Главный герой сборника рассказов Евгения Журавли — война. Она открывает новое измерение в привычной жизни, и люди становятся другими. Смерть входит в жизнь, как нечто естественное и почти неизбежное, поэтому каждое мгновение бытия на войне приобретает свойство увеличительного стекла, сквозь которое автор рассматривает своих героев. Окружающий мир, жизнь, люди становятся другими. Книга Евгения Журавли ценна не только описанием этой новой реальности, но и (сквозь повествование) описанием опыта существования в ней. Это своего рода «учебник», содержащий в себе «краткий очерк» жизни внутри СВО. Второй обобщённый герой сборника — народ. СВО не стала «делом чести» для современной российской элиты. Она стала этим (в меру собственного понимания) делом для представителей средних и нижних социальных слоёв общества, для тех, кто прежде считался бессловесным материалом для проводимых экономических и прочих реформ. Именно они, простые работяги из российской глубинки, взявшие в руки автоматы, сменившие «ватники» (либеральный термин, обозначающий патриота из народа) на камуфляж и бронежилеты, выносят на своих плечах основную тяжесть СВО. Они — герои, сражающиеся за Родину, жертвующие собственной жизнью.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Линия соприкосновения» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
I
Интоксикация
Летом 2022 года я отправился на Донбасс с тяжёлым сердцем. Просто взял билет в один конец и поехал. Никуда и ни к кому. Позитивных ожиданий не было, скорее напротив. Но оставаться было невозможно. Остро давило предчувствие катастрофы. И ощущалось, как там, в краю шахтёров и металлургов, сгущается сейчас мировая история, определяя миру и мне лично дальнейшую судьбу. В этой мрачной неопределённости, тотально поглощающей все мысли, лучшее, что оставалось сделать, — оказаться внутри событий.
Когда-то я бывал в этих краях в роли репортёра собственного блога. Не столько из профессиональных перспектив, сколько из побуждения видеть правду своими глазами. Не стал изобретать нового способа и в этот раз. Лишь устроившись в Донецке, наутро поехал на самый краешек, в недавно освобождённый рабочий городок, вооружившись фотокамерой. Ловить нерв времени.
Опустевшие дома грустно взирали пустыми глазницами, хрустела под ногами грунтовка, наросшая поверх древнего советского асфальта. Несколько кварталов пятиэтажек перемежались россыпью частного сектора, где-то вдалеке перекликались гаубицы, а поблизости — псы. Присутствие людей лишь чувствовалось, на улицах не было ни души.
Частным домикам повезло остаться почти не потрёпанными. Лишь заборы и крыши посечены осколками. Бой здесь был скоротечен. Возле одного из домов увидел старушку. Платок, на руке полотенце. Можно сказать, нарядная. Дверь калитки открыта. Я остановился.
— Вы з управы? — спросила она с чётким украинским акцентом.
— Нет, — не сразу поняв, ответил я. — Просто.
Некоторое время она молчала, без стеснения разглядывая меня.
— Помер дид. Вэсь. Вчора выдвэзлы, — поведала наконец.
Я стоял, не зная, что сказать.
— Это из-за..? — повёл рукой в сторону далёких отзвуков фронта.
— Та ни. Що вы. Час такэ, — хотела сказать ещё что-то, но подёрнула плечами и сухо смахнула из-под глаз. — Заходьте.
Типичная хата с парой маленьких комнат и просторной кухней. Бабуся указала на табурет перед клеёнчатым столом, приглашая сесть. Окна побиты. В углу иконки. Полутьма. Наверное, света нет. Пока лето, ничего страшного.
Хозяйка не торопясь поставила на стол тарелку с перцами, стакан и маленькую рюмку. Потом, кряхтя, достала из шкафа мутную громадную бутыль и налила подозрительной жидкости обоим по трети. Кажется, придётся помянуть деда. Страшновато. Как бы не травануться. Не хватало ещё интоксикации.
Подтверждая мои мысли, она взяла рюмку, указала на стакан. Что ж. Кивнул, выдохнул, глотнул немного. Ишь, блин. Закашлялся. Крепость обычная, но больно смердячий самогон. Бабуля тоже лишь пригубила, перекрестившись.
— Это почему у вас так? — спросил я, разглядев вдруг выбоины на потолке и стенах. Кухня оказалась постреляна изнутри. — Штурмовали, што ль?
— Нии. Так ось, — протянула она и неопределённо махнула рукой.
Погрела в руке рюмку, чуть отпила, отвернулась. Я сидел спокойно, зная — этих только качнуть на разговор, дальше не остановишь. И точно:
— Они, захистники, у нас стоялы. Дуже вежливо всё, заботылись навить о нас. Я ж сама с Хмельницкаго и ось один, Петро, командыр их, высокый, ладный таке, видный чоловик. Он усё приговаривав: «Вы, мамо, справжняя украинка, не таки як тутошнии щуры, — она внимательно посмотрела на меня, поправила платок и продолжила: — Петро дуже гарный був. Справжний лыцарь. Прям подивлюся на нёго — ну точно як козак Мамай. Тильки бандуры не выстачает. Але гитара була. А дид плеснет горилки, да як ёму крыкне: “Эй, козак Мамай, мене не замай!” Эх, весело жилы».
С улыбкой всплеснула руками, сокрушённо покачала головой.
— Заглядывав к нам, питал, спрашивав, треба ли чого. На ридным с им размовлялы. Було, що я бойцам готувала ыжу, суп або вареникы. Нормально жилы.
Она перевела дух, огляделась, остановив взгляд на своей рюмке. Вроде и потянулась, но передумала.
— Потым бои важкие былы, ох, стрылялы оттудава, да страшныи выбухи. Ось однажды прийшов Петро, да говорив: «Доведёться нам видступити». Отступать це. И говоривши — давайте тож збирайте вещи, витправим вас до Днипропетровска. Мы с дедом переглянулысь — ну куды мы поидем? Тута квартира своя, а там що? А Петро расстроився: ну як, говоривши, вы тут залишитесь, то бишь останетысь? Русские прийдут, всих убьють и вас не пожалеють. Стал нас уговаривати. Ну мы подумав-подумавши усё одно ришилы остатися. Ни, говорым иму, не поидем никуды.
«Неплохой вообще-то сюжет», — подумалось мне. Отхлебнул немного зелья.
— Ох, он и осерчав! Сброю направив, кричати стал: «Сепары, ждуны! Я ж добре до вас, а вы пидманулы». И казал, що попомните ще, всё одно погинете, русские всих убивати будуть, особливо вас.
«Действительно, неплохо. Надо бы камеру включить. Или хотя бы диктофон».
— Подняв сброю — и ось автоматом расстреляв нам тута: батареи, стёкла, меблю. И ушёв.
«Ничёсе. Не успел записать». — Я отпил ещё, спешно копаясь со смартфоном.
— Дид мене тогда казал: «Ховаемся, бабко, в пидвал, зараз танками дома расстриливать будуть». Я ему: «Навищо нас расстрелювати?» А дед: «Що я хохлов не знаю? Я сам хохол».
«Хуже лучше не придумаешь. Кустурица прям». — Я домахнул остатки самогона, глянул на экран — запись идёт.
— Мы в пидвал спустилися, тиждень сиделы. Але е Господь на свите. Руинували тильки пятиэтажкы.
Смешней некуда. Только не смешно. Сказать нечего. Не, нормального сюжета тут не выходит. Двусмысленно как-то.
Она умолкла, перекрестилась, встала с табурета, взяла обеими руками мутную бутыль, щедро плеснула мне чуть не по край.
Отвернулась к окну и скрипуче засмеялась. Мелко и сухо засмеялась.
Смутился. Немного не по себе. Оглянулся на вход, пробежал взглядом по кухоньке, стараясь не смотреть на бабусю. Без слов протянул руку и разом, в несколько глотков, выпил.
Песни Мирмидона
Угрюмый волчий рассвет. Граница лесополосы. Хруст подмороженной листвы под ногами, хаотичная поросль серых ветвей, за деревьями — заснеженный просвет чистополья. Двадцать девять уходят на штурм. Подстёгивают тубусы гранатомётчики, ждёт команд пара мохнатых снайперов в ленточном камуфляже, упёр раскладушку в землю пулемётчик, переминаются с ноги на ногу лёгкие штурмовики. Среди кругляшей шлемов несколько кепок — отчаянные игроки с судьбой. Последний инструктаж: «Все на месте? Проверить оружие, боекомплект». Отряд согласно отзывается, наконец воцаряется тишина.
«Ну что. Пора?» — тихо спрашивает себя Князь. Кивает себе: «Пора». Встаёт лицом к строю.
«На одно колено» — командует он.
Парни приседают, подчиняясь командиру. Несколько секунд молчания. Окидывает взглядом бойцов, спокойным голосом начинает:
«Господи Боже Великий Царю Безначальный. Пошли, Господи, Архангела Михаила своего на помощь рабам твоим мирмидонцам. Наставь и поддержи нас, какие бы не получили известия в течение дня, научи нас принять их со спокойной душой и твёрдым убеждением, что на всё Святая воля Твоя…»
Накануне вечером закусились о работе.
— Я в плен не буду брать. Пидарасы, они и есть пидарасы, — говорит Тюмень.
На широком лице играют всполохи света, выставил ладони к раскрытой дверце буржуйки. Расстроен. В темноте землянки ворочаются бойцы на топчанах, зарывшись в спальники и куртки. У лежаков торчат вертикально броники и обвес, ближе к печке, чтоб не сырели. Неровные стены подбиты тонкой теплоизоляцией, где-то просто тентом. С кривой трубы свисает на проволоке пара носков. Несколько секунд парни молчат.
— Нельзя брать больше, чем требует война, — тихо парирует Ваня. Поджарый, щетинистый и черноглазый, почти не виден из темноты. Вне войны его зовут Вакиф.
«…О, Велики Архангеле Михаиле, шестокрылатый первый Княже и Воевода Небесных сил, Херувим и Серафим. Буде нам помощник во всех обидах, скорбях, печалях, на распутиях, в пустынях, на реках и на морях тихое пристанище…»
— А чё их жалеть? Они нас жалеют? — продолжает Тюмень.
— Никто и не жалеет. В бою. Но если уже не представляет угрозы, зачем? — настаивает Ваня.
Прошуршала в темноте обёртка, полетел к огню скомканный шарик. Кажется, шоколад «Офицерский», тридцать грамм. Хрустнула тихо плитка.
— А мне вот жалко. Те же русские, просто легли под пидоров, — вступает, прожёвывая, Шахид. Наверное, сердится, на сладкое потянуло. Он вовсе не шахид и вообще не мусульманин, погоняло по случаю. Говорят, оправданное.
— Значит, не русские, — хмуро усмехается Ваня.
Скрипнул от ветра тент. Снаружи тихо и опасно. Когда долбят, как-то даже спокойней — видно куда и от кого. Хотя вроде и уютно. Шелестит снаружи своей обычной ночной жизнью лес, шипят дрова в печке, ворочаются ребята.
— Всё согласно коневской жевенции, — добавляет Тюмень. — Как ты, так и тебе.
«…Избави нас, Арханегеле Михаиле, от всяких прелестей дьявольских. Егда услышишь нас, грешных рабов твоих мирмидонцев, молящихся тебе…»
Шахид хрустит ещё одной обёрткой:
— Не. Бойня какая-то. Не по себе аж.
«…Молящихся и призывающих тебя, ускори на помощь нас, и услыши молитву нашу. О, Великий Архангеле Михаиле, победи всея противящиеся нам…»
— А прикиньте, дети письма пишут, — мальчиковатый голос бурята Шивы, — листок разворачиваю, а там: «Победы, возвращения домой…», всё такое, и крупно так написано: «Дайте там всем пизды». Ну прикинь? Это ваще!
Кто-то хмыкнул в темноте.
— У меня всегда треугольничек под бронёй, у сердца. Это как смысл, — добавляет Шива.
«…Силою Честнаго и Животворящега Небесного Креста Господня…»
— Мне тоже детское письмецо попало, из головы не выходит, — мягко объявляет себя обветренный всеми войнами Михалыч. — Теперь с собой ношу. Бывает же, с ошибками пишут. Так вот, вместо «берегите» написано «берегитесь себя».
— Да уж, — постучал пальцами о лежак — Шахид.
«… Молитвами Пресвятый Богородицы, Святителя Николая Чудотворца, Святых Великомучеников Никиты, Ефстафия и мучеников…»
— Парни, слышали историю? — снова влезает Шива. — Десять дней наш трёхсотый лежал вперемежку с укроповскими. И там тоже оказался живой один. Так вот, они перевязывали друг друга. Наш так и выжил. Тот, хохол, умер. Десять дней парень снег ел, пока наши снова не зашли. Уже не в сознании был. Позывной «Бабка» вроде.
— Про эту войну лучше истории и не придумаешь, — тихо говорит кто-то из темноты.
«…Преподобных отец и Святых Святителей и всех Святых Небесных Сил…»
— А вообще, кто сказал, что война — это зло? — продолжает Тюмень.
— Ну… потому что ничего хорошего в войне нет, — отвечает за всех Михалыч.
— Ну да. Поэтому ты на все войны первый. Да и нас за уши отсюда не оттянешь. Домой приезжаю — две недели, всё. Опять только и думаешь, как бы снова вписаться, — включается Ваня-Вакиф. — Да и мир такой, что лучше уж война.
— Знаете, видел такое. — Шива привстаёт на локте, чтоб быть убедительней. — Командир наш на стекле запотевшем что-то рисовал. Ну вроде цветочки там или солнышко. Потом спохватился, стёр и оглянулся, чтоб не видел никто.
«…Аминь…» Верующие из бойцов крестятся.
— Война — ни хорошо ни плохо. Данность. Все только и делают, что воюют. Лишь говорят «нельзя», чтоб другие не были готовы, — говорит из темноты Михалыч.
— Вот-вот, всё обман, — подхватывает Тюмень. — Если бы люди не любили убивать, не было бы фильмов. Всех этих боевиков. Учебник истории из чего состоит? Посмотри, о чём все фильмы, книги, все герои. Лучший всех убивает, забирает женщину.
— Скажешь, нравится убивать?
— А чё, нет, что ли? — вставляет за Тюменя Шива.
— А хз, честно, — шепчет сам себе Шахид.
«…Братва. Мне нужна злость, мне нужна дерзость, мне нужна стремительность… Нужна победа…»
— Знаю только одного бойца, который после двух ранений продолжает верить людям, — произносит Михалыч.
— И кто же это?
— Мохнач, наш пёс.
Лёгкий смех, кряхтение.
Тюмень нагнулся за парой поленьев, заглянул в печь, выцеливает, куда их лучше вложить:
— Но и не думаешь, когда убиваешь. Просто ты или тебя, — говорит задумчиво.
«…Та лесополка наша уже. Нам просто осталось до неё добраться. Не жалеть себя, но беречь. Не жалеть никого, беречь себя и братишку. Быть внимательными, дерзкими, смелыми и злыми…»
— Умирать не страшно. Просто жить хорошо. Страшно подвести своих, — добавляет Тюмень.
— Ладно, давайте спать уже. А то журналист сейчас всё услышит, решит, подонки какие-то.
Тюмень осторожно потянул полено назад из дверцы, смахнул пальцами какого-то замешкавшегося жука, внимательно осмотрел, задвинул полено обратно.
— Так и есть.
«…Слушаем боевой приказ — совершить марш в направлении пидараса, навтыкать в хвост и гриву и вернуться назад. Всё. Задача простая. Выполнимая. Все услышали? Командиры отделений, личный состав к выдвижению. Вперёд».
«Кто умрёт, тот пидарас», — кричит кто-то из бойцов.
«Кто умрёт, тот пидарас», — подхватывают хором остальные.
Белый квадрат на чёрном фоне
Иногда стараюсь вспомнить, представить детали, но не могу. Могу рассказать, описать, но как только пытаюсь в воображении воспроизвести картинку — пустота, вырезаны фрагменты.
В тот день у меня болели зубы. Не сами зубы, а корни. Казалось, всю ночь добывал ими руду и теперь натруженно гудит где-то в дёснах. В принципе, работе это не мешало. Даже напротив, помогало не особо концентрироваться на видимом. Если бы не Андрюха, может, вообще не обратил бы внимания.
— У тебя нервный тик, что ли? — неожиданно спросил он. — Желваки ходуном.
— Да нет, — удивился я, — зубы чуть болят.
Когда он спросил, только тут и ощутил, что корни ломит. Мы в это время снимали фото-видео на заправке в пригороде Северодонецка. Материал получался хайповый — складская постройка выкрашена чёрно-красным, крупными буквами: «Правый сектор»[1], рядом в канаве брошенная БМД с перебитой гусеницей, сама бензоколонка сильно постреляна, валяются боеприпасы всякие, разбиты стёкла, груды вещей и бумаг по полу. Как-то так.
Тела казнённых лежали в топливных ёмкостях — со связанными руками, наполовину утопленные, смотрели на меня с трёхметровой глубины, когда открывал большой квадратный люк и ловил свет, чтобы хорошо навести камеру.
— Материал, конечно, огонь, — кивает Андрюха, потирая виски.
Он старый мой товарищ и коллега, сейчас снимает для RT как внештатный. Гоняется за яркой картинкой, вот, приехал — давай, говорит, что-нибудь пожёстче. С этим тут проблем нет. Правда, не думаю, что это можно выпускать. Я и сам уже снимал здесь, но не стал публиковать, ограничился очерком. Всё-таки кадры — жесть, блюрить много придётся.
За заправкой противопожарный ров, месяц назад там лежали тоже. Следом за армией был следком, взяли экспертизу ДНК, захоронили. А этих вот не достать, никто возиться не хочет. Я сплюнул бычок в сторону, сразу вытянул зубами ещё одну из пачки — может, корни чуть поменьше гудеть будут.
— Поглядывай под ноги, — говорю Андрею.
Тот побрёл отлить в стороне, но теперь тормознул, понял, о чём речь. Разминирования не было. Я вообще не люблю это место. Когда только прибыл, местные сразу поделились: «Там тааакоооое!» Заехал раз, глянул, больше не хотел. За короткое время много было разных людей, некоторые просили показать, узнав от знакомых. Но я отговаривался или тянул время, а по темноте между минами ходить не все любят. Просто не вижу резона. Если тратишь на что-то время или даже малое усилие, то это должно иметь смысл, что-то прибавлять. Но это место нездорово — только отнимает, лишает чего-то. Поселяется пустота.
–… — выругался Андрюха, отворив люк.
Сейчас пытаюсь вспомнить — отсутствуют кадры. Вижу только квадрат неба в отражении. Другу не смог отказать. Зато помню, как челюсть ныла. Ещё сигарету.
Вообще зубы у меня крепкие, здоровые. У дантиста только в юности был, и то по глупости. Когда собрался идти в армию, кто-то насоветовал: мол, проверь, там такой авитаминоз будет, что развалятся, если что не так, ну, думаю, надо. Док сказал, что в целом бивни, как у слона, только курить поменьше надо, но всё-таки нашел какие-то изъяны, немножко посверлил, что-то туда вложил, сказал прийти в другой раз.
— Смотри не свались вниз, — осторожно напоминает Андрей. Сам боится.
Действительно, голову немножко кружит. Известно, если дышать бензином, можно потерять сознание, в детстве мы с сёстрами баловались — открывали дедов бидон с дефицитным девяносто вторым, приближали лица друг к другу, сидели, хихикали, ловя лёгкую эйфорию. Если б не сухой закон, я бы бухал здесь каждый день. Как-то надо мозги отключать. Пусть голова покружится, не повредит. Пахнет не только бензином. Хоть тела наполовину погружены, можно сказать, забальзамированы, к запаху топлива примешивается тошнотно-сладкий запах разложения. Люки широкие, примерно метр на метр, упасть легко. На блестящей плёнке топлива отчётливое собственное отражение. Как в зеркале.
— Не читается, что там на бумажке?
Вот зеркало. В нём я. Рядом погибший. Мы с ним на одном уровне. Три метра вниз и, так сказать, на одной волне. Наступает, можно сказать, равенство.
— Эй, не слышишь, что ли? — повторяет он.
Воспроизвожу в памяти — вижу только себя в прямоугольном экране на фоне неба. Никаких тел. Кто-то отредактировал кадры. Файлы отсутствуют. Но вспомнил вопрос Андрюхи — и точно, был листок на груди. А в сознании картинка не складывается.
Могу описать — руки связаны в локтях скотчем, к груди одного из тел примотан лист бумаги. Мужчины. Лежат на спине. На головах чёрные пакеты, завязаны на шее, но лица открыты. Трудно представить, самому иногда кажется, что воспоминания путаются. Но открываю фото, нет, всё верно, лежат, глядят оттуда, у одного видны локти — руки неестественно выведены, это для мёртвых обычное дело, а может, плечи вывернуты или позвоночник. Пакеты задраны на макушку. Получается, перед смертью им лица открывали, наверное, убийца хотел в глаза смотреть. Но это я додумываю, конечно, не знаю, что там было. А надпись бензин растворил. Только размытые следы. Да и повторю, голова кружилась, зубы гудели. Квадрат белого неба во тьме, моя голова на фоне квадрата.
— Закрывай, тошнит уже, — говорит Андрюха.
Опускаю камеру, выпрямляюсь, достаю сигарету. Постоять, передохнуть. Подышать немного. Однако зубы ноют. Возле хозпостройки, выкрашенной чёрно-красным флагом националистов, из канавы кваканье в сто голосов. Тут видел, местная детвора развлекалась — ссыпают порох из патрона на листок, складывают его, туго сворачивают, получается петарда. Её впихивают в рот лягушке, поджигают, откидывают. Тугой хлопок, лягушка в клочья. Какое время, такие и игрушки. Я рассердился, конечно, плохих слов наговорил детворе, отобрал, что мог. Не уверен, что подействовало. Вспомнил ещё что-то. Ведь сам таким был. Кто не ощущал в детстве какое-то запретное познание границ жизни через мучение другого? Отрывать крылышки мухе и смотреть. Потом — по одной — ножки. Потом…
В человеке сокрыто тёмное. Иногда получается это загасить, но, как только появляется безнаказанность, всесилие тут как тут. И уже другие вопросы. Трудно быть богом, как говорится. Помню, залип на муравейник, часа два смотрел, как ловко они свой быт улаживают. Пару дней прошло, что-то крутилось в голове, не давало покоя. Пошёл, обложил ветками по кругу, поджёг. Смотрел на агонию. И мелькнуло какое-то злорадное удовлетворение. Но вдруг испугался своих чувств, распинал дымящиеся остатки, убежал. Никому не рассказывал до сих пор.
Тут вместо муравьёв — люди.
— А? — Что-то он спросил, я не слышал.
Андрей возится у окна, выцеливает камерой какую-то тряпку. На стенах тёмные потёртости. В помещении сыро и тревожно. Смятая пачка сигарет, скомканные вещи, несколько пустых бутылок, битое стекло, обрывки бумажек. И запах тревожный.
Пойду-ка подышу. Кажется, отсняли всё. Андрей молча кивает в сторону подоконника. Вроде ничего необычного. Уже сделав шаг посмотреть, на что он там указывает, я тормознул. К чёрту. Не хочу даже смотреть.
— Бельё женское. Рваное, — поясняет он.
А к дантисту на второй приём я так и не попал. Он такую цифру назвал — размером с номер телефона. Конечно, не пошёл. Только жизнь начинал, денег не особо. А то, что насверлено было, с годами развалилось, но, в принципе, не мешает до сих пор.
— Давай, хорош уже, — зову Андрея.
Кстати, в армию так и не взяли. Но не из-за зубов, они до сих пор здоровые, хоть проволоку грызи, — просто слишком слепой. А я, дурак, уже учёбу бросил. Хотел потом поступить в наш институт МВД, но тем же летом загремел по хулиганке. Вообще, ни при чём был, но следствию не докажешь.
…Липкое что-то под подошвами. Будто сироп высохший. Только не сироп. Развидеть бы это всё…
Потом, кстати, порадовался даже, что правоохранителем не стал. Не знал до того, насколько они жестоки и беспринципны. Сейчас, с годами, понимаю, их такими делает окружение, в котором работают. Система абортирует человеколюбие. Конечно, стадии у всех разные, но странное дело: чем больше в людях этой пустоты, тем она более выпуклая и чётче определяет характер.
— Надо бы коньячку на вечер взять, продрог весь что-то, — ёжится Андрюха.
Странно, меня, наоборот, потливость проняла. Надо было полегче одеться, всё-таки лето. Смотрю на Андрея.
— Сухой закон вообще-то, — напоминаю ему.
— А? — замирает на миг, что-то прокручивая. — Точно. Надо же. Вылетело из головы. Тогда ладно.
Помялся немного:
— Может, что-нибудь для раненых у тебя есть?
Есть, конечно. Но не сейчас. Только для серьёзных случаев.
Подумал и сам себе удивлённо проговорил несколько раз в голове: «Только для серьёзных случаев… Только для серьёзных…»
Весна в Рубежном
— Муж у меня на элеваторе работал, старший сын на химзаводе. А младший в молодости в аварию с друзьями попал, вот восемь лет уже как лежачий, ещё и диабет. Муж в марте прибрался, как война началась, сначала ещё ничего, мужчины мои оба на работу ходили, но муж плох стал, молчал всё, ну и возраст шестьдесят шесть уже, не смог принять войну эту, однажды просто инфаркт взял. Судмедэкспертизы не было, просто некому. Здесь ведь с самого начала россияне пытались зайти, только их разбили, вот со стороны Варваровки они стреляли, ВСУ отсюда. Как хоронить? Снег ещё лежал, март холодный, тащили мы с сыном на салазках. Таксисты ездили ещё, но дорого очень, за довоз тела запросили четыре тысячи гривен, я и согласилась, только всё равно не приехал никто, побоялся, тащили сами. Тротуары там или бугры — покойный мой скатывался постоянно, сын назад поднимал, сначала сердился, потом молчал уже просто. Людей, чтоб копать, нашла, немало заплатила, обстрел в обе стороны шёл. Похоронили без места, администрация уже не работала, церемоний никаких не было, а чтоб отпеть, наутро ходила в храм, отпевали не при гробе, а так. Младшему мы не сказали, что отца больше нет, чтоб сахар не поднялся, сказали на заработки уехал. Так и не знает до сих пор. Громыхало, он всё спрашивал, что происходит, я говорила салюты дают, так боюсь его волновать, что так и не сказала за войну. Но как скроешь? В апреле здесь уже и автоматы-пулемёты затрещали, он опять спрашивал, не помню уж, что врала ему. Так и не признаюсь, он знает, что обманываю, сердится. А в конце апреля наши, украинские, отошли на промзону и в частный сектор, видели, как там теперь разбито? Господь отвёл от нас, не стали пенсионеров защищать, так бы всех нас тут в панельках и похоронило. Кто ж знал, что такая война. И вот, когда понятно стало, что война мимо нас краем прошла, грохот в центр переместился и ближе к реке, пошёл слух, что началась зачистка. Говорят, по квартирам чеченцы пошли. Началась паника. Страху было, вам не понять. Вы же не представляете, как нас тут настропаляли: мол, и насилуют всех, старух и детей, и мясо человеческое едят, и убивают без разбора, и забирают всё вплоть до обоев. А деваться некуда, сидим, ждём. Кто мог сбежать, сбежали. Я уж и по дому прибрала как есть, подмела, на иконку помолилась, думаю — будут убивать мужиков иль нет? Скажу, только ведь схоронили отца. Может, младшего, инвалида, пожалеют. Старший вот как на табурет в комнате сел, так и сидел молча, ожидал. То соседка, то сосед какой забегут, мол, вот уже вроде в соседний дом заходят. Я сама помылась и оделась полегче, даже в зеркало смотрела, ну, думаю, докатились на старости лет, насиловать идут, а я хочу не так убого выглядеть. Было бы с чего застрелиться, убила бы себя и младшего. Тут вспомнила, коронки золотые у меня, надо снять, так, думаю, лучше сама, чем если они вырвут с зубами. Встала перед зеркалом, плоскогубцы взяла и нож, стучу, сковыриваю, потихоньку получилось, правда, употелась вся, пока сняла. Кольца ещё, серёжки и цепочку — всё в ладонь взяла, опять сижу жду. Уже и шумы какие-то на лестнице. А время долго-долго идёт. Наконец и к нам стук. Аж прям как по сердцу простучали, сколько ни готовься, всё равно неожиданно. Открываю, заходят. Вежливые, молодые. Вроде и не чечены. Спрашивают, мол, кто у вас, что, есть ли оружие. У меня от страха речь нормальная отнялась, лепечу что-то. Сын как на табурете сидел, так и сидит, похоже, как телевизор смотрит, только телевизор не включен. Они подняли его, ощупали, он молчал, я что-то говорила. За младшего спросили, нет ли ранений, почему лежит. Перевернули, посмотрели, нет ли под ним чего. Я в ладошке золото своё им тяну, молодой руку отвёл, сказал, не за этим здесь. В общем, квартиру осмотрели, вежливо всё очень, ушли. Я думаю, ну наверное, это осмотр только, грабить и убивать другая команда придёт. Сидели ещё почти сутки, ждали. Только тут я поняла, сын не поднимается даже водицы попить. Подхожу, а он бледный совсем, еле в кресло его пересадила, воды дала, понимаю, плохо с ним. Сердце или ещё там что. Давай искать корвалол или что-то от сердца, к соседям сбегала. На дверях квартир, где люди живут, появилась надпись «Проверено Ахмат», и у нас тоже. Почему-то это напугало. Не давало покоя. На другой день снова стук. Ну всё, думаю, вот и наш конец. Но мысли уже только о сыновьях были, на себя было всё равно как-то. Открываю, военные спрашивают, нужно ли что-нибудь. У меня опять дар речи пропал. Не понимала, что хотят. Пришли убивать — убивайте уже. Стояла, глазами хлопала. Вот же дура. Ничего не сказала, может, сын жив теперь был бы. Он вообще у меня крепкий, спокойный очень, за сорок уже, с семьёй не сложилось, где-то есть внук, но невестка с нами отношения не поддерживает, сейчас в Харькове вроде. Так вот, я к сыну, хлопотала-хлопотала, но он уже всё, отходить стал. Так и умер здесь. Вы простите, что у меня слёзы, вот приезжаете, каждый раз выговариваюсь, а всё не могу это принять. Господи, какая же дура, за шестьдесят старухе, а мозгов не нажила. Теперь вину эту нести. Вот так, представьте, умереть от страха, сильный мужчина, сидя в своей квартире. А я бегала рядом, только нагнетала — вот изнасилуют, вот убьют. А он сидел, слушал. Наверное, спрашивал себя: что могу сделать? Господи, упокой наши души. Если б не младший, не ухаживать, наложила бы руки на себя, хоть и грех. Теперь такой крест. Господи, ну почему так? Ведь всё иначе. Может, в этом промысел Божий, не знаю. А ведь на другой день, как сын отошёл, когда с соседями его выносили, думаю, как хоронить? Военные ведь и повезли меня, офицер солдатиков двух приставил, чтоб прикопали рядом с отцом. Я всё спрашивала, кому деньги платить, а солдатик мне — ты что, мать, мы ж не за этим. И ещё спросил, не нужно ли мне чего. Только тут до меня и дошло.
Жар
Хоть я и отказывался, всё-таки бойцам нужнее, Витёк настоял, сказал, иначе обижу. Каждый поступит так же. Понятно, баня — сакральное действо, главный мужской круг, место откровенных бесед, не пригласить гостя странно, а для Вити я даже не гость, а немалая часть жизни. Мне так и лучше, где ещё поговорить, как в парной, только чуть совестно перед служивыми, на войне это дефицитный досуг. Следующие в очереди, наверное, уже поглядывают на часы. Витя ловит взгляд, примерно угадывает, о чём я, усмехается, жестом направляет меня в парную. Напомнило что-то домашнее, из той жизни. В последние годы виделись редко, как раз только в баню я к нему и приезжал. Хлёст веника и шипение воды, ошеломляющий ушат холодной, а потом уже стол, спокойные семейные разговоры, жёны, дети, немного выпивки. Всегда ещё кто-то из его друзей, знают, суббота — двери открыты. Странно, что здесь, на войне, мы опять сидим на одной лавке, пригибая голову от жара.
— Да чё с ними будет. Просто говори, что всё хорошо. Наврёшь побольше и нормально.
Это он насчёт Лизы, своей жены. Прочёл мой немой вопрос, а может, просто продолжает вслух собственную мысль. Такой вот он. Сам замирает без дыхания, когда рассказываю — что сказала жена, как в окно смотрела, во что была одета. Но не хочет ни письма писать, ни вживую поболтать. Сколько ни прошу, хоть пару строк или видеопривет — отмахивается. Я сейчас его единственная связь с домом, «той жизнью», собственным прошлым. И знаю, для него это важно. Но упёрся — и всё. Просто он такой. Люблю этого человека.
— Бабуля говорила, счастье — момент, когда ничего больше не надо, даже слов. Вот прям оно.
Широкой ладонью Витёк сгоняет пот с лица и шеи, снова опускает голову. Не хочет, стало быть, о семье разговаривать. Сдвинул тему. Ну и ладно. Раскалили, кстати, неслабо. Жар проникает до костей, голова чуть ватная. Иная реальность. Рядом ещё два бойца, явно сибиряки, оба щурятся по-соболиному. Землянка небольшая, если чередоваться между парной и моечной, наверное, очень даже просторно, но пока что все хотят прокипятить кровь. Сидим плотненько, как патроны в рожке.
— Главное МАН прошприцуй. Не забудь, пожалуйста, — напоминает он.
Опять заладил. Я уже пытался сказать, что сам промажет, когда вернётся, но вижу — упорствует, не откажешь. Сколько его знаю, всегда он с грузовиками. Сначала водителем, потом на себя, потом распродал всё, приобрёл этот самый МАН с манипулятором. Сам себе хозяин, заработок немалый. Вылизывал его еженедельно. Видать, скучает.
— Должно быть хоть что-то за жизнь, что довёл до ума. Где всё как надо. Хоть что-нибудь.
Знаю Витька больше половины жизни, со своих двадцати. Он как раз вернулся с армии — высокий, ушастый, большеголовый. Похож был на весеннего медведя, весь какой-то драный, голодный и худой. С годами заматерел, конечно, вот уже и проседь. Но тем больше похож на зверя. Когда смеётся, уши ещё сильней оттопыриваются, и я хочу не хочу улыбаюсь. Словно и не было этих лет. Всё пытается воплотить свою микровселенную.
— Ну а для чего тогда всё, если не так? — твёрдо спрашивает он.
По-отцовски наставляет — нужно МАН завести и потарахтеть, лапой подвигать, упоры поставить-убрать, да и прокатиться не помешает. Мол, не должно застаиваться, всё стареет без движения, особенно гидравлика. Я не перебиваю, дую на него и себя обжигающим воздухом. Пусть терпит. Вообще-то Витя весельчак, а тут серьёзного изображает. Можно подумать, про человека рассуждает, не про грузовик. Так бы о семье переживал.
— Почти пятьдесят точек шприцевания. Смотри, не пропусти ничего. В полке над лобовым книга по эксплуатации, там все схемы, ты буквы любишь, разберёшься. А Лизке тверди — всё нормально, сижу в тылу, просто связи никакой. Ты ж умеешь наплести.
Он постоянно «за ленточкой», думаю даже, сам напросился в пекло. И не знаю, что врать Лизе. Когда началась мобилизация, его вызывали в военкомат, но лишь сделали учётную запись, отправили домой. Витёк помаялся пару недель и записался в добровольцы. Я не удивился, вполне в его духе.
— Дома что мог сделал, но смотришь на это всё, понимаешь — ничего вообще не сделал. Поэтому и пошёл.
Лизе сказал — мобилизовали, а контракт, мол, ещё и заработок. Вот так и обхитрил. Непонятно, правда, кого. Жена, конечно, заподозрила что-то, тем более стало известно, призванные получают не меньше контрактников. Но молча стала покупать амуницию получше и обвесы — родина сказала «надо», значит, надо. Железная женщина.
— Да как я поговорю? Я ведь голос услышу, рвану сразу к ней. Бед наворочу. Ты уж лучше наври ей что-нибудь. У тебя это хорошо получается.
Самому, наверное, совестно. Помню, как впервые её увидел: «Знакомьтесь, она будет жить с нами». Высокая блонди совершенно городского вида, самоуверенная, с юмором. Даже странно было видеть их рядом — дикарь и цветок. До армии у них что-то там было, через несколько лет, как только устроился в городе, Витя нашёл её, вырвал у мужа. Пару месяцев мы вчетвером ютились в нашей однушке.
— Только возьми пневматический шприц, Лизка покажет. Обычным не потянешь. Это если б бабу нашпиговать, знаю, ты бы давил, пока смазка не кончится. А?
Не издёвка, просто провоцирует старые воспоминания. Подмигивает сослуживцам и с улыбкой чуть толкает меня телом. Грубоватые доски приятно царапают бедро и плечо. Похоже на женские ногти. В бане хочется говорить только правду. Было дело. Слонялись по девчонкам, наводили шорох.
— Было у тебя в жизни такое, как на развилке? Как в русских сказках, стоишь перед камнем: налево — одно, направо — другое, прямо — третье? И смотришь, всё уже было, остался один путь.
Было ли у меня перепутье? Не знаю. Нет, не готов выбирать.
— Да ладно, у тебя компас в штанах, чё ты можешь выбрать? — усмехается Витёк. — Не знаю я тебя, что ли.
Берёт веник, секунду думает, вытаскивает около половины ветвей, связанную часть откладывает. Знаю зачем. Помню, ещё не были так близки, я после гулянки припёрся к нему на квартиру, стыдно было к своей. Утром он выставил на стол что было, я голодный, хватал всё, он ел не спеша, когда остался последний ломоть, я думал — брать ли. Он угадал мысль, разломил кусок пополам, вернул назад, продолжил есть. На меня это тогда произвело сильное впечатление. Тогда же он моей сказал, что ночь я был у него. И с того времени покрывал всегда. Витя — брат моей первой жены.
— Там на МАНе на заднем суппорте штуцер под шприц заломлен, ты просто прижми и дави. Представь сам знаешь что — и сразу второе дыхание. Я тебя знаю.
Внутренние стены обшиты толстым утеплителем на фольге, от этого интерьер имеет инопланетный вид. Сварной самодельный котёл тоже обёрнут блестящей жестью, в полость засыпаны камни. Лавки из грубой доски. Самоварный эко-хайтек. Русский космос. Вот же, из ничего обустроили… А с леса выглядит как обычная землянка — холмик с трубой, ниша с дверцей. Место красивое — сосновый бор, подальше от ППД, поближе к воде.
— Но вообще-то ничего нового я тут не открыл. У бабуси, знаешь, свеча на службе всегда ровно горела. Ей это нравилось, потому и помню. Примета ведь, что у грешников свеча неровно горит. Так вот. Бздят. Нет столько безгрешных.
Кто-то в моечной затевает стирку. Витёк рассказывает, как однажды натурально обделался на задании. И ползти было страшно, на верную смерть, но двухсотого надо вытаскивать, пули прям рядом вжикают, дополз почти, тут увидел противника, метрах в двадцати, тот тоже увидел. Прям по ногам потекло, ну всё, хана. А тот давай строчить, но почему-то не попадает. Не сразу понял, что противник поверх него стреляет, только шум создаёт, да ещё рукой показывает, типа «забирай своего и вали». Так и вынес.
— Случается, оказывается, в жизни и такое. А вот у Татарского в ленте как-то прочёл: основное стремление русского человека — не обосраться перед смертью. Прикинь.
Плюхает из кружки, удовлетворённо кривится, отворачиваясь от пара. Когда морщится, похож на ребёнка.
— А ещё было раз, ППД обстреляли, парень как раз вышел в толчок, тут ракета прилетает. Попадание непрямое, так бы капец, но РЭБ чуть траекторию отклоняет, в общем, располагу развалило, все трёхсотые, а вот парнишку этого прям с говном смешало. Вот же не повезло. Лучше б уж вообще без тела.
С годами Витёк всё сильнее воспринимает нечистоту как скверну. Это у него от бабушки, та чистюля была редкая. Всё детство бегал от неё, теперь вспоминает. Бывает и так. Любила она Витька больше других. Он по детству был непутёвый, пыталась водить в школу и встречать с уроков, так он сбегал заранее с уроков, чтоб с ней рядом не идти, а если сторожила, то, бывало, и через окно. Бабуля и домик свой ему отписала, хотя наследников немало. Говорила, пусть хоть что-то за жизнь хорошее сделается, пусть опора будет хоть одному человеку.
— Всё за Лизку переживала, говорила, на кой ей такой бусурман, как я.
Я с бабушкой долгое время в этом был согласен. Не думали, что у них срастётся. Но потом мы переменили мнение. Бабуля, когда при смерти лежала, даже сказала — теперь счастливая, ничего не хочу. Это часто у Витька дома поминают.
— А теперь вот так. Знаешь, как из дома уезжал? Я ей — Лиз, говорю. А она ноль, ничего. Снова ей — Лиз. Тишина. Лиз! И так весь день.
По мне, так её можно понять. Должна же быть какая-то причина, почему муж оставляет дом, семью и уезжает на войну. Хоть бы попробовал объяснить.
— Чё я ей скажу? Она сама знает. Просто возраст пришёл. Либо на стакан садиться, либо бежать. Потому что надо смысл.
Плюхает на камни ещё, встаёт в рост, начинает разгонять воздух.
— Вот ты мне скажи — для чего снег лежит на ветках? — говорит он.
Совсем непонятно о чём. Снег на ветках. Не зима вроде. К чему он это? Полотенце в его руках совсем домашнее, со слониками, наверное, из гуманитарки. Обжигающий гнёт воздуха заставляет согнуться.
— Жизнь я люблю. Ты не переживай. Хочу жить. Готов грызть сухую перловку, да хоть кору дерева или броню танка. Потому что это жизнь. Может, и вернуться получится.
Трудно вместить в одну мысль даже крошечный миг. Кто-то из философов удачно так сформулировал главный вопрос человека — вопрос самоубийства.
— Ты, главное, МАН прошприцуй, душа болит, дальше разберёмся.
Смеётся, размашисто толкает предплечьем, вынимает веник из таза, трясёт. Пора париться. Дыхалка у Витька в этом плане в порядке. Встаю выше, поворачиваюсь спиной. Ребята не спорят, лезут в моечную.
— А ещё скажу тебе. Пусть лучше она будет злая. Вот представь — голосовуха каждый день, «как спалось котик», «чмоки-чмоки», «я тебя тоже», пару строк, сердечко. А потом бац, тишина. Допустим, на неделю. Валидол, бессонница. На хрена эти качели? А если навсегда? Нет. Пусть забудет меня, проклянёт. Прямо сейчас.
Витёк потихоньку разгоняет себя. Расхлестался. По канону парить полагается только с добрыми мыслями. Хотя, наверное, он и говорит о добре.
— Лучше скажи ей, что я бабу завёл. Понимаешь, это моя война. Не там в полях, а внутри. Ну получилось так, потащило мужика. Вот, нашёл решение. Её это не должно касаться. А тут ещё похоронка придёт, и что тогда? Не хватало, чтоб страдала из-за меня. Жили-были и вся жизнь кувырком. Не буду ничего писать. Зачем нежности разводить. Зачем обнадёживать? Реально, скажи ей, будто с кем-то сошёлся.
Он опускает веник. Я его не вижу, лежу закрыв глаза. Парни в моечной.
— Присмотришь за ней, если со мной что?
Плохая тема, но, конечно, какие могут быть вопросы. И сейчас без внимания не оставляю. Правда, Лиза сторонится помощи, женщина самостоятельная. Как ещё присмотреть? Чтоб не завела кого, что ли?
— Ты не понял. Если меня не станет, бери её. Пусть ей будет на кого положиться. Во всех смыслах.
Снаружи воздух периодически вспарывается близкими выходами РСЗО, и вообще, кажется, сталкиваются континенты. Лес кишит армейскими. Линия призрачна, какие-то опорники отбиваются, какие-то теряются, в воздухе свои и чужие глаза. Но вдруг так тихо. Не, Вить. Не в кассу. Не о том.
— Да кто тебя вообще спросит, — усмехается он и садится, усталый.
…Хоронили Витю на родине, в посёлке. Я хотел что-то сказать Лизе, но она рукой повела: мол, успокойся. Будто всё наперёд ясно. А я просто собирался утешить. Спустя неделю взял попроще одежду, поехал. Ползали до темноты с Витькиным сыном под машиной, промазывали узлы, потом и прокатились немного по посёлку. Он маленький ещё, но ничего, пусть привыкает.
Кажется, четверг
Саня упёрся локтями о стол, пучит глаза. Всегда так делает, когда сердится.
— У меня такой материал! Ну разве не кино? Дубль пять, щёлк! Снято!
Это он снова про свою работу. Фотографируется с такой смешной табличкой в руках на местах происшествий, там шахматная клетка по краям и дата. Действительно, очень похоже на киношную, когда сцены обозначают, нумеруют дубли. Только вместо названия фильма у Сани написано: «Представительство ДНР в СЦКК». Фиксирует удары по гражданским. Такое себе кино.
— Да успокойся уже. Давай посидим нормально, — говорит Лида.
— Только финальные сцены! Зэ энд! — зло бросает он и замахивает остатки из рюмки.
Лида невозмутима, как танк, утихомиривает Саню парой фраз в любой ситуации. Привычно маневрирует по маленькой кухне хрущёвки — то подложит чего, то сальцо требовательно подвинет, то тарелку меняет. В общем, не сидит на месте, ухаживает. Сейчас встала за мужем, положила Сане мягкую ладонь на плечо, тот бросает сердитый взгляд, не решил ещё, успокоиться или нет. Они подходят друг другу, такие возрастные пончики, понимают без слов.
— Недавно иду, смотрю, толпа приодетая, — говорит Лида. — Сердце ёкнуло. Опять, блин, думаю, коллективные похороны. Мужики в пиджаках и рубашках, у женщин из-под курток юбки. Поравнялась, слышу, люди ремонт обсуждают. Оказывается, это новые квартиры выдавали. Уж и отвыкла, что люди могут красиво одеться по хорошему поводу.
— Комедия, бля! Коламбия пикчерс и не представляет! — снова включается Саня. — Дубль третий — фабрика грёз, мать её. Ошалели совсем. Просто наобум. Зло. Чистое зло.
Лида легонько шлёпает его по затылку, подвигает тарелку. Давно к ним не заезжал. В Донецке хорошо со связью, сегодня был рядом, думаю, почему б не позвонить, когда ещё? А они говорят — ого, шо ты ещё там, а не тут? Лида быстро такой стол организовала, у меня дни рождения скромнее. Пытался её отговорить, но куда уж там. По-русски, всё лучшее на стол. Выпили по поводу встречи, поговорили о том о сём. Я думал заодно проинтервьюировать или даже ролик снять. Но Саня как-то быстро окосел. Устал, наверное. Работа — не позавидуешь.
— И бывает же, стою на похоронах, — говорит Лида, — и такие странные мысли крутятся: вот бы сейчас черешни на всех и шампанского. Конечно, неуместно. Или — почему никто не купается? Понятно, погода не та. Но всё же. Как-то не так это должно быть.
Тоже, кажется, опьянела немного. Расчувствовалась. Саня рычит в каких-то своих мыслях.
— Как там говоришь? Клёвый контент? Вот, обзавидуешься — сцена «кишки на стенах», как тебе, а? — снова заводит свою шарманку.
Лида чуть пригубляет прозрачную. Сейчас не чокается, машет рукой в сторону мужа, виновато улыбается. Да и как чокаться, когда за столом такая тема. Муж и правда день и ночь по выездам, перегрузился. Так-то он душевный мужик и безотказный.
— Это утром было на Киевском, недалеко от нас, мы слышали. — Имеет в виду, что прилёт был недалеко от её работы.
Впервые, когда попал в Донецк, поразился — мирный облик. Широкие проспекты, снующие машины, огни, салоны красоты, торговля. Конечно, половина людей в форме, но всё равно нет ощущения воюющего города. Едут в автобусах, держат за руки детей, гуляют в парках и сидят в кафешках. Никаких касок и брони. Железные люди. Я даже не сразу понял, что это шумит то здесь, то там — будто где-то за домами с крыши съезжает лист жести и бахается о землю. Только когда рядом ухнуло, в голове факты соединились. Непуганый был.
— Мужчина один потом зашёл, сигареты покупал и сразу зажигалку. Не знал, какие выбрать.
Лида — обычный продавец в продуктовом. Могла бы и куда-то в другое место, образование есть, да и вакансий сейчас много. Я так понял, не решили ещё, останутся здесь после войны или уедут. Только работа Сани и держит, ответственные. Как же оставишь, говорят.
— Ракета «Джей-эр-оф хеф», производство Словакия, с увеличенной дальностью, сорок и два кэмэ, на минуточку, — чеканно подтверждает компетенцию Саня, всё так же глядя куда-то за стены. — «Джей-эр-оф хеф!» — хлопает ладонью по столу.
На холодильнике — небогатый набор магнитов, квадратики фото. Кажется, Крым, ещё что-то нехитрое. Сын на руках. Солнце. Смеющаяся девчонка в облаке сладкой ваты. Дочь. Сейчас у неё своя семья, где-то в нашем Черноземье. Сын учится в Ростове, четвёртый курс.
— Поражающие элементы — девять тысяч сто шариков. Девять тысяч сто.
Саня сверлит глазами что-то вне стола, подбирает какие-то слова, сам в себя дуется. Подрасклеился немножко мужик. Ну ничего, бывает. Буркнул что-то жене, мотнув подбородком.
— Что? — переспрашивает Лида.
— Слышишь, вода закипела.
Лида бросает взгляд в сторону плиты. Огонь только под чайником, но тот ещё не нагрелся. Показалось. Поворачивается к мужу, нежно ершит его седоватый ёжик.
— Знаешь, — говорит она, — иногда чувствую, счастлива, но, как задумаюсь, сразу же очень несчастна. Даже устала. Наверное, это одно и то же.
Непонятно, кому именно она это сказала. Значит, просто надо было сказать. Но Саня напрягся. Спьяну не знает, как реагировать, снова включает автодиктора:
— Девять тысяч сто шариков. Зафиксированы повреждения: магазин «Жасмин» по улице Чемпионной. Также частные жилые дома по улице Чемпионная, тридцать семь, тридцать девять, пятьдесят пять…
— Иду как-то на работу, — вступает Лида, не обращая внимания на Санин монолог, — по Пушкина, там, помнишь, некрологи вывешивают на длинном таком стенде. Написано среди прочих — погиб герой. Имя, дата. Фото мальчика, юный совсем. Запомнилось. Фамилия Пенин. Спустя две недели снова там иду, написано — погиб отец героя. Фото, дата. И тоже Пенин.
–… дом шестьдесят два, шестьдесят четыре, а также по улице Кемеровской…
Саня прерывается на полуслове, тянется к бутылке, добавляет всем ещё. Поднимает палец, требует внимания:
— Сцена «Губка Боб в аду». Дубль единственный. Поехали! — снова хлопает ладонью. — Губка Боб, бля! — зло смеётся.
Я не понял, вопросительно застыл с рюмкой. Лида грустно улыбается, поясняет со слов мужа — были прилёты, повторные, ад, кромешный ад, все по щелям, тут на место приезжает аниматор в костюме Спанч Боба. По фиг ему на разрывы, ищет адрес именинника, шутки-прибаутки сыплет. То ли пьяный, то ли безбашенный. Бывает и такое.
–… а также по улице Кемеровской, шестьдесят семь, шестьдесят девять, — завершает Саня.
Лида мечтательно вздыхает, поднимает — рюмку:
— Хочу Новый год в тишине. Чтоб никаких салютов, никаких фейерверков.
Чокаемся. В хорошем смысле. За это можно.
Донецкие вообще бесстрашные. Будто бессмертия хлебнули. Сам помню, как-то раз заказал пиццу, начались прилёты, ну, думаю, придётся на чайке одном вечеровать. Но нет, через полчаса — тук-тук, заказывали? Я ему: а не страшно? Он: а кто же тогда будет возить? Работать надо. Русские все фаталисты, но донецкие — это что-то.
— Разве вода не кипит? — возвращается в реальность Саня.
Лида смотрит на плиту, ничего не отвечает, кладёт свою ладонь поверх его. Тот прекращает лупатиться, как карась, поднимает взгляд на неё, накрывает ладони свободной рукой.
— Девять тысяч сто шариков. Девять тысяч сто… А бывало, в шахте. Воздух-то, воздух… Воздух где? Тююю…
Саня когда-то был инженером добычи. Все когда-то кем-то были.
— Когда ж это кончится, — не выдерживает Лида, проводит ладонью по глазам, неловко опрокидывает рюмку.
— Что-то с детьми не так? — догадываюсь я.
— Дубль раз. Билет в один конец, — бубнит Саня.
Лида вздыхает. Нехотя рассказывает — сын надумал жениться.
— Вроде радоваться надо?
— «Хаймерс». Эм сто сорок два, — врубается в паузу Саня. — Ракета «Атакэмс». Двести двадцать семь миллиметров…
— В армию собрался, — отвечает Лида.
Ну тогда ясно. Не знаю, что и сказать. Лида порывается что-то пояснить, но горло сжалось, и вместо слов получился глухой писк. Смахивает ладошкой влагу, поднимает глаза вверх. Там только потолок. В неловкой тишине отводит взгляд и качает головой.
–…кассетная головная часть. Инерциальная система управления. Дальность — сто шестьдесят пять километров. Сто шестьдесят пять…
Когда первый раз приехал в Донецк, помню, удивило количество свадеб. По правде говоря, никогда не видел больше, чем здесь. Прям город молодожёнов. Изумлялся. Тогда накрывали крепко. Гремит всё вокруг, прям по городу прилетает, а они в фатах стоят, хлеб-соль там, пшено и шампанское. Все местные. «Ну людям умирать ведь. Вот и хотят потомство оставить, всё естественно», — пояснил мне кто-то. Шла мобилизация.
— Да выключи ты уже этот чайник, — взрывается Саня.
Лида остаётся сидеть.
— Вот так, — говорит Саня.
— Да уж, — отвечаю я.
Голод
Всё спонтанно. Вынужденная остановка, комендантский час, отзывчивость незнакомых служивых, аскетичное гостеприимство. Кров, ночлег. Случайность, как и многое в жизни. Как все встреченные за жизнь, как само рождение. Правда, всё, что волнует сейчас, — еда. Да и проспаться бы. Не до высоких материй.
— Знаешь, ты не обижайся, что ничего не спрашиваю, просто у меня нет эмпатии к людям, — говорит она. — Не то чтобы здесь лишилась, с детства такая.
Она отмахивает светлую прядь, плюхается на кушетку. Все куда-то испарились, полумрак светомаскировки. Одни. Выжидательно смотрит. Пугает, что ли? Или интригует. Смешно прям. Интересно, где тут у них камбуз. Небось есть какие-нибудь остатки ужина. На худой конец тушнина с хлебом.
— Когда поехала на первую войну, была совсем ещё девчонкой, — говорит она.
Потрескивание печки, копчёный запах нестираной амуниции, минимальный порядок, грубый стол. Типичная располага в бывшем жилом. На стене чудом уцелевшее небольшое фото из чьей-то прошлой жизни. Угадав мои мысли, она ставит чайник, покопавшись, высыпает на маленький стол сухпай. Батончики из сухофруктов, шоколад. Уже что-то. На вид лет тридцать, русые пряди по зелёной флиске, вполне милая, богоматерный взгляд, долгие паузы в разговоре, сильные уверенные движения. Что-то хрупкое и героическое. Грудастый символ страны. Сила и слабость. Родина-мать прям. Такие не первый век встают на место сгинувших мужиков, вытягивают страну. Да и воспитывают парней тоже они. Хочет выговориться. Что-то её мучает, свербит. Какой-то вопрос. Желудок некстати урчит от горячей жидкости, растворяя галеты. Она усмехается, отвлечённо пожамкав в ладонях митенки, начинает рассказ.
Говорит, первая война стала для неё неожиданностью — тихая контрактная должность в родном Пупырловске, кто знал, что её санчасть за сутки снимут и отправят на внезапное пекло? Я пожимаю плечами, соглашаюсь, мысленно намазывая паштет на горбушку. Где тут у них сухпайские консервы? Оглядываюсь. Нигде. Действительно, кто ж знал. Первая война. Растерянность, краткий испуг, уханье разрывов, рёв бронемашин. Спрашивает, знаю ли я, что такое бронеколонна на горной дороге? Представляю, канешн, хотя свидетелем, слава богу, не довелось. Она кивает.
— Но зато я поняла, что у меня совсем нет эмпатии. Просто не знаю, что чувствуют люди. Не могу представить. Но для войны-то это неплохо, а?
Наверное, неплохо. Хрен знает, что для войны хорошо. Решительность. У неё вроде есть. Но разве бывают люди вообще без эмпатии? Вскрыть бы её решительно, как жестянку перловки с мясом. И сожрать. На этой войне она доброволец. Замужем, трое детей, старшему четырнадцать. Ждут, гордятся. Как муж отпустил? А разве удержишь. Соглашаюсь. Кажется, решительная. Хотя всякое тут бывает. Груди призывно топырятся из термухи, отсвечивая в полумраке, как свежеиспечённые булки. Кажется, даже чувствую хлебный дух. Тёплые. Непроизвольно сглатываю.
— Не, давай только без этого. Ну ты понимаешь, — ловит взгляд она.
Мне-то что. Лишь пожевать бы. А ей выговориться. Сомнение у неё какое-то. Вот нашла стороннего слушателя. Война манит и женщин. Много таких, кто, испытав где-то сильные эмоции, уже не могут без подобного. Зачастую пугаются каждого выбуха, сразу неоправданное возбуждение: «Правда же, совсем близко? Правда же? Ты видел? Совсем рядом!» Потом пересказывают другим, преувеличивая опасность, снова возбуждаясь. И снова стремятся ближе к смерти. Мотыльки. Медики, блогеры, волонтёры, корреспонденты. Зона бд полна таких. Эта со своим прибабахом.
— Мне, кстати, это вообще неинтересно. Просто я другая.
Она задумчиво смотрит на свои ногти, которые давно требуют маникюра, прячет пальцы, встаёт с топчана и поворачивается к окну. Ну фригидная, бывает. Не многое потеряла. Зато подсела на войну. Теперь эмоциональная зависимость. Если честно, всё, что можно получить в той жизни, — дети, любовь, секс, достижения — не стоит и сотой доли того, что ощущаешь здесь. Это нужно признать. Но далеко не все рискуют быть бойцами. Это достойно уважения, даже преклонения. А ещё быть центром внимания между мужиками. Джекпот прям. Разве нет? Соглашается, но, говорит, главное — не в этом.
Помню, когда-то осознал, насколько мало дано человеку удовольствий, — первый алкоголь, первый секс, думаешь, неужели это всё? А где кайф? А о чём тогда столько разговоров, фильмов и книг? Продолжаешь, усердствуешь, гурманничаешь — эффект не многим выше. Обман, тотальный сговор. Через десяток лет понимаешь — да, это предельные радости, доступные человеку, такие вот маленькие и убогие. Как с этим жить? Аж жалко всё человечество.
— Как-то раз заметила, что мне несмешно там, где другие смеются.
Картинно поворачивается у окна, длит паузу. Опять о своём. Я представил, как поворачивается мясо на вертикальном шампуре в электрической жаровне. С меня ноль реакции — не тот слушатель. «Люш-кебаб», Донецк. Отсюда далеко, не скоро заеду, но аромат чувствую аж здесь.
Она не реагирует на безразличие, повышает накал, оказывается, их уазик недавно уходил от фпв. Чудом, как всегда. Таз в решето. Пожимаю плечами. Смерть ходит рядом, здесь в этом ничего необычного. Она говорит о детстве, замужестве, рождении детей. Откровенничает. Зачем-то опять пытается доказать, что лишена сочувствия. Явно выгораживает себя. Какая-то вина. Боится ответственности. Не земной, высшей. Так или нет? Она замирает. Кажется, попал в точку.
— Ты когда-нибудь ощущал так вот прям остро, что, может, это последние твои минуты и дальше ничего-ничего не будет? Ничего-ничего.
Отмахивает волосы, смотрит на меня, потом в окно. Где-то далеко кто-то рискнул включить фары на несколько секунд. Пронёсся с натужным гулом. Небось сейчас о том же спрашивает себя. Свет пробивается сквозь ячеистое мутное стекло, очерчивает контур её лица.
— Ладно, расскажу тебе. Только, понятно, никому, — вопросительно смотрит в глаза. — Ты трахался когда-нибудь с солдатом на передовой?
Я как раз задумался о самсе, которую крымские татары тут пекут у обочин, от внезапности поперхнулся слюной, сильно закашлялся. О чём она? Мама дорогая.
— Я это… — без эмоций продолжает она. — Вообще, не то хотела сказать. Сейчас поймёшь. Я ведь медик. Всякого тут насмотрелась. Жизни от меня зависят. Расскажу случай. — Садится рядом, отворачивает взгляд к окну. — Был срочный выезд на точку эвакуации, первую помощь там, перевязать, вколоть, ну ты знаешь. Так вот, мчимся мы на таблетке, водитель совсем юный паренёк. Всё вокруг прыгает, гремит на ухабах, особо не поговоришь. Но странно, такой молодой, а уже в штурмовиках. Они же долго не живут, да и опыт нужен. В общем, слово за слово, разговорила. Из зауральской глухомани. Школа, армия. На срочке уже контракт заключил, его сюда. Впервые большой город увидел — Донецк, да и то окраину. Короче, двадцать лет, а в жизни не было ни-че-го. Даже с девушкой не целовался. И вот мы летим, «за ленточкой» уже, неясно вообще, будем ли живы к утру. Понимаешь?
Я-то понимаю. Смотрю на неё. А говорила, эмпатии нет. Она чуть сердится:
— От каждой минуты зависят жизни. Понимаешь? Успеть оказать помощь, принять раненых.
Понимаю. Признаюсь, стало интересно.
— А он светлый весь такой. Даже веснушки ещё. Ну чё там может быть в двадцать лет. Щетины ещё нет, только пух. И безгрешный, Лунтик просто. Сразу вспомнилось, как нас возили на Аллею Ангелов, когда только прибыли в Донецк. Знаешь, там фото этих детей убитых. В тот раз были ещё и картины. Стилизованы одинаково, будто дети эти на воздушных шариках взлетают в небо. Так вот дети на этих картинах изображены смеющимися, радостными. Понимаешь, в чём дело? Радость, что на небо улетают. У меня от одного воспоминания переворачивается всё. Они верят в рай, понимаешь?
Не знаю, что и отвечать. Мусульмане тоже радуются, когда близкий умирает шахидом. А безгрешность детей заставляет верить в существование рая. Иначе… Иначе трудно примириться с устройством мира. И вообще, дети принимают реальность по факту такой, какая она есть. Выросшие на войне считают её нормой. Известно, юные бойцы бесстрашны, не видели жизни, чтоб противопоставить её смерти. Скорее всего, Лунтик вскоре отправится за этими детьми. И вот несутся они по ухабам, не сегодня завтра он погибнет, впереди раненые, которым срочно требуется помощь, где-то далеко муж и трое детей…
Да. А я буду жить. Кстати, ещё в детстве поняла, что у меня есть будущее. Это произошло внезапно. Давай расскажу. Однажды в школу пришли какие-то люди и вместе с нашими учителями по одному приглашали восьмиклассников на беседу. Я на год раньше в школу пошла, была младше остальных, но училась хорошо. И вот, приглашают в кабинет, где взрослые люди настойчиво спрашивают, кем хочу стать, о чём мечтаю, как планирую дальнейшую жизнь. И мне вдруг показалось, что они хотят что-то выведать. Такое, что знаю лишь я, но не знают они. Они были ужасно стары. Некрасивы, нездоровы. Несчастны. Это было очевидно. Им было, может, и так же, как мне сейчас, но тогда они казались мне угасшими. Потливые, больные. Пришли что-то вытянуть. Но в чём секрет? И я поняла. Они скоро умрут, а мне даровано жить. У меня есть будущее. Недоступное, недосягаемое ими. Вот и всё.
Кушать хотелось жуть. Только и думал, как бы поудачней закруглить её фразу, типа, ну всё, значит, всё. Надо бы порыться у них тут по сусекам. Хоть крупы погрызть. Но она продолжала:
— В этом есть какая-то огромная тайна, даваемая каждому. Понимаешь? Те, кто не успел её постичь, вынюхивает и выслеживает у других. Чтобы украсть. Я переживу их. Почему — не знает никто. С ходу не поняла, в чём суть, но решила ни за что не выдать. Сидела, молчала. Тут кто-то сказал: да ладно, она ещё маленькая. И прикинь, мня отпустило: значит, не будут пытать.
Печка хрустела очередным снарядным ящиком, лениво, без суеты, как накормленная скотина. Щедрое тепло. Она усмехнулась сама себе, расстегнула ворот кофты. Молчали. Может, зря так парится, бывают в жизни ситуации, как ни поступи — всё неправильно, тут обратная ситуация — любое решение верное. Мчаться спасти — правильно, потрахаться — волшебство, даже развернуться, испугавшись опасности, — такое объяснимо. Но мы живём одну жизнь, реализуем только одну цепочку событий. Это угнетает. Невозможно размножить себя, продолжить несколько альтернатив. Странный факт, девчонки, не получающие радость от секса, часто больше других к нему стремятся. Какая-то жадность, неудовлетворённость толкает искать недостающее везде, даже быть неразборчивыми. И ещё они не умеют готовить. Заметил такое. Ща было б неплохо. На языке снова возник мираж хрустящей обжигающей крымской самсы.
— Но я ведь тоже могу погибнуть в любой момент. И ничего этого больше не будет. Ты можешь погибнуть. Понимаешь?
Надо же. Не думал, что повернёт к этому. Наверное, та история плоховато вышла. Совсем расшаталась баба.
— Ты когда-нибудь ощущал, что, может, это последние твои минуты. И дальше не будет вообще-вообще ничего?
Кажется, этот вопрос уже звучал. Я понял, что она хочет этим сказать.
…Пальцы ещё несколько дней пахли ею. Как ни мыл. Хотя, признаться, специально не старался, всё-таки есть что-то в этом. Да-да, тем самым.
Воспоминание осталось острым. Не знаю, что с ней сейчас.
День, записанный красным
— Писается он.
К чему она это? И про кого? Наверное, речь о ребёнке. Сказала и осеклась. Только что тараторила, не остановишь. А теперь будто хочет уйти.
Мы разговаривали у калитки, в дом она не пригласила. Я стоял, оперевшись локтями о железную обрешётку ограды, она — с той стороны, ежеминутно оглядываясь на дом.
Обычная хата с маленьким палисадом и крошечными сенями, сетка облетевшего виноградника, укрывающая дворик, в глубине которого зиял сорванными с петель воротами пустой гараж. Из полутьмы гаража косо торчал столярный верстак, высовываясь наружу, с тисков почему-то свисали текстильные ремни. Рядом какие-то палки, железки. Бардак, в общем. Зачем она сообщает мне про ребёнка? Странная. Ну, писается и писается. Я не придал значения.
— Ничего, бывает, — говорю.
Она снова оглянулась на дом. Лет тридцать, полноватая, простоволосая. В джинсах и рубахе навыпуск, сверху накинута тонкая жилетка. Молодая ещё, из таких девушек, которых при обращении называешь «женщина», смотришь — видно, тянет семью. Не до себя ей. И ведёт себя как-то нервно. Это местные рекомендовали мне здесь поискать материал, типа «там тебе о-го-го расскажут». Но пока ничего определённого.
— Нет, это только чужие когда подъезжают. От страха, — сказала она.
Я поперхнулся, забыв, что хотел спросить. Она молча смотрела в глаза, заметил, нижняя губа её стала чуть подрагивать. Я бросил взгляд на гараж и верстак, что-то стало складываться в моей голове, не нашёл слов, пальцами потеребил волосы у виска.
— Знаете… Вы уж извините… Да и некогда мне… А присмотреть теперь некому. Ребёнок, сами понимаете… Не могу я так сейчас…
И, спотыкаясь, спешно ушла, приложив к щекам ладони.
На диктофоне остались её слова:
– Мы в погреба перебрались сразу, с начала марта. Тогда боёв не было ещё, но очень много отсюда стали стрелять, прям из Боровского. Говорили, что скоро в ответ сюда начнёт прилетать. Наши, элэнэровские, стояли, где Смоляниново, там. Примерно через неделю или две после начала из погребов мы вылезли за водичкой утром, видим, на вышке лесхоза рядом с украинским висит флаг американцев. Понятно, зачем повесили его, шоб видели ребята наши из ЛНР. И шоб мы видели и понимали. И было такое, появились британцы, поляков много, много техники страшной заехало. «Айдар» был у нас, тероборона и много ещё всяких, я в них не разбираюсь. И такое началось… Разное было. Старались прятаться, лишний раз не высовываться. И вот однажды дозвонилась до нас тётя Лида, это материна сестра из Подмосковья. Связи уже почти не было, еле-еле ловило иногда. Конечно, бегаешь по улице, трубку повыше держишь, ищешь место, где лучше сигнал. Мать и пошла. Я во дворе стояла. Мама с тёть Лидой разговаривает, шо всё хорошо, пусть не переживает, бабушка держится, ей восемьдесят шесть уже и мы все живы-здоровы, короче, более-менее нормально. Но уехать никак, нас уже не выпускали. Страшно, конечно, всем было просто так сидеть и ждать, шо будет. Ни выезда, ни въезда никуда не было, ни на Украину, никуда в общем, всё это было перекрыто, даже не могли мы хлеба купить, три месяца без хлеба жили, и мосты через Донец были взорваны. И вот, смотрю, какой-то военный возле мамы остановился, услышал, наверное, шо по-русски она. Машину остановил, с автоматом вылез, на мать направляет и говорит, что давай сюда швыдко свий тэлефон, ми пэрэверяемо, таки як ти сдают позиции наших хлопцив и гэроив и Украина гинет через таких бабив, як ти. Но говорит не чисто, а на ломаном, не западенец, просто когда говорят патриоты украинскими словами, но русским произношением, это сразу слышно. В наколках такой весь и усы длинные, но молодой. Я украинский хорошо знаю, в школе учили, а бабушка у нас чисто по-украински говорит, вот без этого галичанского, как сейчас. Ну так шо. Мама ему и говорит, нет, не дам я вам телефон, это особиста ричь была, короче, не дам вам телефон, мол, в моём телефоне информация, которая конфиденциальная и вам ну как… не положено, в общем. Шо боюсь ограбления, говорит, я вас не знаю, ну или давайте удостоверение покажите, кто вы, по какому поводу. А он автомат направляет — ну-ка, сепарка, давай сюды швидко на першее сиденье, едем в штаб к начальнику. Мама упёрлась — никуда не поеду, телефон не дам. Страшно, конечно, было, он с этим автоматом направленным, мать стоит перед ним, и ничего не сделаешь. Ладно, говорит, щас приыде наш командир, разбэрэца, хлопнул дверью, поехал. Вроде обошлось, но видно было, разозлился. Только он уихал, мать бежит ко мне, давай быстренько, помогай с телефоном срочно. Там только три русских номера у неё было. Тёть Лида, потом ещё тётя, она двоюродная маме в Воронеже и родственники в Ивановской области, город Приволжск. Я телефоны стёрла, историю удалила, кэш тоже вроде нажала «очистить» и даже фото полистала, но там у матери ничего опасного. Пошла быстро свой телефон очищать. Тут как раз они и подъехали. На машине было написано «Правый сектор».
Она ретировалась, я стоял и смотрел на проклятый верстак, висящие путы, вглядывался, стыдясь себя, в разбросанный по полу гаража хлам.
Ушла, ничего не объяснив, но из этих оборванных слов вытек ужас, остался висеть в воздухе. И не растворялся.
Синдром рассеяния
«А ты к Наташке загляни, — сказал кто-то, — она всем нормальным пацанам даёт».
И вот обшарпанный подъезд пятиэтажки, обитая дерматином дверь, в пакете звякает пара крымского портвейна, звонок не работает, тук-тук. Привет. «Привет», — полуулыбка. Удивлена, но радушна. Бедный уют пожелтевшей от старости квартиры, тёплая теснота пятиметровой кухни, два потёртых стакана с золочёной каёмкой.
— Слышала, у вас там разгон от начальства, — говорит она.
Есть в ней особенность, которая задаёт первое впечатление, — небольшая родинка над верхней губой. Из-за этого, даже когда она серьёзна, видится полуулыбка, что-то смешливое, скрытая ирония. Большие доверчивые глаза, пухлые губы. Кажется, открытый, очень весёлый и лёгкий человек. Садится рядом на табурет, дружески касаясь плечом, улыбается, бросив взгляд. На внутренней стороне запястья мелькает продольный шрам. Тренькают стаканы.
— Да нормально вроде, — отмахивается насчёт работы.
Раньше работала медсестрой в большом госпитале, сейчас перевели поближе к краю, где её первый раз и увидел. Конечно, грязи и крови больше, статус не тот. Плюс мужланщина, сапоги, на «вы» никто не назовёт. Но, кажется, не особо и сожалеет. Приветливая, всегда говорит с раненым, в каком бы состоянии тот ни был. Обычно айболиты строгие, это тоже правильно, всё-таки здоровье — большая ответственность, много всяких мелочей и нюансов, которые нужно неукоснительно соблюдать и больному. Но она по-другому. Как мать. Пожалеет, разговорит, улыбнётся. Всегда спрашивает, кто дома ждёт, из каких краёв да что там хорошего. Плюс родинка…
— Никогда не видела моря.
Родинка подтягивается чуть выше и замирает. Опять полуулыбка. Глаза тоже застыли, переглядывают что-то в памяти. Кажись, вино уже действует. Точно. Вдали непрестанно ухает. Действительно, похоже на море. Давно я дома не был. Уже просто воспоминание.
— Посткоммоционный синдром, — поясняет она.
Говорит, почти у всех раненых наблюдается. Провалы в памяти, рассеянность, расфокусирование внимания. Это после сотрясений, баротравм, контузий. Ну я-то не ранен вроде. Просто здесь время по-другому работает. Что было недавно, видится в далёком прошлом. Или пять минут, а кажется — вечность. Смотрю на неё. Родинка блуждает вверх-вниз, копит очередную фразу. Губы разомкнулись, но не стали ничего произносить, снова смежились. Что-то хотела сказать. Лучше б сказала. Ведь не ранен. Пока что.
— Ах-ха. Богатства нет, привычка осталась… Так у нас во всём, — улыбается, по-дружески ерошит мне голову.
Не сразу понял, о чём она. Оказывается, движением головы отмахиваю чёлку, а волос-то нет. Стрижен под троечку. Волос нет, а привычка есть. Шучу, что на будущее. Навык не хочу терять.
— А я пытаюсь быть доброй. Тоже, наверное, на будущее. — Она отнимает руку от меня и отворачивается.
Тянусь к бутылке, как можно дольше обновляю вино в стаканах. Не хочу смущать.
— Хорошие у тебя вены, — проводит пальцем по моему запястью.
Это значит, если надо срочно вколоть, легко вены найти. Пусть ещё расширятся. Добавляю вина. Она пару секунд рассматривает свои ногти, прячет пальцы в кулак. Отмахивает русую прядь. Волосы у неё будто мелированные. Неплохо смотрится. То тут, то там светлая полоса. Это от перекиси. Льют литрами, у них прям канистры в приёмной стоят. Всё равно всё в пятнах. Кровь едкая, даже брезент до дыр стирается, полотна носилок драные. Не выдерживает брезент.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Линия соприкосновения» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других