам до последней разбитой рюмки. Фомич задержал для нас самое необходимое, и сравнительно дешево: всю обстановку и посуду за четыреста рублей, старые экипажи и необходимый инвентарь за шестьсот, всего на тысячу рублей. Все же остальное было продано жидам-купцам, окрестным крестьянам, и после торгов непроданной осталась лишь одна бельевая корзина с пузырьками, баночками и старыми рецептами. Но и она была торжественно вынесена из апартаментов и передана, как награда за многие годы самоотверженной службы и преданности Лейбе Шмуклеру, заменявшего Судомиру поверенного, управляющего и, кажется, кредитора, потому что в счет должных ему нескольких тысяч, кроме этой корзины, для него оставлялся старый рояль паненки Терезы, оставленный нам пока на хранение (в надежде соблазнить нас), да и еще какие-то бревна и колеса в амбаре.

Фомич педантично справился со своей задачей, и, по обыкновению, не мог не хвалиться своим умением дешево и умело снабдить нас инвентарем, который, повторял он, Бернович был обязан нам выговорить при покупке имения! Он только не мог простить Горошко, что тот переплатил семьдесят пять копеек за коленкоровые шторы на окна. Воркотня по этому поводу длилась очень долго. В то же время он подметил массу подробностей, о которых рассказывал потом без конца. Особенно поразила его паненка Тереза: старый Стась, тридцать пять лет служивший в Щаврах, еще при жизни маршалка Лось-Рожковского, со слезами просил ее отдать ему ружье, с которым он, как полесовщик, никогда не расставался, не даром, а в счет тех трехсот рублей, которые они же ему задолжали. Но паненка предпочла продать ружье за два рубля наличными приезжему купцу. Не менее искусно выжимал рубли и сам Судомир. Так, он уговорил своего поверенного из местечка Череи, еврея Нанкина, стать на торги громоздкой кушетки, которая совсем не шла с рук. «Эту кушетку они жалеют продавать, — пояснял Нанкин, веря на слово Судомиру, — она им дорога, как историческая ценность: на ней сидела Екатерина II в Шклове». И Нанкин добросовестно подымал на нее цену все выше и выше, веря, что он только подставной покупатель, за Судомира. Но когда цена кушетки была им взвинчена донельзя, он должен был ее оставить за собой, так как Судомир и не подумал себе оставить эту громоздкую рухлядь, а пораженный Нанкин, ничего не понимавший в такой якобы исторической ценности, почти со слезами должен был занять у кого-то денег, чтобы отсчитать их Судомиру, да сверх того нанять подводу, чтобы везти ее к себе за тридцать верст в Черею.

После торгов Фомич продолжал по нашей просьбе сидеть в Щаврах и прислал подробную опись и цену каждой купленной плошки. Он сообщал, что Судомир уже выслал свою супругу с детьми в Киев, сам же со свояченицей не намерен спешить с выездом, и говорит, что в купчей не поставлен срок его выезда из имения, поэтому он может прожить в Щаврах хоть целый год! Когда Витя получил это известие, он вскипятился. Наконец возмутился и Бернович, до тех пор уклонявшийся от всякого отпора Судомирам, будто бы попрекавшим его, как поляка, который стоит за интересы русских.

В тот же день, в сумерках октябрьского вечера, Витя с Берновичем ураганом влетели на почтовых в Щавровскую усадьбу. Им указали резиденцию Фомича в «аптечке», беленький флигелек в саду рядом со сгоревшим барским домом.

Наверное, Фомичу очень нравилась красивая усадьба, но было скучно. Пока жаловался на свою судьбу изгнанника, в доме начались спешные сборы, сновали люди, выносили вещи. В десятом часу вечера к крыльцу подали лошадей. Судомир, уже сидя с паненкой в коляске, послал сказать Вите, что ожидает его к себе проститься. Витя опять вскипятился и решительно отказался.

Тогда ударили по лошадям и умчались к вечернему поезду. Этот внезапный отъезд, почти ночью, очень напоминал бегство, да и был таковым.

На другое утро Витя обошел опустевший дом и усадьбу в сопровождении Берновича и Фомича, потолковали, что предпринять, как начать дело.

Из Могилева приходили странные, хотя и непроверенные слухи. Только что кредиторы Рошковских явились к старшему нотариусу получать деньги по запрещениям, и старший нотариус уже разослал многим из них повестки, как вдруг из Варшавы пришел вексель на сто тридцать тысяч и лег арестом на все запрещения. Так все и ахнули! Бросились к Судомиру, тот объяснил это недоразумением, которое он немедля выяснит в Могилеве. В удовлетворение же одного из самых несговорчивых кредиторов, Судомир отдал часть забора усадьбы, и кредитор явился его разламывать в то самое утро, когда Витя, обходя усадьбу, застал его на месте преступления и поднял такой крик и шум, что кредитор пустился в бегство. После того Витя распорядился приготовить дом для нашего приезда и вернулся с Берновичем в Минск.

Глава 11. Октябрь 1909. В Щаврах

Вопрос о том, чтобы провести вторую зиму с нами в Минске, был поднят Тетей с Оленькой еще летом. Для нас их приезд являлся большой радостью. Не только я, но и Витя их обожал: нам было о ком заботиться и с кем разделять наши впечатления. Теперь, когда в начале сентября Татá уехала с детьми в Екатеринослав к мужу, Минск многое потерял для нас. Сам Шидловский уехал на новое место службы еще в июле, и мы тогда, между хлопотами о Щаврах и Веречатах, сделали им прощальный обед, который, нам показалось, вышел очень удачным.

В августе Ольга Граве стала звать «наших» в Петербург устроиться вместе. Оленька стала вспоминать, что давно не видела своих «душевных» друзей: Корелл, Алтухову, Лидерт и др., что Тетя будет скучать о своих душоночках-внучках, и было решено зимовать в Петербурге, вместе с Граве. Потом в сентябре передумали: в Минске хорошо и покойно, и нас одних оставлять жаль. Решили зимовать с нами в «Гарни». Только Оленька выпросилась съездить на две недели во Владикавказ, к своей приятельнице Марии Степановне Пушкаревой. Ее супруг, теперь генерал в отставке, задумал, ради климата, поместить мальчиков во Владикавказский корпус, что не мешало им тут-то и начать болеть: северный климат был для них куда здоровее. Уже двадцатого сентября по Волге на Царицын Оленька выехала к ним «на крыльях любви», как подтрунивали мы над верной и долголетней ее привязанностью к Марии Степановне. Тетя же, проводив ее, собралась в Минск, хотя по дороге зажилась по обыкновению в Саратове у Адель[192].

В их скучном доме теперь было оживление. Незадолго перед тем кончились земские собрания, и Володя, отказавшись от председателя уездной управы (его очень ценили и любили в уезде), уступил свое место Григорьеву, человеку в Саратове совсем незнакомому. Григорий Гогурин был выбран членом уездной управы. Можно представить его восторг, но он заслужил такой выбор, а что касается Григорьева, то все качали головой: «красный, но не прекрасный». Оленька, которая совсем не выносила его идей, называла его «язычником времен Нерона». «Проводить культуру в народ, но душить своих противников?» — заметила и Тетя. Ей пришлось довольно долго ожидать Г. С. Кропотова. Конечно, все по тем же вопросам школы, питомника в Новопольской школе, жалование учителю и пр.

Как только она приехала к нам в Минск и устроилась в прошлогоднем «апартаменте» своем, рядом с нашими номерами, она выразила желание, не дожидаясь весны, съездить взглянуть на Щавры. Тетушка оставалась все той же отзывчивой, молодой душой. Витя немедля списался по этому поводу с Фомичем, а я позаботилась купить кое-что к нашему приезду в Щавры. Только 10 октября получили мы известие от Ивана Фомича, что дом, очень запущенный, приведен в порядок, т. е. выскоблен и отмыт целой армией поденщиков, и на другой день мы с Тетей двинулись в путь с багажом необходимых дополнительных вещей: ламп, посуды и провизии. Витя не мог выехать раньше субботы, и с нами поехал Бернович, собиравший свои вещи в Вильне для переезда на зиму в Щавры насовсем.

Было тепло и ясно. На станции Крупки ожидала Зябкинская бричка для Берновича и какой-то допотопный фаэтон для нас с Тетей. Впряжена в него была пара заморенных вороных лошадей, взятых у соседа арендатора на пробу. Коган, встретивший нас на станции, очень рекомендовал купить эту пару, потому что кроме сивой тридцатилетней водовозки, купленной Фомичем на торгах, в имении не было ни одной лошади.

Сморенные вороные потащили нас в Щавры, и мы подъехали к крыльцу, теперь обвитому полуоблетевшим красным витисом, при последних лучах низкого октябрьского солнца. На крыльце нас ожидал сияющий Иван Фомич, а рядом с ним, с хлебом-солью Мишка, одиннадцатилетний мальчишка, бывший пастушонок, которого Фомич приучил к себе. Дом сиял чистотой, но мебели было немного, да и та довольно потрепанная, хотя ореховая и красного дерева. Благодаря темным коридорам, низким потолкам и небольшим окнам, уютно устроить этот дом было мудрено.

Зато парк в осеннем уборе был еще прекраснее. Пользуясь чудной погодой, Тетя целыми часами гуляла по расчищенным Павлом дорожкам и аллеям, любуясь красотой и уютностью усадьбы. «С точки зрения хозяина, лучшей усадьбы желать нечего», — писала Тетя Леле и сообщала о наших мечтах видеть в Щаврах и Шунечку с детками весной, до Губаревки, и его самого зимой, Святками. Ничто так не могло понравиться Тете, как эта непроницаемая зеленая ограда, окружавшая усадьбу. Это придавало ей особенный характер порядка и уюта. Во дворе за сквером, но в ограде, были и все хозяйственные постройки, причники, коровники и пр., все пока пустое, ибо, кроме сивой водовозки, Скудомиры оставили из живности одну лишь собачку и двух кошек. Поэтому мы послушали Когана, и, хотя Фомич и Павел ворчали, что вороные — одры — сморены и опасны, мы поставили их до приезда Вити в конюшню и стали их подкармливать. Витя понял, что лошади хорошие, полукровные, и уступались за двести рублей только благодаря своему изможденному виду. Он немедленно велел закупить овса и поручил Павлу приводить их в порядок, сам три раза в день бегал следить за их чисткой и кормом.

Витя, после всех его бесконечных поездок по ревизии, мог опять взять десятидневную отлучку. Ему начинало нравиться в Щаврах. Мы с ним обошли и объездили все имение, широко раскинутое фольварками, ездили даже за двадцать пять верст на Выспу. Так назывался принадлежавший к имению остров десятин в двести на громадном озере Селяве, прозванном так по ценной мелкой рыбке, которой нас соблазняли в озере Миадзоль. На остров вела старинная искусственная дамба, так что мы могли на него проехать в экипаже. Вид на безбрежное озеро в пятьдесят верст длины был замечательный, особенно с высокой горы на острове, со следами былой крепости. Павел пробовал нам объяснять, что это бывшая крепость Стефана Батория. Но подтверждение этому в «Спутнике» мы не нашли. Исторические сведения Павла, вероятно, черпались у Судомира и могли быть равноценны сведениям о кушетке Екатерины II в Шклове.

Иногда и Тетя ездила с нами кататься. Бернович повез нам показать «красу имения» пущу (за три версты). Отчасти вырубленная, пуща была еще богата лесом, и в ней попадались дубы в три обхвата. Теперь, когда мы воочию убедились, что Щавры действительно прекрасное имение, с прекрасной землей, мы предложили Берновичу взять себе всю прибыль, сохранив наш капитал, но за вычетом всех накладных расходов: купчей, куртажей, повинностей и, главное, проценты банку и по семейному капиталу. На заработок за наш риск, наш труд и хлопоты мы себе оставляли одну усадьбу. Бернович был на все согласен, был очень счастлив и усердно ремонтировал себе «аптечку», беленький флигель за сквером, и говорил, что устроится совершенно самостоятельно от нас со своими землемерами, людьми и лошадьми. Фомич должен был переехать со своей семьей в дом, вести хозяйство, счета, кассу парцелляции, заведовать сдачей аренд и сбором посева. Мы слышать не хотели о продаже центра: лучшей усадьбы, «укрытой» и желать было нечего.

Конечно все это отписывалось Леле в длинных письмах к нему, но ответы его, увы, погибли! Он, кажется, еще не совсем был уверен. На Казанскую мы пригласили щавровского священника. Он отслужил нам молебен с водосвятием. Молодой и картавый, он даже не очень занял Тетю. С бывшими владельцами, хотя и католиками, он был в хороших отношениях, а народ в Щаврах он считал диким и вороватым. Обедню мы стояли в своей бедной церкви с униатским колоколом. Теперь мы рассмотрели речку, отделявшую церковь и усадьбу от села. Действительно, гнилая лужа. Недаром кучер Павел, как оказалось, чуть не лишился места, когда в первый наш приезд сунулся нам пояснять, что это не река. Реки в Щаврах не было. Были колодцы и болотные лужи, а подальше — озера.

«А все-таки было хорошо, право хорошо!» — убеждала я Лелю. То же писала ему и Тетя. Ее все занимало в этой новой непривычной обстановке. Она с утра с широкого крыльца, оттененного витисом, за утренним кофе, следила за постоянными передвижениями по двору Вити, Берновича, Фомича. Она лучше нас уже знала, что переживал Бернович в молодости, слушая лекции агрономии в Венгрии. Он бежал тогда из Львова, не выдержав общества сстудентов, которые выпивали по тридцать бутылок на голову. У «аптечки» уже толпился народ, толкуя о продаже земли. Явились покупатели из Седлецкой губернии. Рядом с ним, ДонКихотом, Фомич был настоящий Санчо-Пансо. Он весь день был поглощен хозяйственными делами: запыхавшись, бегал с курами для супа под мышками, гремел ключами по всему двору, поднимал драмы по поводу дороговизны яиц и телятины, сам заказывал обед кухарке Марии и пересматривал каждое яйцо. Мы обедали все вместе, в два часа, в восемь часов ужинали, и это, конечно, было самое оживленное время.

К сожалению, с самого начала, как и следовало ожидать, между Фомичем и Берновичем установилась глухая вражда, и задирой был Фомич, который не мог простить, что Бернович будто сумел нас так «обойти» и занял его место. Придраться к Берновичу он пока не мог, но Бернович вставал поздно, Фомич вставал рано. По этому поводу, неизменно, каждый день, а иногда по три раза в день, Фомич повторял на все лады, кстати и не кстати, что он встал рано или встает рано: «Молочка попил, корочкой закусил и пошел». Этой «корочкой закусил и пошел» он набил нам все уши.

Что касается расчетов Берновича на большую прибыль, то Фомич очень в ней сомневался и постоянно язвил на этот счет, хотя не мог ничего сказать против них определенного, а так… Но когда у нас был поднят вопрос о вознаграждении, он заявил, что желал бы получить от нас, сверх пятидесяти рублей в месяц за управление имением, еще по два рубля за каждую проданную десятину, хотя продажа земли его вовсе не касалась. Витя, как-то необыкновенно любивший этого старика, согласился. Тогда Фомичу показалось, что Бернович все-таки заработает слишком много, и он заявил желание и с Берновича получать по два рубля за каждую проданную десятину, что составило бы уже несколько тысяч. Да кроме того поставил в условие: получение этих четырех рублей за десятину непременно в первую голову, при запродажной, не дожидаясь, когда мы покроем нами затраченный капитал.

Меня взорвала такая жадность, такой эгоизм! Бернович, до сих пор спускавший ему все его выходки, посмеиваясь только над его «корочкой закусил», теперь был задет за живое и деликатно, сдержанно, сумел обратить внимание Вити на то, что «сварливый старик» хватил через край не только в своих требованиях, но и вообще в критике наших действий, т. к. он был не только жаден и мелочен, но и нестерпимый болтун. Чего-чего не говорил он ему же, Берновичу про нас: и доверчивы мы, как дети, и добры, особенно Витя, до безрассудства. И хоть Витя кипятится, загораясь как зажженная солома, но стоит какому-нибудь негодяю поплакаться, и он все ему простит, все отдаст. А уж в деле-то нашем мы ровно ничего не понимаем. Витя, конечно, сообщил мне все эти комплименты. И, несомненно, побежал бы к Фомичу за объяснением, спрашивая имя того негодяя, которому он будто все прощает и все отдает, но Фомич в это самое утро уехал в Минск за женой и за вещами, намереваясь привезти с собой еще какого-то очень преданного ему человека, Викентия, плотника, который за зиму заделает все щели в усадьбе.

Перед отъездом в то утро Фомич поднял вопрос о будущем огороде для себя и преданного Викентия. Такой огород он облюбовал себе и Викентию в самой усадьбе за домом. Когда же я спросила, где же будет экономический огород, он указал на картофельник, вне ограды усадьбы, у большой дороги. «Ну, хорошо же, — подумала я, — его интересы всегда на первом месте, а нам уж потом, что останется; думает, что оседлал нас». Эта мелочь решила участь Фомича. Когда Витя прибежал мне жаловаться на него, в ответ не могло быть двух мнений: с Фомичем надо расстаться и немедля. Таково было мое мнение, вполне определенное.

Надо сказать, что при ближайшем знакомстве с Фомичем в Щаврах, он начал нас изводить своими жалобами и ворчанием: и труды-то его, и лишения, и неудобства, и печень шалит. Нет, в большом деле такой избалованный старик был непригоден. Теперь, когда еще никакого не было дела, он уже изнемогал, что же будет дальше? Но как же это осуществить? На то есть почта и телеграф: заработала почта, и Король прусский написал Фомичу очень вежливое, но решительное письмо, мотивируя трудностью задачи, которая будет ему не по силам, и в особенности не по здоровью: надо же печень полечить! А заработал телеграф, и Витя экстренно вызвал Горошко. Оставить Щавры без надзора и попечения было нельзя: Бернович брал на себя одну только парцелляцию. Мы решили платить Горошко даже шестьдесят рублей, то, что он получал в губернском присутствии, но отнюдь без обязательств платить еще и с десятины. Горошко отличался большой честностью и не был жаден: блестяще закончив продовольственную кампанию в 1908 года Вити, он решительно отказался от всякого вознаграждения, полагая, что он только исполнял свой служебный долг. Звезд он с неба не хватал, но на такого человека можно было вполне положиться. Это назначение нового министра очень утешило Витю, думавшего в первую минуту, что без Гринкевича мы пропадем.

А Горошко был совершенно осчастливлен этим предложением. Когда по телеграмме Вити он прискакал на другой же день, он даже не хотел брать денег на переезд, потому что губернское присутствие неожиданно выдало ему при расчете шестьдесят рублей, и, не теряя времени, поехал за семьей. У него была очень милая жена и трое маленьких детей. Младшая дочка, двух лет, была крестницей Вити. С Иваном Фомичем были сведены все счеты. По своей книге я высчитала ему сто дней в поездках и в Щаврах. Чек на триста рублей позолотил пилюлю, и, хотя сюрприз для него и мог быть неприятен, но зима в деревне, далеко от церквей и рынков, а также от сына и внучонка совсем не улыбалась его супруге, да и ему было жаль уезжать от своих домов. Поэтому операция обошлась без боли, он остался нашим добрым приятелем и только настоял, чтобы преданный Викентий, уже обнадеженный им, все-таки провел зиму в Щаврах за ремонтом «щелей» в усадьбе. Свою незадачу он приписал исключительно интригам Горошко, хотя тот и во сне не ожидал этого назначения. Но по мнению Фомича, Горошко мстил ему за то, что он, Гринкевич, как честный человек, жалея чужие деньги, так сетовал на него за переплаченные семьдесят пять копеек за коленкоровые шторы, приняв какие-то бляхи за «золотые карнизы» на торгах Судомира, уверял он.

Со своей стороны, Бернович винил себя за неудачу Фомича благодаря его рассказам о нем Вите: он никак не ожидал, что от слов к делу у Вити займет пять минут. Но виноват был сам наш бородач. Наслушавшись о прибылях куртажах (куртаж Когана не давал ему спать), он считал за благо и себе выговорить хороший куш из заработка, хотя и повторял, что не верит ему, чем невинно и объяснял свое требование, чтобы ему деньги выдавались вперед…

Вскоре после Казанской мы вернулись в Минск поджидать Оленьку, которая запаздывала из-за болезни своего крестника Шурика Пушкарева. Да и дорога из Владикавказа до Минска была мучительно длинна. Одно ее письмо пропало, одна телеграмма запоздала, словом, бедная Тетушка измучалась. И наконец второго ноября мы получили радостное для нас известие, что она будет у нас на другой день. А в тот же день вечером получили другую телеграмму из Щавров: Бернович телеграфировал о заключении первой сделки. В Пущи им было запродано сто семьдесят пять десятин из-под вырубленного леса крестьянам деревни Самоседовки. На другой день, в день приезда Оленьки, от него было получено и подробное письмо. Сделка прошла блестяще, по сто двадцать четыре рубля за десятину, всего на сумму в двадцать одна тысяча семьсот рублей, и вслед за ней еще другая в Пуще же: тридцать десятин по сто двадцать семь рублей. Задаток, по пять рублей за десятину, он целиком высылал нам. Обе купчие были назначены на пятнадцатое марта, до ссуды Крестьянского банка, которая выдается через полтора года под закладную для того, чтобы убедить покупателей, что теперь задатки не пропадут (как за Судомиром).

Мы были счастливы обрадовать Оленьку таким удачным началом распродажи. И, конечно, я немедленно сообщила все подробности Леле и добавляла: «Считая математически, мы заплатили за этот участок четырнадцать тысяч, а продали за двадцать одну тысячу семьсот. Вычтя тысячу семьсот на купчую, закладную, землемера и прочее, остается двадцать тысяч, т. е. шесть тысяч чистого заработка. Надеюсь, теперь ты будешь покойнее и Шунечка доверчивее. А для почина моя попадья засолила Вам к празднику окорок».

Попадья моя действительно тут как тут явилась в Минск, всегда интересная и полная энергии. Теперь она привезла нам в музей подлинную рукопись о жреце Кейте. Эта рукопись очень интересовала Лелю, и он вообще стал проектировать прислать к нам экспедицию для изучения старины, которую так усердно собирали наши археологи. «Какого рода экспедиция может быть прислана тобой? Прими в ней сам участие», — уговаривала я его, зная, с каким увлечением он относится к тому, мимо чего другие пройду совершенно равнодушно. Когда я, например, сообщила ему, что нам из Пинского уезда привезли очень искусно сделанные из соломы царские врата и венчальные венцы, ему непременно хотелось, чтобы я их зарисовала, и в каждом письме он спрашивал, нет ли еще чего нового? И чем более его интересовала эта минская старина, тем дороже становился нам этот край, и Тетя не ошибалась, когда писала Леле, что его желание посетить здешние интересные места вызывают в нас радостное чувство, и у нас, по ее мнению, явилось уже чувство собственности к этому краю: «Хвалят все здешнее». Да, это правда. Мы полюбили этот край и за его прошлое, и за его историческое значение.

Глава 12. Ноябрь-декабрь 1909. Обман Судомира

Вечером, кажется, десятого ноября, к нам зашел старик Дионисий Ионки, чех, у которого в Вильне была землемерная контора. Его младший брат был им поставлен к нам измерять Щавры. Умный и серьезный собеседник, приезжая изредка из Вильны, он заходил к нам побеседовать с Тетушкой. Интересен был он и для Оленьки: хиромант, графолог, гипнотизер, он умел лечить внушением и был знаком со многими обществами спиритов и теософов, которых встречал в Америке, а Оленьку хлебом не корми, только рассказывай о них.

В этот вечер был и Бернович, утром приехавший из Щавров, были наши завсегдатаи: Урванцев и добрейший земский начальник Ганзен-Вощинин Даниил Константинович, которого мы все очень любили. Надежда Николаевна предпочитала проводить вечера в «высшем свете» у Эрдели или у старушки Межаковой, тетушки, с которой жил сменивший Шидловского вице-губернатор Межаков-Каютов.

Разговор у нас был общий, оживленный. Ионки сообщал разные удивительные случаи. Не отставал и Бернович, но по части фокусов и загадок. Стало еще веселее, когда зашел граф Ман-де-Корветто с женой Гаршиной. Этот французско-итальянский титул, довольно помпезный, мало шел тому несчастному брату Татá из-за которого она всегда так тревожилась. Усиленными хлопотами, после неоднократного отказа в министерстве, он, наконец, был утвержден земским начальником в Мозырском уезде «по особым соображениям».

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги История с географией предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

181

От белорусского «щавель».

182

Которым Судомиры за горячими спорами не успели нас угостить.

183

Бессрочное, с возможностью передачи по наследству право аренды, близкое к праву собственника на землю. — Примеч. ред.

184

Для ее бедных, ради которых она и хлопотала, отдавая свои деньги в дело.

185

Свежая земля из-под леса.

186

В единстве сила (фр.).

187

Письма В. А. от 16.8.1909 и 17.8.1909.

188

Гебраист — специалист по древнееврейскому языку. — Примеч. сост.

189

Николая Николаевича и Петра Николаевича.

190

Романов Евдоким Романович (1855 — 1922), археолог, этнограф, историк, фольк-лорист, краевед, педагог, один из основоположников белорусской гуманитарной науки, создатель Могилевского областного краеведческого музея, открытого в 1904 г.

191

Письмо А. А. от 25.9.1909.

192

Адель и Владимир Михалевские — дети Надежды Николаевны Михалевской, сестры тети Ольги Николаевны. В молодости Владимир считался женихом Евгении Александровны, а Адель — невестой Алексея Александровича Шахматовых.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я