Никша. Роман

Евгений Имиш

Роман охватывает семь лет пребывания юного героя в тюрьме. Периоды взросления, обучения, дружбы нарисованы подробно, со всеми нелепыми мелочами и глупостями, присущими юности. Соткан роман из баек, смешных историй, живописных картин уродливого быта и, что несомненно является его основным достоинством, огромного количества портретов людей. Галерея характеров – декорация, в которой происходит изменение героя. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Никша. Роман предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава II

«И встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос,

И был осужден я судом Тимирязевским, вот где Фемида

Свою слепоту обнаружила, чаши весов же остались

В руках неумелых орудьем беспомощным, меч же богини,

Блеском законов оскалясь, отсек уж ни много, ни мало

Прожитой жизни моей половину. О, грозные боги!

Мне, восемнадцать прожившему, семь присудить заточенья!

О, всетворящий Зевес! Уж лучше бы Эос не встала!

Но встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос,

И был осужден я, и в свете, невиданном прежде,

Жизнь обступила меня, копченые своды и прутья

Ржаворебристотугие, сплетенные сетью гигантской,

Окна, стемненные мраком, и стены, бугристые глыбы,

Все мне казалось тогда воплощением царства Аида.

Тенью бродил я по камере, словно по берегу Стигса,

Мысли смиряя, как мужа, разбитого буйной падучей.

Что за надежды питал я? Вспомнил ли я о раскаянье?

Был ли усерден я в службе, что гнев олимпийцев сменяет

Жертвенной кровью на милость?»

Не буду утомлять читателя изложением этого смешного опуса целиком. Конечно же, шутка, юношеская пародия, пожелтевший листок с которой нашел я в своих записках. Думаю, она была написана года через два после упомянутых событий. Она связана с прочтением «Одиссеи», с попытками писать стихи и мимолетным знакомством с Евреем — персонажем, до которого, я надеюсь, еще доберусь. По-моему, достаточно смешная и забавная. Но, главное, я считаю ее характерной для меня тогдашнего, легкомысленного, наивного и глупого юноши, и потому привел ее в качестве прелюдии. Ну и заодно чтобы напомнить читателю, на чем я остановился.

***

После «осужденки», от которой у меня осталось так мало воспоминаний, меня перевезли в транзитную тюрьму на Красной Пресне. К сожалению, этот период также оставил в моей памяти лишь сумеречное пятно с крайне малым количеством подробностей. Пресня, не в пример Бутырке, была примитивным советским казематом. Ни романтического ужаса, ни разных мелких деталей, говоривших о мрачной старине, ни даже «шубы», придающей стенам особую дремучесть. Камеры там были еще меньше, а людей еще больше. Жара стояла страшная, и все человек семьдесят, в двадцатипятиместной «хате» предстали передо мной все как один в трусах. Спальные места находились везде, даже под нарами, и это в связи с перенаселенностью не считалось зазорным. Спали в три очереди, смена спит, две тусуются на проходе или сидят за «дубком».

Народ спокойнее, все пришиблены сроками, и каждый со страхом ожидает этапа. Все боялись севера — лесоповала, лесосплава или каких-то ультракрасных зон типа Белого Лебедя, но никто, за исключением редких блатных случаев, ничего не мог знать. Это была чистая рулетка. Отсюда и атмосфера настороженная, выжидающая и относительно мирная. За те месяц-два моего пребывания на Пресне со мной решительно ничего не произошло. Разве что вот голодовка, длившаяся три дня. Меня, как назло, в то время вызывали к адвокату, таскавшему мне от мамы шоколадки, и я был вынужден их съедать прямо при нем.

И помню еще еженедельную баню, где нас зачем-то мучили охранники. В большом кафельном помещении, закрытом на железные двери, включалась горячая вода и лилась так, неразбавленным кипятком, покуда человек пять не падало без чувств от удушья.

***

Когда человека «выдергивают» на этап, опять же за редким исключением, он до последнего момента не знает, куда его везут. То есть буквально уже перед воротами зоны может не знать, где он находится. Однажды так случилось и со мной. Я попал в этот этапный круговорот: «сборка», «стаканы», «автозеки», где огромное количество людей, находящихся в полном неведении, развозили сразу во всех направлениях. На сборке нашей партии раздали паек, каждому по селедке, завернутой в бумагу. Один из бывалых посоветовал избавиться от нее, потому что, по его словам, у конвоиров в «столыпине» не допросишься воды, а допросишься — не выведут в туалет. Это правда. Впоследствии один мой повидавший друг рассказывал, как он больше суток не мог сходить по малой нужде (обычно в таких случаях запасаются пакетами, но бывает всякое). Самое интересное, что, когда ему все же удалось упросить охранника, он не мог выдавить из себя ни капли. Стоя. «В таких случаях, когда мочевой пузырь переполнен до отказа, — говорил он мне, — ссать получается только, побабски, сидя». В общем, все свои селедки мы оставили под лавками автозека. Нас выгрузили на запасных путях какого-то вокзала. Все как полагается: руки за голову, морду вниз, окрики и дула автоматов, кино, да и только. Больше чем за полгода я впервые оказался на открытом воздухе, и эту мою встречу с незарешетчатым небом оглашал сумасшедший лай служебных собак.

«Столыпин» оказался обыкновенным вагоном, где окна забиты железными листами, полки — приваренные нары, а двери купе — решетки. Нас запихали в каждое купе по принципу «сколько влезет», и мы тронулись.

***

Внутри этого огромного невезения, которое на меня свалилось, я все же выступал в ранге юниора с заниженными нормативами и всякими поблажками. Это я к тому, что этапа, как такового, я не видел. Все эти мытарства по нашей огромной стране меня, к счастью, миновали. Часов через пять мы уже приехали. Больше того, нам повезло так, что, минуя местную пересылку, нас по уже смеркающейся и еще неведомой провинции повезли прямиком на зону.

Сначала был полуосвещенный полустанок. Мы, спрыгивая с подножки, с удивлением увидели, что нас встречает куча народа. Солдаты оттесняли местную шпану, на две трети состоящую из молодых девчонок, смех и визг которых раздавался на всю округу. Думаю, что встреча этапируемых входила в разряд местных развлечений наряду, скажем, с танцами в клубе. Это было здорово. Стоял страшный шум, кто-то из наших крикнул: «Где мы?», на что девчонки еще звонче закричали: «Узловая! А вы откуда?» Солдаты нервничали и злобно распихивали нас по машинам. Но что-то там не клеилось. Мы, уже закрытые в автозаках, еще долго стояли на месте и, видимо, пользуясь тем, что оцепление сняли, девчонки обступили машины и колотили по железной обшивке. Была какая-то болтовня: как зовут? А меня Маша. Света. А меня Серёжа — и так далее. Помню, от этого все показалось ерундой и стало весело.

***

Было уже достаточно темно, когда за нами с грохотом проехали автоматические ворота. Автозак стоял на яме, в которой был сложен массивный стальной зуб, выдвигающийся в высоту метра на полтора. Лицевую сторону следующих ворот я видел в первый и в последний раз. Они распахнулись, и нас небольшим отрядом повели по рабочей зоне колонии, мимо цехов, через вахту, по жилой зоне вдоль секторов и, наконец, в карантинку. Чудесно помню свои первые шаги по этому маршруту и совсем смутно — все последующие. Здесь нас тоже встречали. Все цеха были раскрыты, и около них небольшими группками стояли или сидели на корточках зеки. В засаленных рабочих телогрейках, лысые, все похожие друг на друга. Я потом, так же как и они, много раз встречал этап и хорошо могу себе представить, как мы тогда выглядели. Бледные, почти белые от долгого пребывания в тюрьме лица, разноцветная вольная одежда: джинсы, куртки, пиджаки. Кто толстый, кто худой, все лохматые и все разные.

Сначала были ворота механического цеха, затем цеха, где делали велосипедные звонки, за ним небольшое строение «швейки», и мы завернули на вахту. Но «рабочка» простиралась еще далеко вперед. Там находились еще столярка, кондеры, опять швейка, лоза и инструменталка. Я сразу дал такой краткий обзор, чтобы потом не объяснять все эти уменьшительно-ласкательные названия наших галер.

Что ж, карантинку я плохо помню, но могу биться об заклад, что там были все те же привычные процедуры: нас шмонали, брили, мыли и отбирали одежду.

***

Мы первый день в отряде. Сидим в каморке у завхоза, который распределяет нас по спальным местам. По-моему, нас было трое, я помню Симкина, молодого нервного парня, и Лешу из Воскресенска, большого заскорузлого мужика, настоящего шахтера на вид. Он был похож на напуганного мамонта. Темные глаза смотрели напряженно в одну точку и словно высасывали что-то, как насосы. Говорил он так же. Немыслимо сближаясь лицом с собеседником и обдавая его своим мужицким перегаром. Причем таким, как я потом понял, он был всегда. И через год, и через два, и через много лет он встречался мне в разных местах и неизменно вызывал этой своей манерой рвотный рефлекс.

Завхозом тогда был Кузнец. Тип, с первого взгляда на которого можно было почувствовать силу, огромный тюремный опыт, авторитет и, главное, абсолютный выход через это за пределы всяких пацанских понятий. В общем-то, сквозь каторжанский налет можно было еще и разглядеть обычного деревенского тракториста. Он говорил с нами насмешливо и бесцеремонно:

— Ну что, писдюки, кем подниматься будете? Мужиками?

Слово «писдюки» зазвенело у меня в голове, и я запаниковал. Это было так неожиданно, что мне даже показалось, что я ослышался. Леша склонил ко мне свою кирзовую рожу и испуганно спросил: «Что он сказал? Писдюки? Что это такое?»

Я пожал плечами, притворившись, что не слушаю и занят своими мыслями. Всем своим видом я показывал, что, если кто-то хочет меня оскорбить, пусть обращается непосредственно ко мне.

Но никто оскорблять нас не собирался. Впоследствии выяснилось, что «писдюк» — местный эквивалент армейского «духа», и мы слышали это сплошь и рядом. Например, если отдельные старожилы брались кого-нибудь опекать, они так и говорили: «Это мой *писдюк», но еще смешней это выглядело, когда, скажем, вновь прибывшему старику или тому же Леше, мужику лет сорока пяти, издали кричали: «Эй, писдюк, подойди сюда!»

***

Начиная с бутырских «спецов», я, проходя по всем этим лабиринтам пенитенциарной системы, чувствовал, как мир вокруг меня становился все мелочней и нелепей. Внешне это совпадало с расширяющимся постепенно пространством, но на самом деле, видимо, зависело от окончательного установления нашей плачевной стабильности. Попросту говоря, люди обживались и старались выжать из скудного окружения максимум комфорта. Это был мир тумбочек, кипятильников, кроватей, проходняков (это расстояние между кроватями, которым владели как квартирой), мелюстиновых лепней и брюк (гальваническая спецодежда, распространяющаяся подпольно, перешиваемая и имеющая достаточно цивильный вид не в пример выдаваемым хэбешным лохмотьям) и, конечно, тапочек. Войлочные тапочки поносного цвета, с дерматиновой окаемкой и резиновыми подошвами. Их изготовлением подрабатывал каждый второй работающий на швейке, и они сохранились в моей памяти как символ этой странной островной жизни, сотканной из промышленных отходов, примитивных желаний и уродливого быта.

Козлы, блатные, сроксидящие и прочие устроившиеся имели все вышеперечисленное и разительно отличались от оборванного стада этапников. Последние ходили как индийские парии, иной раз за целый день не имея возможности даже присесть, чтобы выпить свой стакан чая с тюхой.

Тюха — замечательное слово, так мы называли кусок черного хлеба, положенный на завтрак, обед и ужин.

Обычно эта армия временных отщепенцев ютилась в телевизионке, слонялась по сектору, стояла у подоконников, разбредалась по гостям. Естественно, со временем она редела. Кто-то начинал помогать администрации и получал за это все блага, шел на различные козлиные должности (шныри, завхозы, бригадиры, контролеры), кто-то обретал «семью», кто-то вступал в чьи-то «писдюки» (вот пишу и смеюсь прям), ну а некоторые еще долго ходили неприкаянными оборванцами и даже отсиживали срок, так и не приодевшись, не понежившись на нижней «шконке», не попив «купечика» с соевой конфеткой в собственном «проходняке».

***

Я наслаждался весной. В мешковатой серой робе, в незавязывающихся ботинках, я ходил по сектору и вдыхал производственные запахи, приятно разбавленные весенним холодцом.

Сектор — это двор двух или трех бараков, огороженный от основной и единственной улицы колонии решетчатым забором. Калитка открывалась автоматически с вахты. Там сидел за стеклянными витражами дежурный по колонии, ДПНК, и безучастно смотрел, как, скажем, куча народу из четвертого сектора трясет калитку. По селектору он грубо спрашивал: «Куда намылились?» Срывая голоса, ему орали: «Четвертый! Четвёртый! Завтрак, мать твою!» Подождав, пока у калитки соберется побольше людей, ДПНК наконец нажимал кнопку на пульте: «Постройтесь, че вы стадом претесь, так, вот ты, ты, иди на вахту, я сказал, иди на вахту, живо, ты почему в тапочках?» Примерно такая речь обычно раздавалась из селектора на всю зону. Все знали, какой ДПНК сегодня дежурит: Трактор, Ватсон, Калинин. У каждого был свой характер, и в смену каждого что-то было можно, а что-то нельзя.

Да, донести эти специфические условия трудно, поэтому я беспрестанно отвлекаюсь.

Так вот, я наслаждался весной…

***

Симкин сразу прославился своим лунатизмом — По отряду пробегал шнырь, кричал: «Отбой» и выключал свет. Часа два или три еще стоял гул, люди по проходнякам чифирили, что-то обсуждали, особенно блатные, приблатненные и иже с ними трещали до глубокой ночи, Пожирая друг друга или заманив к себе очередную жертву, они ругались, спорили или ржали, как умалишенные. Но, так или иначе, в бараке к какому-то времени устанавливалась мертвая тишина. И вот тут солировал Симкин. Во сне он орал, как на плацу. Мне запомнилось, как в сонном безмолвии, когда лишь слабый свет ночника и редкое поскрипывание кроватей, вдруг раздавался оглушительный гогот, дьявольский смех, молниеносно заполняющий барак и от которого, у меня мороз бежал по коже. Конечно, Симкин ржал, потому что он был лунатик, но что-то в этом было душераздирающее.

***

Иногда Кузнец ходил по бараку и орал на так называемых «правильных пацанов», которых основная масса сторонилась, как бешеных собак. Они раздражали его незаслуженными манерами, всей этой выпендрежной пальцовкой, блатными словечками, которыми они козыряли, как мальчишки во дворе. Ещё, четками, бесконечно вращающимися в их руках.

«Лежат изды пушат, пацаны, им лямку каторжанскую тянуть, в буре чалить, а они на работу ходят.» — говорил он им полушутя, и они подобострастно хихикали в ответ. «Помойка, — передразнивал он их, — уя обожраться, сами туда хавать ходят и помойкой называют» (так они, да и все мы, называли столовую). «От сиськи только оторвали, они уже ба-азарят! — кривлялся Кузнец. — Базарят они! Базарят бабы на базаре» — ну и все в таком духе. Ему, бывшему на короткой ноге с действительными авторитетами и прошедшему все ипостаси (от блатного до козла) этой каторжанской жизни, боялись возражать. К тому же он был местный, а, к слову сказать, большинство людей в этой зоне были местными.

Кузнец был матер, прожжен, знал всех и все и мог позволить себе многое. Его деревенское лицо, коричневое от выпитого за срок чифира, выражало озлобленную усталость, и само по себе уже внушало страх.

Как-то наша компания оборванцев, неприкаянных этапников находилась поблизости от спящего Кузнеца. Пятнадцатилетний срок его заканчивался. Он отошел, как говорится, от дел и обычно спал до полудня. Мы поглядывали на него искоса, когда он, шумно просыпаясь, сел на шконку. Жилистый, весь в звездах, в церквях. По-видимому, ему что-то приснилось эротическое, и он, потирая лицо, сонно приговаривал:

— Вот женщины! За что их так? Прут, во все щели. За что?

***

Стасу было двадцать три года, он досиживал свои пять лет, полученные, если мне не изменяет память, за изнасилование. Что-то связывало его с Кузнецом, и он, чувствуя себя под крылом могущественного завхоза, вел себя расслабленно и свободно. В его проходняке постоянно гужевалось множество народу: мужики, живущие от ларька до ларька, замкнувшиеся в себе и вечно напуганные, этапники, ничего не понимающие и не знающие к кому прислониться, в общем, какая-то такая публика, на самом деле составляющая большинство в отряде. Стас председательствовал в этом сборище, и его подручными были Мельник, молодой токарь с механички и Чижик, шнырь и непосредственный подопечный Кузнеца. Я хорошо помню, как Стас эпатажно и с напором открывал глаза присутствующим на их положение.

— Вы, черти! Вы считаете себя правильными мужиками? Вот ты. Ты, черт, черт, закатай вату»

Кто-то слабо протестовал: — А ты кто?.

На что Стас еще пафосней и чуть ли не с гордостью отвечал: — И я черт. Кто же еще? Настоящий черт, — и фыркал, и корчил рожи, придавая этому некою двусмысленность и значение. Еще не освоившиеся «черти» (беру в кавычки, конечно), сами боявшиеся сказать лишнее слово, смотрели на Стаса с уважением и восторгом.

Но порой Стасовы выступления портил Чижик. Маленький, беленький, почти мальчик, он обладал бешеным темпераментом и пронзительным, звонким голосом. Вклиниваясь в очередной Стасов ликбез по воровскому праву, Чижик пытался поправлять Стаса и вступал в затяжные споры. Меня очень удивляло, когда Стас, все же сохраняющий всегда некоторую наигранность и ироничность в своих проповедях, вдруг впадал в настоящую ярость. Казалось, что его злил сам факт того, что Чижик вообще позволил себе открыть рот. Кончалось все тем, что Стас с налитым кровью лицом брал Чижика за шкирбон и уводил в сторону. Чижик возвращался пристыженный, подавленный и молчаливый.

***

Всякие мелкие происшествия посыпались на мою голову. Например, помню свой ужас, когда я обнаружил, что заболел чесоткой. Подо мной, в проходняке обреталась приблатненная компания ширпотребщиков (делающих на рабочке ножи, муляжи пистолетов, ручки для коробок передач и прочие сувениры). В ширпотребщиках нуждались, их уважали, ну и, естественно, отмазывали от работы, многие из них давно сидели и были в авторитете. Озабоченные лица, серьезные проблемы, что-то надо ментам подогнать, что-то на общак выделить, все в мелюстине, отглаженные, чистенькие, ложащиеся спать в хорошие «пеленки» (это простыни, обычно рваные), имеющие вольные полотенца, тапочки для сектора, шлепанцы для умывальника. В общем, чесотка, как мне тогда казалось, это приговор.

И надо ли говорить, что чесотка чешется и, если чесаться так, как она того требует, сохранить это незамеченным практически невозможно. Ночью под тихие разговоры о том, что какому-то оперу нужно подогнать наборную ручку, а, скажем, два пистолета выгнать на волю, а еще один стилет отдать на общак, я медленно запускал руку под одеяло и самозабвенно чесал известные места. Притом делать это надо было так, чтобы эта проклятая двухъярусная кровать, такая чуткая ко всяким колебаниям, не скрипнула и не шелохнулась. Из-за собственного малодушия я достигал невероятных высот в эквилибристике.

Но настоящим шоком было, когда я через какое-то время нашел у себя еще и бельевых вшей. Тут уж я не выдержал. Я набрался храбрости, у всех на глазах скатал матрац, взял баул из коптерки и стал проситься на прожарку. Впрочем, я нашел в себе силы сделать это по-взрослому, непосредственно и спокойно и не навлек на себя ни излишнего внимания, ни насмешек.

***

До сих пор я писал о блатных как о некой безликой аристократической группе, терроризирующей всю основную массу. Если уж быть откровенным, так оно и было. От некоторых из них, самых честных, я слышал и «черти», и «быдло», и «стадо» в адрес всех прочих. Они, не стесняясь, всячески подчеркивали свою избранность. Что же касается безликости, то я действительно могу вспомнить лишь считанные единицы, поскольку, как и все, старался существовать с ними в разных плоскостях. Любое столкновение не сулило ничего хорошего. В большинстве своем это была местная шпана, неохотно принимающая в свой круг, скажем, москвичей, нещадно спекулирующая воровскими понятиями, искажающая их и сводящая к примитивным этикетным правилам. Например, они рьяно следили за тем, кто что скажет. Вместо «обиделся» надо говорить «огорчился», вместо «свидетель» (если про себя) — «очевидец», не «спасибо», а «благодарю», в общем, такая муть, что порой трудно представить ее происхождение. Бедных этапных простофиль разводили на такой ерунде, что даже и писать об этом как-то неловко. Вот классика жанра: «Девушка твоя на воле тебе делала минет? — Да. — А ты с ней целовался? — Да» Все, попал, и, если это робкий, застенчивый дурачок, вероятность его отправления в «петушатник» очень высока. При всем при этом они еще требовали к себе уважительного внимания. Во-первых, ты должен сдавать на общак. Сигареты, чай, еще что-нибудь, так сказать, «по возможности». Куда девался этот общак, одному Богу известно, на тумбочке для этапников гуманитарная помощь была представлена только коробкой с махоркой. Во-вторых, ты должен подходить к ним и «интересоваться жизнью». То есть интересоваться всем вышеперечисленным плюс узнать много нового в том же духе: с козлом нельзя жить, с ментом чифирить и здороваться за руку, с пидором вообще ничего нельзя, по отряду в трусах не походишь (кого-то это волновало), а перед тем, как зайти в проходняк, нужно вежливо спросить: «Базарите?», а не «пилиться буром».

Велико было мое удивление, когда я увидел, как некоторые блатные фланировали по бараку в этой своей манере: шаркающая походка, четки наперевес, сутулая спина и подозрительный взгляд и нарочно сталкивались со всеми плечами. Оказалось, что по жизни все остальные обязаны уступать им дорогу.

***

На деревянном, покрытом грубой коричневой краской полу стояли в рядок тумбочки. Мы их называли «амбары». Этот рядок стоял на отшибе, возле стенки, и в нем держали свои вещи работяги, не имевшие своих проходняков. Это была такая импровизированная компания, почти сплошь состоящая из токарей, фрезеровщиков, сверловщиков, в общем, рабочих с механички. Несмотря на ежедневную баню, народ, трудно отмывающийся от масла и солидола. Каково это все отдраивать, я потом узнал на собственной шкуре. Меня любезно, как говорили, «пустил в свой амбар» один мужичок, и таким образом я обрел свое первое пристанище. Но ненадолго. Сигареты «Ваттра», соевые конфеты и чай, наконец-то приобретенные мной в ларьке, таяли не по дням, а по часам, и однажды я буквально за руку поймал этого мужичка, бессовестно потрошащего мои богатства.

Крысятничество, пожалуй, после педерастии и стукачества, самый страшный «косяк», какой можно только совершить в тех условиях, и, стоило мне поднять бучу, вышеописанные блатные с наслаждением забили бы мужичка табуретками до полусмерти. А я промолчал. И не потому, что мне было его жалко, а я просто не придал этому значения. Конечно, я на него поорал, он передо мной полибезил, но весь тот базар, который мог подняться вокруг этого, показался мне несоизмеримым с кражей конфет и чая. Я разорвал отношения, забрал вещи и снова остался один.

***

Работать меня определили на «игрушку». Это была мастерская над механическим цехом с железными верстаками и множеством приваренных к ним тисков. Мы стояли за ними и обдирали напильниками заусенцы с только отлитых и еще не окрашенных игрушечных машинок. В глубине находилась хлабута мастера и бригадира, а напротив — несколько тисков, на которых работали ширпотребщики. Отмазывал их тогдашний бригадир Виталик Петров. Он был один из тех немногих, которых я знал от начала и до конца своего «плена». В свое время ему дали высшую меру, но потом заменили на пятнашку, и все это за нелепое убийство молодой девушки, сам факт которого Виталик, будучи пьяным, и не помнил. Небольшого роста, светло-русый, весь синий от татуировок, он был неизменно приветлив и говорил с характерными шутливо отеческими интонациями.

В родной Туле, с дискотеки он привел девушку к себе домой, напился, а когда проснулся утром, обнаружил ее задушенной у себя под кроватью. Видимо, девушка никак не отождествляла вечернее приглашение с сексом, ну и была жестоко убита непонятым Петровым. Хотя это только догадки. Весь этот добрый, светлый Виталик Петров был примером злополучия и какой-то ироничной возможности абсолютно всего.

***

На проверку нас выгоняли в сектор.

Обдаваемые весенним ветерком, мы стоим огромным строем по трое, причем во главе четкую геометрию образовывают законопослушные зеки неопределенного статуса, а хвост расползается веером. Он состоит из медленно выползающих блатных и наполняется треском бешено вращающихся четок. Вдоль отряда ходят мент и завхоз, и в их руках — дощечки, которые они заполняют карандашами: столько-то в изоляторе, столько-то на рабочке, столько то на больничке и столько-то в наличии. Они считают нас по головам, ошибаются, снова считают, особенно трудно в хвосте строя, и я слышу год от года не меняющиеся шутки в адрес их способностей к математике.

Рядом, вдоль другой стенки стоит малочисленный и оборванный строй отряда номер шесть «а» (наш просто шесть, а наверху еще — восемь). Это петушатник, там всего человек десять, пятнадцать, и, надо сказать, один другого стоит. Грязные, больные, в язвах и прыщах, и все с той или иной психической патологией на лице. И я не преувеличиваю. Почему-то, сколько я их не перевидал, но даже у самых благообразных некая стигмальность, ущербность в лице непременно присутствовала. Они так стояли у стеночки не только на проверке. Им возбранялось ходить по сектору, и, когда я впервые их увидел, то со смущением и смехом представил себе никогда не виденную воочию (что вы хотели — советские времена) панель с застывшими в усталых позах проститутками.

На всю колонию, если я не ошибаюсь, приходилось три или четыре старых тополя. В разных местах они возвышались над зоной, и в их еще голых кронах копошилось огромное количество ворон. Они громко каркают. Этот вороний галдеж раздается в этом месте с тем же постоянством, что и треск цикад на юге.

По главной улице везет свою тележку Долмат. Кто такой Долмат? Это зек, сумасшедший, своего рода Квазимодо, он свободно перемещается по зоне и выполняет всю грязную работу. Таскает какие-то железки, метет территорию, выносит помои. Каждой весной, как и сейчас, он высаживает на центральных клумбах цветы.

Вот такая картинка.

***

К Стасу я уже исправно захаживал. Помимо всего прочего это была еще «интеллектуальная забегаловка», где велись историко-филосовские беседы разного рода. Конечно, на своем уровне и в своей манере. Скажем, внешнеполитические отношения Киевской Руси или Петровские реформы обсуждались большей частью на жаргоне и с характерной уголовной тактикой ведения дискуссий. Надо вывести собеседника из равновесия: наезды, психопатические выпады, насмешливые намеки на разные личные обстоятельства. Затем дождаться пусть даже ничтожного противоречия в его трактовке. Может быть, просто неосторожно сказанного слова будет достаточно. И все. Дальше нужно только хохотать, как чокнутый, вовлекать в это всех присутствующих и не слушать никаких оправданий. Победа у тебя в кармане. Стас и его подручные были в этом деле великими мастерами. Обычно я отмалчивался и был осторожен, но как-то ляпнул что-то сдуру и тут же оказался в центре яростных атак моих новых приятелей.

Со смехом вспоминаю этот дурацкий, но очень жаркий полуночный спор. Тема была — дарить ли девушкам цветы? Да, именно так. Причем мне досталась роль угодника, а им — мужественных ловеласов, пренебрегающих банальными уловками. Меня разорвали в клочья. Весь исколотый насмешками, оглушенный криками, красный от возмущения, я все же «бычился» до последнего, что в свою очередь само по себе вызывало волну нового смеха и раздражения.

В общем, тогда я прокололся и показал себя во всей красе.

***

Еще одна картинка.

По отряду раздается телефонный звонок. По телефону, стоящему у входной двери, звонят с вахты. Поднимать трубку по понятиям «впадлу», и подходят обычно те, кто считает это для себя возможным. Телефон разрывается, никто на него не обращает внимания. Наконец из своей норы выползает недовольный Кузнец. Перед тем, как взять трубку, он раздраженно рявкает в пустоту, поверх леса кроватей: «Трубку взять некому! Правильные все!» Послушав, он резко вбивает ее назад, в аппарат и кричит еще громче: «Чижиу! Где этот урод?» Откуда-то из глубины бежит испуганный Чижик. Его необыкновенно белая кожа покрыта красными пятнами от страха, и глаза напряженно смотрят в пол. Кузнец оскаливается на него сверху вниз рядом золотых зубов и выглядит так угрожающе, что, кажется, сейчас откусит его маленькую белобрысую голову: «Ну, ты что, скотина? Я должен подходить к телефону? Издуй на заготовку»

Чижик пулей выбегает из барака. Иногда Кузнец помогает ему пенделем.

Прежде, чем отряд направится в столовую, нужно расставить по столам наполненные сечкой или перловкой бачки. Хлеб, тарелки, ложки и т. д. Это называется «заготовкой». Минут через пятнадцать Чижик прибегает в отряд и орет истошным голосом: «Ужин». Барак наполняется топотом. Все спешат. ДПНК может не выпустить опоздавших из сектора. Часть блатных не идет в столовую и, валяясь на шконке или сидя перед телевизором, обращается к Чижику: «Возьми мне тюху. Нет, две. Комар тоже не идет. хорошо?». Чижик соглашается, дружественно и кротко, и тут же кричит на всех, с неизвестно откуда берущимися в его тщедушном тельце темпераментом и наглостью.

— Вот ломятся-то, бизоны, лишь бы кишку набить!

***

О появлении Бутора в нашем отряде можно было судить по громкому смеху, раздающемуся где-то в проходняках блатных. Бутор спускался к нам из восьмого, чтобы «потрещать» с «правильными пацанами», некоторые из которых были его земляками, ну и откровенно поиздеваться над прочими. Он был один из тех немногочисленных людей, если можно так выразиться, «повстанцев», ни во что не ставящих всю эту каторжную жизнь и мелочные претензии местной братвы. Огромный, почти двухметрового роста человечище, насмешливый и хитрый, он славился на всю зону своими наглыми высказываниями и выходками. Он заворачивал блатным вместо анаши какую-то дрянь, у всех на глазах здоровался с ментами за руку, с его языка не сходила разная провокационная педерастия, и его пытались, конечно, бить, он сам с шутливой гордостью говорил: «У меня было восемнадцать боев!», но из этого ничего не получалось. Он либо раскидывал рассерженную братву, либо «раскидывал рамсы», то есть забалтывал всех и поворачивал дело в свою пользу так, что начинающая, неопытная шпана просто разводила руками. Мне рассказывали, как за несколько дней до освобождения его спросили, почему он не ходит в столовую. На что Бутор во всеуслышание, буквально на весь сектор заявил, что там жрут одни педерасты.

Я столкнулся с ним в последний день его срока. На лестнице он окликнул меня: «Эй, писюк, у тебя что, „амбара“ нет? Завтра я „откидываюсь“, приходи, я тебе свой оставлю.»

На следующий день, когда Бутора уже не было, я пришел в его проходняк. Там сидели какие-то люди и грустно на меня смотрели. Я был то ли шестым, то ли восьмым, кому Бутор оставил свой «амбар».

Страшно мне не везло тогда с этими тумбочками.

***

Прошло совсем немного времени, как у кое-кого созрели на меня планы.

В один из моих приходов Стас глумился над нами с Мельником из-за того, что мы, безвольные букашки, видите ли, курим. Мол, мы слабаки, тряпки, ничтожные рабы привычки, с которой при всем осознании, справиться не можем, а он кремень, он скала, он волнорез, он сказал себе: «Стас, ты больше не куришь.» и все, как отрезал. Мы были пристыжены.

В этой беседе у Мельника рождается идея заключить пари на сумасшедшую сумму, выплачивать которую придется тому, кто первый закурит. То есть мы с Мельником решили таким образом завязать с вредной привычкой. Стас смеялся над нами, совершенно справедливо утверждая, что, как только у нас начнут «пухнуть уши», мы прибежим друг к другу и аннулируем пари к чертям собачьим ради одной затяжки. Что ж, это могло произойти, и мы это понимали. Тогда Стас великодушно предложил нам свои услуги. Скажем, спор на сто пачек сигарет и проигравший отдает их сопернику в течение недели, но не только ему, а еще сто пачек, свыше ставки, посреднику. Посредник, конечно Стас. При таком раскладе договариваться нам с Мельником получалось просто бесполезно, потому что ставку все равно отдавать.

Сто пачек, а тем более двести — это действительно сумасшедшая сумма, так как в ларьке, где товары отпускались по безналичному расчету, существовал лимит на сигареты, если я не ошибаюсь, пачек десять на месяц. В общем, поспорили.

Проходит два дня. Я, как обычно, стою опиливаю игрушку. Голова кружится, картинка перед глазами дрожит, я к тому возрасту уже года четыре курил, и ломало меня по полной программе. И вот, смотрю, идет ко мне Мельник. Страдальчески улыбается и покачивает головой:

— Как же это мы так!? Что же это мы наделали!?

— Да, — говорю, — лоханулись мы, Мельник.

Мы постояли, погоревали, обоим нам курить хочется, а договориться мы не можем.

Мельник, видя, что, как и он, я не демонстрирую фанатичного рвения к здоровому образу жизни, решается на отчаянное предложение. «А пойдем, — говорит — покурим. Спрячемся от Стаса где-нибудь и выкурим по сигаретке. Ну, по одной, чисто ломку сбить.

Естественно, один я бы ни за что не стал прятаться, но тут, имея в союзниках Мельника, мне показалось это безопасным. Я согласился. Мы пошли на «гальванику» Мельник угощает меня сигаретой, а я достаю спички. Даю ему прикурить первому и начинаю над ним по-идиотски ржать, мол, вот, Мельник, попал ты, закурил первым — значит, проиграл. Я, конечно, шучу и через секунду закуриваю сам.

Покурили мы с Мельником и разошлись по рабочим местам.

Буквально часа через два Мельник приходит снова. Лицо красное, стоит мнётся «Влетели мы с тобой, — говорит. — Я, конечно, виноват, но Стас, сам знаешь, акула еще та» — и далее чертыхаясь и извиняясь, рассказывает, как Стас подошёл к нему и сказал, что все знает, что он якобы этого безмозглого (меня то есть) на пушку взял, и я ему все выложил, что курили, что на гальванике, ну и…

— Ну и — плачет Мельник, — я тоже раскололся и только после понял, что Стас не тебя, а меня развел как ребенка.

Именно на этом самом месте пелена благодушия сошла с моих глаз.

Я все понял и не на шутку испугался. Но еще больше я разозлился. Я был так возмущен тем, что они избрали меня своей жертвой, что ни за что на свете, вопреки всей очевидности, не захотел проигрывать. Пока спасительная мысль не пришла мне в голову, я крыл Мельника трехэтажным матом. Но уже скоро спокойно сказал: — Бедный Мельник, мне тебя жаль, теперь ты должен и мне и Стасу по сто пачек, — и уже совсем жестко добавил, что, если Стас, как его друг, может, и подождет, то я ждать не буду, неделя — и точка. Мельник заморгал на меня в недоумении, и я объяснил: — Какой уговор был? Платит тот, кто первый закурит, так? Так. А кто первый закурил?.. — я показал Мельнику маленькую пантомиму, изображая, как я даю ему прикурить.

Мельник не мог в это поверить.

— Что?? — кричал он. — Из-за спички?! У тебя крыша поехала!»

Через какое-то время, высокомерно посмеиваясь, появляется Стас. Мельник передаёт ему мою безумную отмазку, и плотоядная улыбочка Стаса сходит на нет. Они вдвоем, уже совершенно не скрывая своей общности, набрасываются на меня. Доказывают, угрожают, смеются, но, так как это был разговор уже не о девушках и цветах и я, как минимум, на год мог забыть о ларьке, я еще с большим упорством стою на своей «спичке». Короче, решили вынести все на «базар», привлечь блатных.

***

Каптерка, кроме того, что была доверху набита нашими баулами, еще частенько служила местом, где каждый из нас мог в уединении и одной рукой полистать скабрезный журнальчик. Сумеречное помещение, два на два, было вечно забрызгано и усеяно клочками бумаги. Шныри не успевали убирать. Вечерами можно было видеть, как у решетчатой створки толчется народ, образовывается очередь, подходят еще люди, спрашивают: «Что за сеансы? Вчерашние?» или: «Чьи сеансы, с кем базарить?»

«Сеансы» — это порнографические карты, журналы и прочая подобная литература, кстати, увиденная мной впервые именно за колючей проволокой и бывшая там не таким уж большим дефицитом. «Есть сеансы, пойдем передернем» или «пошкурим» или «лысого погоняем», «гусака помучаем», все это звучало просто и обыденно, как «пойдем покурим». И мы шли, выстраивались в очередь, причем по выходу обменивались впечатлениями: «Чума, такая жопа, такие буфера!», словно к каждому с журнальной полосы сходила его старая знакомая.

Но что это я? Я же, собственно, не об этом собирался. Дело в том, что у каптерки было еще третье предназначение. Там устраивали разборки. «Рамсили», «базарили» и в итоге обязательно кого-нибудь избивали. Мне, Стасу и Мельнику плюс кучке злобных «присяжных» предстояло сесть в кружок среди шлепков и клочков бумаги и решить, кого из нас следует помутузить за нежелание отдавать долги. Произошло это примерно так. Тогда авторитетом у нас в отряде был Грузин, его последнее слово. Он и по национальности грузин, и прозвище у него такое же: Грузин. По-русски он плохо понимал, а говорил еще хуже. Это было смешно. Привычно видеть, как ответчики пытаются затянуть судебный процесс тем, что прикидываются плохо знающими русский. А здесь наоборот было. Ответчики говорили прекрасно, а «судья» ни бельмеса не понимал. Со своей свитой, там было человек пять «пацанов», Грузин слушал, как мы с пеной у рта и чуть не бросаясь в драку, доказывали свою правоту. Потом говорил: «Ээ, слюшай, падажди!» — и обращался к своим клевретам: «Что они хотят, а? Я нэ понимаю.» Ему объясняли, что вон те двое хотели нагреть этого на двести пачек, а этот такой наглый, что сам хочет с них получить сто пачек. Грузин всматривался в меня злым, но уважительным взглядом и спрашивал: «Почему ты хочешь так?» И все начиналось сначала. Мы орали, оскорбляли, угрожали друг другу. Приводя всякие примеры и подбирая слова для Грузина, мы запутывали его еще больше, и с каждым кругом ему становилось все тяжелее и тяжелее нас понимать. Цирк! Наконец Грузину, видно, все это надоело, он велел нам заткнуться, сказал, что наш этот спор «порожняк», виноваты все, и каждый должен сдать на общак по пятьдесят пачек в течение полугода. Все.

Конечно, платить дань этой банде было форменным безобразием, но, что такая развязка напрочь лишена справедливости и здравого смысла, я бы утверждать не стал.

***

Фигура старшего лейтенанта Быковского, нашего отрядника, всплывает сама собой после Стасовой комбинации. Все они, возглавляемые Кузнецом, для которого тесное общение с отрядником было просто обязанностями завхоза, крутились вокруг Алексеича. Они балагурили с ним в отряде, иногда посиживали в его кабинете, обсасывали свои делишки: снятие взысканий, поощрения, представления на УДО, поселок, химию и так далее. При хороших отношениях с ним было о чем поговорить. Жил он где-то в соседней деревне, был средних лет, усат и как-то всегда неловок, словно чувствовал себя не на своем месте. Наивный и мягкий, он старался держаться сурово, получалось, конечно, плохо, поэтому зачастую какой-нибудь зек после улыбчивой беседы с недоумением узнавал, что его, например, лишили передачи или свидания или вообще «скатывай матрац, пошли в изолятор». Что и говорить, это самый мерзопакостный вид начальника.

Как-то я сижу на своей «пальме» (помните, «это словечко было в ходу много позже на зоне») и что-то читаю. Кажется, тогда мне попался старый, изорванный учебник химии, и я за неимением другой литературы и согласно своим гуманитарным склонностям выбрал раздел «Благородные газы». Я в него медленно вгрызался, добросовестно пытаясь понять, в чем же их благородство, а рядом со мной покачивалась фуражка Быковского, который с отвратительным своим внутренним несоответствием придирался к «моим» ширпотребщикам. Существовало множество дурацких правил: курение в отряде, форма одежды, вид спального места, наличие кипятильников, заточек — все это служило объектом для препирательств и поводом для наказаний. Шла какая-то перебранка, я не слушал, и вдруг фуражка Алексеича, после характерного шлепка, срывается и, как слепая птица, бьется об решетки соседних кроватей. Сам он, видимо, кем-то увлекаемый, исчезает внизу, и подо мной несколько секунд идет потасовка, от которой все подушки, мой учебник, да и чуть ли не весь я, слетают с грохотом на пол.

«Куда, ментяра?» — окрик, после которого Быковский вырывается и бежит сломя голову из барака, похожий на мальчика, одевшего военную форму. За ним бегут двое, но, по всей видимости, не для того, чтобы догнать. Тут же они возвращаются. В отряде стоит мертвая тишина.

Событие, надо сказать, из ряда вон, позже я редко слышал о таком, а уж свидетелем был только однажды. Через несколько минут в отряд приходят Рысь и Цапля, эти забавные прозвища принадлежали операм колонии. С большим опытом, серьезные, хитрые ребята, и позади них, как за спинами родителей, идет побитый Быковский, ищет глазами свою фуражку и с неистребимой бездарностью вновь пытается казаться суровым.

Дальше все коротко и спокойно. Рысь и Цапля вежливо попросили драчунов собрать вещи и вывели их, не проронив больше ни единого слова. С тех пор я пацанов не видел.

Нет, с ними ничего плохого не произошло, просто до своего освобождения они сидели в изоляторе.

***

Ворота механички с началом рабочего дня настежь распахивались. Я их так часто открывал, закрывал, что прямо слышу, как они скребут оббитой понизу резиной по асфальту. Уже вовсю светило солнце. Народ ленился, тихо радовался, и те, кто приноровился быстренько выполнять норму, остаток времени нежились на пятачке перед цехом. Сидели в рядок, на корточках, прислонившись спиной к воротам.

Там однажды я увидел стоящего в стороне высокого парня. Он поставил ногу на какой-то выступ и на высоте двух метров десяти сантиметров (это точный рост., его я узнал года два спустя) задумчиво курил. Ни дать ни взять Чайлд Гарольд на круче водопада. Козырек «пидорки» (это наши казенные бейсболки) был надвинут на нос, да еще приспущенное веко одного глаза. Все это заставляло его задирать голову, что на его «верхотуре» выглядело умопомрачительно надменно и сказочно. И держался он отчужденно, даже презрительно. Конечно, мы с ним были в одном отряде, но я не помню его до этого момента. Видимо, нужно было встать в позицию.

Я тогда к нему подошел, попытался познакомиться. Сказал, наверное, что-то типа «Вот, солнышко-то фигачит, да?», но он лишь посмотрел на меня сверху вниз, швырнул окурок и вернулся в цех.

Так произошла моя первая встреча с Устином.

***

Вот еще к мелким моим происшествиям. Впрочем, из которых и состояла вся жизнь. После каждой рабочей смены мы, отряд за отрядом, проходили через душ и одевались в «чистое». Душ был длинным коридором с протянутыми под потолком трубами и множеством торчащих из них кранов. Включалась вода, образовывая две прозрачные бурлящие стены, между которыми шел строй голых мужиков, постукивая по кафелю деревянными шлепками. Набивались мы туда плотненько, но каждый за многие годы привыкал к своей «лейке», и таким образом все, не мешая друг другу, выстраивались по местам.

Там стоял посередине железный каркас в виде табуретки, только гораздо больше и очень тяжелый, килограмм тридцать. Когда забивался кран, кракас поднимали над головой и били по трубе, пока вода вновь не начинала разбиваться в брызги о плечи и головы моющихся. Я много раз это наблюдал, вздрагивая от гулких ударов.

Как-то и надо мной затрепыхался капризный ручеек. Я деловито направился к железной табуретке, с трудом ее поднял и, как я это видел, стал долбить по крану. Пока каркас был над головой и держал я его спиной и всем телом, было еще терпимо, но вот я промахнулся, и весь вес этой тяжеленной махины переместился на почти вытянутые руки.

Я ведь сказал, что мы туда «набивались», то есть стояли плечом к плечу, рядышком, да? Ну вот. Каркас опустился на голову рядом стоящего. Прямо железным углом, всем своим весом, конструкция врезалась в темечко незнакомого мне зека, и тот, весь окровавленный, рухнул на пол с выражением прерванной задумчивости на лице. А я замер над ним голый и в ужасе. А все, с мочалками и намыленные, уставились на меня.

Все всё поняли. Раненого вынесли и привели в чувство в раздевалке. Я подошел потом, извинился, но он только отмахнулся от меня, видимо, мучаясь от последствий сотрясения.

Забавно то, что все последующие дни, когда я мылся и слышал эти удары, я исподволь поглядывал на того мужика. Он всегда оборачивался и напряженно следил за каркасом.

***

После отбоя, который был в десять часов, смотреть телевизор не разрешалось. Но ведь это самое телевизионное время! Делали так: естественно, везде выключался свет, а окна телевизионки, чтобы с вахты не был заметен голубой огонек, занавешивались одеялами. Но менты ночами делали обход, и поэтому на окна выставлялся «расходчик», который иногда полночи был вынужден смотреть в просвет одеял на вахту. За это ему собирали по пачке сигарет в месяц, и, учитывая, что в отряде больше ста человек, выходил неплохой заработок. Эти «больше ста», например, когда боевичок какой, или Тайсон дерется, практически сидели друг у друга на головах. «Расход!» — орал постовой, и тут начиналось невообразимое. Времени минута, от силы две, людей вон сколько, а дверной проем стандартный.

ДПНК с помощниками входит в барак с фонарем, и луч света выхватывает бегущие ноги, взмывающие одеяла, стоит скрип кроватей и тихая ругань. Прямо жизнь летучих мышей. Во мраке телевизионки груда сваленных стульев.

Много смешных мелочей случалось в ходе этой «зарницы». Порой бывало так, что расходчик засыпал. Кто его там видит в темноте? А он преспокойненько себе уже спит, потому что месяц вот так просидеть ночами, а утром ходить на работу — штука непростая. Как-то мимо спящего расходчика прошел Трактор (ДПНК), никем не замеченный прошмыгнул в телевизионку, сел где-то в первых рядах и даже тихонечко спросил, что, мол, показывают. Тут, как в старой комедии, немое изумление, самые смешные минуты замешательства.

***

Запомнился мне Давид, армянин. Чудаковатый парень безуспешно пытающийся заслужить уважение своих земляков. Он с ними проводил время, чифирил, они ему помогали, но было видно, что над ним смеются и всерьез не воспринимают. Давид и пыжился. Пытался как-то себя поставить и собственно этим он и выработал у меня определённый рефлекс, некое пренебрежительное отношение к «армянским наездам». Только меня одного он раз семь или восемь вел на коптерку якобы драться. Поначалу я действительно нервничал и напрягался, но где-то уже с третьего раза сообразил, что Давиду надо лишь показать мне указательный палец, спросить: «Что ты сказал?», еще спросить: «Кто ты такой?» — и все.

Я ему отвечал, он еще грозил мне пальцем и выходил первый. Грозный, как туча, и с таким видом (главное, чтобы все видели), словно от меня остались одни воспоминания и останки, разбрызганные по коптерке.

Обычно я смеялся, шутил, хлопал его по плечу, и наконец, он понял, что представление не действует и расслабился, сдулся, оказавшись веселым, наивным парнем. Армянином с тоненьким идиотским смехом и характерным для них восточным обаянием. Мы стали добрыми приятелями.

Со своими он никогда не был агрессивным, но все же иногда я видел, как Давид опять ведет на коптерку какого-нибудь вновь прибывшего зека, весь такой величественный и грозный, как армянский бог.

***

Вторая встреча с Устином.

Он вырос передо мной в центре барака. Я шел с банкой набрать воды. В отряде я его почти не видел, он всегда торчал в своем проходняке и лишь изредка проплывал вдали, как жираф на горизонте. А тут возник. Длиннющий, узкие плечи, широкие бедра, голова маленькая-маленькая и еще этот травмированный глаз. Монстр. Совсем не Гарольд при ближайшем рассмотрении. Он обратился ко мне по имени, и речь его была более чем необычной. Особенно если учесть, что мы были незнакомы вовсе. Он сообщил мне, что наблюдает за мной вот уже длительное время и приходит к выводу, что я не совсем понимаю, где нахожусь. Я, мол, слишком легкомыслен, беззаботен, безмятежен — одним словом, расбиздяй и очень рискую. Он просил меня быть осторожным, поскольку, по его мнению, тысяча глаз только и ждет повода, а тысяча зубов — жертвы.

Что тут скажешь? Я был ошеломлен. Не зная, что и думать, я лепетал: «Да, да, спасибо» — и, так и застыв с банкой, смотрел, как Устин уплывает к своему горизонту.

Сразу скажу (хотя тогда-то, конечно, не знал), что тут нет никакой интриги. Тут впервые проявился Устин. Несчастный и добрый, которого я знал впоследствии многие годы.

***

— Ну, ты и придурок, — говорили мне Стас и Мельник. — Никто бы не заставлял тебя отдавать, мы так, «ради искусства». — Конечно, рассказывайте, — насмешливо и почти победоносно отвечал я.

Мы не поругались. Скорее наоборот. Стас, поскольку не курил и имел запасы, помог нам с Мельником расплатиться, и мы втроем даже стали намечать следующую жертву. Помню, на примете у нас был армянский отщепенец Давид. Но все как-то заглохло. Мельник ушел на УДО, Чижик, который крутился всегда вокруг нас, уехал на поселок. Кузнец, Стасов покровитель и друг, освободился, а самому Стасу оставалось всего ничего, он перестал ходить на работу и тяжело переносил (как это часто бывает) последний резиновый остаток срока.

Он все подытоживал, размышлял, планировал, и единственным, кто должен был ему внимать, оказался я. «Свободные уши», как говорили. А еще типичная картинка: рядом с освобождающимся всегда находился кто-то, кто брал на себя груз последних излияний в расчете получить что-нибудь в наследство: спальное место, проходняк, тумбочку. Да, не скрою, были и у меня такие надежды. Но быстро рассеялись. Стас слишком долго сидел, имел кучу обязательств, и все его имущество давно было распределено. Так что все вечера напролет, слушая Стасовы рассказы, я проводил примерно по той же психологической схеме, что и он с Мельником, желая меня надуть. Сначала да, потом «ради искусства».

Много чего поведал мне Стас в последние дни.

Но самым интересным было, конечно, про Чижика.

Войдя в сектор и двигаясь вдоль барака, минуешь маленькое окошечко в каморку завхоза. Стас, возвращаясь с работы, как обычно, намыливался к Кузнецу посидеть, потрещать, попить чайку перед проверкой и как-то, чтобы возвестить о своем приближении, заглянул в это окно. Естественно, ни о чем не догадываясь, сделал он это шумно. Его сразу заметили. Но того, что он увидел, было достаточно. Кузнец, со спущенными штанами и развалившись на своем топчане, «наслаждался Чижиком», то есть сурово вкушал все те сексуальные удовольствия, которые тот мог доставить завхозу, не раздеваясь. Мгновенно Кузнец подорвался и заорал на Стаса: «Ну-ка иди сюда, живо, сюда иди, я сказал. Ты, че заглядываешь? Куда ты, сучонок, свое жало пилишь? Иди, иди сюда, снимай штаны» Стас оторопел, испугался и не успел опомниться, как Кузнец заставил его сделать с Чижиком то же самое. Чижик-то, главное, был покорен и тих, как девушка, и преспокойненько продолжил процесс, даже не вставая с колен.

Тут надо сказать, что в Стасе не было ничего патологического. Этого беспросветного цинизма, который позволил бы ему это сделать, не моргнув и глазом. К тому же законы воровские сидели в нем, уличном, глубоко. Он не был разочарован, и, если говорить о чем-то серьезном, он с юношеским увлечением и совершенно искренне пытался быть справедливым и рассуждать строго «по понятиям». Вся эта история с Чижиком его потрясла. «Что я мог сделать? — говорил он. — Я обосрался, как последний… А потом уже поздно. Что бы я сказал? Прежде, чем поднять базар, решил воспользоваться моментом, да? А с Кузнецом попробуй. Я бы еще и крайним остался. — он снова фыркал, как кот, и горько восклицал: — И с этим, я должен был чифирить, общаться! А пикнул бы. Кузнец бы меня живьем сожрал!

Я в это и верил и не верил. В общем-то, все сходилось. Если это была правда, то Кузнец, конечно, был великолепен. Оставить педика шнырем, который ходит на заготовку, кормит отряд, такую свинью подложить всем этим жуликам, всей этой, видимо, опостылевшей ему системе. Круто!

***

Не думаю, что наша зона была красной (кто в наше время незнаком с этими градациями). Не черной уж точно. Серой, да. Я бы сказал, плохо сбалансированной серой (если все же кто-то еще не в курсе, скажу, что речь идет о балансе административных и уголовных сил). Поэтому иногда к нам привозили этапы из других зон. По разным причинам. Например, на красной зоне бунт и всех «козлов» или часть особо рьяных эвакуируют, как членов царской семьи в народную смуту. Или наоборот: зона настолько чернеет, что для сохранения хоть какого-нибудь контроля ее сокращают либо вовсе расформировывают. В последнем случае, понятно, народец приезжает забубенный, навороченный, и пополняет ряды наших жуликов.

Таким был казахский этап из павлодарской зоны. Но вместо того, чтобы радостно слиться с нашей братвой, павлодарские пацаны выразили свое недовольство по поводу некоторых нюансов местного уклада. В частности, им показалось, что в столовой тарелки из «петушатника» и с «общака» моются в одной мойке и первые никак не отмечены — «некоцаные». А это не по понятиям, это вообще черт знает что, и вся зона через это «зафаршмачена» и все ее представители в лучшем случае «черти», не имеющие никакого веса в уголовном мире.

Страшное обвинение. Нестерпимое. Ну, их всех и «выбили». Это проходило как термин, означающий выбивание из «правильных пацанов». Павлодарцев всех или почти всех побили, и они рассредоточились по отрядам колонии в непонятном для себя статусе, затаив обиду и с расчетом поквитаться где-нибудь на пересылке или на воле. Это произошло за месяц до моего появления. В нашем отряде с этого этапа находились Петруха, Солдат, Бобер и Хохол. Все русские (за исключением Хохла, который — казах), потомки репрессированной интеллигенции и немецких переселенцев. Правильные, принципиальные и склочные. Как так получилось, не помню, но я с ними подружился и у меня теперь был свой «колхоз».

Да, кстати, и тумбочка, наконец, появилась.

***

Молодой с Бутырки, несмотря на весь свой уголовный типаж, был просто по-человечески талантлив, проявляясь в самых различных областях, ярко, самобытно, неповторимо, не всегда, кстати, и эффективно. Бокс был лишь одним из многих таких проявлений. Новый же талант, с которым мне довелось столкнуться, был совсем иного рода. Бойцовское дарование у Пепса шло от великого животного страха, какой-то африканской физиологии и неистребимого инстинкта выживания. Физиология была налицо: коренастый, широкоплечий, выносливый и смуглый, как цыган. Инстинкт проступал в его панической боязни всевозможных колюще-режущих предметов: он боялся их, как киплинговские звери стального зуба. Что же до великого животного страха, то у меня была возможность «интервьюировать» незаурядного бойца многие годы, и однажды Пепс мне признался: «Я так боюсь, что меня ударят, прямо мочи нет, так сильно, что стараюсь опередить.»

Да, еще его азарт, веселость в бою, искрометная и злая, и страшная, какой веселость в принципе не может быть, если она не горит на страхе.

Первые дни нашего знакомства мы пробовали друг на друге силы — Возились как дети. Постепенно Пепс выбивал из меня, как пыль из матраса, уверенность в том, что я чему-то научился у Молодого. Он был нестерпимо жёсток даже в этой возне, но я по своему обыкновению упорствовал и не признавал превосходства. Даже когда мы спаринговались по корпусу, но в полную силу и я изнемогал и ходил весь в синяках и растяжениях, не признавал. Сдался я, лишь когда мы дошли до настоящею поединка, полный контакт, без перчаток, без правил, то есть просто намеренно подрались. Представление мы устроили на «игрушке». Правда, недолгое. Бой длился, стыдно сказать, секунд пятнадцать. В один из моих самоуверенных выпадов Пепс опередил меня своей «колотушкой», и все — во всем моем существе выключили свет. Поднявшись с пола, оглушенный, я еще долго слушал описания всех присутствующих (Петруха, Солдат, сам Пепс) моих нелепых телодвижений в ходе нокаута. С того момента наше соперничество прекратилось. Пепс, оставаясь, впрочем, моим другом, отныне искал себе более могучих противников.

А познакомились мы недели за две до этого. За «механичкой», между цехом и забором (естественно, с колючей проволокой, разделительной полосой, путалкой, электрическим током, пятиметровой сеткой, вышкой с узбеком-автоматчиком) шла длинная дорога на задние дворы рабочей зоны. Туда свозили мусор. Рядом с дорогой был небольшой газон, заросший травой, репейником и цветущими одуванчиками. Я лежал в этой траве, как кот, инстинктивно выбирая витаминизированные травинки, а рядом примостился смуглый парень, очевидно, этапник. Мы разговорились. Узнав, что он сидит уже два года и переведен с малолетки, я предложил ему посмотреть на сады близлежащего поселка с очень удобного места. Я знал такое место. Мы прошли на задний двор, забрались по пожарной лестнице на цех и под любезное нерадение человека на вышке, любовались деревней. Серыми крышами домиков, старухами, копошащимися на огородах, бельем, вывешенным на улицу. Все это сквозь белые облака цветущих яблонь.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Никша. Роман предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я