Голомяное пламя

Дмитрий Геннадьевич Новиков, 2017

Герой романа "Голомяное пламя" отправляется на берега северных озер и Белого моря за настоящим, которое неожиданно оказывается неотделимо от прошлого. На фоне мощной северной природы драма отдельно человека здесь и сейчас начинает казаться ничтожно малой, а трагедия народа – непоправимо большой.

Оглавление

Середина XVI века, с. Кереть, с. Кола

Ох, и смешно же мне, братие, теперь, хоть и прошло времени совсем мало. Смеюсь я слезами, и ветер острый срывает их у меня со щек и бросает в море подобно дождю мелкому, ничтожному. Смеюсь я над собой, над чаяньями своими, ожиданиями и надеждами, ибо не то человек существо, чтобы надеяться. Нет у него права такого — думать, что воздастся ему за дела благие. И только пройдя испытания многие, понимать начинает, что верой спасаться должен, а остальное отринуть, ибо слишком жесток мир, слишком мало в нем любви, и справедлив Бог в человецех — смири гордыню свою.

Был я, братие, Варлаам, Кольский священник. И хоть говорили мудрые, силу и радость мою видя, — ты, Варлаам — шаламат словно, живешь слишком вольно, сам себе на заклание, ничего не боишься, страха не ведаешь — не слушал я их. Ибо всё, почитал, есть в силах человеческих и благоволении божьем. Как же хорошо жилось мне на родимом Севере. Всё Бог мне дал — веру дал, надеждой не обделил, крепостью тела своего вдохновлен я был. А пуще всего благодарил я Отца нашего за свою Варвару. Такое чудо была она, такая красота, что порою не верил я своему счастью и вопрошал ночами белыми, бессонными — мне ли это, не ошибка ли, за подвиги какие? Но в гордыне своей успокаивался, и отвечал себе — мое. Потому что не только красотой телесной блажила меня, но и всей душою своей, казалось, ко мне стремилась. Так и жили мы счастливо, и летом текла рядом Кола-река, а зимой замерзала, но пищу давала, красоту и удовольствие — семужкой баловала, медленным бегом своим среди сопок взор услаждала, и гостей приводила всяких, добрых людей в основном, чтобы интерес мой к жизни разнообразной удовольствовать. А зимой, хоть и холодно у нас, но всё радость — то баньку истопишь да в бодрящую прорубь окунешься во славу Господа, а то лыжи наденешь да на охоту за зверьем малым и большим. И служение свое искренне я правил, людей уча в бедах и радостях хвалу Создателю возносить. Верил я благодарно, братие, да, видно, недостаточно.

Сильно кружит, колесом юлит Кола-река, словно жизнь наша — ни догадки, ни предсказа. Так идешь по берегу, по лесу светлому, сосновому, словно по кущам райским гуляешь, да вдруг глядишь — шаг за шагом попадаешь в дурную болотину. Мелколес кругом стеной встает, черная ольха да осина подлая, хлесь тебе по глазам тонкой веткой до слез, хлесь другой раз. И тут же комарья да гнуса рой налетает, в уши, ноздри, в рот лезет без счета, и такой писк оголтелый подымается, что через мгновение уже не писк, а вой кругом стоит. И бредешь во мхах, по колено в воду гнилую проваливаясь, плечами частокол цепкий раздвигаешь, горлом пересохши. Такой чепыжник настает, что и в голове твоей мутится, ничего не понятно, не знаешь ни сторон света уже, ни имени своего почти. Тогда только остановишься на миг, да переведешь душу, да к небу глаза подымешь — Господи, спаси. И глядишь — успокоится сердце, и отчаянье уйдет, и налегке вынесет тебя из дурной этой чепыги, и в прошлом останется страх. Только впредь не угадаешь никак, когда и где снова занесет тебя в лихие места, и смутит нечистый душу. И усомнишься.

Так за счастьем своим, братие, не заметил я вовремя неладного. В нашей стороне изначально так — нельзя никогда взгляд свой рассеивать, сторожко нужно к миру присматриваться. А забудешься чуть, размякнешь душой — тут же обнакажет тебя так, что волком выть будешь, а поздно уже — проехали. Только когда стал я замечать нехорошее, уже давно всё случилось. И знали все вкруг меня об этом, да молчали, за спиной злые языки свои теша. А я как младенец был невменяемый. Потому что любил очень Варвару свою. Ведь как учат умные — любишь — не доверяй всё равно, ибо враги люди и нет промеж ними любви истинной. А мы же гордимся — «есть» кричим, и душу за милых своих продаем. Стал я замечать, что Варвара не в себе вроде временами становится. Норов ее как вода в реке менялся — светит солнце — светла вода, чуть тучка наплывет — чернее черного становится. И глаза прятать стала от меня, не испуганно, а с думой затаенной. Я и так ее спрашивал, и эдак — молчит, а и ответит что — сама далеко-далеко от меня. Так и гнал я от себя дурные мысли, гнал и верил ей, как себе, как матери, как Богу.

Маетно мне было в тот день. Не на месте душа, хоть и службу правил усердно, и работой пытался удушить тревогу. А всё равно — кричали чайки так жалобно, так пронзительно, что сжималось всё внутри в предчувствии недобром. Варвара с утра в близкий поселок ушла, соль у нас кончалась, а скоро семге идти. И долго ее не было, уж солнце на сон пошло. Не выдержал я, собрался мигом и вослед, а сам ругаю себя — зря отпустил человечка слабого среди природы злой и людей недобрых. До поселка добрался как долетел, аж весла в руках гнулись. Там искать кинулся, спрашивать. Только не говорит никто, все глаза отводят с ухмылкою странной. Наконец не вытерпел, за грудки схватил прихожанина бородатого, тот и показал тогда на корабль норвегов, что на недалеком рейде стоял.

Я опять в лодью, да к кораблику тому. Подплыл, а там шум, гам, веселье, ни вахты, ни приличия, шатается пьянь-сбродь по палубе да по кубрикам таскается. Человек семь их там было, и среди них Варвара моя. Я сначала даже не узнал ее. Волосы распущены, глаза бесовским огнем горят, щеки румяные, да не от стыда, а от веселья низкого. И хватают ее пришлые люди, и таскают, а ей всё в радость, то с одним кружит, то к другому прильнет как к другу любезному. Тут меня заметили, сгрудились все, и она среди них. Пытался увещевать ее, да недолго — хохочет, как ведьма, в руки не дается, волчком кружится. И пришлые, нерусские залопотали что-то по-своему, ко мне двинулись. Забыл я Бога в тот миг, забыл веру свою и упование. Только гнев черный внутри остался и поднялся волной наливной. Затопил всего меня внутри, глаза застил, в руки свинцом налился. Схватил я тогда бочонок малый, двухпудовый, что с вином на баночке[5] стоял, и в толпу кинул с размаху. Разметались они, как брызги зелья по палубе, к переборкам[6] прижалися. А мне уж не остановиться было — попал в руки якорек маленький и пошел крушить направо-налево, кто сопротивлялся — тому с бо льшим пылом, скулящих тоже не жалел. Ее первую убил.

Как очнулся немного, не стал думать долгого. Разом кончилось всё для меня, жизнь моя, любовь моя, всё дьявол забрал и меня с собой прихватил. Завернул я Варвару мою в кусок холста, который рядом, будто нарочно уготовленный, лежал, положил на нос лодьи своей и от борта страшного оттолкнулся. И пошел, сначала по кольцам Колы-реки, потом в залив, а потом и в моря северные. Не было мне места больше на земле этой, и пусть пучина меня пожрет. Ведь вечным укором передо мною любимая мертвою лежит, сквозь холстину родными очертаниями светясь, а сзади — посудина чужая, кровью до бортов мной заполненная. Не знал я раньше ничего про дорогу страшную, да в момент узнал. Прости, Господи, душу грешную.

Ох и смешно же мне, братие, было. Смеялся я слезами, и ветер острый срывал их у меня со щек и бросал в море, подобно дождю мелкому, ничтожному. Смешно мне было и путешествие мое внезапное, и благополучие недавнее, и волна морская с перехлестом, и небо серое над головой, и груз мой страшный на носу лодочном. Смешно мне было несколько дней. Но не дал Господь мне в сумашествии облегчения, разума не забрал, а понудил до конца путь свой идти, в рассудке и отчаяньи. И когда понял я это — пропал мой смех, и стал я дальше жить в молчании мрачном и упорстве. Решил я, ничтожный, что понял замысел божий, и стал к северу лодью свою править, подальше от земли и людей. Не было мне прощения ни от них, ни от себя, и наказан я должен быть примерно — ледяными пучинами поглощен без остатка и памяти. Не помню теперь, сколько жил так — в ожидании бесчувственном. Всё молил Бога о смерти скорейшей, ведь каждый новый день начинался с вида укрутка страшного на носу, и каждая ночь воспоминаниями полнилась. И кричал порой криком звериным от тоски и боли душевной, но равнодушно волны мои крики слушали. Шторма страшные видел я, братие, где требуха воды взрывалась, вздымаясь бешено и небесам грозя. И радовался каждый раз, конец своим мучениям узрев. Но словно сила неведомая мою лодку над бездной поднимала и дальше несла. И богохульствовал я, кляня жестокого, и бился в корчах, и засыпал потом обессиленный, а когда просыпался — спокойно море было кругом, и я дальше жил. Голодал я много дней, и воды не пил, да потом моря северные кормить и поить меня стали, хоть не просил я их. То капусты морской шторм надерет да к лодке моей прибьет, то к отмели меня принесет, где накопаю пескожилов, да потом знай снасть в воду закидывай — треска валом шла. Снасть свою из холста я ссучил, что груз мой покрывал, да крюк из гвоздя сделал. Грубая снасть получилась, да только такой рыбной ловли богатой я в жизни не видывал. Из рыбы и сок выжимал пресный, пил его, а потом и дожди стали воду мне приносить. Не хотел Господь быстрой смерти моей, не бывает так — отмолить грехи и не мучиться.

Долго я ходил по морям, покоя не ведая — внутри рвалось и кричало всё, снаружи руки без устали трудились делом морским. Только донесло меня до горла Белого моря, узнал его по рассказам прошлым. Славилось место это червями морскими, что дерево корабельное точат в труху, и тонут здесь корабли без счета. Вот куда привел ты меня, Господи, вот смерти какой мне уготовил. И опять в гордыне своей ослеплен был, и радовался, что прозорлив. Только прошла моя лодья через горло, и ни одного червя я на ней не увидел, целехонька она была, словно из рук мастера только вышла. А потом ветер был малый, ласковый, и порывом теплым и резким сорвал вдруг холст с носа лодочного, и зажмурился я в ужасе. А когда глаза осмелился открыть — не было ничего. Унес ветер прах истлевший, и любовь мою с ним. И понял я, что другой мой путь — не в смерти, а в жизни спасение искать и трудиться вечно, неустанно, помня всё, здравствуя, других устерегая. И воздал в слезах славу Господню.

Тут открылась мне бухта малая, где посреди скал и лесов благодатных живая светлая река в море впадала. Закончилось мое странствие. Речку эту Кереть называли.

Ничуть меня одиночество не тяготило. Поселился я в местах этих благодатных, и пение любой пичуги лесной было милее мне, чем голос человечий. Род наш только и терпеть можно из-за детей наших да животных всяких, что тоже нам родственники, а значит, в чем-то оправдание наше. В остальном же народец мы пакостный, и нужна, ой, нужна нам милость божия — без нее смысла нет существованию. Но живем мы, суетимся, делаем что-то — всё не зря, есть в этом промысел, только недоступен он скудоумию нашему, значит, на веру должны принимать многое, иначе занесет нас в гордыне куда Бог весть. Так и я жил с памятью о страшном, с болью в душе и с надеждой ласковой. О питании не думал — всё под рукой уготовлено было. Одну вещь натвердо запомнил из жизни своей и опытов, мне данных — радостнее, легче, когда жалеешь. И потому молился ежечасно — Господи, прими слово мое за детей и животных!

Примечания

5

Банка — лавка, скамейка (морск.).

6

Переборка — стенка (морск.).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я