Взращивание масс

Дэвид Хоффманн, 2011

Американский историк Дэвид Хоффманн не согласен с историками, которые рассматривают СССР как аномалию исторического развития. Книга представляет историю советского государства в контексте идей и практик, свойственных многим государствам периода модерна. Исследование показывает, что нельзя относить все аспекты советского вмешательства в жизнь общества на счет идеологии социализма. Социалистическая идеология основывалась на идее трансформации общества, которая была общей для государств ХХ века. Преступления советского режима не становятся менее ужасными в результате такой «нормализации», однако особенности советского государства выделяются более четко. Дэвид Хоффманн – профессор Университета штата Огайо (Ohio State University) в США.

Оглавление

Из серии: Historia Rossica

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Взращивание масс предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 1

Социальное обеспечение

Наука о руководстве, таким образом, состоит в том, чтобы регулировать все, что связано с нынешним положением общества, укреплять это и улучшать, следить, чтобы все способствовало благополучию людей, составляющих это общество.

Иоганн Готлиб фон Юсти.Основы науки о руководстве. 1768 год

Социальное обеспечение всех рабочих, страдающих от потери работоспособности или [от] безработицы, должно быть делом государства.

Александр Винокуров.Социальное обеспечение (от капитализма к коммунизму). 1921 год

Социальное обеспечение в самом базовом смысле означает заботу о благополучии членов общества, в особенности тех, кто в этом нуждается, — больных, пожилых и безработных. В числе программ, обычно ассоциирующихся с социальным обеспечением, — пособие по бедности, пособие по безработице или потере трудоспособности, а также пенсии для пожилых людей. Но социальное обеспечение может означать и более обширное вмешательство, направленное на улучшение жилищных условий, на изменение общественных порядков и внушение продуктивных норм поведения. Целью такого вмешательства является рациональное устройство повседневной жизни и осмысленное использование людских ресурсов. В этом широком смысле слова социальное обеспечение включает в себя не только финансовую помощь, но и общественную работу, приведение в порядок трущоб, планировку городов, общественное здравоохранение, фабричную инспекцию, а кроме того, обучение низших классов качественному труду и гигиене.

Традиционно возникновение государства социального обеспечения считалось побочным продуктом индустриализации и урбанизации, и в первую очередь результатом требований профсоюзов и радикалов, вынудивших правительства заботиться о нуждающихся. Но изучение государственных программ социального обеспечения показало слабость этой точки зрения. Индустриализация в Соединенных Штатах не привела к каким-либо государственным программам социального обеспечения — здесь первая такая широкомасштабная программа была создана значительно позже, в 1935 году, когда был принят Акт о социальной защите[31]. Более того, множество европейских программ социальной защиты были предложены и внедрены не радикалами, а либеральными или консервативными политиками и чиновниками. Рабочие организации не добивались социального обеспечения и в некоторых случаях даже выступали против него, предпочитая бороться за более высокую заработную плату[32]. Желание предотвратить беспорядки или получить голоса рабочих действительно мотивировало некоторых политиков во второй половине XIX столетия. Но в целом представление о государственной ответственности за социальное обеспечение было обусловлено выводом, к которому пришли чиновники и интеллектуалы: сохранение общества зависит в общей сложности от благополучия его членов. Другой важной причиной была забота правительств о сохранении экономического и военного потенциала своего населения. Термин социальное государство (welfare state) впервые использовал в 1940-е годы сэр Уильям Беверидж, противопоставив его «военному государству» германских нацистов. Но роль государства в благополучии жителей кардинально выросла уже в XIX веке. А в период между мировыми войнами социальное обеспечение и война были тесно связаны: различные правительства внедряли программы социальной защиты, чтобы их население оставалось готовым к войне[33].

Россия — яркий пример того, какое сильное воздействие оказала Первая мировая война на развитие государственных программ социальной защиты. В этом вопросе Россия отставала от большинства стран Западной Европы. Но, когда разразилась война, все изменилось. Стремительно выросла роль государства в заботе о благополучии населения. Сначала этим занимались частные фирмы с государственным участием, а потом само государство. Советские деятели, пришедшие к власти в результате Октябрьской революции, унаследовали множество программ, созданных в военное время царским режимом, а также Временным правительством. Вскоре они расширили эти программы, введя всестороннюю систему пенсий, пособий по инвалидности и безработице. Первоначально советские социальные пособия существовали в основном на бумаге. Однако, когда в 1930-е годы была создана плановая сталинская экономика, советское государство не только стало распоряжаться всеми имеющимися ресурсами, но и взяло на себя ответственность практически за все нужды рабочих, включая снабжение продовольствием, жильем и полную занятость. Таким образом, советская социальная защита возникла не как попытка компенсировать негативные следствия капитализма, а как один из результатов деятельности ВКП(б) по созданию современной индустриальной некапиталистической экономики. Она должна была стать не столько «страховочной сетью», сколько частью рационального и продуктивного экономического порядка, находящегося под управлением государства и действующего в интересах трудящихся. Советская система, требовавшая, чтобы каждый занимался «общественно полезным трудом», — частный пример общеевропейской тенденции. В Европе в период между мировыми войнами социальная защита рассматривалась не как средство защитить достоинство индивидуума, а как ряд взаимных обязательств между государством и его гражданами.

Прежде чем мы вернемся к социальной защите в России и СССР, я прослежу истоки социального обеспечения и социальной политики в целом, начав с некоторых проявлений камералистской мысли в Европе раннего Нового времени и рассмотрев развитие социальных наук в XIX веке. Социальные науки помогли очертить социальную сферу, отделив ее от политической и экономической сфер. Они предложили способ изучения целого ряда проблем, которые раньше казались не связанными друг с другом, — проблем бедности, вырождения, преступности и волнений среди рабочих — и способ их решения. Без выделения в Западной Европе XIX века социальной сферы и возникновения «социального вопроса» не могли появиться ни программы социальной защиты, ни другие формы социального вмешательства, которые будут обсуждаться в этой книге.

Камерализм, социальные науки и происхождение социального обеспечения

Политические лидеры всегда правили людьми, но не всегда воспринимали себя в качестве правителей над народом. Лишь в определенный момент истории они стали относиться к населению как к ресурсу, который необходимо культивировать. Идея социальной защиты уходит корнями в раннее Новое время, когда правительства начали тщательно изучать население и его производственный потенциал. В частности, мыслители-камералисты XVI–XVII веков изучали соотношение между экономической и военной мощью государства и численностью и продуктивностью его населения. В отличие от своих предшественников, исходивших из того, что главный предмет управления — территория, камералисты обращали внимание прежде всего на население и материальные ценности. Эта переориентация означала изменение целей: теперь задача была не только контролировать территорию, но и максимально увеличивать богатство и гарантировать, что население сможет производить товары и приумножаться в численности. Кроме того, теперь было необходимо знать, какие люди живут в государстве и какими ресурсами они располагают, а также иметь в распоряжении административный аппарат, способный собрать эти сведения и повысить уровень производства. На протяжении всего XVII века мыслители-камералисты распространяли эти идеи, а также анализировали, каким именно образом государство может повысить производительность своего населения[34].

Забота государства о предотвращении детской смертности показывает, что правители начали воспринимать население как ресурс. К середине XVIII столетия социальные мыслители создали обширную литературу о детской смертности и убытке, который она приносит государству. Один комментатор, рассказывая о высокой детской смертности в сиротских приютах, сетовал, что такая огромная доля людских «сил» умерла, не успев «принести пользу государству»[35]. Российские правители XVIII века тоже беспокоились о «людском капитале» и стремились увеличить численность населения, заботясь о младенцах. В 1712 году Петр I издал указ, осуждавший детоубийство и предусматривавший создание сиротских приютов для незаконнорожденных детей в каждой губернии. При Екатерине II российские сиротские приюты попытались выращивать из брошенных детей полезных подданных[36].

Камералисты сумели убедить многих европейских правителей, что политическая и военная мощь главы государства зависит не только от его возможностей по сбору налогов, но и от экономического процветания населения, которым он правит. Это привело к попыткам управлять обществом так, чтобы сделать его продуктивнее, и упорядочивать администрацию таким образом, чтобы поощрять экономическое развитие[37]. Желание максимально увеличить производительность подтолкнуло политических мыслителей внимательно отнестись к человеческому телу и использованию его продуктивных и репродуктивных возможностей. В XVII веке началось то, что впоследствии получит название «анатомо-политики человеческого тела». На первых порах речь шла о необходимости дисциплинировать рабочих и увеличить их продуктивность путем «включения [их] в эффективные и экономичные системы контроля»[38]. Мыслители-физиократы XVIII века разработали эти взгляды глубже: для них государство не только выгодоприобретатель, но и средство наращивания богатства, поскольку может управлять общественными отношениями так, чтобы производство становилось более интенсивным. К примеру, немецкий экономист Иоганн фон Юсти писал: «Цель руководства — сделать так, чтобы все, что составляет государство, служило укреплению и усилению его власти, а кроме того, заботиться об общественном благосостоянии»[39].

В конечном счете на смену узкому взгляду камералистов, заботившихся о налоговых поступлениях, пришли взгляды более широкие: общество следует улучшать ради самого общества. В политическом плане это стремление к совершенствованию общества проистекало из новых принципов народного суверенитета, появившихся в результате Американской и Французской революций. Французская революция сместила короля, лишила его старинного права на суверенитет и связала это право с волей народа. Во имя народовластия общественные ресурсы были мобилизованы в беспрецедентных масштабах[40]. Эта демократизация суверенитета многократно увеличила власть государства, но отныне само оно, перестав быть орудием монарха, обязано было служить народу и улучшать его положение. Хотя на протяжении всего XIX века монархические режимы не признавали новый политический порядок, принцип народовластия представлял собой вызов, на который традиционным монархиям приходилось искать ответ. Разные страны лихорадочно двигались к новой вехе, и население уже никем не воспринималось просто как ресурс, который государство может использовать для своих целей. Политические мыслители чем дальше, тем больше склонялись к мысли, что государство и его граждане обязаны служить друг другу. Полицейское государство камерализма (общество на службе у государства) постепенно сменилось государством социальным (государство на службе у общества).

Другим фактором, повлиявшим на расширение социального поля, стали экономические и социальные перемены. Индустриализация и урбанизация принесли с собой множество новых социальных проблем, которые концентрировались в растущих городах и потому были очевидны. Широкий круг действующих лиц, не имеющих отношения к правительству, — от религиозных проповедников и борцов с алкоголизмом до градостроителей и профсоюзных вожаков, придерживавшихся самых разных взглядов, — стал интересоваться такими повседневными вопросами, как жилье, гигиена, несчастные случаи на производстве, алкоголизм, безработица и бедность. Поскольку физический труд играет в индустриальной экономике огромную роль, телесное здоровье рабочих тоже представляло интерес для купцов и промышленников. Вопреки попыткам либералов, особенно английских, ограничить государственное регулирование, чиновники видели необходимость улучшения социально-бытовых условий и защиты населения. Поскольку городская беднота считалась источником преступности, болезней и испорченности нравов, существовало опасение, что она может заразить все общество — и социальное обеспечение представало государственной необходимостью[41].

Этот новый подход, профилактический, применялся и к политическим выступлениям. Народовластие, сделав всех граждан предметом заботы, вместе с тем увеличило и количество потенциальных опасностей. После 1848 года правителей государств беспокоили не только бунтовщики, но и рабочий класс — в нем видели источник оппозиции, а то и революции. Как абстрактное понятие труд считался плодотворным и благородным, но трудящиеся все в большей степени казались угрозой. Более того, идеология социализма представляла собой вызов существующему порядку и превращала труд в новое основание политической легитимности. С течением времени этот вызов привел к появлению в Англии «социализма газа и воды» (законы о жилье, пенсии по возрасту и другие реформы), а в Германии — к тому страхованию (на случай пожилого возраста, болезни и безработицы), сторонником которого был Бисмарк, стремившийся переманить рабочих из растущей социал-демократической партии[42]. Но даже до появления указанных инициатив угроза рабочих волнений вынесла «социальный вопрос» на повестку дня[43].

Теперь, чтобы найти ответ на этот вопрос, правители стремились изучить и разделить на категории всех своих подданных, надеясь, что знакомство с «населением» позволит улучшить его положение, успокоить само «население» и исправить его характер. Результатом этих усилий стало вычленение, наряду с политикой и экономикой, отдельной социальной сферы. К середине XIX века социальные мыслители не только считали население отдельным множеством, но и пришли к мысли, что социальная сфера является полем для вмешательства. Как пишет Мэри Пуви, «эти два достижения — соединение разных групп населения и концептуальное выделение социальной сферы — были тесно связаны, поскольку выявление проблем, поразивших страну, подразумевало изоляцию вредной части населения, выяснение на основе индивидуальных примеров общей проблемы и поиск решений»[44].

Социальные науки позволяли узнать население, поэтому их развитие играло центральную роль в разработке социальной защиты. Сама идея науки об обществе родилась из веры мыслителей Просвещения в то, что наука начнет использоваться для переустройства человеческого мира и будет руководить построением рационального общественного порядка[45]. Но социальная сфера как область знания материализовалась лишь в XIX веке, когда власти озаботились проблемами общества, а появление новых научных дисциплин позволило лучше понять его. Целый ряд проблем был сгруппирован вместе, и над ними начали работать как правительственные чиновники, так и специалисты по медицине, социальной работе, демографии, городскому планированию и социальной гигиене[46]. Обществознание включало в себя два важных компонента: научную модель, которую, как считалось, можно использовать на практике, и то определение социального поля, с особым взглядом на общество и на природу социальных процессов, которое позволяло бы эту модель применить[47]. Чем дальше, тем больше казалось, что любое общество поддается описанию при помощи статистики, что его можно переустроить, улучшить, им можно управлять при помощи научных методов, если за дело возьмутся ученые-эксперты, стоящие выше прав частных лиц или интересов социальных групп.

Воздействие обществознания на социальное обеспечение легче всего проиллюстрировать, указав на огромное влияние социологической статистики, отражавшей и усиливавшей желания реформаторов. Уже в XVII веке камералисты рассуждали о необходимости количественного понимания населения[48]. К первой половине XIX столетия статистические изыскания стали профессиональными, а правительства начали систематизировать данные по населению[49]. Когда люди и общественные феномены были подсчитаны и систематизированы, чиновники и ученые изменили свое отношение к социальным вопросам. Раньше бедность считалась результатом неудач отдельных индивидов, а статистика представила бедность социальной проблемой, требующей государственного вмешательства, которое превратит нуждающихся в продуктивных граждан. Несчастные случаи на производстве, прежде воспринимавшиеся изолированно друг от друга и считавшиеся результатом ошибок, после составления статистики предстали регулярными и предсказуемыми. Власти занялись регулированием работы на фабриках и начали требовать от работодателей страхования, покрывающего несчастные случаи[50].

Социологические данные были еще новой формой знания и потому не всегда сразу поддавались пониманию. Статистика, безусловно, много что могла рассказать об обществе, но ее значение открылось только после изобретения и начала применения статистических методов. Именно эти методы определили то, как будут истолкованы собранные данные и как это повлияет на понимание социальных феноменов. Метод корреляции заключался в том, чтобы найти статистические данные, совпадающие с каким-либо феноменом и, возможно, являющиеся его причиной. Переломным моментом с точки зрения как статистического анализа, так и социального взгляда на болезни стала эпидемия холеры во Франции в 1832 году. Статистика по смертям от холеры показала очевидную корреляцию между плохими жилищными условиями и повышенной смертностью. Еще до того, как развитие эпидемиологии позволило четче понять причины заболевания, статистическая корреляция убедила власти, что причиной холеры являются грязные жилища, и заставила принять меры по их оздоровлению[51].

Другой метод, позволивший работать с новой массой чисел, — определение среднего. В 1830–1840-е годы Адольф Кетле разработал концепцию среднего человека, основав ее на собственном открытии, что статистика населения равномерно распределяется вокруг средней величины. Таким образом, он взял абстракцию — в реальном мире не существовало «среднего человека» — и придал ей видимость чего-то настоящего. Этот гипотетический средний человек стал мерилом других людей[52]. На тех, кто не дотягивал до этой нормы, был навешен ярлык людей, «не соответствующих стандарту», а то и «с отклонениями» от нормы. Установление норм физического развития человека задало цель, к которой следовало стремиться. Основатель евгеники Фрэнсис Гальтон распределил людей по квартилям вокруг статистической медианы и рекомендовал вмешиваться в воспроизводство, чтобы добиться статистического улучшения качества расы или населения[53]. Предложенная Кетле концепция среднего человека заменила огромное разнообразие индивидов набором социальных правил и установлений. В свою очередь, это вытеснение либерального политического субъекта перенесло фокус внимания на коллектив и его общее благополучие[54].

Статистическое мышление заметно повлияло как на понимание социальной защиты, так и на планы социологов и политиков по ее улучшению. Причины статистических исследований и социального вмешательства были, разумеется, утилитарными, в некоторых случаях — филантропическими. Такие люди, как Кетле, желали улучшить положение рабочих масс и потому стремились открыть статистические законы, управлявшие болезнями, преступностью и нищетой[55]. Как следствие, уровень социальной защиты повысился благодаря приведению в порядок трущоб и помощи бедным. Другим следствием были усиление государственного вмешательства в жизнь людей и более активное навязывание норм поведения.

Социальная статистика и в целом социология сыграли роль в появлении идеала технократии — научного управления обществом. Притягательность технократии отчасти была вызвана ее объективностью, позволявшей предлагать, как казалось, бесспорные решения. На деле социология могла быть очень субъективной, поскольку статистика собиралась лишь по тем категориям, которые считались существенными (например, этническое происхождение или уровень доходов), а соотносили их друг с другом только исходя из предвзятых мнений (связывавших, к примеру, алкоголизм с преступностью). Более того, из социальных наук часто выводили стандарты поведения, использовавшиеся как точка отсчета при оценке других людей. Однако большинство социологов не только не видели ограниченности и предвзятости своих выводов, но и верили, что располагают орудиями, которые позволят лучше, чем когда-либо прежде, понять общественные проблемы и найти их решение.

Для многих политических деятелей технократия стала еще и привлекательной альтернативой сложностям коалиционной политики и демократических реформ[56]. В условиях острого классового противостояния, характерного для XIX века, технократический подход к общественным проблемам предлагал желанную альтернативу узкопартийному подходу, а также средство помочь всеобщему благу. На протяжении большей части XIX столетия либералы могли спокойно критиковать власть извне. Но и тогда, когда либерализм и буржуазные общества пустили корни, многие тяжелые проблемы, которые, как ожидалось, найдут решение, упрямо не хотели уходить. Как писал один из специалистов по Германии, «смесь враждебности и тревоги по отношению к профсоюзам и преступности (которые часто смешивали) была результатом разочарования буржуа в собственном успехе. Масштаб и скорость этого успеха лишь увеличили степень этого разочарования, поскольку они начали острее ощущать, чтó они могут потерять»[57]. Традиционные либеральные подходы и благотворительная помощь, предоставляемая отдельным людям, уже не казались адекватным средством решения общественных проблем. Наука и технократия предлагали альтернативную модель. Такие достижения, как развитие статистики и современной медицины, впервые в истории, казалось, сделали возможными научное исследование общества и научное руководство его жизнью. Некоторые социальные мыслители верили, что всю человеческую деятельность можно реорганизовать на рациональной научной основе[58].

Во Франции, к примеру, власти и социальные мыслители склонялись к технократии и уделяли все большее внимание обществу в целом, а не отдельным людям. Реформисты от социал-католиков до эволюционных социалистов стремились регулировать пространство и ликвидировать общественные проблемы при помощи научно обоснованных норм. Их активисты утверждали, что в центре внимания должно быть общество, а не индивид, и регулировать общественные отношения должно государство, а не церковь или индустрия. К 1900 году из этого интеллектуального брожения родилась доктрина солидаризма — идея, что общество в целом важнее, чем его составляющие. Солидаристы утверждали, что все люди взаимозависимы, а значит, должны сотрудничать, исходя из научных норм разделения труда и обмена услугами. Французский социолог Фредерик Ле Плей (Ле Пле) считал, что «задача социального знания… состоит не только в том, чтобы узнать, как возникло общество со всеми своими конфликтами и противостояниями, но и — что более важно — в том, чтобы создать социальные механизмы, которые позволят вернуть общество к его естественному состоянию классовой гармонии»[59]. Новые формы солидарности и технократического наблюдения были призваны смягчить классовое противостояние и дать возможность избежать революции. Таким образом, солидаризм представлял собой средний курс между либерализмом и марксизмом.

Фабианское общество, основанное в 1884 году в Великобритании, тоже делало упор на коллективизм и научное управление. Сидней Уэбб, лидер фабианцев, опираясь на позитивистскую философию, отстаивал идею, что технократическая элита, представляющая интересы всего общества, может восстановить социальную гармонию. В противовес марксистам фабианцы полагали, что государство надо не уничтожить, а использовать как орудие общественных перемен, положившись на опыт бюрократов[60]. Фабианцев особенно интересовали социальные программы по борьбе с бедностью, поскольку они считали, что бедные — впустую потраченный ресурс общества. В целом британские социальные мыслители ушли от представления об индивидуальных неудачах (как в эпоху работных домов) к программам экономических реформ и социального обеспечения, нацеленным на защиту общества во всей его совокупности[61]. Пестрая коалиция общественных и государственных деятелей выступила поборниками так называемой национальной эффективности. Эта группа утверждала, что «мужчины и женщины составляют основное сырье, из которого сооружается величие нации», а следовательно, заявляли они, долг государственного деятеля — «позаботиться о том, чтобы эти бесценные ресурсы не оказались растрачены из-за безразличия и вялости». В отличие от социальных реформаторов-гуманистов, движимых жалостью, или профсоюзных активистов, требовавших справедливости для их собственного класса, поборники эффективности гордились своим отстраненным, научным подходом к общественным проблемам. Отринув беспорядочную политику партий и интересов, они выступили за принцип научного управления, осуществляемого под руководством знающих экспертов[62].

В Германии в 1890-е годы социологические исследования стали основываться на расширительном, «трансиндивидуальном» подходе к различным проблемам. Научно-социальные работники опирались на критерии естественных наук, чтобы «пересмотреть целые сектора социального вопроса и перенести их в поле „природы“». Эта биологизация позволяла им заявлять, что искать решение социальных проблем — прерогатива специалистов. В отличие от традиционной помощи бедным, научно-социальная работа была бюрократизированной и профессиональной, она опиралась на установленные категории населения и регламентированные методы действия и использовала опыт врачей и обученных социальных работников. Кроме того, научно-социальные работники наблюдали за всем населением, делая упор не на решение уже существующих общественных проблем, а на профилактику потенциальных[63]. Социальные реформаторы настаивали, что, если Германии суждено стать мировой державой, немецкое правительство должно пойти дальше существующего законодательства о бедных. Помимо научной социальной работы, власти начали создавать центры здоровья матери и ребенка, учреждения общественного здравоохранения и жилищную инспекцию. Эти новые учреждения ставили своей задачей ознакомление и бедных, и зажиточных семей с тем, как растить ребенка и обустраивать дом согласно научным методам[64].

Как показано выше, социология сделала не поддающиеся решению социальные проблемы более понятными и, возможно, решаемыми. Успехи медицины привели к лучшему пониманию того, что такое заражение, и породили надежду, что все основные болезни в скором времени будут искоренены. В образовании и психологии появились такие новшества, которые, казалось, обещали, что исчезнут невежество и психические отклонения. Как считает Детлев Пойкерт, новые социологические теории и методы вкупе с новыми учреждениями и практиками социальной помощи подтолкнули ученых к утверждению, что «они могут найти всесторонние решения всех социальных вопросов»[65]. Пойкерт также отмечает, что решительный прорыв в развитии производства, транспорта и коммуникаций, произошедший в конце XIX — начале XX века, питал технократический утопизм реформаторов и подрывал традиционные источники смыслов (такие, как религия), которые могли бы оспорить авторитет науки[66].

Уверенность государственных деятелей и реформаторов начала XX века, что они способны разрешить общественные проблемы, приводила ко все более масштабному вмешательству государства в жизнь общества. Социальные программы уже не ограничивались пенсиями по возрасту и помощью бедным. Архитекторы и городские планировщики продвигали государственные жилищные проекты и программы реконструкции городских кварталов в целях улучшения условий жизни. Специалисты по народному просвещению стремились вырастить продуктивных граждан, а криминологи брались за перевоспитание преступников. Психологи и социальные работники пытались исправить асоциальное поведение, а специалисты по евгенике желали искоренить генетические причины тех или иных отклонений от нормы. Чтобы в полной мере осуществить реформу общества, власти развивали новые дисциплинарные механизмы: школьные расписания, санитарное просвещение, жилищную инспекцию, армейские тренировочные лагеря. Во всех этих случаях иерархическая система сочеталась с индивидуальным подходом, что позволяло насаждать новые нормы поведения. В социальной защите начали видеть масштабный проект по исправлению и образованию низших классов, с тем чтобы приобщить их к рациональной повседневной жизни. Цель заключалась не только в преодолении социальных проблем, но и в достижении наивысшей возможной эффективности и гармонии в обществе[67].

Процесс этатизации социальной помощи, в ходе которого государственные ведомства взяли на себя роль, принадлежавшую религиозным благотворительным учреждениям и филантропическим организациям, не был ни единообразным, ни необратимым. Выбор момента для внедрения государственных программ социальной помощи сильно отличался в разных странах и даже — насколько это касалось социальной помощи, исходившей от муниципалитетов, — в разных городах. Во многих случаях выявлением социальных проблем и поиском решений занимались в первую очередь не чиновники, а независимые ученые и социальные реформаторы[68]. Вместе с тем в конце XIX и в XX веке, параллельно с развитием государственных программ социальной помощи, частные благотворительные организации тоже расширяли поле своего действия. Более того, Юрген Хабермас утверждал, что с возникновением социального государства «происходит взаимопроникновение государства и общества, в результате чего возникает промежуточная сфера полугосударственных-получастных отношений, предусмотренных социальным законодательством»[69]. Хотя общая тенденция была повсюду одинаковой — выявление социальных проблем и действия властей по улучшению жилищных условий, — актуализация программ социальной помощи в каждой стране происходила в рамках конкретной социально-политической системы и в свой исторический момент. Поэтому необходимо описать те условия, в которых формировались российские и советские программы социальной помощи.

Социальная сфера в России

На протяжении всего XIX века общество в Российской империи оставалось куда более аграрным и куда менее городским и грамотным, чем в странах, с которыми Россия любила себя сравнивать, — Великобритании, Франции, а к концу XIX века и Германии. По всем объективным показателям Россия была менее современным государством, чем эти три страны. Что не менее существенно, специалисты на государственной службе сами считали, что Россия отстает от остальной Европы. Это отставание от «передовых» стран было принципиально важным. Во-первых, оно сделало возможным распространившееся среди ряда ученых и бюрократов представление, что Россия может избежать ошибок, совершенных в обществах, уже прошедших индустриализацию и урбанизацию. Такие опасения по поводу современного общества были не столько остаточным явлением общества традиционного, сколько сознательным отрицанием некоторых аспектов либерализма и индустриального капитализма. Во-вторых, осваивать формы социального вмешательства Россия стала с большой скоростью после 1905 года, когда в странах, на которые она равнялась, уже успела появиться развернутая критика современного индустриального общества. Таким образом, российские ученые и реформаторы смогли использовать эти идеи как часть «опережающей критики, направленной на учреждения, еще не освященные авторитетом существующего строя»[70].

Хотя в своем самоопределении российские элиты отталкивались от Западной Европы, их положение скорее напоминало положение элит в других менее развитых странах, где политические и интеллектуальные лидеры тоже искали свой путь к государству модерна. К примеру, румынские интеллектуалы тоже верили, что могут принять во внимание проблемы Западной Европы и модернизировать свою страну таким образом, чтобы избежать негативных социальных последствий индустриализации[71]. Японские чиновники нового поколения были убеждены, что задачи государства отнюдь не сводятся к тому, чтобы руководить людскими ресурсами и заниматься их мобилизацией, и организовали в 1906 году при японском Министерстве внутренних дел Кампанию местного улучшения, делавшую упор на тяжелый труд и экономический рост[72]. В этом же году состоялась Конституционная революция в Иране, расчистившая путь парламентским лидерам, желавшим начать реформы в целях модернизации. Иранские интеллектуалы, обеспокоенные беспорядком, который несли индустриализация и урбанизация, выступали, в свою очередь, за общество модерна, основанное на образовании, порядке и дисциплине. Не имея широкой общественной поддержки, они рассчитывали, что государство насильно внедрит их представление о современном рациональном порядке вещей[73]. Русская интеллигенция придерживалась на удивление сходных взглядов, надеясь преодолеть отсталость при помощи научно обоснованных реформ и государственного вмешательства. Но в последний период существования Российской империи царское правительство сопротивлялось реформам и ограничивало влияние ученых и интеллектуалов.

Единственными учреждениями, которые русским ученым дозволялось использовать для решения социальных вопросов, были земства — автономные организации, где работали самые разные интеллигенты: от врачей и учителей до инженеров и агрономов[74]. Воплощая общеевропейские социологические парадигмы, земские интеллигенты начали все больше опираться на статистику как на средство изучения общественных феноменов. Переводы Кетле появились в России в 1865–1866 годах, вызвав активную реакцию в современной прессе и специализированных журналах[75]. К концу XIX столетия земские специалисты по статистике составили большую коллекцию данных по экономике, сельскому хозяйству и демографии. А в 1897 году, после нескольких неудачных попыток, Российская империя провела свою первую современную всеобщую перепись (современную в том смысле, что перепись проводилась для получения демографической, а не фискальной информации).

Статистические исследования позволили определиться с нововыявленной проблемой, дискуссии о которой часто маскировались под обсуждение положения рабочих в Англии и во Франции. Раннее статистическое исследование Н. С. Веселовского, опубликованное в 1848 году, продемонстрировало ужасные жилищные условия столичных бедняков. Его статья выдвигала новое для русских читателей объяснение бедности рабочих: причиной ее были не особенности топографии или климата Петербурга, а положение этих людей в обществе. Игнорируя нараставший вал исследований, указывавших, что бедность и болезни особенно свирепствуют среди определенных слоев населения, большинство царских чиновников продолжали считать подобные проблемы чисто полицейскими и предлагали решать их сочетанием подавления и религиозных поучений. Этот традиционный подход критиковали врачи из основанного в 1865 году «Архива судебной медицины и общественной гигиены». Как пишет Реджинальд Зельник, «врачи начали придавать общественным условиям фундаментальное значение и сделали из своих наблюдений еще более радикальные выводы» — стали настаивать, что лишь активная социальная политика может привести к улучшениям в здоровье и благополучии населения. К 1870-м годам царская политика была перенацелена на «поддержку полного приложения государственной власти к формальной программе социальной помощи, ориентированной на рабочих и выходящей за рамки чрезвычайной роли „пожарного“, которую правительство играло на протяжении стольких лет»[76].

Впрочем, роль государства в оказании социальной помощи зависела не только от восприятия общественных проблем, но и от самого характера государства. В Великобритании, где наиболее прочно утвердилась либеральная идеология, роль государства оставалась ограниченной вплоть до Первой мировой войны. Напротив, имперская Германия унаследовала от Пруссии то, что один историк назвал той «традицией активного правительства и государственной модернизации, которая обеспечивала государству необычайный уровень уверенности в себе и народного признания»[77]. Российское самодержавие, возглавлявшее реформы 1860–1870-х годов, превратилось в препятствие общественным реформам при двух последних царях, Александре III и Николае II. Консерватизм этих двух самодержцев не позволил осуществиться замыслам интеллигенции и реформистски настроенных чиновников.

В свою очередь, консерватизм царского режима повлиял на русскую интеллигенцию и предметы ее занятий. Интеллигенты негодовали на режим, не позволяющий им применить их навыки и умения. Они считали самодержавие главным препятствием на пути к созданию более здорового и продуктивного современного общества. Таким образом, многие социальные реформаторы были настроены оппозиционно не потому, что хотели ограничить роль государства, а потому, что видели: существующий режим не использует государство как орудие трансформации общества. Этих специалистов волновала не столько собственная профессиональная независимость, сколько помощь их проектам со стороны государства[78].

Прекрасно осознавая относительную отсталость своей страны, образованные русские считали, что им принадлежит особая роль в преодолении этого разрыва. Но над собой они видели деспотичного царя, а под собой — темную народную массу. Лора Энгельштейн описала, как политическая беспомощность и чувство общественного долга соединились у интеллигенции в сильнейшее чувство своей миссии: «Немногие образованные люди, находившиеся наверху социальной лестницы, по большей части не обладали политической властью и возмущались тем, как по отношению к ним ведет себя деспотичный режим. Ниже себя они видели огромную массу простого народа, столь же ограниченного политически, как и они, но находившегося в куда худшем положении с культурной и экономической точек зрения. Эта народная масса вызывала у тех, кто был выше ее положением, страх, смешанный с сильным чувством морального долга и коллективной вины»[79]. Такая позиция русских интеллигентов позволяет понять их необычно сильную приверженность как политическим, так и социальным реформам.

Именно тот факт, что русская интеллигенция во всем винила царский режим, а не самих рабочих и крестьян, лег в основу особой черты русской научно-профессиональной культуры. Наиболее опасные проявления биологизаторства и расизма так и не смогли закрепиться в русской культуре и науке. Социологи и антропологи даже не думали считать причиной отсталости крестьян какую-либо присущую им ущербность, а указывали вместо этого на наследие крепостного права и неспособность царского режима осуществить полноценную реформу[80]. Как следствие, русские ученые, к какой бы области знаний они ни принадлежали, не были склонны к эссенциализму и биологическому детерминизму, столь распространенным среди представителей итальянской школы Чезаре Ломброзо или немецких последователей Эрнста Геккеля. Русские криминологи, к примеру, объясняли преступность социологическими причинами (или соединением биологии и социальных условий), а не биологическим детерминизмом[81]. Эта научная традиция сыграла важную роль, поскольку многие дореволюционные специалисты, например ведущий психолог Владимир Бехтерев, продолжали задавать тон в своих дисциплинах и в советскую эпоху. Таким образом, свойственный советской науке оттенок ламаркизма был не только побочным продуктом марксизма, но и продолжением русской научной традиции, сложившейся в дореволюционный период.

К началу XX столетия появился целый ряд дисциплин, обозначавших и описывавших социальную сферу в ее российском проявлении. Учебники по таким предметам, как административные законы и статистика, позволяют увидеть произошедшую смену парадигмы, в результате которой общественным вопросам стало уделяться особое внимание[82]. В 1909 году русская энциклопедия сообщала, что «политика населения» (калька с немецкого «Bevölkerungspolitik») «занимается решением задач, вытекающих для общественной жизни из этих [статистических] фактов и их закономерности и в особенности относящихся к задачам государственного вмешательства в эту область»[83]. Данное определение вновь подчеркивает, насколько горячими сторонниками государственного вмешательства были русские ученые, считавшие, что оно позволит поднять Россию до уровня более развитых стран и использовать их прошлый опыт, чтобы обогнать их. Интеллигенты разделяли уверенность в своей миссии и убеждение, что надо действовать безотлагательно: потребности народных масс в социальной защите должны быть удовлетворены, а общественный строй России — изменен.

Социальное обеспечение и война

При том что в разных странах размах программ социального обеспечения, как и их характер, сильно различались, в конце XIX — начале XX века военные соображения подталкивали политических деятелей к увеличению роли государства, с тем чтобы обеспечить благополучие и военную готовность населения. Растущая роль народовластия и сопутствующий ему переход к всеобщей воинской повинности для мужчин превратили здоровье населения в вопрос национальной безопасности. Военные потери, в свою очередь, вызвали активизацию государственных инициатив по заботе о солдатских вдовах и инвалидах войны. Первая мировая война привела к кардинальному изменению масштабов государственного вмешательства — как из-за огромных мобилизационных требований войны, так и из-за необходимости отправлять на поле боя массовые армии, состоящие из здоровых солдат. Впрочем, еще до войны европейские политические деятели и военные планировщики уделяли большое внимание здоровью населения своих стран и социальным мерам по улучшению этого здоровья.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Из серии: Historia Rossica

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Взращивание масс предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

31

Skocpol Т. Protecting Soldiers and Mothers: The Political Origins of Social Policy in the United States. Cambridge (Mass.), 1992. Р. 5–13. Скокпол указывает, что до принятия Акта единственными социальными выплатами в США были пенсии ветеранам Гражданской войны.

32

Ibid. P. 23–24; Cronin J. E. The Politics of State Expansion: War, State, and Society in Twentieth-Century Britain. New York, 1991. P. 37, 42–43. См. также: Baldwin Р. The Politics of Social Solidarity: Class Bases of the European Welfare State, 1875–1975. New York, 1990.

33

Mazower M. Dark Continent: Europe’s Twentieth Century. New York, 1999. P. 103, 298–299.

34

Foucault M. Governmentality // The Foucault Effect: Studies in Governmentality / Eds. G. Burchell, C. Gordon, and P. Miller. Chicago, 1991. P. 93–96.

35

Цит. по: Donzelot J. L’invention du social: Essai sur le déclin des passions politiques. Paris, 1984. P. 9.

36

Ransel D. L. Village Mothers: Three Generations of Change in Russia and Tataria. Bloomington, 2000. P. 8–17, 31.

37

О пособиях по камерализму и юридических кодексах немецких государств в XVII веке и России в XVIII веке см.: Raeff М. The Well-Ordered Police State: Social and Institutional Change through Law in the Germanies and Russia, 1600–1800. New Haven, 1983.

38

Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. М.: Касталь, 1996. С. 243.

39

Donzelot J. L’invention du social. P. 7. См. также: Backhaus U. Johann Heinrich Gottlob von Justi (1717–1771): Health as Part of a State’s Capital Endowment // The Beginnings of Political Economy: Johann Heinrich Gottlob von Justi / Ed. J. G. Backhaus. Heidelberg, 2009. P. 171–195.

40

Baker К. М. A Foucauldian French Revolution? Р. 204–205.

41

Я очерчиваю концептуальный сдвиг в программах государственной социальной защиты в целом. Анализ как теоретических вопросов социальной защиты, так и подробностей различных ее инициатив вплоть до уровня муниципалитетов в Германии содержится в кн.: Steinmetz G. Regulating the Social.

42

Sullivan М. The Development of the British Welfare State. New York, 1996. P. 4–8; Steinmetz G. Regulating the Social. Ch. 5.

43

Donzelot J. L’invention du social. P. 14.

44

Poovey М. Making a Social Body: British Cultural Formation, 1830–1864. Chicago, 1995. Р. 4, 8.

45

С точки зрения Кондорсе, способность ньютоновской науки объяснить естественный мир означала, что у социального знания есть возможность понять человеческий мир и преобразовать его. См.: Baker К. М. Condorcet: From Natural Philosophy to Social Mathematics. Chicago, 1975.

46

Horn D. G. Social Bodies: Science, Reproduction, and Italian Modernity. Princeton, 1994. Р. 3–11.

47

Baker К. М. Condorcet.

48

В 1680-е годы Готфрид Лейбниц в Пруссии и Уильям Петти в Англии предложили создать центральное правительственное статистическое ведомство в целях сбора данных о населении. См.: Hacking I. The Taming of Chance. Cambridge, 1990. P. 18–19.

49

Ibid. P. 2–3. В наполеоновскую эпоху государственные администраторы разработали департаментскую статистику — с недвусмысленной целью создать однородную картину территории государства и его обитателей. См.: Bourguet М.-N. Déchriffer la France: La statistique départementale à l’époque napoléonienne. Paris, 1988.

50

Horn D. G. Social Bodies. Р. 35–37.

51

Rabinow Р. French Modern: Norms and Forms of the Social Environment. Cambridge (Mass.), 1989. Р. 31–39. См. также: Delaporte F. Disease and Civilization: The Cholera in Paris, 1832 / Transl. A. Goldhammer. Cambridge (Mass.), 1986.

52

Hacking I. The Taming of Chance. P. 107–109. О восприятии Кетле в России (русские переводы его работ вышли в 1865–1866 годах) см.: Paperno I. Suicide as a Cultural Institution in Dostoevsky’s Russia. Ithaca, 1997. P. 66–67. См. рус. пер.: Паперно И. Самоубийство как культурный институт. М., 1999.

53

Hacking I. The Taming of Chance. P. 167–169; Rabinow Р. French Modern. Р. 327. В конце XIX столетия Эмиль Дюркгейм взял модель физиологического среднего и приложил ее к этике и поведению. См.: Hacking I. The Taming of Chance. P. 172.

54

Ewald F. L’État providence. Paris, 1986. P. 146; Curtis B. Surveying the Social: Techniques, Practices, Power // Histoire sociale / Social History. 2002. Vol. 35. P. 95–97. См. также: Porter T. M. The Rise of Statistical Thinking, 1820–1900. Princeton, 1988.

55

Hacking I. The Taming of Chance. P. 118.

56

См.: Maier C. Between Taylorism and Technocracy: European Ideologies and the Vision of Industrial Productivity in the 1920s // Journal of Contemporary History. 1970. Vol. 5. No. 2. P. 27–61.

57

Blackbourne D. The Discreet Charm of the Bourgeoisie // The Peculiarities of German History / Eds.. D. Blackbourne and G. Eley. New York, 1984. P. 216.

58

Domansky Е. Militarization and Reproduction in World War I Germany // Society, Culture, and the State in Germany, 1870–1930 / Ed. G. Eley. Ann Arbor, 1996. Р. 430.

59

Elwitt S. The Third Republic Defended: Bourgeois Reform in France, 1880–1914. Baton Rouge, 1986. P. 23. Более подробное обсуждение см. в кн.: Rabinow Р. French Modern. Р. 169–170, 185–186.

60

Sullivan М. The Development of the British Welfare State. P. 13–15.

61

Gilbert В. The Evolution of National Insurance in Great Britain. London, 1966. Р. 13–14, 26, 98.

62

Searle G. R. The Quest for National Efficiency: A Study in British Politics and Political Thought, 1899–1914. Berkeley, 1971. Р. 60, 62, 82, 85.

63

Steinmetz G. Regulating the Social. P. 44, 198–202.

64

Crew D. The Ambiguities of Modernity: Welfare and the German State from Wilhelm to Hitler // Society, Culture, and the State in Germany. P. 323.

65

Peukert D. The Genesis of the «Final Solution». P. 238.

66

Ibid.; Idem. The Weimar Republic: The Crisis of Classical Modernity. London, 1991. Р. 187. Дэвид Крю, критикуя Пойкерта, отмечает, что он преувеличивает утопизм реформаторов и недооценивает разрушения Первой мировой войны, приведшие к крайней необходимости восстановления общества, что и лежало в основе радикализма веймарских программ и предельной степени государственного вмешательства, имевшей место в эпоху нацистов. См.: Crew D. The Ambiguities of Modernity. P. 325–326.

67

Crew D. The Ambiguities of Modernity. P. 323.

68

К примеру, в Аргентине социальные программы на государственном уровне появились только в 1940-е годы — как продолжение более ранних благотворительных инициатив, исходивших от филантропов, феминистов, иммигрантских общин и врачей. См.: Guy D. J. Women Build the Welfare State: Performing Charity and Creating Rights in Argentina, 1880–1955. Durham, 2009. P. 4–5.

69

Habermas J. The Structural Transformation of the Public Sphere: An Inquiry into a Category of Bourgeois Society / Transl. T. Burger. Cambridge (Mass.), 1989. P. 231. См. рус. пер.: Хабермас Ю. Структурное изменение публичной сферы: Исследования относительно категории буржуазного общества. М., 2016.

70

Engelstein L. Combined Underdevelopment: Discipline and the Law in Imperial and Soviet Russia // American Historical Review. 1993. Vol. 98. No. 2 (April). P. 344.

71

Bucur M. Eugenics and Modernization in Interwar Romania. Pittsburgh, 2002. Р. 64.

72

Garon S. Molding Japanese Minds: The State in Everyday Life. Princeton, 1997. P. 6–11, 352–354. После Первой мировой войны японское Министерство образования проводило «кампании по ежедневному улучшению жизни» при поддержке неправительственной Лиги за ежедневное улучшение жизни, диктовавшей людям нормы питания, гигиены, жилья и правильные рабочие привычки.

73

Schayegh C. Sport, Health, and the Iranian Middle Class in the 1920s and 1930s // Iranian Studies. 2002. Vol. 35. No. 4. P. 342–343. Подобно русским либерально настроенным ученым при советской власти, иранские интеллигенты не любили диктатуру Резы-шаха, установившуюся в результате переворота 1921 года, но с энтузиазмом участвовали в его программе модернизационных реформ, охотно делясь своими технократическими знаниями. См.: Idem. «A Sound Mind Lives in a Healthy Body»: Texts and Contexts in the Iranian Modernists’ Scientific Discourse of Health, 1910s–40s // International Journal of Middle East Studies. 2005. Vol. 37. Р. 168.

74

См.: The Zemstvo in Russia: An Experiment in Local Self-Government / Eds. T. Emmons and W. S. Vucinich. Cambridge; New York, 1982.

75

Paperno I. Suicide as a Cultural Institution. P. 67.

76

Zelnik R. E. Labor and Society in Tsarist Russia: The Factory Workers of St. Petersburg, 1855–1870. Stanford, 1971. P. 92, 381.

77

Steinmetz G. Regulating the Social. P. 106.

78

Hutchinson J. F. Politics and Public Health in Revolutionary Russia, 1890–1918. Baltimore, 1990. P. xix — xx. См. также: Frieden N. M. Russian Physicians in an Era of Reform and Revolution, 1856–1905. Princeton, 1981.

79

Engelstein L. The Keys to Happiness. P. 129–130.

80

Кроме того, в сухопутной Российской империи сама граница между метрополией и колонией была куда менее очевидна, чем в других европейских державах, и практика расовой дифференциации подданных была здесь существенно менее распространена. См.: Sunderland W. Russians into Yakuts? «Going Native» and the Problems of Russian National Identity in the Siberian North // Slavic Review. 1996. Vol. 55. No. 4. Р. 806–825.

81

Engelstein L. The Keys to Happiness. P. 137. См. также: Beer D. Renovating Russia. Таким же образом повели себя русские натуралисты, когда включили в свою науку дарвинизм. См.: Todes D. Darwin without Malthus: The Struggle for Existence in Russian Evolutionary Thought. New York, 1989.

82

Дерюжинский В. Ф. Полицейское право: Пособие для студентов. 3-е изд. СПб., 1911. С. 14–16.

83

Большая энциклопедия. Словарь общедоступных сведений по всем отраслям знания: В 22 т. / Под ред. С. Н. Южакова. СПб., 1904–1909. Т. 13. С. 666. Статья «Население».

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я