События в книге происходят на север-востоке Китая, в Маньчжурии, и охватывают годы с 1922-го по 1954-й. Русский Харбин начала прошлого века. Китайско-Восточная железная дорога. Города на КВЖД – Мукден, Хайлар, Цицикар, Фушунь, Барим. Здесь жили бывшие подданные Российской Империи – русские, евреи, поляки, белорусы, украинцы… Они приехали в Харбин и на КВЖД с самых разных околиц Российской Империи. Нелёгкая жизнь в эмиграции. Работа. Уважение. Смешные истории. Дети. Любовь. Счастье. В 1937 году те из российских эмигрантов, которые вернулись из Китая в СССР, внезапно становятся "харбинцами" в кавычках, то есть "японскими шпионами". Аресты. Приговоры. Лагеря. Расстрелы. Автор книги, сам родившийся в Хайларе и увезённый оттуда трёхлетним, уже в наше время едет по городам и весям бывшего Русского Китая, ищет дома, где жили его родные, ходит по тем же улицам, по которым ходили они.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Китай под семью печатями предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть 1
Двадцатые
На харбинском лексиконе события начала двадцатых годов имели два названия: «Беженская волна» и «Белый исход».
«Беженская волна» — это когда люди не приняли большевиков, но воевать с ними не стали и уехали в Китай без оружия, спасаясь от накативших невзгод, от нищеты и голода; они не белые и не красные, а бежали на чужбину, чтобы выжить.
«Белый исход» — это годы с 1920-го по 1922-й, поражение белогвардейцев в гражданской войне и эвакуация с Дальнего Востока в Китай, то есть чисто политическая эмиграция.
Накатили две такие могучие волны, и российская диаспора на северо-востоке Китая то ли удвоилась, то ли утроилась.
Двадцатые годы насыщены событиями.
В 1924 году Китайско-Восточная железная дорога (КВЖД) из российской превращается в советско-китайскую. И служащим дороги, чтобы сохранить работу, надо обязательно принять советское гражданство.
А в 1929-м произойдёт серьёзный советско-китайский вооружённый конфликт на КВЖД, когда китайцы намеревались забрать всю дорогу себе, стать её единственными собственниками, а мы не поддались.
Харбинский блокнот. Екатеринбург, 27 ноября 2017 года
Оба двое из Хайлара
Этот блокнот — не электронный, а настоящий, из бумаги. Я назвал его «харбинским», но первую запись делаю вот сейчас, ещё в Екатеринбурге. Не стану ждать, пока доберусь до Китая.
Сегодня понедельник. А началось всё в прошлую пятницу.
Я к той пятнице уже в принципе знал, что именно китайцы требуют для визы, пролистал официальный сайт консульства, распечатал бланк анкеты и даже заполнил первую страницу из четырёх. Но на остальных страницах ничего писать не стал, потому что там уже надо было ссылаться на даты моего путешествия, а я не был уверен в том, успеют ли они мне выдать визу за четыре дня, чтобы купить билет до Харбина на 6 декабря. На мои звонки в консульство никто не отвечал, и я решил сходить туда, чтобы уж потом бронировать перелёт и отели.
Утром в пятницу прособирался и к Консульству подъехал только в начале первого. Опоздал. Знал, читал на сайте, что приём документов и выдача виз с 9.30 до 12.00, но я ведь пока не сдаю документы, а просто хочу проконсультироваться. Зайду да спрошу. Ведь не будет же избушка на клюшке.
Наивный!
Китайское Консульство нашёл в глубине квартала недалеко от пересечения Чайковского и Фрунзе. Строгое современное здание с красным флагом и огромной спутниковой антенной на крыше. Аккуратный забор. Но вокруг…
Абсолютный контраст. К «китайскому» забору примыкает разрушенный бывший детский сад, в пустых оконных проёмах которого когда-то давно были рамы и стёкла. Рядышком старый двухэтажный дом, он, в общем-то, жилой, но у него угловая квартира на первом этаже вся выгоревшая, и пустые чёрные окна обращены как раз на консульство, в пяти метрах от калитки. Разгром. Грязь. А консульство КНР — такой пятачок китайской цивилизации в убитом и запущенном дворе русского города.
Но этот контраст я оценил сегодня, в понедельник, когда спозаранку стоял в очереди подле входа в консульство. Вторым по записи на листочке. Радовался, что за мной ещё человек двадцать. Мёрз при минус десяти, и меня успокаивала мысль, что другие будут мёрзнуть дольше моего.
К этой железной калитке я уже подходил тремя днями раньше, в пятницу, и она тоже оказалась замкнутой. Помялся, а потом смотрю: к консульству со стороны загаженного двора подходит мужчина китайской наружности и достаёт ключ-брелок, чтобы зайти на огороженную территорию. Я подбегаю к нему, говорю почему-то «dobrý den» (за пару дней до этого, в среду, вернулся из Праги) и прошу прощения:
— Подскажите, пожалуйста, а я могу рассчитывать на получение визы за три дня, как у вас написано на сайте?
Он мне указывает на медную табличку и говорит на русском с акцентом:
— Видите, приём посетителей был до двенадцати, теперь приходите в понедельник.
— Да, я понимаю, что не вовремя, но всё-таки, посоветуйте, можно ли мне покупать билет на 6 декабря, чтобы я в понедельник принёс в консульство готовые документы с билетом.
Он уже внимательнее смотрит на меня. Лет сорока, одного со мной роста, то есть невысокий.
— Дадим ли мы вам визу за три дня, это будет зависеть от документов, от того, всё ли у вас с ними в порядке. Принесёте документы в понедельник, — он опять кивает на табличку, — там посмотрим. А потом уже купите билет на самолёт.
Может быть, последнюю фразу про билет он и не произнёс, а я её сам додумал.
— А на каком языке заполнять анкету, на китайском или на русском? — шучу я и сию секунду догадываюсь, что он юмора не принял, и я это напрасно.
— На русском! — цедит он сквозь зубы и глядит, не издеваюсь ли я над ним.
Вчера, в воскресенье, я ещё сидел в Букинге, выбирал гостиницы, почему-то во всех трёх городах забронировал Холидей Инн (это не product placement, не реклама). Сбегал в ателье засняться на анкету размером 48 мм на 33 мм, и когда назвал этот нелепый размер, то девушка-фотограф сразу среагировала: «Понятно, на китайскую визу».
Утром приехал к 8.40, мороз, одет не лучшим образом, народ собирается после девяти, все стоят в очереди за мной, мимо прошёл тот самый «пятничный» китаец, неприязненно глянул на толпу, удалился за забор через автомобильные ворота.
Брр-р, холодно. Русский полицейский подошёл к калитке с той стороны не в 9.30, а с опозданием минуты на три. Народ не роптал.
Рамка, показываю портфель, выключаю телефон, прохожу в зал с окошками. Тепло!
Тот, кто был в очереди первым, уже стоит у ближнего окна. Окошек три, но документы принимает один человек.
Приглядываюсь. Да, их у первого очередника принимает уже знакомый мне сотрудник консульства.
А вот и моя очередь. Человек по ту сторону окошка спрашивает:
— А где билеты на самолёт? Без них документы не возьму.
— Так вы лично говорили мне в пятницу у калитки, что сначала посмотрите документы, а уж после куплю билет.
Он приглядывается ко мне, вроде вспоминает, берёт мои документы в руки, листает их:
— Цель поездки?
— В принципе, туристическая. Я хочу проехать по тем местам, где жили мои родители.
Он смотрит чуточку внимательнее:
— Ваши родители жили в Китае?
— Да, на КВЖД. В Харбине, потом в Мукдене — это теперь Шэньян, и в Хулун-Буире — он раньше назывался…
–…раньше он назывался Хайлар, — подсказывает он мне.
И почти без акцента добавляет:
— Я родом из Хайлара.
Мои глаза, наверное, округлились, дыхание перехватило.
— Я тоже родился в Хайларе, — протягиваю ему свидетельство о рождении.
Он берёт его в руки. Читает. Смотрим друг на друга.
Пауза.
Кто-то нетерпеливый из очереди громко говорит мне:
— Эй, мужчина, может, хватит о личном! Очередь ведь.
— Покупайте билеты, и прощаемся до среды, — китаец-консультант возвращает мне мои бумаги.
Сердитый мужчина подходит к окошку. А следующий из очереди, тоже слышавший наш с китайцем диалог, полюбопытствовал:
— А как ваши родители очутились в Китае?
Я пожал плечами, извинился, отвернулся, пошёл к выходу. Одной фразой не ответишь. Даже и целой книгой — ничего толком не расскажешь.
Это ведь долгий разговор. Случилось всё век назад, в 1922-м.
И началась семейная история в городе Троицке Оренбургской губернии.
Я не знаю, как всё было с моим отцом. Могу только предположить. Очень много прочёл архивных материалов. Домашние фотографии. Характер отца. На сайтах рассказы об улочках Харбина. Образы людей, окружающих отца, — они из архивных дел. И я перескажу сцены, как я их увидел бы, если б находился рядом, если б был их свидетелем.
Семейная история
Ласточки и благовещенье
В тот холодный двадцать второй год до середины марта Троицк ещё стоял в неубранном снегу, речка Уй у берегов схватывалась по ночам тоненьким ледком. А потом как-то разом потеплело, город весь расплылся в лужах, грязный снег оставался только в канавах да в развалинах сожжённых лавок.
И ласточки вернулись из зимней миграции в первых числах апреля, раскричались, сплошной писк и щебет. Крохотные тельцем, с большими крыльями и с раздвоенными кончиками хвостов, они свистящими полосами разрезали воздух над рекой и прибрежным кустарником.
Прасковья торопилась, но не могла не замереть на крыльце своего домика у реки при виде этих стремительных птиц, показала на них сынишке. Четырёхлетний Миша засмотрелся на тех ласточек, которые вперевалочку ходили совсем близко от него — прямо у оградки.
— Мама, а эти птички сейчас завтракают? — поинтересовался мальчик.
— Нет, сыночка, они проснулись раньше тебя, такого засони, и уже давно позавтракали, — улыбнулась мама. — А вот теперь собирают прошлогодние травинки, чтобы построить себе домики-гнёздышки.
Прасковья с мужем уже успели порадоваться, что ласточки прилетели за неделю до православного Благовещенья; ранние ласточки — жди благих вестей, такое в народе поверье. Ещё полагалось молоком умыться, но найти молока теперь трудно, умыть личико и водой можно.
А вот с радостными вестями — тут вроде бы действительно сложилось. И именно добрым вестовым Прасковья спешила сейчас к мужу в своих кожаных черевичках с завязками на шнурках и в капоре на ленточке; принарядилась по такому случаю. Четырёхлетний Мишуха в ботиночках, позаимствованных у оставшейся дома шестилетней сестрёнки Клавочки (свои стали малы), где-то, отпустив мамину руку, перепрыгивал через ручейки, он ловкий. А где-то Прасковья брала сына под мышки и переносила через лужи. Он как пушинка, маленький и лёгкий, совсем не прибавляет в весе. Да и сама она отощала, чего уж там. И муж худющий, и сестра. Такие времена! Теперь какое платье из сундука ни достань, любое висит на плечах, как на вешалке.
И ещё, подхватывая сынишку, она всё время поправляла лёгкую сумку, которая на плече. Потом от греха подальше вообще перекинула её через голову, так надёжнее. В сумочке лежал бесценный груз, с которым она и торопилась к мужу.
Прасковья с Мишухой свернули на Васильевский, который хоть и назывался скромно переулком, но на самом деле был ещё недавно самой богатой торговой улицей. Весь Троицк не похож теперь сам на себя, а уж Васильевский тем более. Разорение. Модно-галантерейный и мануфактурный магазины закрылись на третий год германской войны. Не стало кондитерской, которая раньше на весь Васильевский благоухала ароматами ванили и корицы. Сколько-то времени после революции ещё подавал признаки жизни магазин москательных товаров, где муж Прасковьи и его брат закупали клей и краски для работы. Но эту торговлю как «средство наживы» у хозяина отобрали.
Прасковья подняла глаза на перекошенную вывеску бывшей аптеки «Помощь». Двери заколочены. Как и у магазина «Новыя книги». Всё набекрень.
Но Бог с ними, с модно-галантерейными рядами, туда Толстиковы и Усачёвы и так особо и не ходили. Но ведь не стало в Васильевском переулке и крупяной лавки. За неимением товара. Вот это для матери двоих ребятишек настоящая беда! Выручали речки Увелька и Уй, мужчины в семье знали, где поставить сети и раколовки. Но без хлеба и крупы — не обойтись.
Как такое могло случиться с богатым Троицком? Паня, как в семье ласкательно звали Прасковью, ещё с церковно-приходской школы знала, что через их Троицк проходил шелковый путь. Да она и сама, совсем ещё девчушкой, видела на окраине их города, у реки, целые караваны верблюдов, навьюченных тюками хлопка, который через Троицк везли в Россию из Бухары. До германской войны каждый год в Троицке с апреля по октябрь продолжалась ярмарка, куда съезжалось всё Поволжье и западный Казахстан. Не сыскать в Оренбуржье другого такого благополучного города, каким слыл их Троицк.
А что теперь? Всё скверно. Незасеянные поля в окрестных деревнях. Голод в двадцать первом. И, якобы для того, чтобы закупить посевное зерно на 1922-й год, эти самые новые правители, которые в кожанках и с наганами, забрали в Михайло-Архангельской и Свято-Троицкой церквях всё ценное — кадила, чаши для причащения, ризы с икон. И что? Думаете, они взаправду купят зерно для посевов? Свежо предание, да верится с трудом.
Выплыл из-за угла пеший казачий патруль. С объявлением коммунизьма (что за слово, никак не выговоришь!) в казачьем городе прогуливающихся людей почти не стало, зато добавилось военных. И Прасковья как-то напряглась, перешла с сыном на другую сторону улицы, покрепче прижимая к груди сумочку и стараясь не смотреть на этих дядек с винтовками, не встречаться с ними взглядами. Зато глазел на них Мишуха. У них красные ленты на фуражках. Промеж себя Усачёвы и Толстиковы мечтали, чтобы эти красные куда-нибудь пропали. Или чтобы им самим пропасть куда-то подальше от них, от красных.
Редкие ломовые извозчики с кладью на роспусках. Вот едва тащит полупустую телегу явно недокормленная тощая кобыла, сердитый кучер угощает её кнутом. А легковых извозчиков, таких ухарских и лихих, как раньше, на улицах вообще не осталось, все ходят пешком, город невелик.
А вот и Большая Базарная. Храм во имя Святого Архангела Михаила. Здесь когда-то крестили и Пашу Усачёва, и Паню Толстикову. Здесь они же, Павел и Прасковья, оба будучи шестнадцати лет от роду, бракосочетались. И здесь потом крестили и Клавочку, и Мишуху. А последний год колокол, кажется, не звонил ни разу. И главка-макушка у колокольной башни будто перекосилась, или это просто так видится.
С уроков в церковно-приходской школе Прасковья помнила, что Михайло-Архангельскую церковь в Троицке закладывал князь Владимир, сын Александра II. А ещё здесь однажды во время службы склонял голову перед алтарём сын Александра III цесаревич Николай — будущий Император Николай II.
Такой совсем непростой этот наш Троицк! Хоть и маленький. Но вот уже Прасковья, подхватив Мишуху на руки, обогнула очередную сгоревшую лавку и добежала до цели. Не на самой центральной площади, но и не так далеко от неё, в спрятанном за двухэтажным особняком пристрое, была мастерская её мужа Павла Усачёва и его брата Семёна.
Над дверью мастерской ещё от их отца оставалась надпись:
Паша и Сёма — они близняшние. Их мама всегда шутила, что один из них появился на свет в полдень с первым ударом на колокольне Михайловского храма, а второй подал голос миру со звоном последним. Кто старше на несколько секунд, а кто младше, кого из них через день после рождения крестили Павлом, а кого Симеоном, — одному Богу известно, родители их, крохотных, отличать попервоначалу не могли, хоть и пытались. А соседи и теперь братьев путают, хоть те уже и взрослые.
Парней не забрили на германскую войну. В четырнадцатом году парней семнадцати лет от роду из казачьего Троицка на войну ещё не призывали. В мужья идти — это возраст подходящий (пример Павла), а для армии они считались ещё не подросшими. И в следующие два года тоже пронесло. Будучи по сословию мещанами, Усачёвы вообще-то подлежали солдатству, но это правило больше относилось к горожанам низшего разряда с подушным окладом, а ремесленников, раз они со своим делом, чуть ли не приравнивали к купечеству и на войну не забирали.
Павел и Семён не бросались в глаза — невысокие, худые, не басовитые. Оба носили усы.
Отличались близнецы только профессиями, да и то условно. Один шил меховые шапки, папахи и картузы; это Павел — он скорняк. А Семён тачал сапоги, ботинки и модные туфли, понятно, коли башмачник. При этом рукастые братья легко подменяли друг друга, мастерская одна на двоих, она досталась парням от отца — башмачника и меховщика. С войной заказов поуменьшилось, а с приходом большевиков почти не стало, мало кто из жителей Троицка теперь думал о шапках, а тем более о шляпках, дай Бог голову сносить.
Но на днях, о, удача, из ближней станицы в мастерскую к Усачёвым знакомые казаки привезли с десяток пар сапог — дырявых, протёртых или лишившихся подошв. Пообещали за ремонт не деньги, которые ничего не стоили, а сколько-то жиров и десять фунтов крупы. Полведра, не густо, несколько раз по дну кастрюли кашу размазать, но всё равно спасенье. Так что братья в четыре руки накинулись на работу.
И вот Прасковья ворвалась в мастерскую, пропахшую кожей и гуталином, посадила на стул сына-паиньку Мишу, чмокнула в щёку мужа, заперла дверь на щеколду, окинула взглядом этих удивлённых близнецов:
— Полюбуйтесь, что я сейчас забрала на почте, — она достала из сумочки конверт из толстой бумаги. — Да, отгадали, письмо из Китая. От тёти Насти, из Харбина.
Дратва, шило и юфть улетают на стол. От самой тёти Насти в конверте только дежурная записочка. А главное в нём — это плотный солидный бланк с печатями, почти весь текст на русском, скромная подпись самой тёти Насти, пара солидных размашистых росчерков пером и несколько строчек иероглифами. Восторг — в глазах Павла, понимание на лице Семёна. Да, кажется, для семьи Павла Усачёва всё сложилось. Павел даже закашлялся от волнения. Или от простуды.
Мишуха сидел на высоком стульчике, болтал ногами и ничего не понимал. Мама с папой забыли про него, взялись за руки, смеялись и прыгали, как дети. Папин брат Семён накинул курточку и вылетел из мастерской, чтобы минут через пятнадцать прибежать с их родной сестрой, которую, как и маму, по случайному совпадению тоже звали Прасковьей, тётей Паней.
Теперь эти четыре взрослых человека прыгали по комнате, сотрясая столики и оконные рамы. Останавливались, склонялись над тумбой, где лежала красивая бумага, и снова веселились.
Что же это у них за родственница, живущая за границей? Тётя Настя, она же Анастасия Константиновна Панфилова, а в девичестве Толстикова, доводилась родной сестрой Лаврентию Толстикову — отцу Прасковьи, Марии, Ольги и Татьяны.
Дальше — скупые строки анкеты, которую тётя Анастасия Панфилова заполнила намного позже, в тридцать пятом, для Бюро по делам российских эмигрантов в Маньчжурии. Года рождения 1878-го, Троицк, православная, русская, неграмотна (но заполняет сама). Имеет в собственности, цитата: «… маленький домик в городе Харбине, Зелёный Базар, 8-я улица, дом 27». Домовладелица. На вопрос, «когда и откуда прибыла в Маньчжурию», отвечает: «В 1917 году из Троицка Оренбургской губернии».
Как всё случилось с этим переездом? Муж Анастасии вернулся с германской войны в 1916-м. Серьёзное ранение, уже не боец, списали как инвалида. А у него, у Панфилова, была серьёзная гражданская профессия — телеграфист. И когда под конец шестнадцатого года от бывших сослуживцев он узнал о наборе на КВЖД и предложил свою кандидатуру, то его приняли. В январе 1917-го, ещё до отречения царя, Панфиловы приехали в Харбин, оставаясь гражданами Российской Империи.
Вот тут не обойтись без отдельной главы про КВЖД. Чтобы узнать, куда же убегали от невзгод и непонятностей Усачёвы, Толстиковы и иже с ними. Десятки тысяч. Сотни тысяч.
Контекст
КВЖД И «Павлинье перо»
Китайско-Восточную железную дорогу Российская империя проектировала и строила с 1897 по 1903 годы.
Надлежало соединить железной дорогой Читу и Владивосток.
Посмотрите на карту, если она под рукой, тогда станет понятнее.
Выбирали из двух вариантов.
Первый: построить «железку» по левому, русскому, берегу Амура, который геометрически ровным полукругом огибает северо-восточную часть Китая — Маньчжурию. Это Транссиб.
А второй вариант, который как раз КВЖД, заключался в том, чтобы рассечь эту самую Маньчжурию железной дорогой насквозь. И получится в полтора раза короче, ведь по закону геометрии линия диаметра всегда короче линии полукруга.
Плюс в варианте с Транссибом — всё на своей земле; минус в том, что намного длиннее, значит, затратнее. И ещё для Транссиба нужно строить мост огромной протяжённости через широченное устье Амура, где река впадает в Тихий океан, иначе ведь не попасть во Владивосток. Дороговизна.
При варианте с КВЖД главный минус — чужая земля. Но этот минус — он для империи колониальной вроде как и плюс: усилится влияние России в северо-восточной Азии. Мостов тоже много понадобится, но самый большой из них, который через Сунгари, — это кроха по сравнению с тем железнодорожным мостом через поймы в низовьях Амура, без которого не обойтись при Транссибе. От пересечения железной дороги с Сунгари можно напрямую провести ветку к югу, к русским колониальным поселениям — к Порт-Артуру и к Дальнему, такой стратегический интерес.
Остановились на втором варианте, автором и идеологом которого был министр финансов граф Сергей Юльевич Витте.
Проработали договор на постройку и эксплуатацию КВЖД.
В русско-китайском контракте от 1896 года оговаривались и условия отчуждения земель в пользу КВЖД. Отчуждение — что это? Полоса отчуждения — это территория Российской империи на землях Китая. Идёт железнодорожное полотно, а по обе стороны от рельсов по 20 сажень (42 метра) слева и справа — земля отчуждённая, то есть российская. Потом станция — на каждую из более-менее крупных отчуждалось по 50 десятин земли (54,5 га), а если станция небольшая — то 30 десятин (32,7 га). Под Харбин было отчуждено в пользу России 12 тысяч гектаров, ой-ей-ей! Поровну на правом берегу Сунгари (сам Харбин) и на берегу левом (Затон).
Далеко не бесплатно.
На сайте www.abirus.ru я нашёл интереснейший текст из «Энциклопедии Китая», № 95. Его стоит процитировать, начиная прямо с заголовка:
«Договор, заключённый между Обществом КВЖД и председателем Цицикарского Главного отделения иностранных и железнодорожных дел об отчуждении земель в Хэйлунцзянской провинции для нужд КВЖД. 1904 г. марта 10 (7-го числа 2-й луны 30-го г.)
Для установления определённого порядка при отчуждении земель в Цицикарской провинции для нужд Китайской Восточной железной дороги мы, нижеподписавшиеся, председатель Цицикарского отделения Джоумян, имеющий Павлинье Перо, и уполномоченный управляющего КВЖД Даниэль, заключили нижеследующий Договор…»
Приостановлю цитирование. Про «Павлинье Перо» у китайского подписанта — интересно. Перо от павлина в виде ручки как таковое? А может, это печать? Или это привилегия подписывать важнейшие бумаги?
Везде в Договоре — единицей измерения площадей назван китайский шан. Как шан соотносится с квадратным метром или с нашей привычной соткой, я нигде не нашёл. Всего было отчуждено около 200 000 шан. Вроде бы можно узнать размер отчуждённой земли в гектарах и десятинах, соотнести с этими 200-ми тысячами и получить примерно размер шана. Но попробуй разберись с саженями и вёрстами. Ой, лучше не надо!
КВЖД отчуждает (по сути, покупает) земли по разной цене. Земли делились, опять цитата с сохранённой лексикой, «на три категории: а) земли обработанныя, б) удобныя необработанныя и в) мокрые луга». В чём различия по цене? Возьмём станции, где каждый кусочек земли намного дороже, чем просто на линии. Вот станция Затон, это район Харбина, только на другом берегу Реки Сунгари. «За каждый отчуждённый шан обработанной земли Общество КВЖД уплачивает владельцу на станции Затон 45 рублей… За каждый шан удобной, но не обработанной земли Общество уплачивает владельцу на станции Затон 20 рублей… За каждый шан мокрого луга на станции Затон Общество КВЖД уплачивает владельцу 10 рублей… Неудобныя земли уступаются Обществу КВЖД безплатно [через “з”]».
Не на станциях, а просто на линиях земля покупалась без деления на категории в основном по 5 рублей за шан.
Всё, как положено, — землемеры, съёмки планов отчуждаемых земель, составление купчих крепостей, выплата денег в присутствии чиновников русских и цицикарских (то есть китайских). Если в полосе отчуждения оказывались строения и могилы, то доплата сверх тарифа. Выселяют из купленных строений и с купленной земли не сразу, на переезд даётся три года, но если железной дороге эта земля понадобится раньше или тотчас, то съехать с неё придётся по первому требованию.
Отдельный пункт в Договоре о землях, принадлежащих не китайцам. «Все земли — общественные невозделываемыя, принадлежащия монголам, маньчжурам, салонам и другим каким-либо племенам… тем же порядком, что и частновладельческия… оплачиваются в размере пяти рублей за каждый шан… Путём непосредственного соглашения с князьями монгольскими, маньчжурскими, салонскими и других племён начальниками, цена может быть иной». Это скорее уступка для малых народов, чем ущемление их интересов.
Общество КВЖД было обязано обозначить границу отчуждённой площади канавами, столбами или другими знаками.
То есть, для местного населения отдать свои земли под железку не было неприятностью. Россия обязательно выкупала отчуждаемые земли у частных владельцев.
Ну а стройка пошла стремительными темпами. Никакая наша Байкало-Амурская магистраль по скорости возведения рядом не стояла. Участок КВЖД от самой западной станции Маньчжурия через Харбин до станции Никольское Уссурийской железной дороги на востоке протяжённостью 1520 км завершили в 1903 году.
И уже в 1904-м достроили ветку от Харбина через Мукден до Порт-Артура и Дальнего длиной 1025 км.
1464 моста. Девять тоннелей, в том числе Хинганский двух-путный. О судьбе молодой дамы, которая вместе с коллегами рассчитывала и проектировала этот громадный тоннель, есть легенда, её мне рассказала переводчица и гид Оля (она же Во Лин Ян). Горную гряду Хинган пробивали тоннелем с двух сторон — и с запада, и с востока. Вот-вот проходчики должны состыковаться, встретиться. Но сбойка почему-то никак не случалась. Ждут-пождут, вот уже задержка на три дня от ожидаемой даты, вот уже на неделю.
Неужели маркшейдеры промазали, неужели неправильно задали направление проходки? Ведь это сумасшедшие потери.
И главная геодезистка проекта от отчаяния наложила на себя руки.
А через день после самоубийства сбойка тоннеля состоялась.
Не было ошибки в расчётах. Погрешили со сроками.
C начала строительства КВЖД и до первой мировой население Маньчжурии выросло вдвое — до 15-ти миллионов. Появился Харбин — к 1917 году крупнейший город на Дальнем Востоке с населением 336 тысяч человек, что для той поры больше, чем суммарно в Благовещенске, Хабаровске и Владивостоке.
После русско-японской войны 1904–1905 гг. значительная часть южной ветки КВЖД, которая от Харбина на Порт-Артур и Дальний через Мукден, отошла победителю в войне — Японии. Но главная линия, соединяющая Забайкалье с Владивостоком, оставалась пока в единоличном владении Российской Империи, а затем и СССР. С 1924 года КВЖД находилась в совместном управлении СССР и Китая. Спорили, конфликтовали, даже воевали, но до поры до времени владели дорогой на двоих.
Так вот, когда Панфиловы обосновались на КВЖД и в начале 1922-го делали вызов племянницам, то доро́гой и всем вокруг неё командовал Дмитрий Леонидович Хорват.
А сейчас пару абзацев про начальников КВЖД после генерала Хорвата, когда назначения делала уже советская власть. С декабря 1922 года по апрель 1926-го начальником дороги был Иванов Алексей Николаевич, член ВКП (б) с 1913 года. Его сменил второй советский управляющий — Емшанов Александр Иванович, который руководил дорогой (и собственным благосостоянием) до 11 июля 1929 года, до советско-китайского военного конфликта на КВЖД. Этот Емшанов жил в особняке площадью с полутысячу квадратных метров, перед отъездом из Харбина купил и вывез в Москву автомобиль Мерседес. Всё как полагается!
И Иванова, и Емшанова военная коллегия Верховного суда приговорила в 1937 году к расстрелу. Иванову вынесли приговор 31 октября, привели в исполнение 1 ноября. Емшанов прожил на четыре недели дольше. Расстреляли не за КВЖД и не за Мерседес с особняком, а за то что — троцкисты.
Что такое «быть троцкистом» — вообще мудрёно, но они признались. А «признание обвиняемого есть царица доказательств», как говаривал сталинский прокурор Вышинский, который был прокурором СССР с 1935 по 1939 год, оправдывал многомиллионные убийства в своих «научных» трудах, и в благодарность за это его прах в Некрополе у Кремлёвской стены.
Ну вот, мы вроде разобрались с тем, что это за чудо такое — Китайско-Восточная железная дорога. Именно с КВЖД Усачёву Павлу Никитичу пришёл официальный вызов: приезжайте, Ваши рабочие руки нужны в Харбине.
Но завтрашние отъезжающие ещё пока в своём Троицке.
Собирают документы, пакуют дорожную утварь.
Харбинский блокнот. Троицк. 4 декабря 2017 года
Вместо храма — горком
Документы я собрал и дорожную утварь упаковал.
Мне вылетать в Харбин послезавтра. Из Екатеринбурга. Китайская виза — она уже в паспорте. А сейчас — за руль и быстренько в Челябинск, в областной архив. Закажу выписку из церковной метрической книги о рождении отца.
До Челябинска двести километров. Вот и архив. Заведение серьёзное. Строго прописано, в какой день недели и в какие часы «от» и «до» надо подавать генеалогический запрос. Я, конечно, ни в день, ни в час не уложился, не знал о них, но растерянности не выдал и с независимым видом известил строгого вахтёра, что иду в читальный зал архива. Изобразил завсегдатая, паспорт предъявил и всё такое.
И вот я в читальном зале. Как школьный класс, по четыре стола в ряд, а этих рядов шесть или семь. Половина парт, ой, столов, занято. Серьёзные люди. Перед ними старые толстые тома, стопки подшитых папок, они что-то выписывают от руки, что-то набивают на ноутбуки. Историки, профессура, не мне чета. Ведь я хочу найти всего-навсего один листочек из церковной книги. Одну запись на этом листке.
На столе, который, подобно учительскому, повернут лицом к классу, — объявление. У археографа Степановой М. Н. сейчас обеденный перерыв — до 13.45. Перекусывает персонал чем-то принесённым с собой в соседнем кабинете, оттуда доходят и голоса архивариусов, и запахи бутербродов или варёных сосисок. Марина Николаевна подходит к своей кафедре почти вовремя. К ней сразу два или три учёных, я не осмелился их оттеснить. Говорят полушёпотом.
Дошел черёд и до меня. Я боялся натолкнуться на какое-то раздражение, а Степанова удивительно заинтересованно обо всём расспросила, тут же стала искать в каталоге, сохранилась ли в архиве метрическая книга из церкви Михаила Архангела за 1917 год, обрадовалась:
— Есть книга, нам с вами повезло. Так, записываю, диктуйте. Ваш отец родился в семнадцатом году десятого ноября. По новому, наверное, стилю… Усачёв Михаил… Знаете, я сейчас схожу в архив, гляну, в какой сохранности метрическая книга, есть ли в ней запись о вашем отце. На всё про всё минут десять.
— Как, прямо сразу? — мне не верится. — Десять минут?
— Если всё в порядке, то я принесу эту книгу.
Сижу, жду, рисую в блокноте. Неужто?
Марина Николаевна возвращается, зовёт меня, разводит руками:
— Книга не самом лучшем состоянии, мягко говоря, выносить её нельзя, ненароком рассыплется. Так что мы сканируем запись в хранилище, на это нужно время. Вот вам бланк, заполняйте заявку с электронным адресом, и я на него перешлю скан.
Обрадованный таким внимательным отношением к моей рядовой просьбе, я прямо от архива рванул на своей машине в Троицк. Всего 130 км, не магистраль, конечно, но всё равно полутора-двух часов на дорогу может хватить. Цель — увидеть Храм во имя Архангела Михаила, откуда та самая метрическая книга. Я умудрился поехать в Троицк, ничего не прочитав о городе и его церквях. Такой лихой.
Вот он и Троицк. Не тороплюсь, кручу руль, осматриваюсь. По левую руку, в небольшом отдалении, — красивая церковь. Неужто Святого Архангела Михаила?
Припарковался. Церковь от дороги в трёхстах метрах, тропинки по снегу к ней от парковки нет. А тут по тротуару идёт интеллигентная дама, со вкусом одетая. Учительница, или бери выше — завуч школы, самонадеянно оценил я, и бегом к ней со своим животрепещущим вопросом:
— Простите, а это не Михайловская церковь?
— Увы, — развела она руками, — это не Михайловская, это церковь Дмитриевская. Она тоже очень красивая, но Михайло-Архангельской церкви вообще не было равных. И её полвека назад разрушили, а построили на месте храма, тьфу, — презрение на лице, — горком партии построили. Прекрасную жемчужину заменили неопрятной стекляшкой. С пустым народом внутри.
Моя эмоциональная собеседница, остыв, объяснила мне, на каком по счёту светофоре надо свернуть направо, чтобы оставить автомобиль и пройтись по красивой исторической улочке, которая приведёт к главной площади, где стоял храм.
— По нашему Васильевскому переулку ваши родные уж точно хаживали, там все старинные особняки сохранились, у властей на них рука не поднялась, — напутствовала меня дама, любящая свой Троицк.
Я действительно неторопливо походил по старому Троицку.
В баре гостиницы в Васильевском переулке, который теперь улица Климова, заказал капучино и на очень добротном сайте www.troitsk74.ru нашёл материалы о Михайловском храме, о городе вообще. Какие-то из этих материалов я уже пересказал, своими словами, не закавычивая. Добавлю ещё.
В том же переулке Васильевском, в особняке знаменитого купца, останавливался на ночлег в 1891-м наследник престола Николай Романов, спустя пять лет ставший Императором Николаем II-м. Он помолился в Храме святого Архангела Михаила и передал в дар икону святителя и чудотворца Николая, соизволив наградить церковнослужителей 150-ю рублями и певчих 50-ю рублями.
Михайловский храм закрыли «по ходатайству трудящихся» в 1936 году и использовали под хлебно-ссыпной пункт. После 1945-го там были магазинные склады.
Взорвали недействующую церковь 24 июня 1967 года, как «не представляющую исторической ценности». Выселили из округи людей, заклеили во всех окрестных домах окна и взорвали. Построили на этом месте в самом центре… Действительно, тьфу, построили горком КПСС. Сейчас здесь — школа искусств. А горком (или как они себя там зовут по-теперешнему) застыдился серости и убогости здания да переехал в историческую постройку.
Семейная история
Сеногной и козье молоко
И куда же это так потянуло-понесло семью Павла Прасковьи Усачёвых, а заодно и Татьяну Толстикову?
А всё складывалось так. Можно запутаться в фамилиях и в родстве. Приглашение выехать на КВЖД прислала из Харбина в Троицк Анастасия Константиновна Панфилова, в девичестве Толстикова, — она приходилась родной сестрой Лаврентию Константиновичу Толстикову, отцу Прасковьи. Вообще, у Лаврентия Толстикова и его жены Зиновии родилось тринадцать детей, из которых выжили только четыре дочки. Поэтому и путаница в фамилиях, ведь старшие сёстры — мужние. Мария Лаврентьевна стала Щёкотовой — вышла замуж за купеческого сына Андрея Ивановича Щёкотова. А девицами пока оставались под папиной фамилией Любушка и младшенькая — Татьяна.
Панфиловы приехали в Харбин в январе 1917-го. Муж Анастасии Константиновны Панфиловой устроился телеграфистом на харбинский вокзал. Панфиловы сразу начали строить домик себе — небольшой, комната и кухня с сенями.
Не забывали и про родных, оставшихся в Троицке, благо почта пока ещё работала, хоть и с перебоями.
Весной и летом семнадцатого, ещё до большевиков, Прасковья с Татьяной и их сестра Люба получили несколько писем от тёти Насти. Та рассказывала не только о своём домике, но и о том, какое место Панфиловы огородили рядом со своим участком для переезда сюда племянниц Толстиковых. Прасковья и Таня зажглись этой идеей, а Люба, средненькая из сестёр, на переезд так и не решилась, осталась в СССР.
В пятидесятые годы сёстры встретятся.
Так вот. Панфиловы построили жилище себе, а для племянниц соорудили сарай из досок и внутри сложили печку. А если есть печка, то по тогдашним китайским законам постройку сносить запрещалось, даже самую примитивную.
И Панфиловы оформили во владение маленькие участки по двум адресам на 8-й улице Зелёного Базара: под № 27 — себе, а под № 29 — племянницам. В архиве БРЭМ в Хабаровске до сих пор хранится документ под названием «Список домовладельцев Харбина». И наравне с богатеями, имевшими в собственности особняки и огромные многоэтажные дома на самых главных проспектах, в этом списке — скромная эмигрантка Панфилова Анастасия Константиновна с её крошечной деревянной хибаркой под № 27 на 8-й улице Зелёного Базара; да-да, в одном списке с богачами-пузачами. Среди двух тысяч домовладельцев.
Всё это в том районе Харбина, который именовался очень романтично — Зелёный Базар. Читая письма тёти Насти, её племянницы Прасковья и Татьяна повторяли название «Зелёный Базар», им рисовалось что-то загадочное, манящее. Так и тянуло пройтись по тамошним зелёным улочкам. И пройдутся. Увидят, что всё скромнее. Просто домишки. Но ведь они свои!
Не откладывая в долгий ящик, в том же семнадцатом, наши Панфиловы начали готовить вызов для переезда в Харбин ближайших родственников. Так было в порядке вещей: если есть жильё для родных, и если приглашающие гарантируют поддерживать их деньгами, то почему бы и не позвать. Эта бумага на славянский манер именовалась как «Вызванье» — от слова «вызвать». Под кровных родственников подпадали Татьяна и Прасковья (которая уже Усачёва), а также дети Прасковьи и её муж Павел. Семён Усачёв в число «вызванных», увы, не входил, он для Анастасии не считался роднёй по крови.
Когда готовили первый вариант приглашения, то в Харбине ещё действовало Генеральное консульство Российской Империи. Но сама Империя уже переставала существовать, а вскоре закрыли и Консульство. Всё застопорилось.
Тогда Панфиловы стали оформлять вызов через контору управляющего КВЖД. В самом начале 1922-го всё получилось. В Харбине с нетерпением ждали родных. А будущим переселенцам предстояло для легального отъезда оформить паспорта граждан новой страны под длинным названием — Российская С. Ф. С. Республика. И ещё собрать кучу бумаг.
Два страшных года для Оренбургской губернии. В 1921 году засуха уничтожила посевы, голод скосил людей. А в двадцать втором близ Троицка весь июль — нескончаемый мелкий дождь. Крестьяне из ближних деревень, у которых ещё оставалась те же козы, не могли из-за сырой погоды взяться за косьбу, называли этот дождь сеногноем, хватались за голову, им нечем будет кормить домашнюю живность.
Голод[1]. Безысходность.
Будущие эмигранты выехали из Троицка только в октябре.
С пересадками — всё на восток и на восток. Пять тысяч вёрст с гаком. Сначала «по-барски» занимали купе в «зелёном» вагоне. Впрочем, про «купе» — слишком громко сказано. «Зелёными» вагонами назывался третий класс, а на второклассные «синие» или первоклассные «жёлтые» денег у семьи не то чтобы уж совсем не хватало, но их ведь приходилось беречь на будущее. Но и общий, «зелёный», вагон — он хотя бы пассажирский. В нём ехали до Омска.
А дальше — вагоны-теплушки. С двумя неудобными пересадками. Иркутск отнял у наших путешественников десять дней; искали, кто из местных их приютит, спали на полу. Павел находил подённую работу, а расплачивались с ним съестным. Наконец, дождались поезда до Читы. В «телячий» вагон размером шесть метров на три метра набивалось до двадцати человек, трёхъярусные нары заняты, как и «комфортные» места на полу близ железной печки. Здесь, у жаркой буржуйки, старался примоститься простудившийся Павел. Он и раньше частенько по весне и по осени кашлем маялся, а тут ещё вагонный сквозняк, сплошные щели.
Когда составы тормозили где-нибудь на полустанках в тайге, то дети, Клава с Мишей, оставались в теплушке, а Павел, Прасковья и Татьяна вместе с соседями всякий раз спрыгивали вниз, ломали валежины и собирали хворост для печки.
На одном разъезде увидели под железнодорожным откосом домик со свалившимся забором. Вскопанный огород. Ботва от убранной картошки. Коза рядом со старенькой хозяйкой.
— Вам забор поднять, сударыня? — выпрыгнул из теплушки шустрый Павел.
— Будь добр, сынок, — улыбнулась та, опираясь подбородком о палку. — Лопату возьми в сенях.
И вот уже Павел копает ямы под пару новых столбиков. Стремительно копает, до отправления поезда меньше часа.
А что делает Прасковья?
Она — доит козу!
Доит в свою кастрюльку, за которой сбегала в вагон. Первые струи молока туго ударяются и звякают о дно. А потом струйки захлёбываются в молочной пене, они уже не звонкие. Да парное молоко, оказывается, ещё и вкусненько пахнет, как-то раньше не замечали…
Таня смеётся, Клава с Мишей облизываются, хозяйка дома, забора и козы — довольнёхонька. Она, когда увидела малышей, то к оговорённому ведёрку картошки добавила ещё козьего молока. Про смешную историю с козой наши переселенцы ещё долго будут вспоминать, такой это получился приятный эпизод. Будут особенно смеяться по поводу кастрюльки козьего молока лет через двадцать, когда такие сугубо горожане Усачёвы переселятся в деревню Барим на севере Маньчжурии, и у них у самих появится несколько коз. А заодно и корова с телёнком.
Проверяющие к пассажирам теплушек особо не придирались: есть документы, да и ладно, да и всё в порядке. Езжайте дальше.
А Мишу́хе в дороге, где-то ещё под Читой, исполнилось пять лет. Это 10 ноября. Павел подарил сынишке деревянное ружьё, которое выстругал ещё в Троицке и припрятывал к этому дню. На прикладе вырезаны ножом буква «М» и цифра «5». Папа расшифровал надпись:
— Модель у твоей одностволки М-5, а это означает, что Мише исполнилось 5 лет.
Прямо в теплушке устроили хоровод, пели: «Как на Мишины именины испекли мы каравай, вот такой вышины, вот такой нижины…» Каравай действительно на керогазе испекли, папе Павлу на очередной станции удалось заработать муки. Вагонным соседям тоже по краюшке досталось. Хлебный аромат хоть на пару часов, да и то хорошо, выдавил из теплушки не самые вкусные запахи дальней дороги.
С горем пополам добрались до Благовещенска. Двадцатые числа ноября 1922-го. На Дальнем Востоке уже установилась большевистская власть, которая подтвердила переселенцам право легально пересечь границу с Китаем и попасть на КВЖД.
Именно «легально» — это ключевое слово.
Много лет спустя, в 1935-м, когда не очень грамотная Прасковья станет отвечать на вопросы анкеты Бюро по делам Российских Эмигрантов в Маньчжурии (сокращённо БРЭМ), то переволнуется, замешкается, не понимая точно, что от неё требуют. И тогда ей поможет кто-то из сотрудников Бюро, который своим красивым почерком дополнит ответы существенными уточнениями. Например: «в Маньчжурию прибыла с мужем, сестрой и детьми в ноябре 1922 года из Благовещенска легально по советской визе. По прибытию в Харбин возбудила ходатайство о выдаче эмигрантского паспорта, сдав свой советский паспорт в Главное Полицейское Управление, при этом поручителем была Панфилова Анастасия Константиновна, Зелёный Базар, 8-я улица, дом 27, домовладелица».
Потом и ещё в одной строчке анкеты этот сотрудник своей рукой впишет за Прасковью слово «легально», что было важно для статуса эмигрантов Усачёвых и Татьяны Толстиковой.
Это всё про Усачёвых и Толстикову.
А были ещё эмигранты Кочергины — родители Лизы, будущей жены Миши Усачёва.
Уж в их-то анкеты слово «легально» никак не могло попасть.
Нелегалы чистой воды. Нарушители границы уезжали из Владивостока в конце октября 1922-го, числа так двадцать восьмого или тридцатого, если вообще не 1 ноября. Покидали Россию вместе с остатками дальневосточной Белой Армии. Вместе с теми белогвардейцами, которые не уплыли на крейсерах, канонерских лодках, тральщиках и пароходах Белой Сибирской флотилии, а спасались посуху — пешком или на телегах — от Посьета через Хуньчунь и в сторону Мукдена.
Кочергины в этой десятитысячной колонне продвигались на арбе, запряжённой в доходягу-кобылу, всё это купили у корейцев. С четырёхлетним сынишкой Толенькой, который уже выплакал все слёзы от страха. И с дочуркой на руках. Лизоньке в этом переходе из прошлого в будущее исполнился один годик — как раз 4 ноября.
Вот так: пыльная дорога между сопок, хорошо, что пока ещё не заснеженная. Тысячи смертельно уставших беженцев. И у малышки — день рождения. Она весь свой праздник проспала у маминой груди в арбе среди немудрёного скарба.
У Кочергиных в арбе — узлы с самым необходимым. И ещё книги — несколько связок. Мама у детей — книгочейка, она накануне эвакуации всё отбирала и отбирала из большой домашней библиотеки любимые книжки, но оказалось, что нет у неё книжек нелюбимых, так что забрала с собой то, что можно унести на руках, а остальное стаскала в ближнюю школу.
Замыкали эту пешую и тележную колонну белые кавалерийские группы — они оберегали беженцев от красных кавалеристов, которые следовали по пятам, готовые напасть. Не обходилось без стрельбы. И тогда младший Кочергин, Толечка, закрывал уши ладонями и прятал голову в плечики. Белый исход.
Да, сына у Кочергиных звали Толей, он родился в 1918-м, в Бугульме, когда Самарская губерния и Татария были под белыми. Отходили на восток вместе с колчаковцами. А дочка Лиза, как мы уже узнали, появилась на свет 4 ноября 1921 года во Владивостоке. Так что первый Лизин день рождения совпал с дорогой в более-менее безопасный Китай.
Это Кочергины. А что же Усачёвы?
А Усачёвы через несколько дней, 10 ноября 1922-го, как мы помним, пекли на керогазе в вагоне-теплушке каравай в честь Миши, которому стукнуло пять.
Такие близкие даты — 4 ноября и 10 ноября. Всё рядышком. Михаил и Елизавета ещё и свадьбу свою сыграют тоже в начале ноября, 2-го числа, в 1941-м. И внук Михаил (да-да, Михаил) родится 5 ноября. 9 ноября увидит свет Оксана — мама правнука и правнучки. А у нашей Ульянки, тоже правнучки, дата рождения состоит из «барабанных палочек» — 11.11, правда, она родилась не в одиннадцатом году, а в 2012-м, но зато в 11 часов и 11 минут.
Елизавета обо всём этом не узнает, она умрёт совсем не старой, 53-летней; тяжело болела и отмучилась в 1974 году. Увы, тоже в начале ноября — шестого числа. Скорбная дата.
А в том, 1922-м, семьи Лизы и Миши прощались с русской землёй. С какой стати им надо бежать из России? Разве они в чём-то перед ней провинились?
Контекст
Бесклювый коршун
Это назовут — Белый исход. Сколько их, белых, изошло из России? Сколько через Константинополь — в Париж и Прагу?
А сколько через Владивосток, Читу и Благовещенск — в наши Харбин и Мукден? Цифры разные. По неполным данным Службы по делам беженцев Лиги наций, общая численность белой русской эмиграции — 985 тысяч человек. Тогдашняя Лига наций — это как сейчас ООН. Можно верить? Почти миллион.
А какая доля из этого миллиона оказалась в Маньчжурии? Евгений Анташкевич, автор шпионского романа «Харбин», пишет: «К концу 1922 года в Маньчжурию из охваченной войной России пришли почти 300 тысяч беженцев. Харбин, город на северо-востоке Китая, казалось бы, стал спасением. На самом деле именно через него на четверть века пролёг фронт русской смуты».
Получается, что Харбин тут — не чемпион. Европа приняла вдвое больше русских эмигрантов, чем Китай. Но в густонаселённых городах Париже и Праге они, эти эмигранты, — рассеялись, растворились, так, всего лишь группки, пусть и немаленькие. А в Харбине русские эмигранты — сжатый кулак. За 1918–1922 годы население Харбина выросло в полтора раза. «Белым» этот русский город на КВЖД стал практически целиком. Город русской смуты?
То самое выдавливание русских людей с Дальнего Востока в Китай («если не уйдёте, то поубиваем!») большевики называли так: «ликвидация последних очагов контрреволюции». Или — «освобождение Дальнего Востока от интервентов и белогвардейцев». Очищение российской земли от Усачёвых и Кочергиных в числе сотен тысяч других «контрреволюционеров».
Белые эмигранты сами себя винили в том, что позволили большевикам занять всю Россию. И даже в том себя упрекали, что не сумели привлечь на свою сторону русский народ.
А привлечь было тяжело. Население на восемьдесят процентов — крестьянское, не шибко грамотное и просветлённое.
И перед этим населением стал выбор: или 1) ненавистное царское прошлое, или 2) неизвестное будущее.
Заманчивее казалось второе. И белые проиграли.
Гражданская война. Её историю очень ярко и метафорично описал Арсений Митропольский — белый офицер, талантливый поэт и прозаик, родившийся в Москве, сбежавший в Харбин из Владивостока; его псевдоним — Арсений Несмелов. К персоне Несмелова я вернусь ещё не раз, без него не обойтись. А сейчас перескажу и процитирую его стихотворение под названием «Броневик». Эту антисоветскую поэму первым напечатал журнал «Сибирские огни», который издавался в Новосибирске — в самом что ни на есть советском городе. Под стихотворением указан город, откуда якобы оно прислано — «Цицикар, 1928». Это такая хитрость, такой «эзопов язык» и автора, и редакции журнала, ведь написать «Харбин» опасно, НКВД прищучит журнал, ведь в Харбине сплошь недобитые белогвардейцы. А про Цицикар, который в той же «белогвардейской» Маньчжурии и на той же КВЖД, знают далеко не все. Разумная осторожность.
Итак, «Броневик». По развёрнутости сюжета и эмоциональности это скорее трагическая поэма. Поручик Арсений Несмелов сам отступал от Казани и Омска до Владивостока и до Харбина. И вот он рассказывает о судьбе бронепоезда «Каппель», время от времени вступая с ним в беседу. Имя своё бронепоезд-броневик получил понятно от кого — от Главкома белых Владимира Оскаровича Каппеля. Был бронепоезд грозным, грохочущим, бьющим врага и самоуверенным, а сейчас он —
Ободранный и загнанный в тупик,
Ржавеет «Каппель», белый броневик.
Рядом с бронепоездом «кричат китайцы», ведь тупик понятно где — не в России. В Харбине. По корпусу бронепоезда
Сереет надпись: «Мы до Петрограда!»
Но явственно стирает непогода
Надежды восемнадцатого года.
Бронепоезд, как человек, перелистывает в памяти странички из славного и тоже одушевлённого автором Восемнадцатого года, дававшего надежды белым. Вот «Каппель»
Фиксируя атаки партизаньи,
Едва не докатился до Казани…
Полз серый «Каппель», неуклонно пёр,
Стремясь Москву обстреливать под осень.
Но не суждено сбыться надеждам Восемнадцатого года. Отступление «Каппеля» на восток. Поэт сочувствует броневику:
Ты отползал, как разъярённый краб,
Ты пятился, подняв клешни орудий.
И, пятясь, упёрся «Каппель» задним бронированным вагоном в границу. Родной земли позади уже нет. Обиднейшая сцена:
Граничный столб. Китайский офицер
С раскосыми весёлыми глазами,
С ленивою усмешкой на лице
Тебя встречал и пожимал плечами.
Твой командир, — едва ль не генерал,
— Ему почтительно откозырял.
И командиру вежливо: «Прошу!»
Его команде лающее: «Цубо!»[2]
Надменный, как откормленный буржуй,
Харбин вас встретил холодно и грубо:
«Коль вы, шпана, не добыли Москвы
На что же, голоштанные, мне вы?»…
Что может быть мучительней и горше,
Для мёртвых дней твоих, бесклювый коршун!
Белая армия — «бесклювый коршун». И все беженцы — «шпана» и «голоштанные».
Безжалостные эпитеты.
Харбинский блокнот, 7 декабря 2017 года
Хуан Хун — он же Юра
Моё первое утро в Харбине. Началась «командировка», как я её обозвал. Поездка в производственных целях, без неё не сочинишь задуманной книги. Рабочее задание самому себе. Поэтому не туризм, а — командировка.
До гостиницы ночью добрался только часам к трём. Зря не согласился на предложение переводчика и гида Юры Хуан Хуна, чтобы он или его коллега меня встретили в аэропорту Харбина. Увы, там с такси нет такого порядка, как в Париже или Праге.
На ночной и плохо освещённой площади перед аэропортом в Харбине — несколько машин, а желающих уехать — десятки. Гвалт. Водитель набил машину нами — четырьмя пассажирами, еле закрыл багажник, переполненный чемоданами, а то, что не вошло, водрузил нам на колени. Сначала он развёз по многоэтажным окраинам всех китайцев, а уж потом и меня доставил по месту назначения — в центр Харбина, к отелю «Holiday Inn».
Экскурсоводов мне предложил человек из Пекина. В Харбин туристы из Екатеринбурга мало летают, и работница турагентства Яна дала мне телефон пекинского гида-консультанта по имени Семён. А тот — очень отзывчивый, хорошая русская речь. Сначала я позвонил, а потом мы обменивались смс-ками на русском. С его слов, в Харбине меня сопроводит Юра, вот телефон, а в Хайларе — Оля, тоже телефон. На моё последнее сообщение: «Семён, спасибо Вам огромное!», он ответил: «Не за что».
Смешно и приятно!
Я составил перед отлётом длиннющий список всяких райончиков Харбина, всяких улочек и домов на них, где жили папа с мамой и все-все-все из нашей семьи. Предполагаю, что никаких Ломоносовских или там Поперечных улиц в огромном пятимиллионном Харбине не осталось, одни небоскрёбы, но может — что-нибудь из 70-летней старины всё-таки найдётся.
Если поеду из Харбина в Мукден, то один, без гида. Найду площадь в центре, на которой мой отец, которому тогда было двадцать четыре, позирует перед фотографом, опираясь на цепь, ограждающую высоченную стелу. Эта стела похожа на Луксорский обелиск в Париже. И я сделаю селфи у обелиска, так же, как папа, обопрусь на цепь.
Но если гид Юра мне скажет, что этой стелы в Мукдене уже точно нет, то я туда не поеду, гостиницу успею отменить без штрафа. И тогда сразу в Хайлар (Хулун-буир по-новому), а оттуда — в Барим (Булинь). Побуду там дольше. Хайлар не стал размерами с Москву, он трёхсоттысячный, его обойду пешком.
И тем более комфортно будет побродить по дачному, курортному и охотничьему посёлку Барим — десять или сколько-то там тысяч населения. В Бариме появилась на свет моя сестра Ира. Но её записали как родившуюся в Хайларе, чтобы солиднее. В Бариме папа с мамой и дочками жили в своём доме.
Когда я звонил переводчику Юре из России, то спрашивал, а как же мы узнаем друг друга в холле харбинского отеля, куда, с его слов, он подойдёт к десяти утра. Он сказал: «Я тебя узнаю, не волнуйся». У них принято сходу-слёту обращаться на «ты», хоть собеседник и вдвое тебя старше.
Ну ладно, раз он говорит «узнаю», значит, так оно и будет.
Завтрак в отеле был понятным — китайско-европейским, много фруктов. Почти все столики в большущем ресторане заняты, место себе нашёл далеко от раздачи и кофейного агрегата. Среди сотни едоков в ресторане европеоидами оказались кроме меня ещё два человека в деловых костюмах, белолицые, но не русские. Остальные — внутренние китайские туристы, отпускники, весёлые и довольные, может, кто-то в командировке. Жгуче черноволосые.
Так что когда я без минуты десять спустился на лифте в холл гостиницы, то с одного из диванчиков мгновенно поднялся мой провожатый на ближайшие дни. Юра прав, меня невозможно было не узнать, — в холле отеля один я оказался не китайцем.
— Я поведу тебя в музей, — сказал мне Юра торжественно, почти по Сергею Михалкову, глянул на часы. — Он уже открыт.
В музей так в музей, два квартала от гостиницы, рядышком. В десять с минутами мы уже поднимались на крыльцо красивого двухэтажного старинного здания. Глянул на вывеску, там, кроме иероглифов, увидел ещё и дублирующую надпись, но не на латинице и не на кириллице, а на чём именно, я так и не понял.
Народу — никого, мы оказались первыми и единственными. Не касса, а столик рецепции, за ним — строгая китаянка-распорядительница бальзаковского возраста. Когда я покупал билет, то Юра что-то произнёс, и дама сразу заулыбалась мне, засияла, приложила ладонь к груди и даже чуть поклонилась.
Юра уточнил у меня:
— Я ведь правильно сказал, что твои родители — харбинские евреи?
Ей, распорядительнице, он мой растерянный ответ переводить не стал. И служащая музея продолжала мне улыбаться, но уже чуточку с сомнением. Психолог, почувствовала: что-то не так.
Да, это мы пришли в Харбинский еврейский исторический музей. А мои родные — они не евреи, они эмигранты русского происхождения. Но работодателями у них нередко оказывались именно предприниматели-евреи. Например, мой дедушка Павел Никитич Усачёв, как только приехал с семьёй в Харбин, так сразу устроился в шапочную мастерскую к Палею. Папины родные всегда считали, что лучше всего семья жила тогда, когда дедушка работал у Берха Палея.
Вообще, еврейская община в Харбине в начале прошлого века, ещё задолго до большевистской революции, доходила по численности до 20 тысяч человек. Это следствие массового переселения евреев в Китай — бежали из Польши, России, Балтии, где евреев тогда притесняли и преследовали, придумывали всякие «черты оседлости».
КВЖД и Харбин колоссально выиграли от этого переселения. Градостроительство, архитектура, медицина, образование, банки, адвокатура, ювелиры, театры, музыкальные школы, прачечные и кондитерские, кафе и рестораны, гостиницы, пресса, реклама, торговля, ремёсла, культура взаимоотношений между людьми. Всё это в Харбине логично и умно развивалось во многом благодаря еврейской диаспоре. Без евреев Харбин вырос бы другим. Похожим, но другим. Таким же хорошим.
Разглядываю выставленную конторскую мебель из тех, из тридцатых. Так и хочется усесться за стол с пишущей машинкой, чтобы перенестись в обстановку приёмной того же БРЭМа, куда вызывали моего отца и всех родных. Похоже, что и фортепьяно могло дополнять-украшать рабочий кабинет, в музее это смотрится гармонично. Останавливаюсь у стендов, читаю и конспектирую подписи к фотографиям. Ищу улицу Конную.
Конная улица — она в районе Пристани не продольная, не сбегающая к реке. Она поперечная, а все поперечные короче.
Среди «домашних заданий», которые я задал сам себе, — найти дом, в котором сто лет назад была скорняжная мастерская Берха Ицковича Палея. На одной из фотографий, ура, вижу в подписи похожий адрес — Konnaya street, 22. А ведь у Палея мастерская тоже на Конной?
Быстренько сравниваю со своими записями. Да, магазин мехов и готового платья у Палея был на Китайской, 112. А его скорняжная мастерская — на коротенькой улице Конной. Ага, получается, что дедушка шил шапки рядом с домом, который на музейной фотографии, то есть рядом с Начальной религиозной школой для мальчиков — Талмуд-Тора имени Скидельского.
Про Л. Ш. Скидельского в музее встречаю много упоминаний. Лейба Шлёмович — купец первой гильдии, строительный подрядчик, владелец заводов, газет, пароходов, домов, концессий на Дальнем Востоке и в Маньчжурии. Умер в Одессе в 1916 году. Оставил наследникам огромное состояние.
На одном из стендов в еврейском музее — фотография рекламного плаката:
Вот так, филиал в Лондоне, не шутка!
И на том же стенде ещё одна реклама:
Сахар продают «вагонами» — чего мелочиться!
Я ещё перед поездкой в Харбин, походив по сайту myharbin.name, записал в свой блокнот: «Конная — это в самом центре Пристани, престижней района не придумаешь — между Китайской и Артиллерийской. На Артиллерийской улице (угол тоже с Конной) — синагога, а на самой Конной улице — Духовное Еврейское училище». Всё совпало.
Пытаюсь нарисовать в уме, как дедушка искал эту работу, как свернул на Конную…
Когда мы спустя полтора часа вышли из музея, я спросил у Юры, с какой стати он меня вдруг представил на рецепции как потомка харбинских евреев. Юра сконфуженно глянул на меня:
— Дима, ты мне вчера по телефону говорил, что ищешь корни своей семьи. А корнями обычно интересуются вот они, — и Юра кивнул в сторону музея и синагоги. — Русские раньше ездили за товаром для перепродажи, а теперь и вообще реже ездят. Извини, я неправ!
Молчу. Обидно. Будто русские не ищут корней.
У Юры хороший русский язык, в смысле богатый словарный запас, правильное построение предложений. Конечно, он иногда русские «р» и «л» меняет местами. Поэтому у него не «корни», а «кольни», и рыбаки у него «лыбу ровят».
Он в начале двухтысячных работал в Москве, причём не в китайском консульстве, а в российском МИДе. Это при министре Игоре Иванове такой был сотрудник Хуан Хун со знанием языков: встречал и устраивал приезжающих китайских дипломатов, обслуживал их как переводчик (это я додумываю про полномочия, он сам мне такого не говорил). Возвратившись в Китай, служил в посольстве Украины в Пекине. Сейчас, когда ведутся разговоры о восстановлении консульства России в Харбине, он рассчитывает, что ему там предложат какую-нибудь должность.
— Юра, пошли на Конную, — примирительно сказал я моему сконфуженному гиду и ткнул в смартфон, где у меня плохонькая карта с прежними, русскими, названиями улиц. — Вот примерно сюда. Где-то на углу с Китайской мой дед служил в скорняжной мастерской, а владел ею Берх Палей, коммерсант. Он уж точно из евреев.
Контекст
Убегали от безумных убийц
В те же времена, когда Панфиловы обживались в Китае, а Усачёвы с Толстиковыми ещё только мечтали туда перебраться, в Харбине оказался и Николай Соколов. Шёл январь 1920 года.
Соколов — знаковая личность. С 7 февраля 1919 года он — следователь по делу об убийстве Николая Второго, его жены и детей. Палачи от большевиков зверски расправились с царской семьёй в Екатеринбурге в ночь с 16 на 17 июля 1918 года. А через сутки в Алапаевске казнили Великих Князей Романовых и Великую Княжну Елисавету Феодоровну, которую и при жизни чтили святой. Через неделю, 25 июля 1918 года, в Екатеринбург зашёл чехословацкий легион, красных прогнали.
Расследованием цареубийства занимались по очереди судебные дознаватели Алексей Павлович Намёткин и Иван Александрович Сергеев. А 7 февраля 1919 года адмирал Колчак, Верховный Правитель России, назначил на должность следователя Николая Соколова, 36-летнего юриста, уроженца Пензенской губернии.
До 15 июля 1919 года Соколов вёл дознание непосредственно в Екатеринбурге и Алапаевске, пока туда не вернулись красные. Продолжал допросы и сбор материалов, когда белые откатывались на восток, а он вместе с ними: в Омске, в Чите. наконец — в Харбине. В столицу КВЖД Соколов эвакуировался с полусотней ящиков, коробок и чемоданов с документами.
Ну и что теперь? Всё, дело уже сделано? Можно расслабиться и непринуждённо итожить расследование? Как бы не так, обрадовались! Харбин напичкан агентами ВЧК. Для чекистов уничтожение ящиков-сундуков с разоблачением злодейства — прямая цель. Нужна осторожность, ой как нужна!
Белый генерал Михаил Дитерихс, который сопровождал Соколова в его переездах из Екатеринбурга на восток, — он и здесь, в Харбине, обеспечивает Николаю Алексеевичу надёжную охрану и режим конфиденциальности.
Итак, Харбин, январь–март 1920 года. Всё, чем заняты Дитерихс, Соколов и их окружение, это найти возможность отправить в более-менее безопасную Европу следственные материалы и вещественные доказательства, которых с полвагона. Не для отчёта. Отчитываться Соколову уже не перед кем. Адмирал Колчак, который отдавал ему приказ о расследовании, убит в Иркутске и брошен в прорубь на Ангаре 7 февраля 1920 года, через пару недель после того, как Соколов эвакуируется в Харбин.
Требовалось сохранить материалы следствия. Чтобы мы через сто лет после злодеяния могли прочесть протоколы допросов.
Расследуемые Соколовым убийства были «особо исключительными по зверству и изуверству», — это оценка Дитерихса.
В Харбине Соколов жил два месяца — с конца января до второй половины марта 1920-го. Сначала при участии генерала Михаила Дитерихса попробовал переехать в Европу через английского представителя. Объясняли в Британском консульстве, какой у Соколова важный для истории груз. Что надо спасать следственные материалы-документы-останки. Английские дипломаты не помогли: «Достопочтенные сэры, нас ваши проблемы не интересуют!» Или как-то наподобие.
Соколов с Дитерихсом, соблюдая все меры предосторожности, отправились на Кавказскую улицу Харбина — во Французскую военную миссию. Там обратились к французскому генералу Морису Жанену[3]. И тот помог Соколову. В те харбинские дни начала двадцатого секретарём у генерала служил Пьер Жильяр — тот самый бывший учитель цесаревича Алексея и его сестёр, сопровождавший семью и в добрые времена, и в опальные — даже в ссылке в Тобольске. И с участием Жильяра генерал Дитерихс убедил Жанена, что нужно помочь.
В марте Морис Жанен «частным образом» (его формулировка — „à titre privé“) перевёз поездом в своём штабном вагоне следственный материал с вещественными доказательствами для начала из Харбина в Пекин. Там груз опечатали специальными дипломатическими печатями и переправили в Шанхай, в морской порт. 9 мая 1920 года на французском корабле «Armand Béhic» следственные материалы из Шанхая через Тихий океан пароходом отплыли в Марсель, куда прибыли 15 июня. До Марселя вроде бы добрались не все сундуки, а только часть их — основные материалы. О перевозке следственного архива во всех подробностях можно прочитать на sergey-v-fomin.livejournal.com.
Следователь Соколов имел все основания бояться за свою жизнь. И опасен для него был не только Харбин, но и Париж, куда Соколов выбирался через Рим вместе с Пьером Жильяром.
В 1924 году Николай Соколов изложил материалы следствия в своей книге, изданной в Париже на французском. И сразу же после выхода этой книги, а именно 23 ноября 1924 года, Соколова нашли мёртвым возле его дома во французском городе Сальбри — в двухстах километрах от Парижа. Там могила. Ему было 42 года. Загадочная смерть. Точная её причина не установлена. А уже после его смерти, в 1925 году, книгу перевели и издали на русском языке. Перевод отличался от оригинала.
Другой человек, владеющий копиями материалов расследования, Роберт Вильтон, корреспондент лондонской газеты «Таймс», — умер в Париже вслед за Соколовым, буквально через два месяца, 18 января 1925-го, что конспирологам тоже кажется подозрительным, они не верят врачам, назвавшим причиной той смерти рак печени. Ведь Вильтон тоже слишком много знал. Ещё в конце 1918-го, до приезда Соколова в Екатеринбург, он многое рассказал о злодеянии в своей книге «Русская агония», изданной в Лондоне. Напирал на семистский след, перечислял евреев, участвовавших в убийстве царской семьи. По некоторым источникам, за антисемитизм его уволили из «Таймс».
Так вот, именно Роберт Вильтон в 1919-м, считай, не отходил от Соколова на разных этапах следствия. Например, в качестве одного из понятых поставил подпись под протоколом об осмотре Ганиной Ямы. Был рядом с Соколовым в Доме Ипатьева, смотрел, как следователь делает замеры следов штыка в деревянной обшивке арки комнаты, где был расстрелян царь, где штыками добивали раненых.
Оказавшись в Париже, Вильтон хранил у себя часть архивов Соколова — в виде копий дела. И на основе этих материалов раньше Соколова, уже в 1923-м, написал и издал в Париже на русском языке ещё одну книгу — «Последние дни Романовых». Взялся за новую книгу, но не дописал её. Умер в Париже в Английском госпитале.
Незаконченная рукопись хранилась после смерти Вильтона у его знакомой. И через 80 лет, в 2005 году, книга на русском языке увидела свет. Название — «Злодеяние над царской семьёй, совершённое большевиками и немцами», Франция, издатель Шота Чиковани. На Озоне есть эта книга. Дорогущая. Бумажная версия по системе print on demand — печать одного экземпляра по требованию.
Я купил эту книгу. В ней Вильтон не отступает от своего антисемитского амплуа. У него коменданта Ипатьевского дома зовут Янкель Хаимович Юровский. А главный кремлёвский злодей Янкель Мираимович (не Яков Михайлович) Свердлов — сын гравёра Мираима Израилевича Свердлова.
На полке в моём рабочем кабинете — несколько книг о цареубийстве, толстых и тонких. Прямо сейчас провожу рукой по обложкам. Вот Хелен Раппапорт, у неё документальная трилогия о царской семье, включая дневники княжон Романовых. Дорожу книгой Вениамина Васильевича Алексеева — «Гибель царской семьи: мифы и реальность». Автор подарил мне эту свою книгу с дарственной надписью: «Дорогому Дмитрию Михайловичу от автора с благодарностью за внимание к истории Урала. 12.07.93». Вениамин Алексеев в девяностые и в нулевые годы работал директором Екатеринбургского института истории и археологии Уральского отделения РАН. Доктор исторических наук, академик РАН. Сейчас, когда я пишу эту книгу, академику Вениамину Алексееву 86 лет.
«Претенденты на ”исторический выстрел”». Это глава из ещё одной книги, которая тоже в моей библиотеке. Книга называется «Последние дни Романовых», Свердловск, 1991 год, составители Майя Никулина и Константин Белокуров. В книге предстают во всей своей мерзости эти самодовольные убийцы.
Вот записка Я. М. Юровского, коменданта Дома Ипатьева, он Романовых именует «Р-вы», царя — «Ник», а про себя пишет от третьего лица и называет свою персону сокращённо «ком-ом», цитата: «Ник. был убит самим ком-ом наповал»[4]. То есть — «комендантом». Сокращения, наверное, для конспирации.
Малограмотный Пётр Ермаков пишет: «Тогда у Николая вырвалас фраза: как нас никуда не повезут, ждать было незя, я дал выстрел внего в упор, он упал сразу… Никалай умер с одной пули». Фамилией гнусного Ермакова в Свердловске-Екатеринбурге звалась улица. У историков смелости настоять на переименовании, теперь это улица Ключевская.
Но появился и ещё один, третий по счёту, соискатель роли главного цареубийцы — член Уральской коллегии ЧК Михаил Александрович Медведев. От рождения он вообще-то Кудрин, а фамилию Медведев присвоил себе в 1916-м году после освобождения из бакинской тюрьмы. Жил долго, 72 года, умер в Москве.
Свои мемуары «Сквозь вихри враждебные» написал (или с его слов написали) за два года до смерти, в 1962 году. Рукопись не опубликована, хранится в Российском Центре хранения и изучения документов новейшей истории — РЦХИДНИ. У академика Вениамина Алексеева есть доступ к фондам этого самого РЦХИДНИ, и он цитирует в своей книге «Гибель царской семьи: мифы и реальность» подлинник рукописи Медведева (Кудрина). В этом отрывке тот как раз доказывает своё первенство в историческом выстреле. Итак, утверждение Медведева:
«Юровский хочет ему [врачу Боткину] что-то ответить, но я уже спускаю курок моего „браунинга” и всаживаю первую пулю в царя. Одновременно с моим вторым выстрелом раздаётся залп латышей… Юровский и Ермаков также стреляют в грудь Николая II почти в упор. На моём пятом выстреле Николай II валится снопом на спину».
У пишущего неимоверный восторг от того, что он главный убийца, что он успел выпустить в человека (в любого, не обязательно в царя) пять пуль. Что-то не в порядке с головой, наверное, раз этим хвастается.
У них у всех не в порядке с головой. Сладострастие от садизма. Например, Медведев, помирая, завещал своему сыну Михаилу, чтоб тот отдал Никите Хрущёву свой браунинг, из которого он убил царя.
Вот от кого хорошие русские люди убегали в Париж и Прагу, спасались в Харбине и в Шанхае. От живодёров. От безумных убийц с повёрнутыми мозгами. Или вообще без мозгов.
Семейная история
Тарантас и обжорные лавки
И сколько потом было в семье рассказов и шуток о том, как Усачёвы и Толстикова переплывали на барке по ледяной шуге через ещё не вставший Амур из Благовещенска в Сахалян[5].
Как потом по китайской земле добирались до Харбина. Гужевой транспорт. Узлы, мешки, тюки и чемоданы не позволяли щеголять на какой-нибудь там карете. Поэтому нашли длинный тарантас, вернее, не они нашли, а их «нашёл» на пристани китаец-извозчик, чуть-чуть понимающий по-русски. От желающих довезти до Харбина отбоя не было, выбрали вроде бы самого спокойного и надёжного, хотя кто их разберёт, что у них там внутри за глазами-щёлочками.
Снег ещё не выпал, и ехали на железных колёсах, а не на полозках, которые возчик предусмотрительно захватил с собою, всё-таки ноябрь, вдруг заснежит. Дроги вроде чисто грузовые, но посерёдке, за спиной кучера, устроен такой маленький домик из натянутой на каркас парусины, спасающей от ветра. Мишуха и Клавочка с удовольствием подрёмывали под цокот копыт пары упряжных лошадей. Миша засыпал в обнимку с деревянным ружьецом, подаренным ему папой. Зимнюю одежду папа с мамой предусмотрительно захватили с собой из Троицка, и дети сидели такие укутанные, одни носы снаружи.
От самого Сахаляна, практически от границы, из отдельных конных повозок сбился целый обоз из телег и повозок. Держались друг друга. Китайские и русские купцы в богатых экипажах ехали под охраной солдат-китайцев. Наш китаец-извозчик, покрытый рогожкой, пристраивался к богатым экипажам, старался от них не отставать. К ночи выбирали деревушку, где остановиться. Хорошо, если, паче чаяния, попадался охраняемый постоялый двор…
Боялись хунхузов[6].
Мишуха тогда в первый раз услышал слово «хунхуз». Повторял его про себя, когда они всей семьёй тёмным вечером, уже практически ночью, сидели у костра на окраине какой-то деревушки, и про хунхузов им рассказывал русский ломовой извозчик, который подошёл погреться, остановив рядышком свою грузовую повозку. Наш китаец-извозчик киванием головы подтверждал, что всё так и есть. Хунхузы — это страшные разбойники, внезапно нападающие на путников по ночам, когда их сразу не увидишь.
Рассказывал русский возница им одну историю, потом другую. Над костром булькал котелок с чем-то вкусным и пахучим, дровишки трещали. Мишуха слушал, засыпая у папы на коленях, и перед ним рисовались дремотные картинки из маминой сказки — с узкоглазыми привидениями, которых так много, что они загородили собой луну и звёзды, склонились над их костром, расставили костлявые руки, шипят. Мальчик вздрогнул, проснулся и спросил отца, прижавшись покрепче:
— Папа, ты ведь их победишь?
— Конечно, я с ними справлюсь, и ты мне поможешь. Нас с тобою двое, и они побоятся на нашу семью напасть. Тем более ты теперь с ружьём. Слышишь, что дяденька рассказывает? Этим хунхузам нужны богатые караваны с грузами, им китайская водка нужна или, например, коровы, которых у нас сейчас нет. Давай я тебе шепну на ухо, тс-с-с: они ещё русские золотые рубли отбирают, но мы никому не скажем, что они у нас есть. Не так много, но есть. А сейчас мы с тобой посмотрим, как там, в котелке, наша похлёбка. О, уже готова! Ням-ням, аппетитно. Клавочка, просыпайся…
Днём перекусывать останавливались у китайских обжорных лавок. Это такие лавки с продуктами неизвестной свежести (не отравились, потому что всё подряд не хватали) и сидящими на корточках босыми китайцами в качестве продавцов. Лавки назывались «обжорными» в дословном переводе с китайского, и русские соглашались с таким прозвищем этих грязных навесов с подвешенными к кольям корзинами вместо прилавков.
Болтались на верёвках освобождённые от перьев крохотные тушки воробьёв: протыкай палочкой и жарь на костре. И ещё висело что-то незнакомое — среднее между воробьём и мышью.
О том, что это за чудо, спросили у возчика, но тот перевести на русский не взялся. При этом, отвернувшись от лавочников, гримасой изобразил, что покупать это «яство» не стоит.
У обжорных лавок мама Прасковья и тётя Таня всегда кривились и зажимали пальчиками носы, подумаешь, запах им не нравился. Но от перекуса не отказывались. Особенно от риса, который китайцы варили в котлах тут же, на кострах. Рис очень вкусный, от него пахло только рисом.
Ближе к Харбину больше стало на дороге грузовых рикш — попутных полных и встречных полупустых. Впрягаясь в тележки, китайцы волокли на себе капусту, тыквы, кукурузу, мешки с картошкой или с луком и всякую другую съедобную всячину. На мостиках рикши толпились и толкались, и тогда наш кучер разгонял пеших конкурентов массивным колокольчиком, от чего Клавочка и Мишуха приходили в восторг.
А на седьмой день въехали в Харбин.
О-о-о! Красота! Столица. Шик и блеск.
В городе ломовой извозчик довёз их до Зелёного Базара. Ура! Добрались!
Тётя Настя обрадовалась, всплеснула руками, расплакалась от счастья, послала соседских ребятишек с радостной вестью на работу к её мужу. Занесла спящего измученного Мишуху в свежесрубленную избу. Клавочка добрела сама, еле живая, согнувшаяся, ладошки ниже коленок, глаза полуоткрыты.
Дом хоть и размером всего с треть вагона-теплушки, но Панфиловы к встрече родных уже давно подготовились, сколотили кровати, и тётя Настя тут же развернула на них новенькие матрасы, принесла из своего домишки чистенькое бельё.
Папа Павел укладывался спать последним. Миша проснулся, переполз к отцу под бок, зашептал:
— А хунхузы в наш новый домик не придут?
— Нет, сынок, — слышался из темноты тихий папин голос, — всё в порядке, хунхузов здесь не бывает. Ты не бойся. Хорошие люди не боятся дурных людей. Добрые всегда сильнее злых. А мы хорошие, значит, мы сильные. Подумаешь, хунхузы! Да мы их с тобой! Да ты один их победишь! Потому что хороший.
Отец Павел и не догадывался, что произойдёт с Мишей через много-много лет, когда тому стукнет не пять, а двадцать пять. Не знал, но будто бы предвидел. И не ошибся…
Приключение
Хунхузы и прыгун
Слушаем рассказ человека, прошедшего огонь, воду, медные трубы. Про «огонь» — это когда в него, в убегающего, стреляли как по мишени. Из десятков ружей. Слава Богу, убегал Миша шустрее пуль и картечи, а стрелявшие оказались мазилами.
Эта история неоднократно, вдохновенно и с удовольствием пересказывалась нашим героем в семейной аудитории или при близких гостях.
— Стреляли в меня не спозаранку, а ближе к полудню. А утро ничего худого не сулило. Собирался на охоту. Из Барима. Такая деревушка на севере Китая. Осень сорок пятого. Ещё не холодало. Рассвело рано. В спальне побросал над собой проснувшуюся трёхлетнюю дочку Ритушку, она смеялась, довольная, и на радостях прочла мне стих: «Серый волк, серый волк, он зубами громко щёлк». Обнял смеющуюся жену, спасибо за тепло и за блинчики. Перекинул поудобнее через голову кожаный ружейный ремень, затянул его потуже, чтобы винтовка по спине не елозила, ведь за день пройду километров двадцать. Во дворе извинился перед Рексом: не обижайся, хвостатый помощник, сегодня на охоту без тебя. И бодро — за калитку. Поздоровался с прохожими — с каждым на их языке. Соседу маньчжуру пожал руку, а с угрюмым китайцем просто здрасьте-здрасьте по-ихнему, то есть я ему «ни хао», и он мне — «ни хао».
Через насыпь железной дороги. Оглянулся на деревню. Дым из всех труб вертикально вверх. Прекрасная погода, самая что ни на есть охотничья. Так что вперёд, в сопки! Знаю, в каком распадке и в каком осиннике могут пастись изюбри (наедают на зиму бока), туда и иду проверить. Если подтвердится, если встречу следы, то завтра спозаранку беру братьев, расставлю их на номера, сам пойду загонщиком, и мы будем с добычей.
Сейчас, вдоль просеки, «на номерах» пока не мои братья, а ястребы-тетеревятники: на одинаковом удалении друг от дружки, метров через триста-четыреста, сидят на выступающих сосновых ветках, распределили территорию, выглядывают неосторожных зайцев или беспечных рябчиков, чтобы лихо напасть. Тоже охотники. Мои коллеги. И конкуренты.
А я тем временем по поваленному дереву, расставив руки наподобие канатоходца, перебежал через речушку. Взбираюсь вверх по склону. Косогор не очень крутой, абсолютно безлесный. Обычно эту сопку я обходил по низине, ведь «умный в сопку не пойдёт». А тут решил её обследовать на предмет оленьих следов и лёжек. И вот выхожу я…
И выхожу… Выхожу на такое полюшко. Приличное — с полгектара будет. Прошагал вглубь с десяток шагов и вдруг застыл. Что-то не так: под сапогами хоть и мшисто, но абсолютно сухо, а на серединке поля, метрах в пятидесяти впереди, — вроде как болото. Да, похоже на верховое болото, потому что на нём такая кочка́, — рассказчик обрисовывает руками, — такая кочка́ чуть шевелится, будто от ветра на болоте колышется; штук двадцать или тридцать немаленьких бугров. И от каждой кочки поднимается вверх что-то похожее на вбитый колышек, плохо видно, что это. То ли черенки от лопат?
Слушаем бывалого охотника с восторгом и при этом знаем, что он скажет и изобразит лицом и жестами в следующую минуту, ведь эту историю слышали от него в сотый раз. Ну, в двадцатый, это без преувеличения.
— И вдруг я понимаю, что это никакие не кочки, что это люди, что это вооружённые люди сидят на корточках, как принято у китайцев. Они сидят на корточках, поставили перед собой дулами вверх свои дробовики или шомполки, опираются на них, чтобы не упасть, и все поголовно спят. Хунхузы. Китайские бандиты. Это у них так принято — всегда идут друг за другом след в след, будто прошёл один человек, а когда устают, то по команде спят вот так — на корточках. И в ту секунду, как я это разгадываю, одна из «кочек» поднимается, протирает глаза, лихорадочно вскидывает ружьё стволом в мою сторону. Я мгновенно разворачиваюсь, добегаю до края поляны, ухнул первый выстрел, про «просвистело над головой» ничего не помню, потому что уже толкаюсь с разгону изо всех сил и — лечу по склону. Выстрел вослед, ещё выстрел, десяток-другой выстрелов, целая канонада, в ушах звенит, но меня там уже нет.
— Как же удалось спастись? — спрашивают слушатели, зная ответ.
— Везение в том, что мой первый прыжок вышел очень длинным. Мы потом с военными из комендатуры Барима и с охотниками пришли туда, просмотрели все мои следы и измерили, на какое расстояние я прыгнул с первого толчка. Восемь метров, повторяю, восемь…
— Но ведь это мировой рекорд!
— Рекорд со страху. Если и по прыгунам начнут в спину стрелять, они и не так прыгнут. Да если ещё под уклон.
Верим рассказчику. Он очень ловкий и спортивный. Но въедливо интересуемся:
— А как же вы замерили эти восемь метров? Рулеткой?
— Ну зачем рулеткой? Моим Берданом — он как раз метр тридцать. И прыгнул я в длину на шесть моих винтовок с гаком. Да-да! Расстояние от следа толчковой ноги и до пятки замерили с военным комендантом. Глубокая вмятина во мху от толчка и приличная ямина от приземления на пятку. Я на этой пятке после восьми метров полёта проехал ещё чуть ли не полтора метра, но не упал, удержался и скачками — к речке. Хунхузы пока до склона добежали, чтобы меня внизу увидеть и по мне палить, я от них был метрах в двухстах, уже у реки, перелетел через неё по павшему дереву будто по ровному мостику. И стреляли они в белый свет, а не в меня. Комендант Барима потом включил моё удивительное спасение в свой какой-то отчёт. Говорил мне, что и про мой прыжок в восемь метров не забыл, всё прописал.
— Ну а потом?
— Мы с военными и охотниками пришли на ту сопку часа через два с половиной после пальбы. Хунхузы нас там не ждали. По следам на поляне мы насчитали их тридцать два бандита. Они в конце поляны выстроились в колонну по одному и потопали нога в ногу, будто идёт один человек, на западо-западо-север от Барима, ровно на вечернее солнце. Мы с военными прошли по следу километра три. Комендант при этом по компасу составил карту возможного отхода хунхузов, а из Барима по телеграфу известил коллег в северо-западных посёлках и на станциях. Через неделю эту банду окружили у деревни Драгоценка, бой был не в пользу хунхузов. Тех из них, которые уцелели, передали китайским полицейским. Вот так!
Хунхузы — это такие китайские разбойники. Дословный перевод слова «хунхуз» — почему-то «красная борода». Откуда эти бандиты взялись? Конец позапрошлого века, бедняки с юга Китая переселялись на незанятые земли малонаселённой Маньчжурии. А там их не ждали. Негде работать, постоянно на грани выживания. Сбивались в банды, грабили ханшинные (водочные) заводы, угоняли у местного населения скот, нападали на торговые караваны. То есть «хунхузили» — таким неологизмом наши эмигранты заменяли слово «разбойничать».
Хунхузы и сейчас в Китае есть. Куда от них денешься?! Везде они есть, только по-разному называются. И у нас есть.
Кстати, за месяц-другой до этого рекордного прыжка Михаила Усачёва и пальбы по нему злобные хунхузы стреляли и в его свояка — Александра Дмитриевича Нежинского, брата жены родного Мишиного брата, и тот тоже спасся, не попали.
А вот однофамилец и знакомый Михаила — Усачёв Григорий Терентьевич, тот не уберёгся. Он в 1935-м работал слесарем в мастерской концессии Кондо на станции Яблоня, хунхузы русских донимали, сожгли дровяной склад предприятия, а на дворе декабрь, впереди зима. И мужики под началом местного полицейского собрались в добровольный отряд, провели несколько боёв, поуменьшили банду численно. Но Григорий Усачёв был ранен в правый бок пулей навылет. Лечился в больнице БРЭМа в Харбине. Там получил предложение на завод Вегедека, слесарь он был классный, хоть куда. Нежданно-негаданно («благодаря» хунхузам) переехал в Харбин. Потом в Мукден. Там они ненароком встретились — однофамильцы Усачёвы, Григорий и Михаил, об этом в главе «Опрометью из Мукдена». То есть из Мукдена «опрометью» — и как раз в Барим.
А в Бариме Михаил предвосхитит мировой рекорд по прыжкам в длину Тер-Ованесяна. По которому не стреляли. Хотя, как знать… Если фигурально, то все большие спортсмены под прицелом. Все за ними следят. Попробуй набедокурь.
Семейная история
Шапка, шляпа и картуз
Ну а мы вернёмся к тому времени, когда Михаилу не двадцать пять, а всего лишь пять, и ружьё марки М-5 у него пока деревянное, игрушечное. И когда он проснулся на новом месте. Сюда, в Харбин, в застроенный невеликими домиками район под названием Зелёного Базара, они приехали вчера поздно вечером. Сестра Клавочка посапывала на соседней деревянной кровати, укутанная большущим одеялом. Папы с мамой в доме не было, их голоса доносились со двора.
Миша протёр глаза, влез в валенки и потопал к печке из красного кирпича. Она натоплена, и в доме очень тепло. Пахнет деревом, которым обиты стены. Миша вертел головой, разглядывал всё вокруг. Тут вошла мама Прасковья с тазиком постиранного белья, обрадовалась, увидев Мишу проснувшимся и бодрым, стала над печкой греть руки:
— Вот тут мы и будем теперь жить. Тебе нравится? Ну вот, видишь, как хорошо! Главное, чтобы тебе и Клаве нравилось.
Их новое жилище по просторности, конечно, уступало «телячьим» вагонам, где семья перебивалась чуть ли не с месяц. Но Миша заметил, что свободного места в этой комнатушке всё равно больше, чем в сарае с папиными инструментами и детским самокатом. Сарай стоял во дворе их дома в Троицке, где остался жить папин брат — дядя Семён, который с папой на одно лицо.
Итак, приехали в город Харбин. Отошли от дороги. Отмылись: ух, как хорошо, длинненькое глубокое корыто, тёплая вода в вёдрах на печке. Отоспались, отъелись, отстирались, отгладились.
И на третий день Анастасия Константиновна Панфилова, она Мише и Клаве приходилась двоюродной бабушкой, повела новых харбинцев в их Харбин. Чтобы они его узнали, начали к нему привыкать и в него влюбляться.
Сначала они увидели строгий официальный город с железнодорожными конторами, училищами, полицейским управлением, госпиталем, большими домами, в которых несколько этажей и много квартир. По улицам прогуливались белолицые благородные люди в красивых зимних одеждах.
Подошли к перекинутому через железную дорогу деревянному мосту необычной конструкции, он будто взмывал над поездами и товарными складами.
— Это виадук, — блеснула незнакомым словом тётя Настя.
Павла больше заинтересовало не название, а строительные особенности. В покрытии моста доски для пешеходов и рикш лежали по-обычному, плашмя, а для повозок — конных и безлошадных — эти доски для пущей прочности поставили стоймя, на торец. Павел остановился и разглядывал, какими скобами всё скреплено, даже руками ощупывал.
Да, именно здесь, на мосту, Мишуха впервые увидел самоходные экипажи, о существовании которых слышал от взрослых. Не громыхающие грузовики, какие его пугали в Троицке, а красивые экипажи для людей. Перед его глазами вдруг возникла повозка, передние колёса у которой были поменьше, над ними урчащий мотор размером с сундук, задние колёса большущие, на сиденьях восседают молоденькая барышня и улыбчивый господин, он за блестящим жёлтым рулём.
— Мотор, смотрите, мотор! — закричал Миша и запрыгал на месте от восторга.
— Это машина, — уточнил его отец.
— Здесь это называют аутомобиль, — тётя Настя насчёт транспорта знает всё, ведь она служит не где-нибудь, а в самих харбинских мастерских «Форд». Правда, всего лишь поварихой в тамошнем буфете, но какая разница, она всё равно «аутомобилистка», раз кормит шофёров и механиков.
А вторая машина, которая тоже прошла через виадук, была с крышей, и людей в ней сидело не двое, а уже четверо. Миша весь заохал, рассмешив родителей.
Через виадук перешли в совсем «другой» город, в другую часть Харбина, которая пониже ростом, покудрявее, поразноцветнее. Улица, по которой они шли, состояла из таких же вычурных особняков, какими в их Троицке красовался Васильевский переулок, только в сто раз изящнее и богаче.
— Это у нас самая главная улица, её зовут Китайской, а нам по ней чуть дальше, — сказала тётя Настя. Она знала, куда их ведёт, но пока хранила секрет.
Всё смотрелось диковинным. Реклама на все лады и на всех поверхностях. Солидные здания банков, сколько же их, этих банков? И сколько же у людей денег, раз банков не счесть?!
Зазывные крики продавцов газет. Мастерские ювелиров. И всё магазины-магазины. Мишуха в двубортном пальтишке бегает от витрины к витрине, его уже не удержать. Клава не отстаёт от шустрого младшего брата. Много китайцев. Кто-то просто прохожий, кто-то осторожно катит на велосипеде, а кто-то впрягся в повозку-рикшу и везёт или пассажиров, или тяжёлые тюки.
Но русских на Китайской улице всё равно больше.
Красивые дамы в изящных пальто или уже в нарядных шубках, потому что прохладно. Нарядные шляпы, одна на другую не похожие, шарфы на всякий манер. Ухоженные, спокойные, не нахмуренные. А мужчины — уверенные в себе и тоже заботящиеся о своей внешности: на них начищенные ботинки и наглаженные брюки, из-под шарфов проглядывают галстуки, а на голове шапки или картузы, которые Павел снисходительно оценивал профессиональным глазом скорняка: «Так себе, ничего особенного, но сойдёт».
А какие свободные люди! Просто удивительно. Другой мир.
Двадцатилетняя худенькая Татьяна Толстикова, красивая, самая яркая из сестёр, с уложенной на одну сторону копной чёрных волос, засматривалась на витрины модных магазинов.
Её семейная сестра Прасковья, чуть полнеющая (с чего бы это, с какой еды?), больше разглядывала полки с хлебом и вкусно пахнущие прилавки с колбасой и копчёностями. Ей предстояло готовить обед, а тут столько всего, глаза разбегаются.
Строгий Павел смотрел на бирки с ценами и вычислял в уме, а что сколько стоит в переводе на царские деньги. Он привёз из Троицка скопленные золотые рубли, немного, только на первое время. Семью нужно кормить и одевать, ведь их троицкие наряды смотрелись куда скромнее нарядов харбинских прохожих. Ладно, сам-то Павел неожиданно оказался одетым ещё более-менее, чуйка на его плечах, отороченная мехом, по харбинским меркам не такая бедная.
А вот Прасковье вместо её кацавейки, пусть и на соболе, нужна шубка просторнее. Она вообще-то на сносях. Как только дорогу пережила?!
И для Павла самое главное сейчас — найти работу. Сокровище — это не золотые рубли в кармане и в разных подкладках. Сокровище — это работа.
Тётя Настя будто угадала, что у него в голове. А вернее — она всё заранее продумала и, наконец, раскрыла секрет:
— Павел, собирай свою разбежавшуюся семью. Сейчас мы все сворачиваем на улицу Конную. Так, правильно. На углу мы видим красивое здание. Смотрите, смотрите. Это Духовное Еврейское училище. А дальше что там? Читай, Павел, вывески.
Павел уже прочёл, а теперь повторил вслух:
— Меховой магазин «Б. Палей и K°».
— Палей — это фамилия хозяина, — объяснила тётя Настя.
— А что написано вон там сбоку, над другой дверью?
— Да, интересно, — улыбнулся скорняк Павел, разгадавший тётину хитрость. — Здесь скорняжная мастерская «Шапка, шляпа и картуз», — и рассмеялся во весь голос.
По улице, где стояли и радостно смотрели друг на дружку наши разновозрастные персонажи, потоком в обе стороны двигались конные повозки, — улица-то Конная, не какая-нибудь там. Загруженные ломовые дроги с серьёзными китайцами-погонялами. Щеголеватые легковые экипажи с лихими русскими извозчиками. Цокот копыт по брусчатке.
Здравствуй, Конная!
Принимай нас, Харбин, мы тебя уже полюбили!
И не кто-нибудь, а сам Берх Ицкович Палей, собственной важной персоной и без тени чопорности, примет у Павла Усачёва экзамен на скорняжное умение, пожмёт плечами: «Нормально, умеете», — весь разговор он будет вести на «вы». Сегодня и всегда со всеми работниками только на «вы».
Павел Усачёв проработает на Конной улице три с половиной года. Татьяна устроится на курсы кройки и шитья «Ворт» на улице Новоторговой, 61 и получит профессию портнихи и шляпочницы.
Прасковья в апреле двадцать третьего года родит мальчишку, спокойного и крупного, которого Усачёвы крестят Александром, а звать будут Шурой, Шуриком, Шуркой.
Мещане Усачёвы и Толстиковы убегали из России в домодельных сапогах и в одеждах, пошитых своими руками. Сначала одна семья, за нею — вторая, а потом третья. Уже в очень неспокойные времена.
Дворяне по фамилии Реутт уезжали из Могилёвской губернии на КВЖД чинно, степенно и благородно. В богатых одеждах, с кожаными дорожными баулами. И тоже по очереди тремя своими семействами. Только приехали дворяне Реутт на КВЖД много раньше, чем мещане Усачёвы, и поселились они в Китае во времена дореволюционные и куда более спокойные.
Судьба эмигрантов
Шляхтичи из местечка Монастыри
В дверь купе постучали.
— Проше, — откликнулся Ян Юлианович, высокий крепкий мужчина тридцати двух лет от роду.
Вошёл проводник. Строгая чёрная жилетка, через локоть перекинута идеальной белизны тканевая салфетка, в левой руке поднос с росписью, на нём сахарница и чай в красивом подстаканнике. Манеры проводника Ян Реутт оценивает особо ревностно, ведь он и сам по профессии — проводник.
— Дженькуе!
Ян поблагодарил проводника польским «спасибо», а потом спросил по-русски, скоро ли будет Орша. Проводник отвечал то ли на украинской мове, то ли на белорусской. Да ещё и с польским акцентом. В этих краях все языки смешались. И все друг друга понимают. Всё точно так же, как у Яна в его родном местечке под названием Монастыри. Там тоже всяк гуторит на свой манер, да всяк ему внимает.
Реутт в пути восьмые сутки. Добирается из Китая на самый запад Российской Империи, почти до польских земель. С пересадками — уже на третьем поезде. Едет домой впервые за пять лет. С тех пор, как он в 1909 году 1-го июня (не забыть того дня!) нанялся на станцию Маньчжурию, с отпуском никак не получалось, и Ян до того соскучился по родной Могилёвщине — просто мочи нету! Ехал во всех поездах в «жёлтом» вагоне, то есть первым классом. На дорогой билет заработал, хоть и должность у него не начальственная. Он в эти пять лет ладил и ремонтным рабочим в службе пути, и сторожем в депо, и проводником. И всё на станции Маньчжурия, и всё — на КВЖД. А ведь служить на КВЖД — это для всякого понимающего не просто так, а ого-го! Даже сторож на КВЖД — это не какой-то там дремлющий дедок, а вооружённый до зубов крепкий мужчина, имеющий право стрелять после первого предупреждения.
На станцию Богушевская поезд пришёл ранним утром. Всё тут Яну знакомо не просто до мелочей, а буквально до мозолей на руках. Железную дорогу Витебск—Орша—Жлобин строили с тысяча восемьсот девяносто какого-то года, и поезда по ней пустили в 1902 году. Ян Реутт был среди построечников[7] станции Богушевская и нажил мозоли на ломовых карьерных работах ещё до того, как в 1902-м ему исполнилось двадцать.
На стыке девятнадцатого и двадцатого веков вся Российская Империя являла собой гигантскую железнодорожную стройку. Чисто российской территорией царское правительство не ограничилось, зашло со своими стройками в Китай, и именно тогда же, в 1902 году, началось движение поездов и по первым участкам Китайско-Восточной железной дороги. Куда и потянуло Яна Реутт в 1909-м. Тогда ему, такому лёгкому на подъём, было двадцать семь. Теперь тридцать два. Состоявшийся мужчина. Холостой. Жених завиднее некуда.
Ян взгромоздил дорожный сак на плечо, простился с проводником, вышел на перрон единственным из пассажиров. В честь его машинист дал пару в гудок, не пожалев спящих ещё жителей Богушевска. Паровоз пыхнул дымом, тронул с места. Пуфф-пуфф, чуфф-чуфф. И принялся стучать по рельсовым стыкам совсем на «польском языке»: «tak to to, tak to to»[8], — всё быстрее и быстрее повторяя эти восклицания. Жмурясь от раннего майского солнца, Ян провожал поезд глазами. Улыбнулся. Пора.
Начало мая. Природа пробудилась. Всё цветёт и благоухает. Стрёкот над головой. Ласточки носятся совсем низко над Яном, будто выглядывают, а что это у него там, на спине, в большущей поклаже, нет ли чего-нибудь вкусненького. Рассыпаются непрестанными трелями коричневые стрижи.
Сердце радуется.
Да, шёл май 1914-го. Пока ещё май. Через полтора месяца безумный молодой серб убьёт в Сараево австро-венгерского эрцгерцога. Начнётся война Российской Империи с Австрией и Пруссией. Начнётся всеобщее безумие. Разрушатся несколько империй, в том числе наша, Российская.
А пока мир прекрасен, и прекрасна огромная Россия. Ян идёт пешком до родного местечка Застенок Монастыри, тут полчаса на своих двоих, и любуется полями вокруг. Озимые зеленеют, зябь посеяна. Многими землями, или мызами, как здесь говорят, владело семейство Реутт.
Дорога к Застенку Монастыри идёт мимо каплички Святого Маккавея, которая остаётся слева. Капличка по-здешнему — это католическая часовня, молельня или божничка. Вокруг каплички несколько больших бревенчатых домов, ведь в день Святого Маккавея сюда, к этой молельне, с 1850-х годов сходились крестьяне со всех окрестных деревень, даже из уездного городка Сенно. Да что там из уезда, приезжали люди и из Витебска, и из Могилёва. Белорусы, латыши, русские, поляки, евреи — всех тянуло в начале августа, в Медово-Маковый Спас, сюда, на берег речки Песочанки. Сначала молебен, а потом блины, окунаемые в макальники с маково-мёдовым молочком, а ещё хороводы.
Понятно, что празднество в один день не укладывалось. Людям надо как-то переночевать, где-то перекусить. И божничка обрастала постройками, где приходящие пешком и приезжающие в экипажах и верхом крестьяне располагались на пару-тройку дней и ночей, а то и на дольше. Появились заезжие дома, корчма, бакалейный магазин.
Так рядом с молельней образовалось местечко, которое люди стали называть Застенок Монастыри. «Застенок» тут не от слова «стена», а от «застить» с ударением на первый слог — то есть заслонить (это по четырёхтомному словарю Владимира Даля). Например, хуторские земли разных хозяев отделены друг от друга стiнками, то есть маленькими лесками. А монастырями называли не только монашеские обители, но и церковную землю со строениями.
Так вот, откуда-то с запада, то ли из Латвии, которая поближе, то ли из Польши, тоже недалёкой, приехала в Монастыри семья при деньгах — предприимчивые работящие люди по фамилии то ли Регут, то ли Реут или Рэгут. Да как их местные поначалу только не называли!
Постепенно привыкли к правильному произношению и написанию — Реутт. Это польские дворяне — шляхтичи. Начали осваивать окрестные земли и создали то, что на западный манер именуется фольварк, то есть имение или заимка. В урочище рядом с капличкой они в 1854 году построили пивоварню[9]. Сюда же стали селиться и другие богатые приезжие — Яцевичи, Ландёнок, Мойша Гиршевич Кулик, Кац, Кривошеевы.
И ещё сюда, в местечко Монастыри, приехали и здесь обжились и отстроились шляхтичи Антоневичи. Вот как раз к усадьбе Антоневичей и пойдёт Ян Реутт. Но это чуток позже. А пока…
А пока Ян Реутт с широко раскрытыми глазами замирает на перекрестии улочек, откуда предстал взору родительский дом. Старается не шевелиться, потому что в их домашнем парке (он же сад, он же огород) громко завздыхали милые ему с детства горлицы: угху-ху-ху, угху-ху-ху. Мелодично, в три слога.
В Китае горлиц не водится, а жаль, Ян по ним соскучился, ведь они так по-доброму будят деревенских жителей, и они такие красивые со своими чёрно-белыми кольцами-ожерельями на шее. Ага, вон там их видно — двух горлиц на той самой кормушке, который Ян пять лет назад собрал-склеил из веточек в углу живого плота, облепленного синичками и воробьями.
Живой плот — это зелёная ограда вокруг их имения, она из дёрена. Веточки этого дёрена, подаренные кем-то из соседей, маминка прорастила в кувшинах с водой. Они все, штук сто, дружно дали корни. И Ян, тогда ещё совсем мальчишка, посадил их ровненько по краям участка. А потом постоянно стриг садовыми ножницами. Кто сейчас стрижёт этот плот. Тата? Или зять Адам, муж Франциски? Ой, а каким огромным вымахал в самой серёдке их парка оржех! И этого грецкого ореха, и съестного каштана, и дуба Ян посадил в землю собранными в лесу плодами: ямка для ореха, другая для каштана, в третью закопал жёлудь. Все взялись, и когда Ян уезжал в Маньчжурию, то мог дотянуться до их вершинок рукою. А теперь? Теперь все три дерева выше дома. А под ними чистый от плевел и прокошенный литовкой травник.
Вовсю цветёт и благоухает вислая герань на воротах — белая, розовая, красная, синяя. Калиток и дверей тут никто никогда не запирает. И Ян уже во дворе, он подходит к крыльцу. Видит прилипшую к кухонному окошку сестричку Франциску с выпученными от изумления и восторга глазами, и она тут же вылетает на порог, вешается брату на шею, с которой он едва успевает сбросить трёхпудовый саквояж. Франциска заталкивает Яна в дом, что-то кричит пастуху, выгоняющему в этот ранний час скотину с соседского двора, тот понимающе кивает и уносится. И пока Ян уясняет, что тата с маминкой и с сестриным мужем Адамом часом раньше уехали на дальнее поле, и что их уже не догнать, как в дом ураганом врывается сёстра Тоня, она постарше Яна.
Тоня с Франциской знают, с какой целью он очутился сегодня в Монастырях. Последние года они бойко отписывали ему в Китай, какой красавицей вырастает соседка Аннушка. А самой Анке и её родителям эти самодеятельные свахи находили всякий повод напомнить в сотый и в двухсотый раз, что нет лучшего жениха, чем шляхтич Ян Юлианович Реутт. И сейчас готовят брата к встрече с Антоневичами, расспрашивают, хохочут, греют воду в бане. Принимаются разбирать дорожный узел брата, всплёскивают руками и смеются.
— Это всё вам подаровала Аделия, она у нас така мила, — отмахивается от благодарностей Ян.
Он так скромничает, ведь в красивые и практичные гостинцы родителям и сёстрам он лично вложился только юанями, а по торгам да по бавунам ходила и багаж Яну паковала Аделия — средняя из сестёр, которая тоже давно в Китае с мужем и дочкой.
Сестрички уже нагрели утюг, наглаживают выходную братову одёжу. И через час намытого и обихоженного Яна они проводят к хоромам Антоневичей и осенят его крестом. А у него замрёт сердце.
И в самом деле, когда Ян Реутт пять лет назад отправлялся из Монастырей в далёкие китайские края, то быстроглазой весёлой девчонке Анке Антоневич было пятнадцать. Теперь, когда Ян входит во двор к Антоневичам, Аннушке двадцать. Вот она — стоит с татой, мамой и бабчей на крыльце. И вся светится.
Аннушка свет Иосифовна. Черноволосая ладная дивчина. Панна на выданье.
Свадьба и отъезд. И вот Анна и Ян уже далеко-далеко!
Из опросного эмигрантского листа, который Анна Иосифовна Реутт заполнит через двадцать с лишним лет:
«25 мая 1914 года вышла замуж церковным браком за Реутт Яна Юлиановича в селе Монастыри, после чего мы с мужем уехали на станцию Маньчжурия на КВЖД. Муж давно служил на севере Китая проводником вагонов. Социальная принадлежность: дворянка по отцу и по мужу. Политические взгляды: противокоммунистка. Вероисповедование: римско-католическое. Национальность: полька [зачёркнуто] белоруска». Такое же «уточнение» в анкетной графе о национальности есть и у Яна Реутт: «… поля [не дописал последней буквы, зачёркнул и заменил] католик».
Национальность — католик? Стеснялись признаваться, что они поляки? Но своими исправлениями только выдавали себя.
А с чего это я вдруг взялся за фамилию Реутт? Да просто эмигранты из больших семей — они в Харбине хочешь не хочешь пересекались друг с другом. Так было и у Реутт с Усачёвыми. В обеих семьях по трое парней и по одной девушке, а у кого-то и годы рождения совпадают. Поэтому вовсе не случайно, что четверо детей из этих двух семей учились в одной и той же школе на Артиллерийской. Они бегали по одним коридорам и выстраивались вместе со всеми другими на плацу, чтобы перед уроками хором спеть японский гимн.
А когда, например, в декабре сорок третьего японцы захотят принудительно поставить под своё самурайское ружьё двадцатилетних эмигрантов, то заранее составят «Список лиц мужского пола в возрасте от 20 лет, вызываемых на предмет прохождения специальной подготовки при Главном Штабе Кио-Ва-Кай». Я этот список в архиве нашёл. И увидел, что среди взятых на примету «призывников» оказались в одном алфавитном списке с разницей в одиннадцать фамилий Реутт Мечислав и Усачёв Александр. Оба они 1923 года рождения, первый родился 26 марта, а второй 22 апреля. Их станут вызывать повестками для расспросов-допросов на одно и то же время и в один и тот же кабинет конторы БРЭМ. Они познакомятся. Оба постараются откосить от армии, и одному это удастся, а другому, увы, — нет.
Сохраним интригу, сразу не скажем, кто из них останется на свободе, а кого заставят напялить на себя японский мундир, чтобы он потом угодил за это в советскую тюрьму. Отгадка — она в двух главах нашей книги, и у этих глав перекликаются названия: «Самурайский меч» и «Меч и Слава».
Клюнув на имя Мечислав в списке потенциальных самураев, я заказал и получил из Хабаровска под двести листов архивных дел на восьмерых Реутт. Читал, не отвлекаясь на кофе и схватившись за голову, с утра до ночи. Потом заказал дела на тех пани из рода Реутт, у которых после замужества поменялись фамилии, — то есть на семьи эмигрантов Озевичей, Яцевичей и Пустощёловых. Зачем я это сделал? Ведь явно перебор! Героев и характеров с фамилией Реутт и так на роман с продолженьем.
Чтобы вас не запутать и самому не запутаться, разложу наших персонажей по полочкам.
Итак, первой из семьи Реутт на станции Маньчжурия Китайско-Восточной железной дороги оказалась Аделия Юлиановна. Её сюда привёз из родных Монастырей в 1904 году, то есть сразу после начала эксплуатации КВЖД, муж Иван Викентьевич Яцевич. В 1911-м у них родится дочка Регина.
Как мы знаем, Ян Юлианович Реутт последует за старшей сестрой в Маньчжурию в 1909-м, а через пять лет привезёт сюда жену Анну Иосифовну, в девичестве Антоневич. На станции Маньчжурия у Яна и Анны друг за дружкой родились четверо детей. Трое мальчиков, которые все такие славные, — Станислав, Бронислав и Мечислав. И умница-красавица дочка Аделия, названная в честь тётки.
Франциска, самая младшая из сестёр Реутт, на некоторое время задержится в Монастырях. Замуж за односельца и однофамильца Реутт Адама Адамовича она ведь вышла ещё в 1914-м. А годом позже у них родится дочь Янина. Глава семьи Адам Адамович — очень крепкий предприимчивый крестьянин, у него и у самого имелись земли, а тут ещё приданое от родителей Франциски — пашни, леса и покосы. Вроде живи и радуйся! Но ведь шла война, германцы в 1915-м дошли до Барановичей, где поначалу у русских находилась ставка Верховного Главнокомандующего. Ну и куда перенесли эту самую ставку? Её перенесли совсем близко к родному местечку наших героев — в Могилёв. Война вот она — у самых ворот.
И что оставалось делать? Уезжать из Монастырей, благо есть куда, дорога накатана. И в феврале 1916 года на станции Маньчжурия появились новые Реутт. Трое вместе с Яничкой.
И какой вышел расклад? Семьи двух родных сестёр и их родного брата — все на станции Маньчжурия. Ян Юлианович — проводник вагонов, всё понятно. А вот муж Аделии Иван Викентьевич и супруг Франциски Адам Адамович — они оба машинисты водокачки. Водокачка на станции одна, а машинистов двое, да ещё родственники, семейственность какая-то. Тесновато. И тогда Иван Викентьевич Яцевич с семьёй переедет на такую же водокачку сначала на станцию Цаган, а потом на Чжалайнор — один перегон от Маньчжурии, полчаса времени на подножке поезда до работы. Дочка Яцевичей, умненькая Регина, поступит в Маньчжурии в польскую школу при костёле, пока ту в 1921-м не закрыли. Её двоюродная сестрёнка Янина, дочь Адама и Франциски, была ещё не школьного возраста, бегала за Региной, провожала её на уроки и встречала из костёла.
Да, начались двадцатые.
Именно в двадцатые служащим КВЖД предстоят тяжёлые испытания.
Чтобы рассказать об этих сложностях, нам семья железнодорожников Реутт как раз и понадобится.
Ведь Усачёвы на железной дороге не служили.
Харбинский блокнот, 7 декабря 2017 года, ближе к полудню
Троицкий мещанин
На выходе из музея еврейской культуры у меня в кармане звякнул смартфон, ещё действовал бесплатный музейный вай-фай. Электронная почта. Да, из Челябинского архива. Юра Хуан Хун, поняв мою озабоченность, завёл меня в крохотную забегаловку на Китайской улице, типа кондитерской — с тремя столиками и с доступом в интернет. Юра заказал себе мороженого, я от его предложения отмахнулся и влез в почту.
Марина Николаевна Степанова не просто не обманула, а сработала стремительно. Всего три дня минуло, я в другой стране, а у меня уже скан из архива.
Вот она — запись в Метрической книге Троицкой церкви Михаила Архангела (ять, иже и еръ в соответствии с оригиналом):
«Мужеска пола
Годъ рожденiя 1917
Месяцъ и день рожденія — Окт. 28. Месяцъ и день крещінія — Ноябрь. 1
Имя родившагося — Михаилъ въ честь св. Архан. Празд. 8. Ноября
Званіе, имя и фамилія родителей, и какого вѣро-исповѣданіа:
Троицкій мѣщанинъ Павелъ Никитинъ Усачовъ
и законная жена его Параскева Лаврентьева, оба православные
Званіе, имя, отчество и фамилія воспріемниковъ:
Троицкий мѣщанинъ Симеонъ Никитинъ Усачовъ
и казачья жена Каратабанского поселка
Еткульской станицы Параскева Никитина Кузнецова Кто совершалъ таинство крещінія
Протеіерей Михаилъ Чулковъ и Діаконъ Павелъ Лебедев
Рукоприкладство свидѣтелей записи по желанію»
Сижу, проглатываю картинки, буквы и «рукоприкладства» — то бишь подписи. Не заметил, как Юра сходил к прилавку, после чего поставил передо мной чашку настоящего капучино. В фарфоровой чашке. Я всё ещё в этом церковном тексте.
Мой дедушка Павел и его брат Симеон были близнецами. И восприемником при крещении новорождённого Миши стал именно Семён Никитич Усачёв. Восприемник — это крёстный отец. Если умрёт родной папа, то заботиться о ребёнке станет восприемник. Не исключено, что крёстная мать моего папы Прасковья Кузнецова («казачья жена») — это сестра Павла и Семёна, ведь и она тоже — Никитична. Кстати, и звали её тоже Прасковьей, как и маму крещаемого Миши. Но это уже просто совпадение.
«Усачовъ» или «Усачёв». Через «о» или через «ё». Если бы мой отец родился день в день двумя месяцами позже, то мог бы сразу получить букву «ё» в своей фамилии. Потому что 23 декабря 1917 года (по новому стилю 5 января 1918 года) новоявленный нарком просвещения Анатолий Луначарский, проводя в жизнь «орфографические реформы», сотворил Декрет о желательном употреблении буквы «ё». Потом букву «ё» то третировали и опускали до «е», то делали обязательной (ой-ёй-ёй, при Сталине), то опять игнорировали.
Недавно в книге Алексея Иванова «Пищеблок», которая вышла под редакцией Елены Шубиной, я увидел все «ё» во всех без исключения положенных местах, а ещё увидел знак ударения там, где без него не обойтись, и воспрянул духом. В этой моей книге такое правило употребления буквы «ё» тоже соблюдается. Может быть, потому, что я — Усачёв, через «ё». Хотя в моём свидетельстве о рождении и в паспортах по-прежнему написана безликая буква «е». Недавно юрист Евгений, зная мой «ё-шный» фанатизм, при заполнении доверенности у адвоката внимательно следил за моим правописанием, наклонившись над столом: «Ой, Дмитрий Михайлович, пожалуйста, не напишите в фамилии букву “ё”, ведь в паспорте у вас “е”, надо по паспорту».
… Кстати, кофе в этой китайской кофейне зерновой, вкусный, душистый.
— Юра, спасибо за кофе, посидим ещё минут пять…
Да, Михаил Усачёв родился в 1917 году, а не в 1918-м, как это значилось в его советском паспорте, и как на этом настаивала его родная сестра и моя очень хорошая тётя Клава, моя крёстная. Она родилась, по-видимому, в 1915 году или раньше, и «слегка» омолодила себя, указывая в анкетах БРЭМ, а затем и в советском паспорте, будто родилась в семнадцатом году. А раз так, то Клава и своего брата Михаила омолодила, сделав его рождённым в 18-м. А моего отца это не волновало. До поры до времени. Ну а когда приблизилось 60-летие, то не захотелось выходить на пенсию годом позже, и он сделал запрос в Троицк. Оттуда ему прислали новое свидетельство о рождении с датой появления на свет в 1917-м — на основе Метрической книги.
Почему тётя Клава хотела быть моложе? Может, потому, что к ней сватался красивейший и очень завидный жених Меснянкин Константин Александрович, высоченный, как каланча, 1914 года рождения, тоже русский эмигрант, вот тёте Клаве и захотелось предстать пред женихом и будущим мужем ещё более юной, чем на самом деле. Так, наверное…
По новому стилю Михаил Павлович Усачёв родился 10 ноября. В каждый, да-да, в каждый без исключения день его рождения обязательно, стопроцентно, по телевизору шли в его честь грандиозные концерты. Заодно с ним радовались участковые и патрульные, которым очень повезло, ведь на ту же дату, на 10 ноября, назначили чисто случайно ещё и День милиции, и они опрометчиво считали, что телевизорный концерт посвящён не моему отцу, а им — милиционерам…
— Юра, спасибо за терпение и за кофе, пошли на Конную улицу. Там работал мой дед, вот тут про него написано, — поворачиваю экран смартфона к моему гиду. — Он служил скорняком у Берха Палея…
— А кто такие скорняки?
— Это которые шьют шапки.
Эмигранты в анкетах и доносах
Шахер-махер: сделка и делец
Усачёвы всегда говорили, что самой лучшей порой их жизни в Харбине были те три с небольшим года, когда глава семейства Павел Никитич служил скорняком в мастерской у Берха Палея.
Интересная эта личность — Палей Берх Ицкович. Почему он Берх, а не Борис? Ну вот так получилось. У его родителей было три сына: Берх (1895 года рождения), Соломон (1898) и Борис (1905). То есть Берх — отдельно, а Борис — сам по себе. Два разных имени. Так решил отец — Ицка Берхович Палей (1870). Разобрались. Средний из братьев Соломон переделал отчество в Исаакович, а Берх, раз на то пошло с именем, то и отчество оставил себе опять-таки чисто еврейское, он — Ицкович. О Соломоне Палее я в материалах БРЭМ тоже многое узнал, но сначала — о Берхе.
А судьба Палея Берха Ицковича очень любопытна. Я читал материалы из архивного дела этого коммерсанта, удивлялся тому, как смело он брался за дело, как тонко чувствовал-изучал запросы потенциальных покупателей, как искал поставщиков, подбирал персонал, строил отношения с властями. Не без хитростей и уловок, конечно, но: бизнес есть бизнес!
Родился в 1895 году в городе Дисна тогдашней Виленской губернии. По тем временам и меркам город Дисна считался не самым маленьким, в нём жило восемь тысяч человек, из них половина евреев. Сейчас Дисна входит в состав Белоруссии, и этот город, как сообщает Википедия, буквально самый маленький в республике — 1537 человек. Впятеро меньше.
Как Палей пришёл в профессию и стал коммерсантом? Цитирую страничку из автобиографии, написанной от руки:
«В городе Дисна мой отец работал плотником и столяром, а моя мать занималась домашним хозяйством. До 1907 года я жил у родителей, а затем в возрасте двенадцати лет уехал в Санкт-Петербург, чтобы поступить мальчиком в скорняжную шапочную мастерскую. Через три года сдал государственный экзамен на скорняка, после чего сразу же открыл свой шапочный и меховой магазин в Санкт-Петербурге. Отец и мать тоже переехали в С-Петербург и помогали мне работать.
В начале 1915 года я ликвидировал в Петрограде [город переименовали] свой магазин и в феврале выехал в г. Харбин, где поступил в магазин Троцкого. А через месяц открыл свой меховой и скорняжный магазин на Мостовой улице. В январе 1915 года я женился на Вассерман Елизавете Наумовне.
В 1920 году помимо магазина я построил также себе дом под № 138 по Тибетской улице на 6 квартир.
Имущество — дом на Тибетской улице стоит 5 000 гоби, магазин по Китайской улице, 112 оценивается в 30 000 гоби. А также имеются: салон дамских нарядов “Фын-Лин” (заказы и ремонт меховых вещей) — в доме № 7 на Конной улице; галантерейный магазин “Волга-Байкал” (сорочки, воротники, дамское бельё, пижамы) — в доме № 2 по Конной на углу с Китайской.
Политические убеждения — аполитичен».
Заявлениям Берха Палея об аполитичности не очень-то верили. В БРЭМ думали: ага, как же, раз он и коммерсант, и еврей, то то значит — неблагонадёжен вдвойне. Поэтому у Бюро по делам российских эмигрантов в Маньчжурии есть несомненный повод наблюдать за персонажем. Для наблюдений — есть агенты.
Вот извет от 1936 года. О том, что Б. И. Палей очень хитрый и ловкий человек, умеет выходить из всякого положения. Что у него большевистские взгляды (жуткий грех). И, чтобы избежать краха в коммерции, он взял себе в компанию двух других евреев, один из которых известен как убеждённый коммунист (страшная крамола). И что Палей Б. И. участвует в работе местного еврейского боевого центра. В мерзком доносе подпись замазана.
Ещё одна бумага, которую зарегистрировали в БРЭМ двумя годами позже. Цитирую с сокращениями:
«По агентурным сведениям. Фактическим и официальным владельцем фирмы “Б. И. Па-лей и K°” в Харбине является Палей Берх Ицкович. Фирма имеет в Харбине два магазина. Один существует под вывеской “Б. И. Палей”, другой называется “Волга-Байкал”. Фирма имеет отделение и в военном кооперативе в Харбине. Кроме того, у фирмы есть отделение в городе Синьцзин [Синьцзин, он же Чанчунь, формальная столица Маньчжоу-Ди-Го, где проживал Император Пу И]. Никаких дополнительных предприятий, кроме незначительной мастерской при магазине, фирма не имеет.
Торгует фирма, главным образом, мехами, готовым платьем и мануфактурой.
Фирма была основана женой Б. И. Палея — Елизаветой Наумовной, в девичестве Вассерман. С 1936 фирма стала приспосабливаться к запросам ниппонских [т. е. японских] покупателей. Основной капитал фирмы составляет десять тысяч гоби. Наличный капитал никогда не превышает тридцать тысяч гоби. Оборот за сезон прошлого года составил около 450 тысяч гоби. Еврейские коммерческие круги уверены, что на складах фирмы лежит товар на сумму не менее полумиллиона гоби.
Меха фирма закупает в Китае [Маньчжурия в ту пору Китаем не считалась] и у местных мелких коммерсантов, к которым относятся: Муравчик, Янов, Ванштейн и другие. Мануфактура поступает из Ниппон, от фирм “Ямамото Бутой”, “Мацуй Бутой”, “Мацубаси Бутой”.
Однако фирма “Палей” не упускает случая получить товар из Европы. Для этого, по имеющимся сведениям, она пользуется разными контрабандными путями.
В банковских кругах Палею доверяют. Банки охотно принимают векселя фирмы. Векселя не просрочиваются, оплата всегда производится в срок.
В отношении покупателей фирма работает недобросовестно. Плохой товар старается выдать за товар лучшего качества. Особенно сильно фирма обманывает покупателей в Синьцзине.
Торгует с большим запросом. Нередки случаи, когда, запросив 400–500 гоби, продаёт товар за 250–300 гоби. Занимается она и скупкой краденых вещей. Так, на станции Пограничная у жены Морозова, владельца винного склада, пропало дорогое пальто. Оно было найдено в фирме “Палей”. Об этом рассказала одна из местных газет — “Копейка”».
Конец длинной цитаты.
Следуют дата и зашифрованные подписи: «29.06.1938. КД/ГМВ. АФИ-10. ФНК-2».
Не будем уподобляться неким КД/ГМВ и сильно обвинять господина Палея. Сам он пальто не воровал, а бизнес есть бизнес. Шахер-махер, как говорится. В переводе с восточно-еврейского — «сделка и делец». Не шильник, не мошенник. Коммерсант.
В 1941 году, когда Б. И. Палей заполнял анкету БРЭМ, то был уже вдов. Жена умерла в ноябре 1929 года. Две взрослые замужние дочери — Алла 23-х лет от роду и Розалия, которой 21 год. В городе Дисна у братьев оставался их отец — Палей Ицка (славянская форма имени Ицхак или Исаак). «Сведений об отце не имею больше 6 лет», — пишет Берх Ицкович в анкете.
Берх Палей как работодатель постарается помочь моему деду Павлу Усачёву, когда тот сильно заболеет.
Семейная история
Разорванное небо
Весенний Харбин.
Самый конец апреля двадцать шестого года. Совсем тепло.
Прасковья спешит по Бульварному проспекту от своего дома под номером 66 в сторону района Модягоу. Совсем не ближний свет. Прасковья с чуть заметным животиком — это у неё уже в четвёртый раз после замужества. Бережёт себя, но всё равно торопится, чуть не бежит.
Мост через речку Модяговку, слева и справа сады и питомники. Через недельку-другую зацветёт черёмуха и сирень, вот-вот распустит лепестки вишня.
Небо над предвечерними весенними садами расчерчивают ласточки — их сотни, таких неутомимых и стремительных, заботящихся о гнёздах и будущих птенцах. Этой весной ласточки из миграции прилетели поздно — уже после Благовещенья. Плохой знак. С мужем Прасковья эту грустную примету не обсудила.
Ласточки над головой Прасковьи устроили настоящий гвалт, будто торопятся ей о чём-то рассказать.
Прасковья вообще-то любит эту пору цветения и благоухания природы. Её муж Павел тоже любит, но побаивается пыльцы и пуха, ему в начале мая всегда трудно дышать.
Но пока апрель, до мая ещё надо дожить. В прямом смысле слова.
За мостиком Новоторговая улица перетекает в Гоголевскую. Модный район Модягоу, где состоятельные харбинцы живут в своих домах с участками. Декоративные и фруктовые деревья, выстриженные газоны, всякие качели с горками. Лёгкий ветерок раздувает в паруса простынки и полотенца, вывешенные во дворах для просушки. Детский смех. И гусиный гогот тоже.
Здесь, на Гоголевской, живут и принимают пациентов многие практикующие врачи. Тут же и городская Общедоступная больница. Куда и идёт сейчас Прасковья с корзинкой, где в кухонные полотенца завёрнуты ещё горячие, полчаса как со сковородки, вкусно пахнущие пирожки с рыбой, которые очень любит Павел. Утром специально выбралась на берег Сунгари и у рыбаков-китайцев купила большого жереха прямо с кукана. Он бился сначала в руках, а потом в матерчатой сумке.
На пересечении Гоголевской и Бельгийской озабоченная Прасковья на минутку заглядывает в Рижскую портняжную мастерскую. Здесь сейчас служит сестра Татьяна Толстикова, и у неё вот-вот закончится рабочий день. Та видит на пороге Прасковью, оставляет на столе ножницы, бежит встревоженная, усаживает сестру на стул у примерочной, спрашивает:
— Что, Паня, как там Паша? Ему легче?
— Может, чуть легче, — пожимает плечами. — Или всё так же, как было. Или плоше. Не дай Бог!
У сестёр у обеих были недобрые предчувствия. Павел вообще-то всякую осень и весну встречал кашлем, который за неделю-другую проходил. На этот раз сухой кашель не прекращался с начала марта. Всегдашний мёд с горячим молоком теперь не помогали. Павел не просто похудел, а истощал, не мог спать, на работе едва не падал со стула, ещё вот-вот, и начал бы срывать заказы.
Берх Палей, который больше занимался своими меховыми магазинами и не часто заглядывал к скорнякам, — он чисто случайно увидел измождённого Павла с запавшими глазами, с чёрными пятнами на скулах, с упавшими вниз уголками губ и кончиками усов. И Берх Ицкович тут же отправил его к своему знакомому врачу Самуилу Тарновскому, у которого на Модягоу своя лечебница. Доктор не стал пугать больного и его жену, сказал что-то про лёгочное воспаление, про отёк, про потерянное время. Про очень-очень-очень потерянное.
Оставил Павла в палате, проводил Прасковью, созвал коллег. Короткий консилиум. Понятно, не чума, которая в 1911-м за три месяца с февраля по апрель опустошила Харбин, отправив в могилу шесть тысяч человек. Но хрен редьки не слаще. И такое запущенное крупозное воспаление лёгких в те времена, когда ещё не изобрели пенициллин, было равноценно смертному приговору, оставалось рассчитывать на чудо.
И Павла вот уже неделю выхаживали как могли. Надеялись на это самое чудо.
— Несу ему пирожки, — сказала сестре Прасковья, утерев слёзы. — На кухне в кастрюле ещё остались. Таня, ты сейчас отпросись с работы, да иди сразу к нам, Шуру от соседки забери, а Клава с Мишухой вот-вот со школы прибегут. Покорми их, поиграй. А я допоздна посижу в палате у Павла, мне доктор разрешил, Самуил Исаакович. Ладно? Я побежала.
Обе побежали. Паня в больницу. А Таня — на Бульварный проспект, к племянникам.
Но вот минул вечер, далеко за полночь. Прасковья всё не возвращается. Дети, все трое, спят. Татьяна места себе не находит. Мишуха проснулся, ворочается, хнычет, спрашивает про маму и папу. Вот-вот разбудит Шурку с Клавой. Успокоила его. И под утро постучалась в квартиру к соседке, попросила её присмотреть за ребятами, а сама со всех ног побежала к больнице. Ёжилась под багряным предрассветным небом.
Прасковья лежала спящая или без сознания на кушетке в приёмном покое. Запах формалина. На стуле рядышком дежурила совсем молоденькая, лет восемнадцати, медсестра. Она повернулась к Татьяне, готовой упасть в обморок:
— Не волнуйтесь, госпожа Усачёва сейчас придёт в себя, доктор дал ей успокоительного. Скажите, она беременная?
— А что с её мужем? — перебила девушку Татьяна.
— Он умер.
Татьяна, вскрикнув, опустилась на колени у кушетки. Сестричка бросилась к ней:
— Ой, простите, сударыня, я сразу не сказала про смерть господина, думала, что вы уже знаете. Госпожа оставалась с больным до ночи, я ему лекарства принесла ровно в двенадцать, включила лампу, он открыл глаза, стал смотреть на неё, — кивает сторону Прасковьи, — она на краю кровати сидела, минуту или больше смотрел, мне кажется, узнал жену. И закрыл глаза. Я сразу врача позвала. Пытались что-то сделать. Ей плохо стало. Затошнило. Сознание потеряла. Она беременная?
— Да, на шестом месяце…
— Доктор так и понял…
На рассвете Татьяна повела плачущую сестру домой.
Над мостом через Модяговку небо разрывали сотни ласточек.
Шура и Миша, сироты
Щебет, свист. Похоронные песни. Разорванное небо.
Да, апрельской ночью 1926 года Павел Никитич Усачёв, тридцати лет от роду, приказал долго жить.
Приказал всем нам, своим родным, своим потомкам.
А через три месяца, в июле, родился мальчик, про которого Павел с Прасковьей заранее договаривались, что если в семье появится мальчишка, то звать-величать его станут Вовой.
Сирот стало четверо.
Харбинский блокнот, 7 декабря, полдень
«Вкусный такой колбаса»
После экскурсий по улице Конной мой гид и переводчик Юра поймал проходящее такси и повёз меня, следуя своей программе. Туда, куда он всех возит.
— Юра, что это такое красивое? — показываю я через стекло.
— Это София, — отзывается с переднего сиденья Юра и тут же уточняет: — Софийский собор. Сейчас там музей, и мы с тобой туда завтра сходим.
Потом достаёт звякнувший телефон, открывает электронную почту и поворачивается ко мне:
— Похоже, Дима, что в Мукден ты не поедешь. Ту фотографию с твоим отцом, где он на фоне колонны, я переслал своему другу, ты мне говорил, что тоже хочешь там сфотографироваться. У тебя не получится. Это был ваш русский красивый памятник, но его снесли в культурную революцию. И сейчас там Мао Цзэдун. Огромный, до небес. Хочешь на него полюбоваться?
— Нет.
Морозно, минус двадцать, но солнечно. Выходим из такси. Я пока абсолютно не ориентируюсь в пространстве, хотя видел карты старых районов Харбина в интернете, сохранил их в смартфоне. Или вот в книге Евгения Анташкевича «Харбин» есть сложенная вчетверо карта города с теми проспектами и улицами, которые сто лет назад носили имена русских писателей и учёных.
— Кстати, Дима, вот улица Гоголя, — радостно сообщает Юра.
Я читаю латиницу под иероглифами — Guogeli.
Транскрипцией почти как «гугл».
— Это и вправду улица Гоголя, ты не шутишь?
И Юра рассказывает, что после массового выезда русских в пятьдесят четвёртом и пятьдесят пятом годах всем городским улицам поменяли названия. При Мао Цзэдуне и улицу Гоголя переименовали в Трудящихся, но после культурной революции ей единственной в городе вернули старое имя — Гоголя. При этом, увы, Юра утверждает, что даже среди его университетских однокурсников, образованных людей, почти никто не знает, что Гоголь — это русский писатель, а чего уж говорить об обыкновенных китайцах.
Так вот, на углу как раз Гоголя и ещё какой-то улицы с нерусским названием — одно из самых главных сегодняшних открытий.
Юра сообщает мне:
— А сейчас мы зайдём в универмаг Чурина.
Он говорит «Чулина», но я научился менять его «л» на «р».
Поменял букву и замер. «Чурин»? Стоп! Пару часов назад, ранним утром, ещё в гостинице, я просматривал на планшете анкеты БРЭМа, чтобы назвать своему гиду и переводчику желаемые для поиска харбинские местечки. И в анкете тёти Милы сотый раз увидел, в каком она магазине работала. Мне ещё и мой двоюродный брат Виктор Усачёв (сын Александра) из Омска привозил, а я скопировал — выписку из китайской «трудовой книжки» тёти Милы. Как она работала в магазине Чурина, как росла по служебной лестнице.
И это — именно магазин Чурина, тот самый?
Я спрашиваю своего экскурсовода — это какой-то новый универмаг Чурина, а не тот, который был семьдесят лет назад? Он несогласно качает головой и подводит меня к мемориальной доске, где написано, что это памятник архитектуры, что построено это здание компанией русского купца Ивана Чурина в 1908 году. Иероглифы, иероглифы, но цифру-то я и сам вижу. Показывает на торец здания и объясняет, что над входной группой иероглифы с названием торгового центра — «Чурин и K°». Неужели как раз здесь работала тётя Мила?
Входим в магазин. Юра еще не проводит меня вглубь, а я уже издалека вижу написанное латиницей приглашение в большущую секцию — ChurinFood. Убеждаюсь, что да, Чурин, тот самый. Юра воодушевлённо рассказывает, что по утрам здесь выстраиваются большущие очереди за хлебом и колбасой.
— Такого хлеба в Харбине нигде не купить, только у Чурина. Никто больше настоящий русский хлеб не выпекает.
Юра тут же мне и себе купил по булочке — они тёплые, из печи. Потом он ждёт, что после его рекламы я куплю колбасу:
— Мало крахмала и много мяса, — и добавляет, не избежав речевой ошибки: — Вкусный такой колбаса.
Но на этот раз я не поддаюсь на рекламу. Обойдусь без «колбаса».
Иркутский купец Иван Чурин вообще-то умер в 1895 году — то есть 120 с лишним лет назад. Открытые им лично магазины — в Иркутске, Благовещенске, Владивостоке. Дети и сподвижники сохранили его имя, когда при строительстве КВЖД стали открывать магазины «Чурин и K°» в Харбине и Мукдене.
А тот универмаг, в котором мы сегодня оказались, — он для «Чурина и K°» стал уже вторым универмагом в Харбине, первый был двухэтажный, и его давно нет. А этот, четырёхэтажный, по словам Юры, ещё 15 лет назад считался самым большим универсальным магазином в Харбине. Потом уже понастроили громадных торговых центров, а до этого весь двадцатый век огромнее всех среди универмагов был «Чурин».
Универмаг здесь — в прямом смысле. Всё-всё-всё. Четыре этажа: кроме гастрономии — одежда, обувь, бытовая техника и электроника, множество брендов.
Чурина я в этой книге вспомню не раз. «Чурина» как универмаг. В нём работали мои родные Онучины — Николай Григорьевич, София Алексеевна и их дочь Людмила.
Роднёй Онучины станут нам уже после эмиграции — в 1955-м, то есть уже в СССР.
Семейная история
Орден Тучного Колоса
И снова — история семьи, переплетённая с историей России. Напыщенно? Но это так и есть.
Отец тёти Милы — Николай Григорьевич Онучин. Чисто «белый» эмигрант — белый без всяких пятнышек. Родился в Чите в 1892 году. Как пишет о себе: «Образование низшее». Два класса Читинского землемерного училища. «Жил в Чите при родителях, имевших там дома и сдававших их под квартиры». Настоящая профессия и специальность — «никакой». Место службы — торговый дом «Чурин и компания». Семья — жена и дочь. Проживают в Харбине на улице Раздельной, что в Модягоу, дом под номером 36, пятая квартира, вход со двора.
Германская война для него — в 25-м Туркестанском стрелковом полку. Здесь приостановимся. Чтобы без скороговорки. Когда в БРЭМ его переспрашивали: «Значит, воевали вы в составе Туркестанского полка?» — то он настойчиво уточнял: «В составе 25-го Туркестанского полка», — напирая на порядковый номер, на цифру. Это — знаменитый полк. Брусиловский прорыв летом 1916-го — одна из нескольких битв, в которых отличился 25-й Туркестанский.
У бойцов 25-го Туркестанского полка во всю ширину погон красовались обязательные цифры и буква: «25.Т.», очень видные. У Николая Онучина на погонах — один просвет и три звёздочки. Поручик, командир роты. На сайте ria1914.info рассказывается о 25-м Туркестанском. Интересно.
А ещё внуки и внучатый племянник Онучина нашли в сети чудесную фотографию за 1916 год. На переднем плане грузно восседает немолодой командир 25-го — полковник Михаил Донченко. А за его спиной — четыре бойца нижних чинов и один офицер, молодой и высокий, он по правую руку от полковника. У офицера удлинённое лицо, характерные линии носа. Сравниваем с портретом Онучина из анкеты за 1935 год. Похожи. Не сказать, что одно лицо, всё-таки между двумя фотографиями промежуток в 19 лет. Если это Онучин, то на фронтовом снимке ему 23 года, а в эмигрантской анкете уже 42. С возрастом лицо меняется. Может быть, это Онучин. Или не он.
Тогда, в 1916-м, Онучина наградили орденом Святого Станислава 3-й степени с мечами и бантом (такой давали за личную храбрость). Вернулся в 1917-м с германской войны в Читу, где с сентября 1918 года по ноябрь 1920-го опять служба — теперь у атамана Семёнова, и опять война — но уже война гражданская.
И эвакуация вместе с другими белыми в Китай.
С июня 1921-го Онучин на станции Маньчжурия — сначала работает в кинотеатре («название забыл», — пишет он в скобках), потом швейцаром в гостинице «Метрополь». С середины 1922 года — в Японском Императорском Консульстве в городе Маньчжурия; не дипломатом служит, а тоже в качестве швейцара. Заодно стал учить японский язык. Женился, супруга София Алексеевна родила ему дочь Людмилу, которую с первого дня стали называть Милой и не иначе, до того она красивая и милая.
Но вот Консульство Японии в городе Маньчжурия закрыли.
Это в октябре 1925-го. Надо кормить семью. Куда бедному офицеру податься? Ответ правильный — в армию, на военную службу. Не в какую-нибудь армию, а в китайскую, куда его не раз звали бывшие сослуживцы-белогвардейцы.
И в январе 1926-го поручик Онучин уже в городе Цинаньфу Шаньдунской провинции. Здесь базируется Русский Отряд Особого Назначения. Встреча с генералом Константином Нечаевым, русским бригадным командиром в китайской армии. От Нечаева получил должность и погоны.
На Николае Онучине хорошо сидит китайская военная форма. У крохотных узких поперечных китайских погон — тот же один просвет и те же три звезды, как у Онучина раньше в Императорской Армии. Но воинское звание у него теперь не Поручик, а Шунг-Вей, что одно и то же. По должности — сотник.
Два года воевал на стороне одних китайцев против других китайцев. Ведь Китай в двадцатые годы был охвачен своей собственной Гражданской войной, тоже жестокой и беспощадной. Что за война такая? Кто против кого и за что?
Если в двух предложениях и очень грубо (извините, господа историки!), то воевали между собой так называемые «милитаристы», занимающие северо-восток Китая, как раз нашу Маньчжурию, и «коммунисты» — они на юге. Про «милитаристов» и «коммунистов» — это всё в кавычках и абсолютно условно, потому что в войне — минимум или вообще никакой идеологии, просто борьба за власть в Китае. На юге лидером был Чан Кайши [в документах БРЭМ — Чжан Кайши], его имя у тех из нас, кто постарше, — оно на слуху. А во главе «милитаристов» — не очень нам известные правитель Маньчжурии Чжан Цзолинь и командующий его армией Чжан Цзунчан (он же — Маршал Чжан); последний до революции бывал в России и мог общаться на русском, поэтому наших наёмников курировал именно он.
Именно Маршал Чжан позвал на должность командира Русской бригады генерала Нечаева.
Видите, всё Нечаев да Нечаев. Это о генерал-лейтенанте Константине Петровиче Нечаеве. Участник Гражданской войны в России на стороне белых, его называли главным кавалеристом Каппеля Владимира Оскаровича, они с Каппелем одногодки, оба 1883 года рождения.
После эвакуации из занятого красными Владивостока Нечаев работал в Харбине… легковым извозчиком.
Не удивляйтесь, работы для русских эмигрантов было не густо.
Есть легенда, как именно будущий командир бригады русских наёмников Нечаев получил назначение. Вёз клиента по Бульварному проспекту Харбина, вдруг дорогу ему перебегает знакомый офицер-эмигрант, машет руками. Нечаев натягивает вожжи: «Тпр-ру-ру». А когда повозка останавливается, офицер передаёт Нечаеву телеграмму: «Срочно прибыть в Мукден».
В составе 1-й Мукденской армии, которую возглавлял командующий войсками «милитаристов» Чжан Цзунчан, создавалась 1-я Отдельная Бригада из русских эмигрантов-добровольцев, её численность временами превышала две тысячи штыков. Командиром этого иностранного легиона стал Константин Нечаев.
После первого же победного боя Маршал Чжан собственноручно нацепил на плечи Нечаеву китайские генеральские погоны. Воевали умело. Легко побеждали китайцев. Продвигались на юг. Захватили Пекин. И 10 декабря 1926 года Чжан наградил русских офицеров — назвал их «горсткой русских храбрецов» и вручил каждому храбрецу-офицеру по Ордену Тучного Колоса.
Поручик Николай Онучин — кавалер Ордена Тучного Колоса. Очень высокая награда в тогдашней китайской армии. Николай Григорьевич этим орденом по праву гордился.
О Нечаеве и о его бригаде очень зло написал в 1925 году тогдашний Нарком иностранных дел СССР Георгий Чичерин: «Эти кондотьеры безнаказанно разгуливают по Китаю и, пользуясь своей высокой военной квалификацией, одерживают победы». «Кондотьеры» в переводе с чичеринского и итальянского — это предводители наёмных отрядов.
Наёмники имели понятное желание заработать. Они зачислялись в Отдельную «Нечаевскую» Русскую бригаду на денежное, приварочное и провиантское довольствие. Денежное довольствие очень приличное, для рядовых чуть ли не по 10 долларов в день. А для поручиков — все пятьдесят. Атаковали, стреляли и спасались в окопах не столько за идею. Или вообще не за неё.
Итак, генерал Нечаев воевал на стороне «милитаристов». А у так называемых «коммунистов» главным военным советником Чан Кайши оказался некий Зой Галин — такой псевдоним выбрал себе Василий Блюхер; руководство СССР в этой совсем чужой китайской гражданской войне поддерживало «коммунистов». Помогало советниками, оружием и даже поставило армии Чан Кайши самолёты. Вот так!
Про Нечаева и Блюхера. Верного борца за идеалы коммунизма Маршала Советского Союза Блюхера арестовали на семь лет раньше, чем белогвардейца Нечаева; Блюхер умрёт от пыток в тюрьме НКВД на Лубянке через 18 дней после ареста — осенью 1938 года.
К расстрелу покойного Блюхера приговорят посмертно. За что? Вчитаемся: «участие в антисоветской организации правых и военном заговоре и шпионаж в пользу Японии». Заодно расстреляют двух первых жен Блюхера, его брата и жену брата. Тоже «японские шпион и шпионки».
Белогвардеец Нечаев проживёт дольше: его арестуют в Маньчжурии в сентябре 1945-го, расстреляют в Чите в начале 1946-го, реабилитируют в 1992 году. Но это я забегаю вперёд.
Вот так преследовали Николая Григорьевича Онучина война за войной.
«Сначала против германцев, потом против большевиков», — его фраза из анкеты. И напоследок он воевал с одними китайцами против других китайцев.
Фу, кончились битвы. Теперь скупой пересказ анкетных записей. С ноября 1928-го — служба в Акционерном Обществе «Чурин и K°» в качестве приказчика в отделе экспедиции магазина в Новом Городе. Пишет Николай Григорьевич о своей зарплате в 185 «маньчжурских долларов», это он так называет действующую валюту — гоби. Частная квартира, комната с кухней. Плата за аренду жилья — 14,5 гоби в месяц. Жена его София Алексеевна — кассирша в Рижской пекарне в Модягоу, 40 гоби в месяц. Дочь Людмила учится, круглая отличница. Это всё из самой первой анкеты, заполненной Николаем Онучиным 17 апреля 1935 года.
А потом — анкета от 14 мая 1943 года. Тут у Николая Григорьевича Онучина разные должности в «Чурине» — приказчик, экспедитор в магазине в Новом Городе, продавец скобяного отдела.
Оп-па! Скобяной отдел. От слова «скоба».
Интересно-интересно. Ведь мой дядя Шура Усачёв — будущий муж тёти Милы Онучиной, ведь он тоже служил продавцом и приказчиком в скобяной торговле, которая считалась очень выгодной коммерцией. Правда, работал Шура не в «Чурине», а в магазине Свистунова на Модягоу. Так что напрямую Александр с будущим тестем вряд ли сталкивался, по крайней мере, по одну сторону прилавка. Разве что по разные стороны — как покупатель и продавец. Или как оптовый торговец и продавец в розницу. Как конкуренты на бойком рынке скоб и шарниров. На худой конец — как встречные прохожие на узкой улочке.
Все они какие-то скобяные. Кроме отличницы и красавицы Милы Онучиной. Она в «Чурине» вырастет до очень высокого поста.
Харбинский блокнот, 7 декабря 2017 года, день
Профессор пыльных писем
Письма не в пыли как таковой, они просто из давным-давно минувших дней.
— Она была главный бухгалтер, — переводит мне Юра Хуан Хун слова профессора, когда тот выложил передо мной на стол очередную стопку писем. Скрупулёзно выписанные пером русские печатные буквы на тетрадных страничках в линию. Профессор, он же создатель Музея писем харбинской эмиграции, что-то ещё говорит по-китайски, а я, не дожидаясь перевода и не вчитываясь в текст, торопливо ищу последний лист с подписью. Ага, вот подпись: «г. Харбин, 2 июня 1965 г. Н. А. Давиденко».
Фамилия мне ничего не говорит, неинтересно, отодвигаю бумаги в сторону. И для видимости, будто мне не безразлично, перебиваю профессора:
— А где эта Давиденко служила главным бухгалтером?
Юра переспрашивает профессора Ли Лиана и говорит мне:
— В универмаге «Чурин и компания».
— Что? — я всполошился, профессор это увидел, и на его лице появилась довольная улыбка. — Главным?.. Бухгалтером?.. Да ещё и прямо у Чурина?.. Вот это да! А в какие годы?
Юра выслушивает хозяина Музея, говорит мне:
— С 1949 года по 1955 год.
Я подпрыгиваю на стуле. Ничего себе! Ведь именно в эти годы, с декабря 1948-го по 3 июня 1955-го, в «Чурин и K°» служила тётя Мила — Людмила Онучина, впоследствии Усачёва. Она занимала пост Заместителя Заведующего Экспедицией Универмага в Новом Городе вплоть до выезда из Китая в СССР.
Людмила Онучина с Ниной Давиденко знали друг друга минимум пять лет, ведь работали в управленческом помещении на четвёртом этаже универмага, в одном коридоре, мне Юра показал то крыло в здании, где испокон веков была и сегодня есть контора.
Вот так совпадение! Возвращаю себе под нос исписанные Ниной Давиденко тетрадные листки, уже никого не слушаю, читаю, что-то выписываю в блокнот, снимаю на смартфон текст. В письме — сплошные страсти.
Ещё раз смотрю даты. Нина Афанасьевна Давиденко писала эти жалобы в 1964-м и в 1965-м. Что такое, почему? Ведь почти все российские эмигранты съехали из Китая на советские просторы десятью годами раньше — в середине пятидесятых.
Что заставило Нину Афанасьевну остаться в Китае? Да ещё и со старенькой мамой. Большинство русских эмигрантов в те самые шестидесятые уже жили не тужили в СССР; этнических россиян стали пускать на историческую родину в 1954 году. Кто-то из богатых и искушённых отбыли в Австралию, в США или в Южную Америку — это тоже тысячи бывшего нашего народу.
К середине шестидесятых, к грядущей «культурной революции», из Харбина не съехали, по разным свидетельствам, то ли несколько десятков россиян, то ли под тысячу. Оставшиеся русские в глазах китайского населения — люди второго сорта. Не устроиться на работу. От китайцев — насмешки и издёвки.
Профессор Ли Лян, представившийся Андреем, не говорит по-русски, но знает содержание всей своей огромной коллекции писем, которые на русском языке. Переписка между эмигрантами, письма в эмигрантские фонды, заявления и жалобы в адрес китайских властей, как в случае с Ниной Давиденко.
Одна из комнат в городской квартире Ли Ляна забита экспонатами — письмами как таковыми в оригиналах, а ещё — подшивками эмигрантских газет и всем таким прочим. Очень многие материалы оцифрованы. Чтобы в ту бездну окунуться, нужны полгода, а не пару часов, которые у меня на визит к профессору.
Профессор Ли Лян был даже чуток разочарован, что я уткнулся только в один «экспонат» и ни на что другое не смотрю.
И я его действительно достаю вопросами только про Давиденко. Почему в 1954–55 годах она не уехала из Харбина? Тяжело уезжать с мамой, которой шёл восьмой десяток? Ли Лян пожимает плечами: то ли утвердительно, то ли с сомнением.
Другие причины не уезжать в СССР. Может быть, японское подданство? Профессор машет рукой: нет, к семье Давиденко это не относится. Или опасность преследований в СССР? Это может быть, ведь Давиденко — не простолюдины. Тогда — потеря собственности в случае отъезда? Главбух была состоятельной дамой? В жалобах есть намёки на то, что мать и дочь Давиденко несут потери на сдаче в аренду принадлежащего им жилья.
Кстати, в самом деле, а что это за «принадлежащее ИМ жильё». Им — это семье Давиденко? Но ведь в Китае уже социализм: «Всё вокруг народное, всё вокруг моё». Какая частная собственность? Или Мао Цзэдун такое допускал? И чтобы лучше понять, почему именно так трагично сложилась судьба бухгалтера универмага «Чурин» Нины Давиденко, я запросил в электронном читальном зале Хабаровского архива дело её отца — русского эмигранта Афанасия Фёдоровича Давиденко, коммерсанта, владельца магазина и домовладельца. К тому времени, когда пятидесятидвухлетняя Нина Афанасьевна писала жалобы в какой-то китайский «обком», её отец уже умер.
Эмигранты в анкетах и доносах
Ушлая Ушвей и тёртый Давиденко
Афанасий Давиденко — выходец из города Хорол Полтавской губернии, он 1880 года рождения. Отец его был коммерсантом, сам Афанасий, закончив два класса городского училища (куда больше-то?!), стал помогать отцу в торговле. В 1900 году в том же Хороле женился, и через пять лет с супругой Меланией Мироновной уехали на КВЖД, на станцию Ханьдаохэцзы, где предприимчивый молодой человек стал смотрителем зданий, принадлежащих железной дороге.
Наверное, «хлебная» должность.
Её не поменял и при переезде в столицу русской эмиграции — стал смотрителем зданий КВЖД уже в самом Харбине. На том посту проработал с 1909 года по 1925-й. Может, и разбогател?
Уволился с КВЖД, занялся коммерцией. Имел своё дело и в Харбине, и в Дайрене. Заработал денег. В 1936-м приобрёл многоквартирный дом на улице Кавказской — угол с Новогородней. Это самый престижный район города — Пристань. Рядом наицентральнейшие улицы — Китайская (это «харбинский Арбат»), Биржевая, Коммерческая. Собственный дом — не для того, чтобы жить самому. Квартиры в этом большом доме сдавал внаём.
С этим домом на улице Кавказской пришлось расстаться. Как он сам написал в анкете за май 1943 года, «выдавая старшую дочь Марию за Соколова, продал дом на Кавказской». Требовалось приданое, вот и продал. У многодетного Афанасия было вообще-то три дочки (кроме двух сыновей), старшую он выдал замуж, а погодки — средняя Нина и младшая Лидия так и оставались девицами. И в тридцать лет девицы, а Нина писала свои письма в пятьдесят два, так и не выйдя ни разу замуж.
Вот такая проблема была у Афанасия Фёдоровича — выдать дочерей. Возможно, сами девушки были уж очень разборчивыми, привыкли к комфорту. Ведь в квартире у отца с матерью на улице Пекарной, 73 было (цитирую анкету): «пять комнат, кухня и удобства». Немногие таким хвастались. Бедные женихи нам не подходили. А богатые не сильно заглядывались.
Злые языки говорят, что комиссионер Николай Соколов решил жениться на уже взрослой Марии Давиденко после того, как её отец стал всем рассказывать, что его дочери обеспечены приданым. Далее — выдержка из докладной с грифом «секретно», написанной агентом БРЭМ под шифром Х-255:
«После свадьбы Соколов настойчиво потребовал, чтобы обещанное с невестой приданое было обеспечено. В то время у Афанасия Фёдоровича Давиденко нашёлся хороший покупатель на его дом на Кавказской — богатый китаец Тян-Чин. После продажи дома отец и выделил часть вырученных денег замужней дочери. Как говорят, Н. И. Соколов — большой материалист. Очень эгоистичный человек, большого о себе мнения. Старается показать, что он богатый человек. Всё в доме у него очень чопорно, неестественно. И многие подруги жены по гимназии просто перестали бывать у Соколовых».
Может быть, незамужние сёстры не очень-то и завидовали вышедшей замуж Марии. Наверное, Николай Иннокентьевич Соколов не был совсем уж приятным человеком. Комиссионер — это что у него была за профессия? Типа посредника между продавцом и покупателем или между заказчиком и исполнителем. В нашем случае — ловчила. Такой смешной пример: некий Жан Гурме, служащий международной компании по производству жатвенных машин, заказал через Соколова известному харбинскому художнику Любуне рисунок, чтобы присовокупить его к своему подарку, который он отправлял не кому-нибудь, а самому что ни на есть президенту Польши.
Заказал, повторюсь, через комиссионера Николая Соколова и расплачивался через него же. Потом случайно выяснилось, что Соколов передал художнику лишь четвёртую часть денег, полученных от заказчика — от Гурме, а всё остальное оставил себе, такому хорошему.
В адрес Соколова в архивных материалах БРЭМ есть и такое обвинение: в 1927 году дал владельцу типографии Шипотминовскому в долг 1000 рублей (тогда на КВЖД ещё были в ходу царские рубли), но под такой грабительский процент, что через год затребовал от должника 2490 царских рублей. И забрал в качестве погашения кредита эту типографию.
Но хватит о Соколове. Нас больше волнует, почему так сложилось, что Нина Афанасьевна Давиденко и её мама Мелания Мироновна не выехали в 1954-м и 1955-м из Китая в СССР.
Чтобы строить догадки, вернёмся к Афанасию Фёдоровичу Давиденко, отцу Нины. После вынужденной продажи доходного дома на Кавказской (зять вытребовал приданое) Давиденко-старший купил ещё один многоквартирный дом. С ещё более выгодным расположением — улица Артиллерийская, 77, на пересечении с Пекарной. Это как раз тот дом, из которого через десять лет, уже при Мао Цзэдуне, писала свои горестные жалобы шестидесятилетняя Нина Давиденко.
В марте 1940-го Афанасий Давиденко передал этот дом в аренду на три года предпринимательнице Ушвей Лидии Степановне. А она открыла в арендованном доме отель под названием «Дайрен». Номера в отеле сдавались как постоянным жильцам, в основном это были японцы, так и посуточно. Увы, посуточными гостями иногда оказывались люди с уголовным прошлым или женщины лёгкого поведения.
И когда договор аренды истёк, Давиденко решил его не пролонгировать. Но оказалось, что ушлая Ушвей уже начала передавать помещения в субаренду третьим лицам, чтобы самой уехать на жительство в Пекин. И всё это без ведома домовладельца — Афанасия Давиденко. И против Лидии Ушвей возбудили, цитирую, «официальное юридическое дело в Примирительной Камере Харбинского Участкового суда». Что это за «Примирительная Камера», и почему именно «камера», я не знаю. Или что-то вроде арбитража? Главное — дом вернулся владельцу, а существование в нём отеля «Дайрен» суд посчитал нежелательным.
Вот ещё один документ, процитировать полностью. Это так называемый специальный опрос.
Такие опросы с пристрастием в ходу у БРЭМ. Вот и агент БРЭМ, подписавшийся как НФН, в июне 1942 года пригласил на беседу главу семейства Давиденко. Кавычки открываются:
«Давиденко Афанасий Фёдорович, эмигрант. Домовладелец.
Имеет предприятие по частям автомашин.
Пришёл вместе с сыном [Владимиром, 31 год].
На вопросы отвечал больше сын. Сын очень много говорит, всё время ссылается на свои большие знакомства с жандармерией. Что по отношению к нему многие из местных чинов различных учреждений пытались заниматься вымогательством, но он каждый раз имел защиту от жандармерии, и при нём этих вымогателей избивали. При нём был даже избит жандармами начальник экономической полиции. По словам Владимира Афанасьевича Давиденко, у него с отцом много врагов из-за того, что они не хотят давать [взятки] всякому встречному и поперечному. Но никакие наветы семье Давиденко не страшны. Отец в настоящее время совершенно отошёл от всех дел, передав всё управление сыну».
Всем доносам донос! Классика жанра!
Итак, отец Нины Афанасьевны к 1943 году — домовладелец.
У него также есть и магазин покрышек и авточастей «Данлоп». Шины Dunlop — они японского производства.
Реклама в «Харбинском времени» за 11 февраля 1940 года. Красивые рамочки. В них:
Может быть, «Хва-мо-кун-сы» — это в переводе как раз и есть «покрышки и авточасти»? Или это название компании Афанасия Фёдоровича — юридического лица, которое и открыло магазин? Да не где-нибудь на отшибе, а в самом центре Пристани, на Коммерческой, 24.
Семейная история
Старший братик из приюта
Шестилетний Шура и трёхлетний Вова нетерпеливо перетаптывались у домика на Зелёном Базаре и всё смотрели и смотрели конец их 8-й улочки. Потом Шура забежал в двери, глянул на ходики с гирькой, цепочкой и маятником, покумекал, на всякий случай уточнил у мамы, которая хлопотала у плиты с чем-то вкусным, и выскочил на улицу к Володьке:
— Осталось три минутки, — сообщил он младшему брату, взял его ладошку и стал загибать на ней пальчики: — Видишь, одна минута, две, три… Через три минуты Мишуха и прибежит.
Вова, довольный, закивал головой, растопырив три пальчика. Он учится считать. И ждёт старшего брата. А тот уже со всех ног мчит по Садовой и вот-вот свернёт к их Зелёному Базару. Ведь сегодня воскресенье со всеми вытекающими радостями…
Да, воскресенье. Ура, опять воскресное утро! В приютской столовой все ребята довольные до небес, ведь только по воскресеньям дают на завтрак такие пахучие блинчики с маслом и вареньем. А наш двенадцатилетний Миша, наверное, сияет ярче всех. Ест, а у самого рот до ушей, хоть завязочки пришей. Заходит воспитатель, оглядывает столы, все мальчики воспитанно орудуют вилками и ножами, хотя блины можно руками; сахарницы и горячий чай в кружках, всё в порядке. Останавливает взгляд на Мише, тоже начинает улыбаться.
Воспитатель называет себя выхователем, он откуда-то с западных российских губерний, где говорят такими редкими словами. Имя у него вообще удивительное — Венцеслав. Воспитатель воскресными утрами Мише всегда нужен. Ведь Миша ровно в девять побежит на воскресную побывку к маме, тётям и к братишкам, но лишь после того, как пан Венцеслав отметит в специальной карточке, что «ушёл воспитанник Миша Усачёв в 9.00 такого-то числа». А мама в этой карточке напишет время Мишиного прихода домой и ухода из дому; вернуться надо к шести вечера.
Миша управился с завтраком, собрал рюкзачок, уложил туда коробочку с мармеладками, леденцами и яблоком. Эти вкуснятины давали на неделе, а Миша сам съедать не стал, а припас как гостинцы маме и младшим братьям.
И теперь смотрел на часы, которые над комнатой воспитателя. Без пяти девять. Маятник туда-сюда. Четыре минуты.
Пан Венцеслав вышел в коридор, где его ждали, и кивнул головой. И на улицу выбежали вместе с Мишей ещё шестеро ребят. Все те из приютских, которые не круглые сироты.
Это не детский дом. Приют для Миши, у которого нет папы, а есть одна мама, был, по сути, полуинтернатом, шестидневным пансионом. Конечно, строжайший распорядок. Отбой, сон в комнатах на восьмерых, подъём, утренняя зарядка, учёба, домашние уроки, занятия спортом. Всё расписано по минутам. Чуть ли не строем ходили на Старохарбинскую улицу в гимназию. Все по привычке называли её Хорватовской гимназией, в честь самого знаменитого начальника КВЖД Дмитрия Леонидовича Хорвата, но официально её в 1925 году переименовали в Первую Железнодорожную гимназию, а педагоги остались те же — хорошие.
Да, на воскресенье Мише разрешали с девяти утра до шести вечера убегать из приюта к маме Прасковье, чтобы послушать её воспитательные беседы, побаловаться-посмеяться с сестрой и братишками. Ждали его или на Бульварном, или ещё чаще — в домике на Зелёном Базаре, который принадлежал их двоюродной бабушке Анастасии Константиновне Панфиловой. Там жил под её присмотром средний из братишек — Шура. Анастасия взяла его под свою опёку и свой прокорм. И по воскресеньям они все ждали Мишуху на Зелёном Базаре.
А Шура и Вова — те вообще спозаранку стояли на улице в ожидании старшего (ого-го, ему уже двенадцать лет!) брата.
И он ровно в 9.15 и прибегал. Всегда стриженный под ноль, как и все приютские, ведь того требовала казарменная гигиена. Рубашка без пуговиц навыпуск, подпоясанная ремнём. Сильный старший брат.
А в этот раз у тёти Татьяны, маминой сестры, оказалась фотографическая камера, которую она попросила на день у кого-то из знакомых в своей портняжной мастерской. Она выстроила Мишу и его братиков у входа в дом, посмотрела со стороны, наклоняя голову то вправо, то влево. Что-то её не устроило, и она сбегала в дом за низенькой банкеткой, на которую водрузила трёхлетнего Вову. Так лучше! Потом прицелилась, подвигала у камеры «гармошку», сказала: «Внимание!» И тут же: «Готово, молодцы!»
На снимке (слева направо):
Миша, Вова, Шура, все Усачёвы.
Фото тёти Тани Толстиковой
Носились втроём по Зелёному Базару. Это не рынок, а район Харбина, достаточно бедненький. Домики небольшие, деревянные, и крошечные огороды с колодцем посерёдке. Деревенька посреди респектабельного города. Для улочек названий выдумывать не стали, присвоили им номера от улицы первой и до семнадцатой.
У бабушки Насти была улица восьмая, а дом № 27.
А напротив, в доме 34-м, жила очень интересная дама, которая всех соседей просила обращаться к ней по имени-отчеству как к Марии Семёновне. Не сердилась, если её называли госпожой Мироновой. Вообще-то, когда в двадцатых они все строили дома на Зелёном Базаре, она звалась Михайловой. А Миронова — это не фамилия по мужу, которого у неё не было; сына Севу она растила одна. Миронова — этой литературный псевдоним. Вот так! Соседка называла себя писательницей.
Как и подобает литераторше и персоне из какого-то там дамского кружка, она держалась среди простецких соседок как пава. Мадам. По 8-й улице ходила с гордо поднятой головой, неприступная, строгая к соседям, которых одаривала скупыми приветствиями. Её сын Сев и наш Миша часто играли вместе.
В одно из воскресений Сева позвал Мишу и его братишек к себе домой поиграть в лото, но красивая госпожа писательница с отсутствующим взглядом молча показала им ладонью на дверь. Она как раз сидела в роговых очках за пишущей машинкой.
— Печатает шедевру, — без тени иронии шепнул Мише огорчённый Сева и, посмотрев в небо, добавил что-то ещё более непонятное и многозначительное из маминого лексикона. — Витает в эмпиреях, все писатели так делают.
Миша пожал плечами. У него мама Прасковья тоже любит писать. Она вот всегда сама надписывает фотографические карточки. Например, в то воскресенье Клава брала с собой камеру в их общую прогулку на Сунгари, картинно рассаживала всех у воды, а мама Прасковья потом аккуратно вывела на обороте карточки: «СНЕМАЛЕСЯ НАСУНГОРЕ». Всего-то семь ошибок в двух словах. Да, «Снимались на Сунгари», так и есть.
Чтобы не мешать эмпиреям Севиной мамы Марии Семёновны, ребята выбежали из дома и вместо лото стали играть в ножички. А потом принялись подтягиваться на самодельном турнике на счёт: кто больше. Побеждал всегда Миша, чему его братишки Шура и Вова очень радовались. Вовочка заодно учился считать, загибал пальцы на ладошках: один раз Миша подтянулся, два, три… Но рук не хватало, и он сбивался, будущий математик.
Потом Миша изображал, какие удары бывают в боксе. Он стоял рядышком с Севой, прятал голову в своих кулаках, прыгал влево и вправо, ударял в воздух и говорил, что вот это хук в грудь, а вот это удар в голову; при этом Миша повторял слова приютского тренера, что в живот бить бесчестно.
В приюте много спортивных секций, и, помимо бокса, Миша всерьёз занимался спортивной гимнастикой и пинг-понгом. И откуда у него, такого худенького, силёнки на всё брались? Кормили в приюте скуповато, по средствам, но хватало. На завтрак каша из гаоляна или чумизы, заправленная всякий день недели по-разному — то на молоке, а то с перчинкой, или в одно утро сладкая с вареньем, а назавтра солёненькая. В обед давали овощные супы и попеременке то рыбу, то мясных котлет. Овощи на ужин. В субботу рис. Утром в воскресенье — те самые блины с маслом.
Да, ещё обязательно к завтраку — чёрный хлеб с рыбьим жиром… Каждое утро.
Воскресенье протекало бурно и стремглав заканчивалось.
Всей семьёй шли к приюту. У ворот семью встречал выхователь пан Венцеслав, почтительно раскланивался с Прасковьей и Татьяной, трепал вихры у мальчишек, а у Миши забирал карточку с маминой росписью и напоминал ему о завтрашних уроках, чтобы тот посидел ещё над учебниками. Доброжелательный и строгий Венцеслав.
Через сколько-то лет Миша станет шофёром и однажды загонит машину на яму в гараже к автомеханику, новенькому и совсем молоденькому, который представится:
— Меня зовут Мечислав.
Михаил подивится его имени и скажет, что воспитателя у него в приюте звали так же красиво — Венцеслав, он чех по национальности, а отчеством он — Янович.
Мечислав тогда засмеётся:
— Да я ведь тоже Янович. Только я не чех, а поляк.
Судьба эмигрантов
Бойня в Хайларе: кто на КВЖД хозяин?
Интересно, что Мечислав Реутт один из братьев останется Яновичем, по крайней мере, живучи в Китае. Станислав во всех анкетах и автобиографиях строго и однозначно называл себя Ивановичем, как и средний брат Бронислав. Аделия — она в каких-то бумагах Яновна, а в других Ивановна. Один только настырный Мечислав всё Янович да Янович.
Папа у них у всех один, только до поры до времени его звали Ян, а в 1924 году он вдруг превратился в Ивана. Так по паспорту, который он в том году получил в консульстве СССР на станции Маньчжурия. Стал советским подданным, чтобы не переживать по поводу работы — уволят или не уволят.
Раньше ведь жили себе и не тужили, оставаясь гражданами Российской Империи, хоть её уже и в помине не существовало. Но к 1924-му новые московские правители и китайцы, поначалу переругавшись, но после всё же поладили меж собою и решили, что отныне на КВЖД могут работать только китайцы и граждане СССР. Именно граждане, а не какие-то там бывшие российские подданные. То есть все двадцать или тридцать тысяч русского персонала, сколько их там, должны были переоформить своё гражданство, а если ты какой-нибудь принципиальный белогвардеец или тебе просто лень подавать на советский паспорт, то на здоровье — тебя уволят с КВЖД без выплаты заштатного пособия и лишат служебного жилья.
Вот и проводник вагонов Реутт в 1924-м получил от консула в Маньчжурии паспорт гражданина СССР. Чтобы сохранить работу. Да, в паспорте он уже не Ян, а Иван (но мы его продолжим называть польским именем), хоть и записан был поначалу как поляк. Подданной СССР стала и Анна, которая пишет: «Паспорт СССР имела из-за службы мужа на дороге и, кроме того, хотела поехать в СССР повидаться с родными».
Так же дружно записались в советское гражданство все из их большой семьи: Адам Адамович Реутт с женой Франциской Юлиановной и супруги Яцевичи — Иван Викентьевич с Аделией Юлиановной. В паспорта отцов впишут детей — тоже как советских подданных. Вроде бы всё в порядке. Ан нет! Потом уже, во второй половине тридцатых, и родители, и дети — все они завалят консульства СССР с требованием не считать их советскими гражданами, ведь японцы как новые хозяева КВЖД и всей Маньчжурии не приветствовали, мягко говоря, ничего советского.
Но это всё не так страшно.
Поистине драматические испытания ждали Реутт и Яцевичей летом и осенью 1929 года, когда станции Маньчжурия и Хайлар стали центром военного конфликта между совладельцами КВЖД. Вооружённое противостояние охватило всю магистраль.
А тут что за беда такая? Да просто китайские власти вдруг решили, что КВЖД принадлежит только им — целиком и стопроцентно, что «понаехавшие» советские тут лишние. И они сместили нашего генерального управляющего дорогой, взамен которого поставили своего китайца, а заодно подвели китайские войска к границе с Советским Союзом — к приграничной станции Маньчжурия, откуда ждали наступления Красной Армии.
Анна Иосифовна, у которой анкеты более точны и подробны, чем у строгого главы семейства, пишет: «В 1929 году муж в конфликт не уволился. Как наказание за то, что он не уволился во время военного конфликта с китайцами, муж в 1931 году был переведён простым рабочим на станцию Харбин Центральная».
О чём речь? Почему Ян Реутт выбирал между «уволиться» и «не уволиться»? И что за наказание?
А всё дело в том, что на захват дороги китайцами очень многие работники КВЖД ответили самоувольнением из принципа: «Китайцы отобрали у нас дорогу, и на них мы работать не собираемся». Дорога встала. Забастовали тысячи полторы возмущённых русских железнодорожников. Многих протестующих китайцы выгоняли из служебных квартир, а кого-то арестовывали и отправляли в концлагерь Сумбей, где держали в деревянных чумных бараках без пола, так что спали заключённые в грязи на голой земле. Людей пытали, калечили, они сходили с ума от неимоверных зверств. Многих казнили изуверским способом — отрубали головы. Всё серьёзно!
И тут — три непохожие истории. По очереди.
История первая. Ян Реутт на самоувольнение не пошел. Куда увольняться? Одно дело, когда протестуют холостые, а ведь у Яна четверо детей, младшему Мечиславу — всего пять лет. Из анкеты Яна Юлиановича: «Имея большую семью, я должен был служить на дороге, а не увольняться». Нельзя испытывать судьбу. Когда ближе к зиме 1929-го Советский Союз вернул свои пятидесятипроцентные права на владение дорогой, то провёл чистку советского персонала КВЖД. Тех, кто летом добровольно уволился, всячески поощрили, вернули им жильё.
И наоборот — подозрительными посчитали тех, кто оставался работать и при китайцах. Вот и Яна Реутт в 1931-м выпроводили со станции Маньчжурия и понизили из проводников в рядового рабочего. Что не стало трагедией, ведь: а) «прогнали» не в Тмутаракань, а совсем наоборот — на станцию Харбин Центральную; б) назначенные ему 80 фэн подённой оплаты на дороге не валяются, для начала тридцатых не так уж плохо.
История вторая, она про Адама Адамовича Реутт, поступившего по-своему. Он, в отличие от зятя, в 1929-м не пожелал служить китайцам и со своей должности осмотрщика вагонов на станции Куаньченцзы демонстративно уволился. Самоуволился, как это тогда называлось. Китайцы немедля включили Адама в список забастовщиков, подлежащих «изоляции», но не успели арестовать, вроде бы так. Обошлось. Но на всякий случай он жену Франциску и младшую, двухлетнюю, дочку Марию отправил за три перегона на станцию Яомынь, где училась в советской гимназии и жила в интернате их тринадцатилетняя дочка Янина. Рисковал? Несомненно. Но, быть может, рисковал как раз ради учёбы Янины в советской гимназии, откуда её могли прогнать.
Тем более, что именно в этой гимназии осенью вынужденно и неожиданно оказалась и двоюродная сестра Янины — Регина, дочка Аделаиды Юлиановны и Ивана Викентьевича Яцевичей.
Это третья история — история Яцевичей. Вот как об этом рассказывает Регина, коротко и ёмко:
«В 1927 году мама Аделаида и папа Иван Викентьевич отправили меня учиться в Цицикар, в железнодорожную гимназию. Во время советско-китайского конфликта на КВЖД в 1929 году мне нельзя было учиться в Цицикаре, и я вернулась к родителям на станцию Чжалайнор. 17 ноября советские войска заняли Чжалайнор, и отца и мать, как советских подданных, вывезли со всеми ж/д служащими в Читу. А я успела уехать на станцию Куаньченцзы к тётке и поступила в советскую гимназию на станции Яомынь, которую и окончила. В 1932 году отец и мать вернулись в Маньчжурию нелегально. Они шли в феврале из Приморья сопками через Уссури до китайской деревни, оттуда приехали ко мне в Харбин, где я уже училась в Харбинской зубоврачебной школе Фон-Арнольд. Отец выхлопотал себе пенсию в 1933 году и нигде не служил».
Конец цитаты.
Вот так жестоко советско-китайский конфликт 1929 года ударил по семьям железнодорожников. И вообще по судьбе жителей охваченного войной города Хайлара, о чём в следующей главе под названием «Учитель английского».
К наступлению зимы Красная армия разгромила китайцев.
22 декабря 1929 года с подписанием Хабаровского протокола Китайско-Восточная железная дорога снова стала совместной собственностью СССР и Китая.
Всё успокоится. Прасковья Усачёва вернётся на службу в железнодорожную полицию (уборщицей), дочка Клава перейдёт с 1 января тридцатого года во второй класс высшей народной школы, а сына Мишу приютят в советском приюте. Тишь и благодать. До поры до времени.
Судьба эмигрантов
Учитель английского
Когда мы с гидом Юрой Хуан Хуном топали по Большому проспекту от универмага Чурина в сторону управления КВЖД, то я поглядывал и на противоположную сторону широченной улицы. Где-то напротив Чурина должен стоять «громадный двухэтажный дом», про который написала в газете «На сопках Маньчжурии» Вера Ивановна Куклина. «Громадный» и в то же время «двухэтажный»? Но ведь этот дом Верочка впервые увидела шестилетней, то есть тогда, «когда деревья были большими».
В том «громадном» доме под № 56 на Большом проспекте квартировала в начале тридцатых её семья — папа с мамой, Верочка и её сестрёнка Надюша. На первом этаже ещё были зубоврачебная клиника и кабинет «Красота» доктора Гайснера.
На переименованном Большом проспекте дома, в основном, не снесены. Нумерация сменилась. Есть красивые двухэтажные особняки, не то чтобы громадные. Улицу не переходили, найти дом — для меня это не так важно.
Вера Куклина — она невольно изменила судьбу моих родных. Мои тётушки Нина Анатольевна и Ольга Анатольевна. Они дочки той самой Татианы Толстиковой, см. главу «Счетовод» прислали мне из Харькова эту газету «На сопках Маньчжурии», № 160 за февраль 2010-го. (В выходных данных издания — Петренко Анатолий Георгиевич, г. Новосибирск, Россия).
Я запросил дело Веры Куклиной из архива БРЭМ. Прочёл и о семье Куклиных, а не только о Вере. Её отец, Иван Александрович, — учитель английского в Хайларской Русской Гимназии. Родился в 1890-м в селе Кыр Забайкальской области — это село прямо на границе с Монголией, оно возникло триста лет назад как пограничный казачий караул. Окончил школу прапорщиков во Владикавказе. Из его анкеты: «Воевал против турок во время Великой мировой Войны и против большевиков в гражданскую войну». Младший офицер и командир кавалерийской сотни в Даурском конном полку Белой армии. Этот полк входил в знаменитую дивизию, которой командовал российский военачальник генерал Роман Фёдорович фон Унгерн-Штернберг.
В 1920-м казачий сотник Иван Куклин вынужден эвакуироваться в Маньчжурию. Вместе с однополчанами. И ещё вместе с женой — фронтовой медсестрой Евдокией Дионисьевной.
Первая дочка, Наденька, родилась у них в дни отступления, ещё на русской земле, на станции Даурия. А в Хайларе дочек стало две; родилась младшенькая Верочка в 1924-м.
С тем, как зарабатывать в Китае на жизнь. «сторонник представительной монархии», как называет себя в анкете Куклин, определился не сразу. Сперва они с женой завели прачечную — обстирывали на руках чуть ли не половину Хайлара: постельное бельё, одежда. Ночью стирали, а днём сушили и гладили. Выпадали редкие свободные минуты, и тогда Куклин брался за словари и самоучители. Дело в том, что он ещё со школы интересовался языками, а в Даурском полку со многими образованными офицерами они могли заговорить по-английски.
Удивительно, согласитесь. Кавалерийский офицер, спрыгнув с осёдланного коня, открывает прачечную, чтобы своими руками стирать и полоскать для округи простыни-наволочки, а вечером сидит за учебниками английского. Разве не чудеса?!
Кто-то из эмигрантов в Хайларе, прослышав про увлечение Куклина, привёл своих детей. Потом другие родители попросили обучить их ребят английскому разговорному. Дальше больше — и вот уже Куклин преподаёт английский в Хайларской Русской Гимназии. А что творится в семье? Дочки тянутся за отцом, и скоро они с ним общаются только на английском.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Китай под семью печатями предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
1
Голод для Оренбуржья той поры — жестокая правда. Вот несколько фраз из докладов большевистского начальства про годы 1921-й и начало 1922-го: «Голод доходит до людоедства, начиная с осени 1921 г. смертность колоссальная… Голод охватил 570 тыс. человек, из них 268 тыс. детей… Больные дети сидели или лежали среди мёртвых родителей или родственников… Часть населения бросала насиженные места, люди отправлялись куда попало, лишь бы убежать от голода». Футорянский Л. И., Лабузов В. А. Из истории Оренбургского края в период 1921–1927 гг. — Оренбург, 1998.
3
Мориса Жанена не принято хвалить, его считают «косвенным соучастником убийства Колчака» и называют «генералом без чести». Об этом куча литературы. Но в случае с Соколовым и архивом следственных материалов по делу цареубийства мсье Жанен сделал благое дело.
4
Текст записки по публикации Эдварда Радзинского «Расстрел в Екатеринбурге» (журнал «Огонёк», 1990, № 21).
5
Сахалян (через «я» в последнем слоге, не путать с Сахалином) — маньчжурское название приграничного китайского города, который переименован в Хэйхэ