Мемуары Е.И. Балабина «Далекое и близкое…» рисуют историю дворянского рода Балабиных, этапы становления кадрового офицера, донского казака: кадетский корпус в Новочеркасске, Николаевское кавалерийское училище в Санкт-Петербурге, служба в кавалерии. Суровые испытания и трагедия русского офицерства после 1917-го, преданность своим идеалам на службе России, в том числе за ее пределами, скитания по чужой земле (Турция, Чехословакия, Австрия, Чили) – все пережитое автором поможет читателю глубже понять наше непростое прошлое. Книга является 68-й по счету в книжной серии «Россия забытая и неизвестная», выпускаемой издательством «Центрполиграф» совместно с Российским Дворянским Собранием. Как и вся серия, она рассчитана на широкий круг читателей, интересующихся отечественной историей, а также на государственных и общественно-политических деятелей, ученых, причастных к формированию новых духовных ценностей возрождающейся России.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Далекое и близкое, старое и новое предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава 1
ДЕТСТВО ДО ПОСТУПЛЕНИЯ В КАДЕТСКИЙ КОРПУС. ДОНСКИЕ СТЕПИ, ТАБУНЫ ЛОШАДЕЙ, ЖИЗНЬ КАЛМЫК И ИХ ОТНОШЕНИЕ К ПРАВОСЛАВИЮ
Семья у нас была большая — отец, мать, четыре брата и сестра. И умерли, до моей памяти, два брата и две сестры. Два брата были старше меня, а один и сестра — моложе. И часто гостили у нас какие-либо родственники или знакомые.
Отец мой, Иван Иванович Балабин, полковник, донской казак старинного рода, Семикаракорской станицы. Он командовал казачьим полком, одиннадцать лет служил на Кавказе под начальством донского героя генерала Бакланова20, воевал с Шамилем21, имел много орденов. С Баклановым был в большой дружбе, и у нас, в старинном альбоме, было много фотографий, подписанных Баклановым.
Вышел отец в отставку по болезни — без палки не мог ходить и не мог ездить верхом. Это был старый, на 20 лет старше матери, человек, очень добрый и очень религиозный. Все к нему относились с большим уважением и любовью. Он жил в отдельном флигеле, так как детский шум и игры его беспокоили. К нам же в дом он приходил только завтракать, обедать и ужинать и иногда, когда были интересные для него гости. Ежедневно он долго молился, прочитывая вслух часы и всю литургию.
Когда мы, дети, или кто-либо из взрослых приходили к нему во время его молитвы, он не обращал внимания и не оглядывался.
Во время полевых работ он ежедневно выезжал в поле и давал указания приказчику. Мы, мальчики, очень любили слушать его бесконечные рассказы о войне на Кавказе, о походах в Финляндию и Польшу и, вообще, о военной жизни. Помню его рассказ, как он на Кавказе ехал впереди сотни казаков и с двух сторон дороги, из кустов, черкесы сделали по нему два выстрела, и у одного была «осечка», то есть не разбит пистон, а у другого «вспышка» — пистон разбит, а выстрела не последовало. Не успел отец моргнуть, как оба черкеса были без головы.
Еще помню рассказ. Одно время отец был полковым казначеем, и в его ведении был денежный ящик, замкнутый и с сургучной печатью. Производилась, по закону, ежемесячная проверка сумм. Пачки денег вынимали из ящика и считали. Подсчет окончен, все в порядке, положили деньги обратно в ящик, замкнули его и запечатали. На следующий день денщик отца подает ему пачку денег, незаметно упавшую под стол, когда деньги прятали обратно в ящик.
Денщик подметал и нашел эти деньги. Этот денщик окончил службу и через два дня после этого должен был совсем уехать на Дон в свою станицу. Если бы он утаил эти деньги, он был бы богатый человек и на него никто не подумал бы, да и открылась бы пропажа только через месяц, во время следующей проверки. Отец спросил его, не было ли у него мысли утаить деньги? Денщик ответил: «На секунду была такая мысль», но вспомнил, что, когда он шел на службу, отец, провожая, говорил: «Помни, сын, никогда не бери чужого, приди нищим, приди оборванным, но приди честным».
Отец всегда говорил нам, мальчикам: «Помните, что вы казаки, вы должны быть безукоризненно честными, храбрыми в бою и в жизни и не бояться жизнь свою отдать за Веру, Царя и Отечество. Лучшей смерти для казака не может быть, как смерть за Царя».
Моя мама, как я уже говорил, была на двадцать лет моложе отца. Когда мы были маленькими, ей было уже около сорока лет. Она была очень энергичная и деловая. Она вела наше большое хозяйство и во все входила. Вела подробную опись всего табуна (стат-бук), как полагается коннозаводчику. Заботилась об остальных животных — скот, овцы, птица, свиньи… Распределяла, где какой хлеб сеять. Выписывала особые семена дынь, арбузов, и они были у нас замечательные. Бахчи сеяли две десятины, чтобы арбузов, дынь и огурцов хватило на всю дворню и на калмык[5]. Мать ездила на ярмарки, покупала все, что нужно для хозяйства. Хороших помощников не было, кроме старшего табунщика Буюндука, жившего у нас больше двадцати пяти лет, и садовника. Приказчики все время менялись.
Мама имела два шкафа с медикаментами — один для людей, другой для лошадей и остальных животных — и лечила не только своих служащих, но и соседей и, вообще, всех, кто к ней обращался, и делала это совершенно бесплатно.
Часто приходили к ней служащие с жалобами друг на друга. Она разбирала ссоры, судила, мирила, и ее решения принимались без рассуждений и без возражений.
Один раз на Цыган-Сара22 — это самый большой калмыцкий праздник, когда они напиваются аракой, которую сами варят, и скачут на лошадях, и часто, в азарте, бьют друг друга плетью, а плети у них двух сортов: одна для лошадей, легкая, из сшитых ремней и называется «ташмаком», другая для волков и людей, сплетенная из тонких ремней и твердая, как железо, — так вот на Цыган-Сара пришел калмык Санжа и жаловался, что Учур так его ударил плетью, что от плеча до поясницы рассек рубашку. «Я требую с него за рубашку 20 копеек, а он не хочет давать». И при этом повернулся спиной, чтобы показать, как у него рассечена рубашка. На спине был страшный кроваво-багровый рубец в большой палец шириной, и из нижнего конца его сочилась кровь. Мама приказала немедленно, при ней, отдать пострадавшему 20 копеек и занялась лечением этой ужасной раны.
Я родился там же, на зимовнике[6], 22 декабря 1879 года по старому стилю в степях у реки Маныч23. Для человека, живущего в гористой местности, степи кажутся скучными и неинтересными, но для степного жителя лучше степей ничего не может быть. Весной степи одеваются чудной травой, и всегда, сколько я помню, на Пасху вся степь покрывается тюльпанами. Их миллионы. Если вы стоите в степи, то только на десять шагов вокруг вас вы видите тюльпаны с зелеными листьями, а дальше это сплошной красный ковер на много верст вокруг, и только на некоторых местах попадаются площади желтых тюльпанов, белых, оранжевых. Накануне Пасхи мы всегда ездили в степь за тюльпанами и очень любили эти поездки. Тепло, чудный весенний воздух, очаровательная в вышине песнь жаворонка, лучше всяких соловьев, и их сотни. Здесь же плачет чибис, стараясь отвести непрошеных гостей подальше от своего гнезда с яйцами. Здесь же вертится большой кроншнеп, иногда прикидываясь раненым, чтобы погнались за ним подальше от гнезда. Весело, хорошо, степь живет полной жизнью, и, кажется, никогда не покинул бы эти места. Трава так душиста и так хороша для корма лошадей, что один ветеринар, приехавший из Центральной России, осматривая конюшню, понюхал сено и сказал: «Никогда не видел такого сена — жалко лошадям давать, сам бы ел».
Летом, в июле и августе, если нет дождей, что часто бывает в этих местах, степи выгорают и становятся желтыми, на земле появляются трещины. Конечно, траву косили, и огромные скирды сена, запас на несколько лет, стояли в определенных местах участка.
Степь простирается до реки Маныч, протекающей в трех верстах от зимовника. Маныч — небольшая извилистая речка, южный приток Дона, иногда в десять шагов ширины, а в других местах ширина ее больше версты. В Манычи горько-соленая вода, очень целебная. Весной вода разливается в целое море и имеет очень красивый вид.
Когда после разлива вода спадает, образуется целый ряд озер-лиманов, окаймленных густым высоким камышом. Между лиманами растет луговая трава, в некоторых местах высотой закрывающая лошадь с всадником. Эту траву тоже косили, но давали только быкам и коровам. В лиманах было много водяной и болотной птицы, а в камышах скрывались волки.
Зимой степь, ровная, как стол, покрывается снегом, и, если не ставить вех, легко сбиться с дороги, особенно ночью. Один раз мама ехала с ярмарки, и ее, уже на своем участке, застигла ночь и метель. Вех не было, дорогу занесло снегом, с дороги сбились, долго крутили лошадей, разыскивая ее, несколько раз кучер слезал и прощупывал ногами дорогу. Наконец он сказал: «Барыня, измучили лошадей, не видно ни зги, куда ехать, не знаем, пустим лошадей идти, может, чутьем найдут дорогу». Пустили. Вскоре лошади остановились. Кучер сошел с саней и говорит: «Какая-то глубокая канава, надо здесь заночевать, кутайтесь хорошенько, чтобы не замерзнуть». А когда утром начало рассветать, путники и лошади, засыпанные снегом, увидели, что стоят у канавы своего собственного сада и до дома осталось несколько сот шагов.
Весной снег в степи обыкновенно быстро тает. Балки, сухие летом, сразу наполняются водой и обращаются в бурные реки. Вода несется с такой быстротой, что переехать балку невозможно, и путешественники нередко ждут дня два, пока вода протечет. У нас говорят — «балки играют».
Длинные осенние вечера мы обыкновенно сидели в столовой, и каждый занимался своим делом. Мама вязала или шила, а мы, дети, слушали бесконечные рассказы отца и горели желанием воевать, бить французов и немцев и, вообще, быть героями. Часто все играли в лото. Я не любил эту игру, но заставляли играть, и я иногда засыпал за столом, и соседи передвигали пешки на моих картах.
Но часто поздней осенью или зимой вдруг раздавался вой волка. На зимовнике полный переполох. Собаки, а их во дворе было около двадцати штук, спешили спрятаться по всем стрехам и закоулкам. Комнатный пес, чистокровный английский пойнтер, старался забраться под кровать. Мы, дети, сидевшие на диване у стола, сразу поджимали ноги под себя, боясь, что волк уже и под стол заберется. Но несколько выстрелов кого-либо из взрослых отпугивали зверя, нарушившего покой.
Но иногда волки молча являлись на зимовник, перескакивали кирпичный забор, высотой выше роста взрослого человека, на баз, хватали овцу и, взвалив ее себе на спину, вместе с овцой перепрыгивали этот высокий забор и уходили в степь. Иногда, прежде чем утащить овцу, резали, как у нас говорят, еще две-три на запас — это манера волка — и уже с одной уходили. Конечно, собаки чувствовали приближение волка, поднимали вой и панику, но выскочившие люди не успевали предупредить нападение, и, когда являлись с фонарями на место происшествия, уже все было окончено — находили на земле кровь, пару зарезанных овец и дрожащее стадо.
В Манычи, на горке, стояла дикая груша. Часто, в сумерки, волк садился возле этой груши и выл на разные голоса. Казалось, что воет не один волк, а несколько. Калмыки говорили, что волк, перед тем как идти на «работу», молится Богу…
Донское Войско24, по соглашению с государственной властью, на известных условиях отвело для коннозаводчиков огромный округ по реке Маныч. Каждый коннозаводчик ежегодно от каждого участка в 2400 десятин за небольшую плату должен был сдавать в ремонт кавалерии определенное количество лошадей. Мы сдавали ежегодно по 40 лошадей. За каждую непринятую комиссией лошадь коннозаводчик платил штраф. Обыкновенно штраф взимался, но коннозаводчик должен был на следующий год пополнить не сданное в этом году количество лошадей.
Табун круглый год ходил на подножном корму, и даже зимой лошади, разгребая снег, находили обильный корм. Во время гололедицы или очень большого снега для корма раскидывали сено по снегу. Если замечали, что лошадь худеет, ее отделяли и ставили до весны в конюшню. И таких у нас за зиму из пятисот лошадей было не больше двадцати. Называли их «худорбой». Плодовых жеребцов на зиму всегда ставили в конюшню. Поэтому у нас было две конюшни — одна для жеребцов, другая для упряжных лошадей.
С началом весны табун разбивали на косяки и каждый косяк вручали жеребцу. Он и пас своих маток, и в определенное время пригонял их на водопой. Табунщики только смотрели, чтобы косяки не смешивались (да этого не допускали и жеребцы), а главное, чтобы жеребцы не дрались, так как во время драки они наносят друг другу страшные раны. Драки бывают часто, когда жеребец увидит матку, бывшую в прошлом году у него в косяке и теперь переданную в косяк другому жеребцу.
Косяки весной представляют собой исключительно красивое зрелище. Матки беспрекословно слушаются своего жеребца, когда он перегоняет их с одного места на другое. И как приятно смотреть на жеребят, когда они скачут вокруг своих матерей или гоняются друг за другом.
Отвечает за табун старший табунщик. Все табунщики калмыки25. Сосед, коннозаводчик В.Я. Корольков, попробовал завести русских табунщиков, дал им лошадей с седлами, но они, пробыв у него несколько дней, на этих же лошадях и удрали, а калмык имеет семью, собственную кибитку, которую не так легко собрать и увезти, и никуда не сбежит.
Каждый коннозаводчик имел рогатый скот, овец, свиней, птицу и имел право пахать и сеять хлеба сколько ему угодно. Тракторов тогда не было, и все пахали на волах. У нас хозяйство было сравнительно небольшое: сеяли десятин сто. Рогатого скота было штук двести, из них дойных коров было немного больше двадцати и овец тысяча штук. Сосед, В.Я. Корольков, сеял тысячу десятин и имел тридцать тысяч овец. У нас на зимовке все внимание было обращено на лошадь и хозяйством занимались как подсобным делом, чтобы прокормить рабочих и служащих.
Гусей, уток, кур, индеек у нас было множество, и ни мать, ни заведующая птичней не знали, сколько чего. Помню, как-то перед вечером мы пили чай на открытой веранде, а гуси, никто не пас их и не смотрел за ними, возвращались со степи к птичне и, как полагается гусям, шли гуськом. Мама насчитала их сто три. Но часть гусей шла другим путем через пруд, сзади дома, и еще часть ночевала на берегу у пруда.
Питались мы дома бараниной, птицей и дичью. Редко свининой, а быка резали только под Пасху и под Рождество. Баранина, благодаря прекрасным кормам, была замечательной, как на Кавказе знаменитые карачаевские барашки. Российская баранина даже не напоминала нашу донскую.
Но Великий пост держали очень строго. За все семь недель поста нам, малым детям, никогда не давали не только мяса, но даже молока, масла. Зато как мы чувствовали Пасху! К заутрене мы, к сожалению, не могли ездить, так как ближайшая церковь была от нас в тридцати верстах. А святить куличи, пасху, яйца и прочее заранее посылали туда кучера.
Подготовка к Пасхе — целое событие: стряпали, варили, жарили, красили… Пальцы у нас, детей, были выкрашены во все краски, и мы ухитрялись покрасить не только яйца, но и «аиданчики» — косточки, которые у нас на юге заменяют российские бабки.
Как-то младший брат, Филипп, ему было около пяти лет, в Страстную пятницу лизнул глазурь на куличе. Мы были в ужасе: оскоромился, — и я не сводил с него глаз, боялся, что с ним будет что-либо ужасное. Этот же Филипп, будучи в 1-м классе кадетского корпуса, десяти лет, отказался в Великий пост есть скоромное. А в корпусе в Великий пост постились только на первой, четвертой и Страстной неделях. А в остальные недели поста постное давали по средам и пятницам. Филиппу стали готовить во все дни поста. К нему присоединились еще человек пять — ели только постное.
На Пасху приходила в дом христосоваться вся дворня, и нас заставляли христосоваться со всеми. Всем мы давали по красному яичку. Приходили поздравлять с праздником и калмыки со словами «Христосн Воскресн!» — всегда почему-то прибавляя на конце букву «н». С ними не христосовались, но каждый получал кусок неосвященного кулича и стакан водки. Скотарь Минько приходил поздравить несколько раз в день и всегда так напоздравлялся, что потом засыпал под забором. Узнавши раз, что Минько лежит под забором пьяный, мама приказала запрячь лошадь и отвезти его домой в кибитку, в 500 шагах от дома. Приказчик говорит: «Это невозможно, он непременно упадет с дрог, его не удержишь, надо отвезти верхом». Привели оседланную лошадь, с трудом посадили его в седло, и он, не приходя в сознание, благополучно доехал до кибитки. Лошадь, конечно, вели.
На Пасху на две недели нам во дворе устраивали качели, и мы целые дни качались, подлетая до небес. Как-то к нам подошел табунщик Путатек, а по-русски, он всем говорил, — Ефимка. Ему было лет тридцать. Это был лучший наездник, легко справлявшийся с самыми злыми «неуками». Сел он на доску верхом и, как всегда, рассказывает анекдоты, высмеивая кацапов. А мы с Филиппом стоим по краям доски. Сначала слушали спокойно, а потом, перемигнувшись, начали раскачивать качели. Путатек испугался и начал кричать: «Ей-бог остановите, ей-бог остановите». Увидевши, что он чуть не плачет, мы остановили качели. Сойдя с них и переведя дух, он сказал: «Никогда в жизни не сяду на вашу качель, лучше объезжу сто «неуков», чем пять минут на этот качель».
Чабана, который пас овец, звали Никита Шестопал. У него на руках и на ногах, между мизинцами и безымянными пальцами, выросли совершенно нормальные шестые пальцы. Чтобы нам доставить удовольствие, он иногда приносил в дом только что родившегося ягненка, и мы не спускали его с рук, гладили, ласкали.
Еще был забавный столяр Петр. Ему брат Владимир заказал рамку для фотографии, где были сняты мы, четыре брата. На рамке он вырезал буквы «В.Б.». Я спросил брата, зачем он вырезал на рамке свое имя? Брат ответил: «Это фантазия столяра, и это не Владимир Балабин, а «Все братья».
На Рождество нам устраивали елку, но так как за елью надо было ехать сто верст до Новочеркасска, то брали сухое дерево и обматывали его зеленой надрезанной бумагой в виде бахромы — получалась зеленая елка, и когда ее завешивали, в изобилии, игрушками, золотыми орехами и прочим, то выходило совсем хорошо. Комната, где украшалась елка, замыкалась, и нас, детей, до определенного момента туда не пускали. Мы подсматривали в замочную дырочку.
У нас было два сада: малый, в 200 метров длины и 30 ширины, и большой, в десять десятин. В малом стояли два дома, баня, было много фруктовых деревьев, кусты сирени и роз и многочисленные цветники, к которым мама имела особую страсть. Клумбы цветов с трех сторон окаймляли дом, а между роз и цветов стоял стол, где мы завтракали и пили чай. Обедали в доме: уж очень жарко было летом.
Чтобы попасть в большой сад, надо было перейти по гребле[7] через пруд. В большом саду были целые плантации яблок, груш, вишен, слив, абрикосов, масса крыжовника, смородины. Цвела большая аллея роз, разбиты были парники. Была и целая роща «чернолесья» — дуб, клен, карагач и другие деревья — у нас долго жил замечательный садовник. Он великолепно делал прививки, прививал груши к вербе, они были горькие и несъедобные, но гости удивлялись, видя на вербе груши. Некоторые переманивали садовника от нас, давая ему в два раза больше жалованья, но он не уходил. Любил этот садовник парники и на Пасху всегда угощал, например, редиской, огурцами, дынями. Недостаток его — он очень любил кошек, и около его шалаша в саду их было штук пять. Когда весной прилетали соловьи, кошки их моментально уничтожали.
На нас, мальчиков, мало обращали внимания, и мы делали что хотели. Требовали только, чтобы мы вовремя приходили к обеду, полднику, ужину.
До десяти лет главным нашим развлечением была верховая езда. Меня первый раз посадили на лошадь (старый на пенсии жеребец Шанхай), когда мне было три года. Конюх водил лошадь, а няня шла рядом и держала меня за ручонку. Я хорошо помню этот мой первый выезд. В пять лет мы уже свободно скакали на лошадях и уезжали в степь, куда хотели. Родители никогда не волновались и не думали, что с нами может быть какая-нибудь неприятность.
Как-то раз поехали на бахчу — старший брат Николай, я, Филипп и пятилетняя сестра Лиза. Я ехал верхом, они в тарантасе. Нечаянно набрали арбузов так много, что в тарантас сесть и одному человеку было невозможно. Решили идти две версты пешком, а сестренку посадили на моего коня. Шли мы за тарантасом, увлеченные рассказом брата, и вдруг слышим какой-то писк. Оказалось, что лошадь под сестренкой, увидевши в стороне косяк лошадей, повернула к ним, а Лиза, не умея управлять лошадью, кричит ей — «не туда».
Вспоминаю, когда мне было лет пять, я играл во дворе с детишками рабочих. Меня позвали обедать. Дети говорили: «Скорей обедай и приходи». На третье подали манную кашу. Торопясь к ребятам, я сказал: «Я не люблю манную кашу, можно мне встать?» — «Встать раньше старших не смеешь, а каша очень вкусная, с вареньем». — «Не хочу каши». — «Ну сиди, жди, пока мы будем есть». Сидя за столом, я задремал с открытым ртом. Мама, смеясь, положила мне в рот ложку каши. Я проглотил и сказал: «Очень вкусно, дайте мне». Но каша была уже вся съедена.
Один раз заехал к нам, по пути, купец Мокрицкий, живущий в 30 верстах от нас в станице Платовской, и пригласил нас, ребят, приехать к ним в гости. Родители без всяких разговоров разрешили эту поездку. Мне было 8 лет, Филиппу 6 1 /2. Мы просили маму рассказать нам дорогу, а мама сказала: «Заезжайте в табун, вам калмыки расскажут». Через несколько дней после этого, пообедавши, мы поехали к Мокрицким. Заехали в табун, а там как раз была выучка «неуков», которых старались немного подъездить, чтобы они были смирные. На «неуков» табунщики садились по очереди. Их было у нас 6 — 7 человек. Старший табунщик Буюндук накинул арканом дикую лошадь и, взяв аркан под стремя, держал ее. Другой табунщик спешился и, придерживаясь за аркан, осторожно подошел к ней, взял за уши, надел уздечку, чумбуром (ремень от уздечки) закрутил губу и стал тянуть. От страшной боли лошадь уже ничего не чувствует. Тогда накладывают на нее седло, подтягивают подпруги и на лошадь садится очередной табунщик. Освобождают губу и быстро все отбегают. Несколько мгновений лошадь стоит неподвижно, но боль быстро проходит, и лошадь чувствует страшную незнакомую тяжесть на спине, а на животе — подтянутые подпруги и начинает бить. Она бьет задними ногами, поднимается на дыбы, иногда падает на землю и сейчас же вскакивает и, вообще, всеми силами старается сбросить седока. Надо бить ее плетью, чтобы она поскакала — «понесла». Когда она устанет, переходит на рысь и шаг. Тогда постепенно приучают поводом идти в ту сторону, куда надо.
В описываемом случае табунщик-калмык, ему было лет 17, а на вид примерно 12, не удержался, упал прямо головой вниз и лежал неподвижно. За лошадью поскакали, а на упавшего не обращают внимания. Я говорю Буюндуку: «Он убился, его надо поднять». Буюндук отвечает: «Не убился, а совестится встать». И так он лежал, пока поймали лошадь и привели. Старый калмык подошел, толкнул его в бок ногой и крикнул: «Вставай, коня привели». Калмычонок встал, сел на лошадь и больше уже не падал.
Мы расспросили дорогу и поехали. Надо было доехать до зимовника Подкопаева, там переехать мост и ехать дальше направо. Но еще не доехали до Подкопаева, как разразился страшный ливень. Мы карьером бросились к зимовнику и там завели лошадей в сарай. Хозяева, узнав, что мы Балабины, пригласили в дом, хотели угощать и уговаривали остаться ночевать, так как через двадцать минут будет уже темно. Но мы не послушались разумного совета и, как только дождь перестал, поехали дальше. Вскоре наступила ужасная тьма, все небо оказалось покрыто тучами, не видно было и ушей лошади, на которой сидишь. Едем как будто по дороге, но ведь степь ровная, как стол, и куда едем, не знаем. Наткнулись на каких-то рабочих, идущих пешком в том же направлении. Они стали расспрашивать нас: кто мы, куда едем и зачем? «Как же вы не боитесь? Ведь недавно разбойники напали на одного барина, ехавшего на тройке, выпрягли лошадей и увели, а он остался в экипаже один в степи». — «А где же станица Платовская?» — «Да вы так по этой дороге и приедете туда. Проводили бы вас, да нам надо в сторону». Едем, тьма, наехали на какую-то стену, повернули вдоль стены, попали опять на дорогу, а темень непроглядная, и нигде ни одного огонька. Приехали к какой-то речке, которой не должно быть. Брат говорит: «Подождем, пока вся вода протечет». Посмеялись и решили ехать в воду. Оказалось, что речка образовалась от недавнего ливня. Приехали к какому-то дому, где много рабочих укладываются спать на ступеньках крыльца. Спрашиваем: «А где живут Мокрицкие?» — «Да это их магазин, а калитка в их сад сбоку». Начали стучать, и нам открыли, накормили и уложили спать, удивляясь, что таких малых детей отпустили на ночь за тридцать верст. Но если бы меньше смотрели в табуне на выучку «неуков», мы приехали бы к Мокрицким засветло. Обратно мы ехали без приключений. Дома смеялись над нашим путешествием.
Первый раз меня взяли в Новочеркасск, когда мне было семь лет. Тогда я и железную дорогу увидел первый раз — и то издали. Когда мы ехали по городу в коляске, я увидел, как крошка кадет стал во фронт генералу, я был в восторге и решил быть непременно кадетом.
В это время была страшная засуха. Несколько месяцев не было дождей, земля потрескалась, было душно. В Новочеркасске, на главной улице, при большом стечении народа, служили молебен, прося у Господа Бога дождя, и еще не окончился молебен, как пошел дождь и люди стали разбегаться и прятаться. Это произвело на меня большое впечатление — я почувствовал Бога.
Старшие братья и гостившие у нас дяди — все были охотниками. Дичи по прудам и Манацким[8] лиманам было много, и охота всегда была удачная. Почти всегда они брали с собой и нас, мальчиков, но до десятилетнего возраста стрелять не давали. Мы часто служили им вместо собак — доставали из воды убитую утку, нагоняли в степи дроф и стрепетов и другую добычу.
Учить меня начали, когда мне было около семи лет, я все время приставал к матери с просьбой учить меня. Раз мама, чтобы отвязаться от меня, была занята, дала мне газету, показала букву «У» и велела подчеркнуть все буквы «У». Я долго смотрел на газету и сообщил матери, что в газете больше нет ни одной «У». Мама посмеялась и показала мне, как надо искать. Через несколько дней я знал уже все буквы и складывал их. Потом появились на стенах комнаты всякие слова, меня выбранили и запретили показывать свою грамотность на стенах.
Когда я еще не поступал в кадетский корпус, старший брат Николай был уже офицером, второй брат, Владимир, учился в реальном училище, а мы с младшим братом, Филиппом, росли неразлучными друзьями. Дома, в комнатах, мы никогда не сидели — все время на воздухе, в саду, в поле, на пруду. Ежедневно посещали конюшни, кузню, столярную, кухни. Набегавшись, мы приходили домой к обеду грязные, мокрые и должны были мыться и переодеваться.
Как-то зимой мама не хотела нас отпустить во двор после обеда. «Опять пойдете на пруд и вываляетесь там, да и опасно, уже начинается таяние». Мы дали слово, что на пруд не пойдем, но когда вышли из дома, то сами ноги так и потянули нас к пруду. Пруд был покрыт льдом, но в нескольких местах, где были родники, во льду были маленькие отверстия, и, когда идешь возле этого отверстия, из него фонтанчиком выскакивает вода. Мы стали по бокам одного фонтанчика и по очереди начали прыгать, наблюдая, как высоко выскакивает вода. Потом, чтобы она выскочила еще выше, мы сговорились прыгнуть одновременно. Прыгнули и провалились под лед. На берег мы выкарабкались, было неглубоко, но сразу же, в один голос: «А обещались маме на пруд не ходить»… Что же делать? Идти сушиться на кухню нельзя — сейчас же донесут маме. И мы решили раздеться догола, развесить все мокрое на заборе и подождать, когда высохнет. Мороз к вечеру стал усиливаться, а мы совершенно голые, босиком, бегали вдоль забора по снегу. Наконец брат говорит: «Я больше не могу, я замерзаю». Бросились одеваться, а рубаху нельзя надеть — замерзла в лубок. Кое-как оделись и, как будто ничего не случилось, паиньками, скромно пришли домой. Вскоре брат прилег на кровать и я тоже. Удивленная мама спрашивает: «Почему легли? Ведь никогда днем не ложились?» Попробовала голову — жар, приказала горничной раздеть нас, а та сейчас же: «Барыня, да они совсем мокрые». Померили температуру — около сорока. Пришлось покаяться и рассказать все подробно. Но через несколько дней мы были совсем здоровы, бегали по двору, но к пруду уже не подходили — началось таяние.
У каждого из нас был свой аркан, и мы, изображая из себя табунщиков, накидывали все, что можно, — столбики в саду, друг друга… Но все это казалось не так интересно, и мы начали тайком загонять на баз телят, которые паслись, конечно, отдельно от коров, и накидывали их. Один из нас по очереди был старшим табунщиком и, накинувши теленка, держал его, а другой, воображая, что это злой «неук», осторожно подходил к теленку, брал его за голову, как делают табунщики, валил на землю и таврил, а так как тавра у нас не было, то мы слюнями рисовали на бедре тавро, мокрое присыпали пылью, и, когда теленок вставал, еще некоторое время видно было тавро. Некоторые телята, почувствовав на шее аркан, кричали. Тех мы не трогали, так как на крик теленка являлась какая-либо баба, а их во дворе было много, ругала нас, выгоняла телят на траву пастись и жаловалась матери.
Один раз мама куда-то уехала, рабочие были в поле, всех баб взяли в большой сад поливать капусту, и мы с братом остались во дворе одни. Вздумали накидывать свиней, которые свободно бродили по всему обширному двору. Свиней накидывать трудно, так как свинья низкая и всегда держит голову вниз почти до земли. Но вот мне удалось накинуть поросенка. Он поднял такой крик, что свиньи со всего двора начали сбегаться. Уже не было времени снять аркан, и мы спрятались в кухню, захлопнув двери и держа конец аркана в руках. Свиньи угрожающе хрюкали, а мы сидели, как в крепости, и не знали, что делать. Наконец решили бросить аркан в надежде, что свиньи отойдут, а взрослые потом снимут аркан и возвратят его нам. Но свиньи не расходились, и осада продолжалась. Надо было прорываться сквозь осаждающего противника. Мы выскочили и побежали. Надо было пробежать до забора малого сада шагов двадцать. Я чуть задержался, чтобы закрыть двери кухни, и за эту секунду чуть не пострадал. Брат благополучно добежал до сада и перескочил через забор, а меня догнал кабан, носом подкинул в воздух и, когда я упал на четвереньки, начал рвать на мне рубашку. По счастью, в это время проходил садовник и выручил меня из беды. Больше мы свиней не накидывали. Но один раз, когда мы пили чай на веранде, а поросенок подошел к самому крыльцу, я прыгнул с крыльца на поросенка, схватил его и начал прижимать к забору, поросенок поднял страшный писк, и свиньи со всего двора бросились к крыльцу. Мама крикнула: «Спасайся!» — и я вбежал на крыльцо.
Как-то у нас гостил троюродный племянник Степа, мальчик недоразвитый и не совсем нормальный. Он был года на три старше меня. Поехали мы кататься на лодке и посередине пруда, не сговариваясь с братом, начали раскачивать лодку. Степа, городской мальчик, испугался и начал кричать, чтобы мы не шалили. Это нам показалось так забавно, что мы стали раскачивать еще сильнее и перевернули лодку. Степа в испуге вскарабкался на дно лодки и уже думал, что совсем погибает, едва мы уговорили его, что не так глубоко, что мы стоим на земле. Лодку перевернули, придвинули к берегу, вычерпали воду, а сами разделись, выжали мокрое, разложили на траву, и на летнем солнце моментально высохло. Приплыли домой. Степа говорит: «Не говорите тете» (то есть моей маме). Мы, конечно, сейчас же все рассказали. А за обедом я говорю Степе, как будто по секрету, но он понимает, что и мама слышит: «Не скажу маме, что ты перевернул лодку и чуть нас не утопил». Степа страшно возмутился, хотел оправдаться, но мама, смеясь, сказала: «Не смущайся, Степа, они над тобой смеются. Я знаю, что лодку перевернули они, зная, что в том месте неглубоко и безопасно. А теперь лето — не простýдитесь».
Летом мы, братья, спали на полу на открытой веранде и утром, проснувшись, не шли к умывальнику, а прямо раздетыми проходили через садик 30 шагов и купались в пруду. За день мы купались несколько раз. Иногда в этом же пруду ловили удочкой рыбу.
Один раз мама куда-то уехала, и мы остались одни. Конюх конюшни, где зимой стоят жеребцы, замкнул конюшню и уехал ночью в хутор Литвиновку в пяти верстах от зимовника. От невыясненной причины конюшня загорелась. Все бросились на пожар, но конюшня была замкнута огромным замком, и сбить его не удалось. Соломенные крыши конюшни и соседних сараев вспыхнули, как порох. Сгорела конюшня с пятью лошадьми, сгорели два сарая и стоящие здесь же три деревянных амбара с хлебом. Несколько раз загоралась крыша птични, что недалеко от дома, и уже мы вдвоем с братом вскакивали на крышу и гасили огонь.
Один раз, поздней осенью вечером, мы спокойно играли в лото. Мне было лет шесть. Вдруг во дворе раздался лошадиный топот, как будто въехал эскадрон. Тьма была непроглядная. Дядя схватил ружье и выскочил на балкон. Я с Филиппом за ним, несмотря на крики мамы: «Куда, назад!» Во дворе человек тридцать калмык верхом. Дядя подозвал одного и спросил: «В чем дело?» Калмык извинился за беспокойство и сообщил, что они приехали воровать невесту у калмык на Жеребковском участке, так как от нас легче всего проехать к этим кибиткам, отстоящим от нашего зимовника шагов на триста. Вскоре калмыки поскакали туда. Когда мы вернулись в столовую, дядя смеялся над нами: «Вот вы свысока смотрите на калмык и особенно на калмычек, считаете их ниже себя, но вот калмыки могли схватить вас на балконе, а они предпочли воровать калмычку, значит, калмычка лучше вас». Помню, нам это было очень обидно.
Обычай воровать невесту остался у калмык до последнего времени. Это гораздо дешевле, чем справлять свадьбу. Обыкновенно невеста знает, когда приедут ее воровать, и готова к этому, но родители ее не знают. Воры потихоньку входят в кибитку, привязывают родителей к кровати и тогда поднимают невесту. Она обязана кричать и делать вид, что она не хочет уезжать. Родители вскакивают, садятся на лошадей, которые всегда есть стреноженные у кибитки, и гонятся за похитителями. Если догнали — жених здесь же, в степи, немедленно должен угощать всех водкой, и тогда считается, что свадьба состоялась. Если водки нет — жениха избивают плетью и невесту отбирают.
Раз украли калмычку и у наших калмык, причем родители так крепко были привязаны, что сами не могли освободиться.
А одну красивую калмычку, дочь Буюндука, украли без ее согласия. Она сейчас же убежала от жениха и три дня пряталась, голодная, в камышах. Несколько раз приезжал жених справляться, где же его невеста, но никто не знал. Через три дня она явилась к родителям худая, измученная, еле живая.
Платовская станица раньше называлась хутором Гремучим. Там был очень глубокий колодезь с прекрасной водой, в глубине которого всегда был какой-то гром. По преданию, этот колодезь был построен Иаковым. Населена была Платовская станица исключительно калмыками, и было там только две семьи русских — купцы Мокрицкие и Гаврицкие. В этой станице жил и главный на все войско Донское и Астраханское калмыцкий архиерей старик Бакша[9] Аркад Чубанов. При нем много было гилюнов (священников), которые ходили во всем красном — ряса, шапка, сапоги. Еще больше было низших духовных лиц — манджиков, которые ходили в черном.
Бакша Аркад Чубанов был образованный человек, очень богатый и пользовался уважением не только калмык, но и русских. В Платовской станице было два хуруля (церкви).
Купцы Мокрицкие и Гаврицкие решили около священного для православных колодца построить церковь. Когда об этом узнал Бакша А. Чубанов, он явился к Мокрицкому и Гаврицкому и просил их не строить церковь, предлагая купцам большую сумму отступного. «Почему не строить?» — «Если будет православная церковь — калмыки будут переходить в православие, а мне, как их высшему духовному лицу, это нежелательно». Купцы отказались от отступного и, из уважения к А. Чубанову, обещались церковь не строить.
Как-то я, уже во время Гражданской войны, с женой и дочерьми был в Платовской станице на калмыцком празднестве. Толпы нарядного, в национальных костюмах народа. Калмычки в роскошных цветных парчовых платьях. Широкие юбки до полу, косы в футлярах. Большие палатки, у одной палатки, на возвышении, Будда.
Вдруг послышались резкие пронзительные звуки. Гилюны парами, в своих красных одеяниях, с длинными серебряными трубами, шли процессией к Будде и трубили так страшно, как будто в день Страшного суда. Остановились около Будды, читались какие-то молитвы. Бакша из серебряного сосуда лил около Будды какую-то жидкость на металлический шар. Все время произносились молитвы. Масса калмык, съехавшихся на праздник из соседних станиц и хуторов и из зимовников, сидели прямо на траве, и у каждого в руках были небольшие узелки. Все это происходило на воздухе, рядом с хурулем, кружек для сбора пожертвований не было, и деньги клали на ограду, окаймлявшую хуруль[10], и прилегающий к нему двор. Эти деньги после службы собирали назначенные для этого гилюны[11].
Когда Бакша Аркад Чубанов умер, купцы решили церковь строить.
Для освящения места для церкви пригласили епископа из Новочеркасска — 150 верст. Железной дороги тогда в наши степи не было, и архиерею пришлось это расстояние ехать в экипаже. Окружной атаман Сальского округа, не зная, как будут калмыки реагировать на православное богослужение в их станице, прислал туда для охраны сотню пеших казаков. В день освящения казаки оцепили площадь и внутрь круга, где стоял аналой с крестом и Евангелием, пускали только православных. Началось богослужение, благополучно окончился молебен, но, когда начали прикладываться к кресту и Евангелию, калмыки толпой прорвали оцепление, бросились к архиерею и, падая на колени, целовали низ его ризы, а одному удалось протиснуться к аналою, и он поцеловал крест.
Бакша Аркад Чубанов оказался прав. Многие калмыки начали переходить в православие, некоторые поступили в духовную семинарию и сделались священниками. Русские не любили ходить в церковь, когда служил священник-калмык, но все-таки ходили, а исповедоваться у калмыка ни за что не хотели. На это мне лично жаловался один священник-калмык.
Между прочим, Аркад Чубанов, совсем перед смертью, послал телеграмму отцу Иоанну Кронштадтскому26 в сто слов. Содержание телеграммы неизвестно, но отец Иоанн Кронштадтский прислал в ответ только одно слово «поздно».
Воинскую повинность калмыки отбывали так же, как и казаки, так как приписаны были к казакам. Они служили в казачьих полках на собственных лошадях, в собственном обмундировании и в полку получали только казенную винтовку и металлическую пику. А когда пики в полках были деревянные, то должны были иметь и собственную пику. Калмыки хороши были в конном строю, как прирожденные наездники, но в пешем строю сильно отличались от казаков. Почти у всех калмык ноги были несколько искривлены дугой. Это было от постоянной езды верхом с раннего детства, а отчасти и потому, что у калмык принято было носить ребенка не так, как их носят русские и, вообще, все народы, а одна нога ребенка на животе матери, а другая на спине, и ребенка женщина поддерживает одной рукой, другая свободна для работы. Ребенок от рождения сидит верхом на боку матери.
Грамотность среди калмык была мало распространена, но в девятисотых годах многие мальчики поступали в приходские и окружные училища, некоторые кончали гимназии или реальные училища, поступали в юнкерское училище в Новочеркасске и производились в офицеры. Некоторые оканчивали высшие учебные заведения.
Будучи еще кадетом, я расспрашивал калмыка, пришедшего по окончании службы в полку домой. «Ну как служилось? Били тебя?» — «Офицеры никогда не били, а один раз урядник ударил меня в ухо». — «За что?» — «Он скомандовал направо, а я повернулся налево, он и дал мне в ухо». — «Ну а ты что?» — «Я уже больше не ошибался». — «Сердился на урядника?» — «Нет, за что же? Я же ошибся».
Калмыки любили лошадей и хорошо за ними ухаживали. Офицеры старались в полках, где были калмыки, брать вестовыми к своим лошадям калмык.
Один офицер в 11-м полку привез из отпуска красавицу жену, позвал вестового по какому-то делу и потом, наедине, спросил его, понравилась ли ему его жена. «Нет, глаза большой, большой». Это вкус калмык. У них, почти у всех, глаза щелочками.
Когда мне исполнилось 8 лет, меня отвезли учиться в станицу Великокняжескую в пятидесяти верстах от нашего зимовника. Жил я там в семье судебного следователя и ходил в частную школу учителя Жаркова. Я страшно скучал по домашним и по зимовнику, когда как-то приехал в станицу Буюндук с «гостинцами» от мамы, я этому калмыку обрадовался, как родному. Учитель Жарков был запойный пьяница, и иногда по неделям не было уроков. Придут ученики, а некоторые и жили у него, и им говорят: «Николай Кузьмич еще болен».
В девять лет меня отвезли в Новочеркасск, в ста верстах от зимовника, к учителю Дмитрию Андреевичу Неволину, который должен был подготовить меня к экзамену в кадетский корпус. Он был учителем приходского училища, но со мной занимался отдельно и только иногда звал меня писать диктовку с учениками.
О Дмитрии Андреевиче остались у меня самые лучшие воспоминания. Жил у Неволиных, как в родной семье. Хорошо меня кормили и заботились обо мне. У них был прелестный мальчик — не помню, как его звали.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Далекое и близкое, старое и новое предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
5
Здесь и далее сохранена разговорная форма родительного падежа множественного числа «калмык» как характерная для авторской речи. (Примеч. ред.)