43. Роман-психотерапия

Евгений Стаховский

Роман-психотерапия. Роман-путешествие. Роман-исследование.Главный герой отправляется в путь, чтобы посетить столицы всех европейских стран. Уверенные стилизации, зашифрованные символы, тонкий эротизм добавляют книге таинственности. Темы настолько широки, что трудно сказать, что здесь на первом плане: само путешествие или то, что его сопровождает. Музыка? Психология? Философия? Литература? Традиции? Социальные конфликты? Или всё же мир человека, о котором всегда нужно говорить с большой буквы. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

02. Рига (Латвия)

Начало

Он сидит в самом углу кафе и что-то пишет. Кафе такое, в барочном стиле, с полукруглыми нишами и зеркалами с лепниной. Сам не знаю, как я попал внутрь. Видимо, на контрасте. Если несколько раз пройти туда-сюда по улице Калею, непременно захочется чего-нибудь барочного. Барочного порочного. Экстаза святой Терезы. Да спустится ко мне ангел во плоти и пронзит своей золотой стрелой.

Вот он сидит в углу, не останавливаясь ни на секунду. Одни перья остались от крыльев твоих.

Его руки с такой скоростью летают над бумагой, словно он боится потерять мелодию. Только композитор может писать что-то так быстро — наш новый Пёрселл. Да и кто ещё нынче пишет от руки.

Я подзываю официанта — чашку кофе или лучше Riga Coffee Black.

4 части чёрного кофе.

½ части кофейного ликёра.

1 часть Рижского бальзама.

1 часть взбитых сливок.

«И рюмку Рижского отдельно». Тут должно быть что-то из «Фауста».

Когда с кофе покончено, я встаю и решительно подсаживаюсь за его стол, рискуя оборвать этот фантастический этюд и напороться на неприятности.

— Однажды я написал фугу. Она была до того ужасна, что я до сих пор её наигрываю, если попадается пианино.

Я смотрю то на него, то на листы бумаги, и вижу только разлетающиеся буквы. Никаких тебе нот, никакого adagio. Он останавливает письмо и смотрит на меня так, будто я для него только пустынный силуэт. Его взгляд спокоен, но наполнен той степенью увлечённости, которая выдаёт фигуры, способные создавать.

Он откладывает перо, откидывается на спинку стула и спрашивает:

— Зачем же ты играешь свою фугу, если она так отвратительна?

Я усаживаюсь смелее и отвечаю:

— Она служит мне напоминанием. Она сдерживает меня от того, чтобы написать что-нибудь ещё.

Он улыбается. Я перехожу в наступление.

— Что ты пишешь?

Раз уж я здесь, моё любопытство должно быть удовлетворено. Никому не известно, когда в следующий раз меня застигнет любопытство.

— Вообще, я думал, ты пишешь музыку.

— Нет, это не музыка. Это предсмертная записка.

Он всё ещё спокоен и собирает в стопку листы, теперь больше похожие на письмо бабушке.

«Дорогая бабушка, здравствуй. Я ещё не вполне вырос, но уже научился плавать. Здешние ребята показали, как ловить змей и добывать мидии. Погода очень хорошая. В студёную зиму я буду вспоминать о ней с благодарностью. Книжек совсем не читаю, зато вдоволь наелся абрикосов. Ещё тут огромные жуки и кривые улицы. А крёстная пьёт беспробудно. Если бы я был постарше, написал бы, что страшно напиваясь она и правда пробуждает бесов, но мне так мыслить ещё не положено, а когда-нибудь будет поздно, и я отойду и от этого. Надеюсь, ты не болеешь. Я не болею тоже. Целую, твой любимый внук».

— Это не моя предсмертная записка, — говорит он, вытаскивая меня из секундной задумчивости. — Я пишу её для друга.

— Ты делаешь это весьма уверенно.

— Я пишу её не в первый раз. Иногда мне кажется, что он специально впадает в уныние и угрожает суицидом только для того, чтобы получить от меня очередную предсмертную записку. Но я его не осуждаю — это его природа. А я слишком мало понимаю в природе, чтобы диктовать ей свои условия.

— То есть он не собирается умирать?

— А бог его знает. Не возражаешь, я закурю? Чёрт, здесь же не курят. Никак не могу привыкнуть. Пойдём отсюда.

Вышколенный официант, по нашим мимолётным движениям понявший, что мы собираемся уходить, уже стоял рядом. Неужели это будет повторяться из раза в раз? Но я произношу заученное Paldies и выхожу на свет.

— Ты знаешь язык? — спрашивает меня новый друг, свернув наконец листы бумаги в трубочку.

— Нет, я обычно запоминаю несколько слов для мест, где бываю. Sveiks!

— Привет.

— Kā tevi sauc?

— Как тебя зовут? Улдис.

— Mani sauc Sascha.

— Мило. Подержи, пожалуйста.

Улдис отдаёт мне свои записи и закуривает. Я отказываюсь от сигареты, во мне слишком мало бальзама. Мы выходим на площадь. Я не спрашиваю названия, потому что всё равно его не запомню.

— И как много ты написал предсмертных записок? — спрашиваю я, щурясь от солнца.

— Это двенадцатая. Я словно зодиакальный круг прошёл. А эта сволочь всё никак не умрёт.

— Но он хотя бы пытается?

— Не-а. Всегда останавливается. Перечитает моё творение, вздохнёт, может даже слезу пустить, а потом говорит, что передумал. Слабак.

Я не понимаю — шутит Улдис или говорит серьёзно. Наверное, шутит. Или говорит серьёзно.

— Никогда не понимал, зачем людям суицид, — говорю я, взмахнув листами.

— Я тоже раньше не понимал, а потом понял, что тут и понимать нечего. Понимаешь, некоторые люди не то чтобы хотят умереть — они просто не хотят жить. Вот это всё… — он обвёл рукой площадь, — им не нужно. Но так как умереть по щелчку пальцев они не могут, им только и остаётся, что обеспечивать собственную нужность. Но не поступками, не тем, что они делают, не… как бы это лучше сказать… не чувственными порывами, не целями и достижением целей, а искусственным привлечением к себе внимания. Каждый тебе скажет, что суицид — это плохо. И если ты вдруг станешь заламывать руки и изображать клиническую депрессию — тебя начнут вытаскивать, создавая иллюзию твоей необходимости городу и миру. Это такая же попытка важности, как в некоторых отсталых странах — депутатское удостоверение.

Улдис затушил сигарету в миниатюрной карманной пепельнице и забрал у меня свиток.

— Значит, ты пишешь ему предсмертную записку каждый раз только затем, чтобы показать свою дружбу? — я хотел изобразить искреннее удивление, но вовремя остановился.

— Да, как будто я готов поддержать его во всём и уважаю его решение, — ответил он, оценив мою сдержанность.

— Но это ведь не так?

— Конечно, не так. Я вошёл во вкус и теперь рискую создать отдельный литературный жанр. Ты разбираешься в литературе? Что-нибудь подобное было?

— Ну, если есть роман в письмах, почему не может быть романа в предсмертных записках? Но, если честно, я не знаю. Мне не попадалось никогда. Да и какая разница.

— Разница в том, первый я или второй.

В его голосе проскочила то ли гордость, то ли тщеславие. Но без обычного для этих страстей высокомерия.

— Хотя в этом есть что-то спортивное, — уже не так уверенно произнёс он и уставился на торчавший позади невысоких зданий шпиль башни.

— Если литература на что похожа, то меньше всего на спорт, — возразил я. — Если бы все стремились быть исключительно первыми, мы бы остановились где-нибудь в районе Гомера.

— Ну зачем же исключительно, — он кивнул на башню. — Домский собор. Но ты знаешь, конечно. Deo Optimo Maximo, всеблагому величайшему Богу, XIII век. В Европе тогда развернулось настоящее соревнование по части строительства храмов. Правда, не все строились так быстро, как этот. Кёльнский собор, Йоркский собор, Реймсский собор — это всё началось в XIII веке. Нотр-Дам-де-Пари начали в XII, но вся суть строительства тоже укладывается в XIII век. Миланский собор и Собор святого Вита в Праге заложили столетием позже, но это не меняет дела — они все первые. А пойди сегодня сооруди что-нибудь в готическом стиле, и на это никто не обратит внимания. Пройдёт ещё сто лет, и все будут думать, что это здание тоже родом из средневековья, если, конечно, не снабдить его некими элементами, которые будут выражать его новизну. Благодаря которым ты снова станешь первым.

— Как Sagrada Família?

— Или как Александр Маккуин.

Пока Улдис говорил, я почти не отрываясь смотрел на шпиль Домского собора и думал, что искусство чуть ли не единственная сфера жизни, где эволюция не интересна. И если история человечества — это история войн, то история искусства — это череда революций, где тоже не обошлось без жертв.

Так мы стояли в раздумье наверное целый час, напоминая живые статуи. Жаль, что у наших ног не лежало шляпы — в неё бы непременно уже стали бросать деньги. Не исключено, что их могло хватить на приличный совместный ужин.

— Или наоборот, — вдруг сказал Улдис. — Многие люди не хотят жить, но сложность в том, что умирать они тоже не хотят. Извини, но у меня возникли срочные дела, — он снова протянул мне свиток. — Возьми почитай. Вдруг понравится.

— Но я не знаю языка!

— Купи словарь. У меня понятный почерк.

— А как же твой друг-суицидник?

— Я напишу ему новую записку. Вторая редакция. И прости, что это не музыка. — Он улыбнулся, всучил мне листы и зашагал в неизвестном направлении.

Позже

Она сидит на приступке и плачет. В руках платок. Один из тех, что в тёплый день обматывают вокруг шеи. Остаточная предосторожность после внезапной летней ангины. Я сам страдаю ими с детства, поэтому шейный платок для меня такая же необходимость, как вторая пара обуви. Но мне не приходилось использовать его таким тривиальным способом.

Можно рыдать в платок

Можно рыдать во сне

Каждый из нас — поток

Каждый из нас — вне

Я остановился на той стороне улицы и очень захотел ей помочь. Сделать хоть что-нибудь, что будет в моих силах, а лучше сверх. Обыденность — это то, что ещё вчера казалось невозможным. Но что же случилось?

С человеком случается всё и не случается ничего.

Главное — помолиться, было бы на кого.

Машин не было, и я перешёл дорогу. Остановился возле девушки и нарочно встал так, чтобы закрыть ей солнце. Она оторвалась от своего платка и посмотрела на меня взглядом морского котика. И тут я задал самый неуместный из всех возможных вопросов:

— Ты в порядке?

Что можно на такое ответить? Меня самого всегда раздражает, когда этот вопрос задаёт кто-то другой. Особенно в книгах, где приходится смотреть на мир глазами героя, которому до этого симпатизировал. Вопрос «Ты в порядке?» рушит весь романтический образ. Всем известно, что его задают, когда видят, что человек явно не в порядке. Что ты хочешь услышать в ответ?

Слово как птица

На волю стремится

Клетка ему жмёт

Девушка собирает лицо, из глаза течёт слеза. Я чувствую, что и мои глаза наполняются жидкостью, как бы сдержать. Она кладёт платок на колени, открывает сумку и достаёт блокнот. Находит ручку, раскрывает первую попавшуюся страницу и что-то пишет. Протягивает мне: «Я не хочу говорить. Извини. Мне надо побыть одной».

— Хорошо, — говорю я, демонстративно разворачиваюсь и возвращаюсь на то же самое место на другой стороне, откуда её увидел.

Я встаю как столб посреди улицы, не беспокоясь о прочих передвижениях. Я вижу, что она меня держит в поле зрения. Догадалась, что я за ней наблюдаю. Понимает, что теперь у неё только два выхода. Либо встать и попытаться уйти, избавившись от моего внезапного преследования, либо принять моё внимание, заверив, что с ней теперь точно всё в порядке. Я думал, она выберет первое, я почти был в этом уверен, я бы поспорил, если бы было с кем. Но она выбрала второе. Правда, не сразу.

Минут десять она наигранно посматривала по сторонам, скользя по мне взглядом, делая вид, что я ей безразличен. Может быть, она искала полицию, испугавшись моей навязчивости, а я отлично понимал, что стал навязчив ровно в тот момент, как от простого участия перешёл к наблюдению, которое всегда ведёт за собой контроль — но когда мимо прошли двое полицейских, я решил, что она вряд ли меня боится.

Потом я думал, что, может быть, она кого-то ждёт и поэтому периодически посматривает в разные стороны, чтобы не пропустить момент появления. Но этот вариант меня совершенно не беспокоил. Я уже похвалил себя за внимательность, ведь я достиг главной цели — девушка прекратила плакать.

В какой-то момент она перестала изображать отсутствие внимания к моей персоне. Поняв, что я не собираюсь уходить, кругом день и полно людей, а потому бояться ей нечего, она свернула платок вдвое, положила его себе на голову и махнула мне рукой.

Не отводи плеча,

Не отвергай богатого.

Завтра его венчать —

Кажется, в четверть пятого.

Я подошёл и присел рядом, еле сдерживаясь, чтобы снова не задать вопрос про порядок. Она тоже молчала. Потом достала из сумки флягу и, сделав глоток, протянула мне. Это было похоже на средневековый ритуал — отпив, она словно показала, что это не отравленное зелье. Я приложился к фляге, надеясь, что внутри какая-нибудь национальная литовская медовуха, вроде Стаклишкеса или обычного Мидуса, но это были «Три девятки» — Trejos devynerios. Терпкий напиток с мистическим налётом, символично делящим мир на три божественные сферы. Подземную олицетворяют девять видов семян и кореньев — валериана, любисток, чёрный тополь. Земную — девять видов трав и коры — тысячелистник, крушина, таволга. Небесную — девять видов цветов и фруктов — шиповник, рябина, померанец.

Можно было и догадаться. Не столько питьё, сколько лекарство. Помогавшее воинам Витовта не простужаться после сна на холодной земле.

Я вернул флягу. Спасибо.

Она снова что-то написала в блокноте: «Тебе спасибо».

— Может быть, ты расскажешь, что случилось? — всё же спросил я, полагая, что наше пространство теперь не такое уж личное.

Она задумалась на минуту, смяла в руке блокнот, повернулась ко мне и сказала:

— Ты понимаешь, я прожила уже столько лет и только сейчас поняла, сколько в мире плохих стихов.

«Предсмертная записка Улдиса номер 12»

И вдруг появилось непреодолимое желание написать тебе письмо. Я, конечно, не смогу сказать ничего нового. А впрочем, я и не собираюсь. Не хочу говорить слов, которые могут принести тебе хоть малейшее удовольствие.

Мне хочется думать, что тебе сейчас хорошо. Кривые строчки — признак болезненной неполноценности. Чувства уходящего дня, начала новой эпохи.

Я бегу от самого себя, догоняя мерцающие впереди фонарики.

Ты говорил, что любовь — это величайшая наглость, на какую только способен человек. Ты говорил, что это суть всей моей плоти, рвущейся из открытой клетки. И попадающей сразу в капкан. Но ты не сказал, что когда-нибудь я тебя забуду. А мне и осталось только читать беккетовские бредни и восхищаться его бесцельностью, упиваясь распадом любви к литературе.

Ещё вчера утром я думал, что это — вся моя жизнь. Единственное, что мне интересно. Сухие выжимки Борхеса и Сартра, отчаяние Марины, твои образы у К. К. Теперь всего этого нет. Во мне убили эту любовь — мою первую, настоящую, вечную и последнюю любовь — исключая тебя, конечно.

Я собрал все свои книги, чтобы выбросить в окно, — и не сделал этого. И я знаю теперь — почему я этого не сделал. Я понял, что слишком устал, чтобы тратить оставшиеся силы на то, что мне больше не интересно. На то, во что я потерял веру.

Я впервые почувствовал бесплодную ненависть ко всему, что когда-то читал и чем восхищался, на чём гадал и что учил наизусть. Я впервые ощутил горечь утраты, вдруг оставшись без тех, у кого учился и кого считал лучшими друзьями.

Мне больно от мысли, что я так дёшево отдал свою любовь и ничего не получил взамен, кроме унижения. Я утратил часть себя. Я вырвал кусок мяса и накормил им человека, который не был голоден. Ему оно было не нужно. Ты помог обрести мне веру — ты помог её потерять.

Я кремировал лучшее в себе.

С красной строки.

Вы будете рады и останетесь довольны. Я как всегда — ничего не понял. Мы — любители искусства? — копаемся уже не в дерьме. В пепле.

И не надо про века, от них сплошная тоска. «Летучий голландец» или «Смерть в Венеции» — это не из этой оперы.

Непробиваемость почерка, как и прочее, — лишь повод к наставлению на изучение, которое в конечном итоге не имеет значения.

Стишки? — Вы думали, это банально?

Поэзия. Она должна быть такой жестокой, она должна мучить, заставлять рыдать, вырывать кишки и молить о прощении, раздавая трагические поцелуи.

И вы, как всегда, со мной не согласны. Я для вас воспоминание о лёгком недомогании и пересмешках на улице — может, мальчика-то и не было?

Я всегда думал о другом. Не о другом ком-то, а просто о другом. Мечты и желания. Теперь они выглядят как раскаяние и жутко противно. Неделями пускали слюни на подушку в чужом доме, а теперь всё умирает, и мы больше не пьём шабли. Да, мы больше не пьём шабли.

Страсть к знакам препинания довольно пагубна, особенно при приближении полудня. Ничего не играет, никто не танцует, сплошное кружево.

И этот, за соседним столиком, смотрит исподтишка и работает над походкой.

— Пёрселла у тебя нет?

— Нет, Саша, Пёрселла у меня нет.

Как же кругом много людей — попадаются неплохие экземпляры — «кнак-кнак» по-нашему. Ученики института, истерики-историки со взглядом первородства. Превосходство, надменность, насмешка. Пагубное сострадание.

Вы, мракобесы, разрозненные и падшие смертники — вам ли всё это?

Отвечаем: вам!

Пей, пей от сердца полноты,

Покуда чувства оживятся!

Ты с дьяволом самим на «ты».

Тебе ли пламени бояться?

Нужно умирать и убивать других своей смертью — вот что я называю поэзией.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я