Поиску Нет Конца

Динна Анастасиади

ПНК представляет собой композицию из трёх видов творчества: малой прозы, новых поэтических работ, а также тизера серии графических историй «Жизнь в моей комнате» и иллюстраций к рассказам.На страницах книги перед читателем несётся диковатое течение времени; разворачивается полотно слов и образов, из которого, как лишние ниточки, выбиваются важные мысли; появляются сложные люди, увлекаемые вперёд не то рядовыми, не то судьбоносными событиями; и, как учит жизнь, бесконечен оказывается поиск.

Оглавление

© Динна Анастасиади, 2023

ISBN 978-5-0060-1984-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Посвящается моей чудесной мами, всегда.

ПРЕЛЮДИЯ, будто из другой жизни

СКЕЛЕТЫ И ШКУРЫ

рассказ

«Потому что все дни его <человека> — скорби, и его труды — беспокойство; даже и ночью сердце его не знает покоя. И это — суета!»

Книга Екклесиаста, 2, строфа 23

* * *

С самого раннего детства Энни Блейз чувствовала тягу к раскопкам. Ещё маленькой девочкой она тайком копалась в соседских садах, вынося из глубин земли на солнечный свет останки собак, кротов или птичек, мастерски точно определяя затем их давность. Причём уже очень скоро Энни Блейз приобрела в этом непростом деле такую великолепную сноровку, что могла выделить дату погребения с настоящей календарной точностью — год, месяц, день, даже приблизительное время суток и состояние погоды на тот момент, — чем не раз ставила в тупик изумлённых родственников и соседей, которым могла с невинным видом как бы вскользь высказать свои тайные познания.

Определённо, кроме простого желания копнуть поглубже, у Энни Блейз было редкое природное чутьё.

И, став взрослой женщиной, она его к собственному счастью не утратила, а лишь отточила. Натаскав саму себя сперва на скелеты домашних животных и на тайно захороненные трупы давностью никак не менее ста двадцати лет, со временем Энни Блейз взялась за более сложные задачи, и приносящие пользу науке, и неизменно дарующие охотничью радость непосредственно ей.

Ничего не было более заманчиво для Энни Блейз, чем рассматривать часами карту, нагнетать себя; потом интуитивно чувствовать вдруг — вот оно! — и с жадностью выхватывать взором одну-единственную точку на карте, уже зная, что в этом месте на натуре непременно будет что-то интересное. Затем — собирать людей, своих верных рабочих, помощников, археологов, копателей, журналистов, любопытных льстецов-дармоедов — словом, тех, кто был в экспедиции совершенно необходим. Снаряжаться; ссориться с отцом; против его решения в который раз уезжать; за три дня, за семь дней, за двенадцать дней добираться до очередного места; разбивать лагерь и, дойдя за ночь ожидания до предельного пика возбуждения и азарта, на рассвете начинать раскопки. В этой простой схеме и состоял смысл жизни молчаливой и деловитой Энни Блейз, любительницы хлопкового нижнего белья, платьев неброских расцветок, тёплых полосатых шарфов, толстых пыльных книг, давным-давно утративших актуальность, лысых кошек с презрительными глазами и непритязательных случайных любовников два-три раза в год.

Непосредственный результат раскопок чаще всего не приносил Энни Блейз особенной радости, как, впрочем, и принятие благодарностей, подарков и наград от коллегии ученых. Дело в том, что она была всегда наперёд уверена в благоприятном исходе своих экспедиций — указывая на место, где надо копать, Энни Блейз знала, что не ошибается с координатами и вскоре увидит очередную древность. А как может принести удовлетворение или стать приятной неожиданностью то, о чём известно заранее? Награды и речи же о её заслугах из уст ученых и журналистов из раза в раз становились всё более нудными и похожими друг на друга. Словом, после, всё казалось насквозь однообразным.

Так было всегда: ажиотаж от подготовки и начала раскопок, когда Энни Блейз могла внутренне почувствовать себя царицей мира, сменялся холодной флегматичностью и задумчивым безразличием, стоило останкам какого-нибудь древнего вождя или доисторического чудища выйти на поверхность из своей многовековой могилы.

Порой Энни Блейз задумывалась, верно ли она поступает, извлекая из недр земли то, что многие годы покоилось там, и не этим ли фактом осквернения обусловливается её отрицательная, пренебрежительная реакция на результаты раскопок? Но Энни Блейз не была подвержена мистицизму, не верила ни в проклятия, ни в души, ни в бумеранги судеб, и на вопросы своего редко сомневающегося сердца обычно отвечала, что ради того, чтобы испытать снова то ощущение жизненной силы, которое поселялось в ней с нового взгляда на карту с целью нахождения места, где придётся копать, она готова перепахать до основания всю планету целиком, гектар за гектаром.

Если бы Энни Блейз была сама с собой до конца честна, она бы смогла признаться себе, что это мифическое решение было своего рода проявлением слабости.

А это смотрелось именно слабостью.

Единственным страхом Энни Блейз — женщины, не боящейся ходить в одиночку по ночам в мире жестоких мужчин, не боящейся ни божьей кары, ни кары дьявольской, не боящейся боли и насильственной смерти, не боящейся потерять близких людей, ровно относившейся к виду крови или мёртвых тел, не страшащейся нападений диких животных, смело гуляющей с книгой и зонтиком по узкой тропинке над крутым обрывом, дерзко и неуважительно глядящей в глаза сильным мира сего, — было утратить чутьё, а вместе с ним и то живительное возбуждение, которое это самое чутьё позволяло чувствовать хотя бы несколько дней сборов. Энни Блейз боялась этой утраты до панического оцепенения: каково лишиться единственного важного, на чём зиждется жизнь, в целом мелочная и бессмысленная?

Вместе с потерей того почти наркотического опьянения Энни Блейз имела риск потерять саму Энни.

И никто на свете не знал об этом её страхе. Внешне спокойная и безучастная, как опытный хирург или патологоанатом, она ухитрялась держать это губительное чувство глубоко-глубоко внутри и оставляла его там упорно, как ту редкую вещь, один в этом мире объект для раскопок, который она не собиралась извлекать на поверхность и определять возраст.

Энни Блейз посвящала всю себя раскопкам, карьерам, ямам в земле, потным болтливым людям, измазанным в грязи, картам и пунктирам, древним скелетам и остаткам плоти на них, полуразложившимся тканям церемониальной одежды, которую давным-давно кто-то даже носил, керамическим горшкам, до сей поры хранящим запах ароматных масел, бессмысленным украшениям, влажным монетам, бесхозным клыкам и беззубым черепам, сломанным костям и истерзанным шкурам.

* * *

К тому моменту, как она перешагнула тридцать пятый год собственной жизни, Энни Блейз сумела растратить на экспедиции и разведывательные поездки большую часть состояния, которое было выделено семьей. Сей факт всерьёз беспокоил её отца, не раз задумывавшегося над, несомненно, беспутной судьбой единственной дочери, у которой, по его авторитетному мнению, явно было не всё в порядке с головой.

Ну, разве находящаяся в здравом уме женщина, которой должно кротко молиться по воскресеньям в церкви, послушно исполнять любую волю родителей, опускать глаза, встречая незнакомого человека на улице во время похода в магазин, посвятить юность вышиванию и мечтам о замужестве, а потом стать отличной женой, матерью и хозяйкой в своём прекрасном семейном доме, после чего встретить почтенную старость и рассказывать внукам сказки, станет так бредово тратить отпущенные ей годы?

Что за вздор: читать обтянутые кожей томики с непонятными терминами, беспрестанно откладывать вступление в брак, дерзить отцу, сбегать из дома в эти никому не нужные поездки ради того, чтобы копаться в зарытом в землю прошлом людей, имен которых нам не суждено узнать, и времен, которых уже не вернуть, а в итоге еще и периодически появляться на первых страницах газет, где с кислым лицом (что было совершенно уже излишним) будет пожимать руку очередному прославленному бородачу в очках! И подобной дочерью добрый старый отец, ничем не заслуживший в жизни такого зла, должен гордиться?!

Чёрта с два!

Разумеется, все вокруг должны были понимать, что сердился он на свою дочь совершенно заслуженно: он породил на этот свет Энни Блейз для абсолютно иных целей, господь свидетель.

И вот однажды, когда, проотсутствовав дома около шести недель, Энни Блейз явила свою фигуру в огромной хвалебной статье об удачных археологических исследованиях в свежем издании передовой газеты «Интересные мировые хроники», и кто-то из круга друзей семьи неосторожно поздравил её родителей с очередной победой, её отец, наконец, принял единственно верное решение. Оно заключалось в теперь уже твёрдом намерении выдать дочку замуж и научить уму-разуму. Если точнее, то решение это имело имя Мэттью Блейза, который насколько было известно отцу, давно претендовал на руку оной.

Мэттью Блейз обладал всеми неоспоримыми достоинствами для мужчины — он был ещё совсем не стар и, пусть не красив, зато обаятелен, верен, уважаем обществом, неколебим и твёрд в выборе блага, прекрасно образован и, что немаловажно, невообразимо богат. Как следствие, для Энни Блейз он являлся превосходной партией.

Едва только Энни Блейз переступила порог родного дома, завершив дела экспедиции и рассчитавшись с рабочими, отец моментально поставил её перед фактом, неоспоримым фактом её замужества, со всей деликатностью и безапелляционностью на которую был способен благодаря своему огромному жизненному опыту.

Энни Блейз, оу, она могла бы отказаться, могла бы упрямо стоять на своём, могла бы начать спорить и, как всегда боем, переубедить отца. Могла хотя бы попросить отсрочки, ведь на её стороне была железная воля, собственный капитал, слава, которую она делала себе годами, влиятельные друзья, могущие оказать поддержку и, в конце концов, закон о независимости каждой личности и свободе выбора, оставленной за любой человеческой единицей этого мира.

Но Энни Блейз отчего-то не стала сопротивляться.

Она почувствовала себя погашенной, невостребованной и пустой, не как живое существо, а, скорее, как шаблон этого существа. Пустотелый контур.

Нехорошее предчувствие неумолимого, какого-то дурного рока заворошилось в её сжавшемся сердце. Страх. Неизбежное, которое должно было свершиться с нею, губительное, странное — уже возобладало над её жизнью.

«Началось», с тоской подумала Энни Блейз, никогда особенно не отличавшаяся фатализмом, когда кратко согласилась с отцом относительно своей свадьбы.

Её отец был удивлён и счастлив — он ожидал от своей взбалмошной (сумасшедшей) дочери какой угодно реакции, но никак не добровольного согласия. Впрочем, страха за Энни Блейз в его душе не появилось, даже тени опасения не пробежало, а всё потому, что впервые в жизни она дала своему отцу повод, пусть и неоправданный, сомнительный повод гордиться ею.

Мэттью Блейз был тут же поставлен в известность о положительном ответе невесты, и воодушевлённо начал чётко скоординированную непродолжительную подготовку к грандиозному счастливому событию.

Через месяц всё было готово, и церемония, повергшая окружающих в шок своею пышностью, но почти не замеченная задумчивой и неразговорчивой невестой, которую все благоразумно назвали «мечтательной», свершилась. Собственно, именно таким образом Энни и стала Блейз.

В час, когда Энни Блейз надлежало покинуть родимый дом, чтобы отправиться жить в свой новый дом с мужем, её отец заперся в кабинете, где в одиночестве обливался слезами радости, гордости и облегчения. А мать до последнего расписывала радужные перспективы и причитала, и только в дверях, почти передав дочь в руки Мэттью Блейза и его сопровождающих, особо близких друзей, вдруг заметила:

— На тебе что-то лица нет, девочка. Ты нездорова? — но тут же словно испугалась собственных слов, которые могли, казалось, разрушить хрупкую атмосферу невнятного счастья вокруг; женщина закусила губу, замахала руками, предотвращая ответ Энни Блейз, и сделала зятю и гостям знак — «уходите уже, полно вам» — как могут мастерски делать, никого не обижая, только лишь самые натренированные радушные хозяйки.

Садясь в машину, очаровательно вежливо открывшую ей дверь, как бы приглашая на удобное сидение позади водителя мужа, Энни Блейз подумалось, что, должно быть, она с самого рождения и по сей день была плохой — ужасной — дочерью, что она вполне заслужила всё, что готовит в отместку ей жизнь, что не лишним было бы извиниться перед отцом и матерью. Это была последняя её мысль, прежде чем автомобиль шумно и задорно завёлся, увозя с собою женщину, покинувшую старый свой дом с чётким намерением больше никогда в него не вернуться.

* * *

В своём на редкость удачном и выгодном браке Энни Блейз зажила беззаботной и счастливой жизнью. И хотя Мэттью Блейз сразу же мягко, но настойчиво дал ей понять, что об её не совсем обычном для женщины хобби — археологии — ей придется забыть, но он с расторопным удовольствием предоставил ей множество других (и не менее дорогостоящих) прелестей, которыми мог компенсировать это её лишение. Энни Блейз к зависти многих могла ни в чем себе не отказывать и, в общем-то, так и делала, как ребенок из интереса пробует всласть из всей без исключения предложенной еды, не особо задумываясь, чему он отдает предпочтение. Энни Блейз тоже просто пробовала всё с вежливым, умеренным и неэмоциональным интересом, пытаясь таким образом выразить своё прохладное уважение великодушному мужу.

Она обставила весь дом по-новому, потом передумала, перекроила всё, снова обставила и вновь передумала — и так раз за разом, ни в одном варианте не нашлось завершенности.

Она открыла у себя вечерний светский салон, где каждую среду и субботу собирались её богатые коллеги — жены друзей Мэттью Блейза, такие же праздные бездельницы, но более общительные, чем она, такие же заложницы сложившегося миропорядка.

Она велела создать сад, в саду — скульптуры и пруд с мостиком, в пруду — рыб, но, так и не придумав, чем же заполнить самих рыб, Энни Блейз потеряла логическую цепочку последовательности и всякую заинтересованность к этой теме.

Она поощряла художников и поэтов; она оплачивала труд никому неизвестных архитекторов и учёбу бездарных медиков, посредством чего как-то раз даже поссорилась с мэром — совершенно не нарочно.

Она собрала огромную библиотеку ценных книг, но уже не прикоснулась ни к одной из них, а однажды среди ночи приказала все их сжечь, никому ничего не объясняя.

Она даже равнодушно, из последних силы пытаясь пробудить в себе любопытство и желание, завела себе любовника, втайне от мужа, никак эту связь не скрывая по сознательному решению: это получалось совершено автоматически, как-то само собой.

Статьи об её научно-археологических успехах перестали появляться в газетных хрониках, однако, нашли себе замену. Время от времени имя Энни Блейз фигурировало в статьях об очередном устроенном светском празднестве. При чём корреспонденты не переставали дивиться потрясающему богатству и неиссякаемому воображению Энни Блейз. То во время маскарада каждому гостю делался маленький подарочек, стоивший как целое небольшое государство, то ради фееричности шоу перед приглашенными плясали полуобнаженные юноши и девушки, одетые в костюмы из пластин чистого золота, во время танца которых звучала музыка известного живого оркестра, а то сама хозяйка въезжала в зал, где проводилась вечеринка, верхом на зебре, обряженной (безумно полосатым) пегасом.

Никто, бесспорно, не мог знать самого любопытного: делая всё вышеперечисленное, купаясь в деньгах, вседозволенности, совершая зрелищные, либо тайные чудачества Энни Блейз никогда не чувствовала себя к ним причастной.

Она делала только то, чего от неё ждали, по какой-то сумасбродной, безразличной ей самой схеме; она только потворствовала мужу, который считал по известным лишь таким, как он, соображениям, что так и должны вести себя счастливые жёны богачей. Сама же Энни Блейз, холёная и ленивая, но всё такая же молчаливая как и раньше, не чувствовала себя живой, не ощущала своё присутствие ни в одном из собственных поступков, годных для передовиц.

Строгое безразличие, привычно игнорируемое всеми, сквозило в Энни Блейз и во время руководства ремонтом, и в выборе гардероба, и в подписании денежных чеков, и в разговорах со знакомками, и в молитвах перед сном — заведённой традиции её мужа, — и в процессе устройства вечеринок, и в кратковременных встречах с пылким молодым любовником. В каждой секунде проведённого ею времени. И она настолько привыкла к этому состоянию, что даже не задавала себе вопроса: «почему это происходит со мной?» Это просто происходило, вот и всё.

* * *

После шести лет её брака Энни Блейз стал сниться один и тот же, раз за разом повторяющийся сон:

Вот она крадётся в сад каких-то соседей, ей от силы лет восемь, хотя она и не очень хорошо помнила себя в этом возрасте, и — в отличие от себя настоящей, от Энни Блейз теперь, та Энни знала, где надо копать. Сперва сны эти были мучительны, они навевали ей непонятную грусть, которой она не знала названия.

На самом деле, она грустила об упущенном, о выскользнувшем из дрожащей хватки, о настолько же далеко затерянном в прошлом, как и корона одного из древних правителей, вырытая Энни Блейз однажды.

Потом эти сны стали приносить ей другие ощущения, искажённые, также похожие на грусть, но болезненно приятные, горделивые. В глубине души она малодушно жаждала вечность за вечностью только и спать, и видеть этот сон.

Вся жизнь Энни Блейз разделилась на два полушария.

День, пустой и хлопотный, пронизанный динамичной скукой; она почти не могла уже запомнить, что с ней в его течении происходит. И ночь: мука, которая давала ей иллюзию былой свободы и того предательски неуловимого возбуждения, которого она ни разу в жизни не получила ни от полового акта, ни от вкусной пищи, ни от успешно завершённого дела.

…Энни тихонько обходит калитку маленькими ножками — главный вход ей не нужен, ей важно остаться незамеченной.

Внутри у неё всё горит, её так и подмывает плюнуть на всё и пуститься бежать к вожделенному месту в чужом саду, но трезвая и всегда холодная часть её рассудка держит эту лихорадку под железным контролем — осторожность превыше всего.

Энни находит тайный лаз в непреступной на вид каменной ограде, он прикрыт густой порослью бледно-розовой вейгелы и снежно-белой жимолости; но ей не впервой наведываться сюда, она уже знает дорогу. У неё есть цель, важная цель; в поле зрения девочки она словно бы горит всеми цветами радуги. На этот раз — вот здесь, под вечнозелёным, молодым ещё самшитовым кустиком.

Энни не жалко, она просто вырывает плохо сопротивляющийся двадцатидюймовый куст и начинает копать кислую, влажную, поддающуюся почву — вдумчиво, безошибочно, методично, целеустремленно.

Пальцы искарябаны, земля под ногтями, платье в грязи — но ни рук, ни одежды ей не жаль тоже: какой в этом смысл?

Энни работает, как машина, гребок за гребком, бесшумно, сжав зубы и улыбаясь. Азартное, всепоглощающее чувство нарастает в её сердце, распирает изнутри, готовое вот-вот разнестись по округе разрушительной взрывной волной — ещё немного, и Энни у цели.

Минута-другая, и она замедляет темп, начиная осторожничать — чуть-чуть, и под её пальцами окажется почти целиком разложившийся труп собаки, молодой самки дога, убитой пьяным хозяином в приступе злобного веселья. Эта собака не любила пьяных, она их презирала. Она была умная собака, выдержанная. Она только единожды успела принести щенят. Она была похоронена полтора года назад, седьмого февраля, в среду, ранним утром, когда было холодно, дул резкий и агрессивный морозный ветер, а изо рта хозяина и могильщика в одном лице, который закапывал своего мёртвого дога здесь спешно, тихо и тайно от жены и маленького сына, шёл молочно-белый, легко уловимый в воздухе парок.

Всё это Энни уже знала, и знала наверняка.

И пусть теперь этот мерзкий соседский мальчишка дразнит её и грозится своим папашей — теперь у неё есть оружие, бьющее без промаха: предложение спросить у драгоценного папочки, куда же делся дог Маффи, семейный любимец? Приболел? Живёт у родственника, у дяди Кларенса, который ветеринар? Да неужели? А обитает этот дядя случайно не под самшитом, на расстоянии какого-то метра вниз? Маленький вредный сосед замолкнет, он будет сбит с толку, подавлен и изумлён, но постарается напустить на себя наглый и самодовольный вид. Так и прикрываясь этой беззащитной маской, как щитом, он побежит домой раньше, чем собирался, якобы на обед, но на самом деле он найдёт отца и спросит о Маффи. И на этот раз не поверит отговоркам так легко — сомнения в его душе уже пустят корни. Это будет болезненный урок, зато Энни сможет быть уверена — нападок этого мальчишки больше не придётся опасаться.

Через четверть часа раскопки Энни подходят к концу: она нащупала свою добычу, аккуратно освободила от земли со всех сторон, теперь труп собаки может быть осторожно извлечён…

Что-то пошло не так. Энни смотрит, моргая, она чувствует обман и разочарование. Впервые в жизни она ошиблась? Она откопала не то, что ждала: это не Маффи.

Энни касается своей добычи — это кости, завёрнутые в шкуру печёночного цвета. Костей много. Их хватит, чтобы кого-нибудь из них собрать. Энни и раньше доводилось собирать скелеты птиц, кошек, грызунов, не человека, но она по книгам знает анатомические соединения на зубок.

Но сейчас не время, сейчас ей почему-то не хочется, она только вновь заворачивает находку в шкуру и, сложив в яму, торопливо забрасывает её землей…

Просыпаясь утром, Энни Блейз трудилась вспомнить — а тогда, в детстве, откопала ли она Маффи? или тоже ошиблась, и это был трупик дрозда, воробья, галки, совершенно случайно погребённой под кустом? или тогда соседи застукали девочку на середине работы и с позором изгнали из сада? Это оставалось для Энни Блейз загадкой.

Стоит заметить, по прошествии месяцев, сны не всегда оставались одинаковы детально.

Иногда ей удавалось собрать из костей настоящий скелет; только её удручал один назойливый факт — выемка в том месте, где шейный позвонок должен был соединяться с черепом, была однозначно неверная: чтобы всё сошлось, чтобы её приладить, нужно было расположить череп задом наперёд, а это был странный вид — лицевая часть, глядящая назад, а впереди, словно косясь на косточки рёбер, чуть опущенный вниз затылок. «Мог ли этот человек, обладатель скелета, жить вот так — дико, со свёрнутой шеей?» часто проносился вопрос в уме Энни Блейз, только она никогда не озвучивала его вслух, словно не желая делиться тайной.

А иногда во сне кости в шкуре говорили с ней. Они рассказывали ей странные, бредовые сказки. Небылицы о женщинах, которые хотят жить, которые любят себя, которые получают удовольствие от работы, читают книги, ищут в облаках силуэты замков, лежа на траве прохладным вечерком. Энни внимательно слушала россказни скелета и шкуры, хмыкая, недоверчиво качая головой, местами восклицая удивленно — «Какая ересь!» — а то и вовсе хихикая, беззастенчиво и открыто как ребёнок.

Чем больше историй Энни Блейз выслушивала от своей неожиданной подземной находки, которая оказалась совсем неплохим рассказчиком с богатой образностью и неиссякаемостью сюжетов, тем меньше верила в это, но всё острее ощущала в себе потребность записать.

С самого утра Энни Блейз строчила, как безумная, игнорируя часы приёма пищи, не узнавала мужа, слуг и знакомых в своей концентрации на деле. Но, не успев дописать даже самой крохи начала, она рассеяно теряла листы, силилась вспомнить, куда могла спрятать их и от кого их прятала, но не выходило; всё больше ненужные мысли заполоняли её голову, мешая думать о необходимом. И каждый раз, каждое утро ей приходилось начинать заново.

Она не замечала, что муж, сперва слегка обеспокоенный её состоянием, теперь всерьёз запаниковал, водил к ней врачей и колдунов, придумывал скучные развлечения и без толку пытался чем-то её заинтересовать.

Наконец, Мэттью Блейз был вынужден опустить руки и сделать то, чего не желал бы делать ни при каких обстоятельствах — позволить жене участвовать в раскопках.

Энни Блейз отнеслась к предложению вяло, она не успела даже понять, кто и о чём с ней говорит, но по инерции, по выработанной годами привычке согласилась. Испытывавшая сонливость, она была торжественно подведена мужем к огромному разноцветному листу с запылёнными краями, вывешенному на стену. Только спустя минуту после череды сходных образов её осенило, будто бы мозг вдруг полыхнул, политый бензином: это карта! Археологическая карта, её археологическая карта, страшное знамение, её портрет в похоронном венке.

Мэттью Блейз немало обрадовался, увидев в глазах жены чуть вспыхнувший огонёк живого рассудка, но не мог понять, почему он был оплотом страха и разочарования, почему это его великодушное разрешение ей вернуться к прежнему «неженскому» хобби не воспринимается ею с активной радостью. Но, хотя Энни Блейз, наконец-то, узнала и карту, и мужа, и обстановку, она сделала это внешне апатично, чему служило две причины.

Во-первых, ей не хотелось ехать на раскопки; странно сильное сопротивление этому забурлило в ней, как вулканическая лава перед извержением. Отсутствие чего-то важного, забытого, задавленного, обиженного, что обычно овладевало ею перед отъездом на очередное заветное место, смутно беспокоило её, удивительно скоро подтачивало силы.

Во-вторых, вся сложившаяся ситуация — да даже сама вот эта карта перед нею — вселяла в Энни Блейз сплошной и мрачный бесконтрольный ужас. Она утратила всё, всё, что в ней было, она стёрлась; стержень, державший её тело в вертикальном положении, сломался, и она, болтающаяся без основы, безвольная, уплывала теперь; даже страдания не могли вернуть ей жизнь. Смысл умер, жизнь умерла — Энни Блейз, сама Энни не знала, куда ехать, за что браться, куда нужно направить лопаты рабочих. Энни умерла.

Сердобольный супруг счел её молчание за согласие и опрометчиво сказал, надеясь доставить ещё большее удовольствие, что он даже наметил специально для неё и её экспедиции примерный маршрут. Энни Блейз в ответ затравленно улыбнулась. Муж очень любил её, он только и мечтал, как бы облегчить ей жизнь, не понимая, что то, что проходит все препятствия легко, преодолевает свой намеченный отрезок пути быстрее, гораздо быстрее, слишком быстро.

Сидя в машине, которая шла во главе целой вереницы таких же, в дороге, намеченной Мэттью Блейзом, до предполагаемых им же древностей, Энни Блейз была, несмотря на внешнее меланхоличное спокойствие и роскошное одеяние, изношенной, безграмотной, голой, избитой, седой и больной — не физически.

Ирония состояла в том, что Энни Блейз снова ехала на раскопки, но, на этот раз, не имея никакой цели. Странно и грозно.

* * *

Это произошло на четвертый день от официального начала экспедиции.

* * *

Энни Блейз стояла на наскоро сколоченном строителями деревянном мостике вместе с мужем, под ними были вырыты целые глубокие карьеры, где копошились маленькие фигурки рабочих с лопатами, кирками, мётлами и прочими инструментами — явно не нужными.

Энни Блейз не столько раздражалась, сколько дивилась на саму себя и на то, как же она — она! — умудрилась оказаться здесь, сейчас и вот так, в положении зависимом, смешном, усталом.

В её голове с плавностью, лишённой всякой элегантности, кружились невесёлые, прерывистые мысли:

«За кого он держит меня — за комнатного пёсика, за цветок, который достаточно только пересаживать время от времени, чтобы не чах, или за обыкновенную дуру?.. А кто же я… Купили, продали, перекупили… Привёз меня сюда, милый, снисходительный Мэттью, палач и апостол… Он хочет мне добра?.. Он хочет быть вдовцом?.. Он хочет моей благодарности или просто освободиться, как те, в старом доме?.. Считает, что приносит мне радость, не так ли?.. Предложил лучшую цену и перекупил, так что же, владеет теперь?.. Управляет. Намечает маршрут. Но, кто-нибудь! Хоть кто-то с чутьём: здесь ведь нет ничего… гектары пустой земли… Пустая земля, ничего в себе не кроющая… Эта земля, как и я… На много миль вокруг — ничего… Всё здесь — могилы Энни… Ничего, ничего, ничего, ничего… но мы копаем, мы вгрызаемся в землю, мы мучаем её ни за что!.. За что мы мучаем меня, её?.. И ведь откапываем… Бессмыслица, чепуха!.. Он думает, я не знаю. Его люди закапывают ночью старые трупы, уже отрытые кем-то, чтобы я нашла их днём… Страшные, страшные дни, театр… Он считает, я не слышу, как они работают ночи напролёт… Земля после них совсем свежая, рыхлая, всякий догадался бы, что её намедни перерывали… Мои раскопки — фарс, фермерское поле!.. Огород: Мэттью садит, я послушно пожинаю плоды… За кого он держит меня?.. За кого эта земля…»

Отдалённые, путаные размышления перемежались с отрывочными воспоминаниями о детстве, о снах, что продолжали посещать её ночью. Энни Блейз смотрела вниз с мостика, муж рядом заботливо чуть касался её тощего острого локтя, но картинка карьера, взрываемого дважды в сутки с одной и той же обманной целью, перекликалась, наслаивалась на другую: тоже взрытую землю, тоже безбожную яму, тоже с находкой, что обманула ожидания юной девочки-землеройки, молчаливой и деловитой.

Скелет с черепом наоборот, кости в шкуре, скелеты и шкуры с запахом гнили и тления, с тлеющими мечтами, над которыми уже залетали мухи, привлечённые атмосферой разложения…

— Да-да, скелеты и шкуры, — пробормотала Энни Блейз, мягко высвободившись из объятий мужа. Подошла к самому краю мостика с невидящим взором, схватилась за грубо вытесанные перильца, что пальцы побелели на проступивших выпуклостях костяшек, перегнулась туда, к бездне, где не только гулял ветер, но и, едва различимые ею, разбредались в конце рабочего дня люди. И, обернувшись к Мэттью Блейзу с неожиданной улыбкой, Энни спросила громко:

— А что, дорогой мой, может ли человек жить со свернутой шеей?

<30 сентября 2008>

ЭГОИСТКА

(урезанный) рассказ

Беседа движется бестолково, словно по схематическому кругу. Или, скорее, по спирали, с каждым новым оборотом набирая скорость.

Я в полной растерянности.

— Ты такая эгоистка! — бросает мне Нина в итоге. Её тон резок, он обвиняет, ранит намеренно. — Всегда была. Невозможно! Дурацкая Луиза.

В этой рассерженной фразе чувствуется нацеленность.

Меня впервые укоряют в тщеславии и самодовольстве. Раньше никто не называл меня эгоистичной, и у меня в голове не укладывается.

Раньше и Нина никогда не критиковала мои недостатки столь бурно.

Мы, в принципе, крайне редко ссорились. То есть, Нина в силу непростого характера ссорилась часто, но почти никогда — со мной. Мы уживались идеально, и я искренне недоумеваю, что на неё нашло этим утром.

Моя растерянность возрастает; я говорю только «Ладно», и это, скорее, едва слышное бормотание, нежели настоящая прямая речь. Я надеюсь, что моя сговорчивость погасит конфликт, но мне не удаётся усмирить взбешённую девушку.

— Как ты не понимаешь, — запальчиво продолжает Нина, — что ты не чёртов центр этого мироздания! Помимо тебя в нашем мире полно других людей, вещей, событий и, не знаю, просто… прочих классных штук! Ты должна перестать вечно обращать на себя всеобщее внимание, это реально достало уже!!

Меня слегка подташнивает. Я молчу, просто давая Нине возможность выплеснуть накопившееся.

Возможно, в ней говорит элементарная ревность к неким моим успехам, которые самой Нине не дались пока. Недовольство вниманием, получаемым мной от каких-то людей? Надеюсь, дело только в этом. Иначе у нас проблемы.

— Ты не пуп земли, Луиза, ты всего лишь обычная девчонка из глубинки, такая же выскочка, как тысячи, что приехали в столицу, надеясь на что-то! Почему ты постоянно строишь из себя этакую непревзойдённую диву и считаешь, будто я должна подобострастно упасть тебе в ноги, как все остальные?

Интонации нарастают: Нина не на шутку злится на меня. Меня уже по-настоящему мутит, но я стараюсь сохранять выражение своего лица внешне спокойным; если повезёт, даже немного участливым.

— Чего ты молчишь да молчишь, когда я тут пытаюсь разобраться с тобой? Как, по-твоему, это повлияет на нас?!

Она такая грозная сейчас, что я хочу просто спрятаться от её взгляда. Затем до меня доходят некоторые её слова, и я непроизвольно растягиваю губы в широкой счастливой улыбке: мы знакомы всего восемь месяцев (с тех пор, как меня приняли в труппу), но, оказывается, Нина воспринимала наше общение очень серьёзно. И это так здорово, что просто крышу сносит.

Пусть у неё есть какие-то причины для профессионального недовольства мною и моей якобы заносчивостью, я могу это пережить. В том случае, конечно, если Нина поможет мне найти компромисс и прийти к какому-то мирному соглашению с ней, а не к очередному раунду затянувшейся склоки.

Но улыбка моя окончательно выводит распалённую девушку из себя, и она сердито пихает мои плечи.

— Прекрати истерику, — указываю я, ловя её руки и непроизвольно на полтона повышая голос. Всё-таки, сорвалась: не круто, Луиза, совсем не круто.

Нина, видимо, тоже понимает это, моментально ощетиниваясь:

— А ты прекрати на меня кричать!

— Если ты успокоишься. — Благоразумно предлагаю я. Мы можем всё обсудить.

Нина не согласна, она яростно бросает мне в лицо:

— Какого?.. Я вообще жалею о том, что ты — часть моей жизни!

И это последняя капля сегодня.

— Окей, — говорю я глухо. — Твоя жизнь ужасна, потому что в ней появилась я, так? Хорошо, меня в ней больше нет. Ты довольна?

Во мне сейчас, большей частью, говорит обида. Если бы момент не был настолько нагнетённым, я бы никогда не решилась на крайние меры.

— Ух ты, — говорит Нина потрясённо. Это её первая реакция. Потом в её глазах появляется подозрительность, она ищет подвох, озираясь, будто ожидая, что сейчас обнаружится тайная комната или подпольный люк, где я могла бы спрятаться. Но здесь ничего такого, разумеется, нет; это всё ещё всего-навсего моя комната в общежитии.

— Это какой-то трюк? — спрашивает Нина, озвучивая вслух своё предположение, неподкреплённое действительностью.

— Не-а, — отвечаю я обыденно. — Нравится?

Её взгляд продолжает рассеянно скользить по пустой комнате. Понемногу она понимает, что это произошло на самом деле: я сказала, и я сделала.

— Ха! — улыбается Нина почти восхищённо. — Никогда не подумала бы, что ты… — она мотает головой; её светлые длинные волосы, как всегда, распрямлённые утюжком, немного изменяют манеру своего лежания на её плечах и спине. — Знала бы, что ты действительно сделаешь это, заставила бы тебя исчезнуть ещё после того эпичного раза, когда ты трусливо сбежала после… того случая, даже не соизволив обсудить произошедшее.

— Я просто запаниковала, — оправдываюсь я в тысячный раз. — Действовала на автомате. Не хотела причинить тебе боль — просто испугалась, что запутала всё. И испортила.

— Да, спасшись бегством.

— Я же извинилась!

— И что?

— И ты сказала, что никто ведь не пострадал, и мы об этом забудем.

— Ага, а ты подумала, что отделалась так легко, да?

Как хорошо, что Нина сейчас не способна увидеть моих пунцовых щёк. Стыд мне и позор.

— Как бы там ни было, теперь тебе лучше покинуть это место. — Поморщившись, советую я. — Сюда скоро вернутся теперешние жильцы, кем бы они ни оказались, они вряд ли обрадуются твоему присутствию в своей комнате. Да и внятно объяснить им, кто ты и почему здесь оказалась, ты не сможешь.

— Хочешь сказать, тебя совсем нет больше? — всё ещё не до конца усвоив этот концепт, Нина вздёргивает брови. — Ва-а-ау. Я думала, что это распространяется только на меня, а чтобы так глобально…

— Не умею делать дела наполовину, — признаю я, невесело усмехаясь. Нина отстранённо кивает, словно нехотя подтверждая мою правоту:

— Уж в чём, а в отсутствии должного усердия тебя обвинить нельзя.

Нина всё ещё продолжает стоять на пороге комнаты, так и не открыв дверь. Она оглядывает оставляемое ею помещение странным нечитаемым взглядом.

Когда я пытаюсь выяснить у неё причины задержки, она встряхивает головой, словно изгоняя из неё какую-то мысль, а затем улыбается замершей, показательно насмешливой улыбкой, нисколько не иронизируя на деле:

— Я даже не заметила, в какой момент… но теперь вижу, что здесь даже нет уже ни единой твоей вещи. Вся эта обстановка… — Она кусает губы, а потом отшучивается: — Что я могу сказать? Беспорядка теперь гораздо меньше. Твоё воздействие губительно сказывалось на этом месте — теперь злосчастное влияние ушло, и всё стало словно…

Не договорив, Нина останавливает себя и быстро покидает комнату, громко захлопывая дверь за своей спиной. Улыбка хранится на её прелестно тонких губах, будто на крайний случай. Она напевает себе под нос, игнорируя взгляды горожан, бросаемые на неё. Мотив песенки подчёркнуто радостный.

Мне тоскливо.

Если она не поскупится открыть дорогущее подарочное вино, чтобы отпраздновать моё исчезновение, или начнёт в порыве благодушия раздавать всю свою наличность случайным попрошайкам, ознаменовывая тем самым своё доброе расположение духа, я совсем не удивлюсь.

Сначала мне кажется, Нина просто гуляет, наслаждаясь отличной погодой и своим неожиданным одиночеством, но затем я замечаю, что маршрут её узнаваем, и цель этого неспешного пешего похода по суетливым городским улицам конкретна.

Мне ли не угадать пересечение этого времени и места: уже почти полдень, и Нина направляется в нашу любимую кофейню на традиционный ланч.

Ох, погодите. Я сказала «нашу»? Да уж. Учитывая обстоятельства на данный момент, это определение даже в моей голове звучит до смешного нелепо.

Как бы то ни было, Нина входит в кофейню, точная как часы, ровно в двенадцать утра. Это так привычно.

Даже проводя протяжённость дня порознь, мы всё равно всегда встречались с Ниной здесь в полдень, чтобы разделить кофе, пончики и лёгкий десерт, чтобы поболтать полчасика, чтобы подержаться за руки, делясь новостями.

Мы делали это на протяжении двухсот двадцати девяти дней, ни разу не нарушив заведённого где-то в начале знакомства обычая. Когда я только вошла в новый коллектив, обычай этот ввела Нина, которая без обиняков объявила остальной труппе себя моим «неофициальным ментором», мотивируя своё решение элементарно тем, что мои глаза «чертовски чёрные», и взялась знакомить меня планомерно и с театром, и с городом, и с собой. Нина, как личность ослепительно яркая, была самой интересной достопримечательностью, нельзя не согласиться.

Я не пропустила наш совместный ланч даже в день после «несчастного случая»: трусила появиться в театре и показаться там на глаза разъярённой моим бегством Нине, пережив незабываемый инцидент, но не нашла в себе сил проигнорировать эти наши кофейные встречи, на тот момент имеющие стаж более, чем в четыре месяца.

Скандал тогда Нина устроила, что надо, профессионалка.

Наверное, необходимость являться именно в эту кофейню и занимать невзрачный столик в дальней части помещения въелась в подкорку наших с Ниной мозгов, потому что сейчас — обстоятельства кардинально изменились, а Нина всё равно вполне предсказуемо следует многократно повторённому сценарию.

Она сидит на своём стуле, катая ладонью по столу перевёрнутую на бок миниатюрную солонку. Спустя какое-то время бариста за стойкой называет её имя. Раскрепощённой походкой Нина подходит, чтобы забрать свой заказ, когда вдруг происходит непредвиденное. Ей предлагают порцию на двоих. Всё просто: Нина всегда заказывала на нас обеих, и в этот раз, вероятно, повторилась машинально.

Теперь она смотрит на два картонных стаканчика эспрессо, на четыре аппетитных медовых пончика, на широкую пиалу сливочного мороженого с двумя десертными ложечками, и не верит собственным глазам. Какую-то секунду она выглядит как кошка, которой наступили на хвост.

Но затем берёт себя в руки и говорит холодным тоном:

— Мне не нужно столько. Мой заказ — на одну персону.

— Но… — растерянно возражает бариста, что Нина пресекает хлёстким:

— Уберите лишнее, я сказала.

— Должно быть, на кассе ошиблись, записывая заказ. — Миролюбиво признаёт парень за стойкой, прикусывая губу, и покорно избавляет поднос Нины от дополнительного груза.

Оплатив, Нина забирает свою половину и, гордо задрав нос, возвращается к нашему столику. Бариста досадливо смотрит ей вслед, прежде чем вернуться к работе не без смиренного вздоха.

— Но ведь ошибки не было. — Я сочувствую пареньку.

— Что с того? — отвечает мне Нина неэмоционально. — Я не собираюсь доплачивать за еду для того, кого даже не существует.

— Резонно, — фыркаю я.

Дальше разговор какое-то время не вяжется. К моменту, когда, покончив с остальным, Нина вяло ковыряет ложечкой свой шарик мороженного, пачкая его в вишнёвом сиропе, между нами завязывается, наконец, диалог, но он не радует меня — в нём нет былой непосредственности. Только спустя какое-то время я понимаю возможную причину зажатости Нины: ей трудно разговаривать с собеседником, которого нельзя увидеть.

Для меня очевидно, что её удручает именно это, и я просто милосердно сворачиваю нашу беседу, чтобы дать девушке спокойно доесть.

По крайней мере, я каким-то образом подспудно ощущаю, что Нина если всё ещё дуется на меня в связи с утренней ссорой, то уже и вполовину не так сильно, как прежде.

Вытирая губы после приёма пищи, Нина спрашивает у меня, не выпачкала ли лицо, и я говорю, с какой стороны рот нужно ещё раз промокнуть салфеткой.

Затем Нина кивает пустоте и, покинув кофейню, ловит такси, чтобы успеть в театр.

На заднем сидении чужого авто Нина в обход безразличного водителя вдруг начинает демонстрировать мне довольство своей улыбкой.

— Э-э-эй, ты пропустишь самое интересное сегодня.

Действительно, вспоминаю я, нынче должны объявить результаты отбора актёров в новую постановку.

— Тебя ведь не будет там в действительности, правильно? — я киваю, хотя знаю, что Нина не сможет увидеть этого; да ей и нет нужды. — А то у меня, наконец-то, появился шанс заполучить большую роль, представь себе!

— Поздравляю, — говорю я искренне. Я присутствовала на её пробах два дня назад, и Нина была великолепна. Постановочная группа окажется просто сборищем ослов, если проигнорирует её блестящее выступление.

— Точно. Если мне удалось впечатлить их, то у меня будет столько же слов, сколько обычно бывает у тебя.

— Не волнуйся на этот счёт. У меня больше не может быть никаких слов, Нина, вообще. — Напоминаю я мягко, и девушка мрачнеет; всё довольство жизнью и открытая детская горделивость моментально спадают с неё, как некачественно закреплённая вуаль.

— Ну да, — говорит Нина после продолжительной паузы; её голос отрывистый и почти злой, но в этот раз я не чувствую, что злится она на меня. — Знаешь, не так весело думать о том, что я, наконец, догоню тебя или вовсе обставлю, учитывая, что ты добровольно сошла с дистанции.

— Так будет лучше для тебя, — уверяю я её, но она лишь вяло огрызается, демонстрируя мне средний палец.

Намёк весьма красноречив и предельно ясен. Я замолкаю. Всю оставшуюся часть пути до театра мы проезжаем в тишине.

Потом на целых два часа я отвлекаюсь на наблюдение за стайкой рыжих голубей, живущих в щелях под резным фасадом театра, и о существовании которых я прежде и не подозревала. Когда я спохватываюсь и возвращаюсь к Нине, она уже ругается с помощником режиссёра.

Молодой человек старается оставаться вежливым и даже деликатным, не понимая, в чём оказался не прав. Он пытается донести до рассерженной актрисы мнение своего начальства мирно, но та умеет раздражать своим упрямством и прямолинейностью. Особенно, когда не в духе.

Я вслушиваюсь в их диалог на повышенных тонах, и улавливаю суть.

Нине отвели главную женскую роль. Это её шанс раскрыться, доказать всем, на что способен её талант. Нина против: она считает, что эта партия находится вне рамок её возможного репертуара, персонаж абсолютно не из её амплуа, даже касательно физических характеристик. И ей кажется бессмысленным пытаться втиснуться в роль, которая ей явно «не по размеру».

Дело не в том, что Нина вдруг испугалась свалившегося на её голову шанса или трусит брать на себя большую, чем обычно, ответственность. Она просто рассудительна, и соизмеряет свои силы объективно; она не хочет подвести всех.

Что и пытается втолковать режиссёрскому ассистенту.

В конце концов, тот предсказуемо сдаётся и говорит, что в таком случае господин Ш. передаст роль следующей кандидатке: М.

— М.? — не веря, повторяет Нина.

Она смотрит на парня так, будто он сморозил несусветную глупость, поэтому тот моментально принимается активно вчитываться в какие-то бумаги, которые извлекает из серой папки.

— Какая нелепость! Эта роль будто была написана специально для Луизы, и всем прекрасно известно, что она — лучшая из нас здесь! Хотя если ты скажешь ей об этом, я буду отказываться от своих слов. — Нина взволнованно всплёскивает руками. — Почему вы просто не дадите Луизе играть?

— Кому? — переспрашивает помощник режиссёра, боязливо отрывая взгляд от своих распечаток.

— Луизе. — Помертвевшим голосом повторяет Нина. Кажется, до неё только теперь начинает доходить, и она с трудом сглатывает, будто предчувствуя отклик собеседника ещё до того, как он произносит жутковатую фразу «А кто это?» вслух.

Отрицательно мотая головой, Нина пятится. Я встревожено наблюдаю за ней, но не знаю, какими словами успокоить её в такой момент.

Ассистент бросает девушке, вновь углубляясь в документы:

— Когда выйдешь, пригласи, пожалуйста, М… — Но Нина бесцеремонно прерывает его:

— К чёрту М., — прежде чем под поражённым взглядом молодого человека выбежать вон.

Нина торопливо покидает театр. Оказавшись на улице, где палит яркое солнце и люди прячутся от него за солнцезащитными очками в модных цветных оправах, девушка с усилием глубоко дышит.

— Вот как это есть, да? — обращает она ко мне, но в её интонации нет ожидаемого обвинения. Я нахожу там, скорее, отчаянную мольбу разубедить. — Полностью?

— Полностью, — вынужденно подтверждаю я.

— Дьявол! — Нина закрывает глаза, уточняя: — И значит, когда ты говоришь?..

— Никто, кроме тебя, не слышит.

— Какая честь, — Нина болезненно скалится в безрадостной улыбке, а затем быстрым шагом идёт вдоль улицы. — Чудесно, — говорит она, сообразив, — тогда выходит, что полдня сегодня со стороны я выглядела, как сумасшедшая.

— Мне жаль? — жму я плечами.

— Иди ты, — беззлобно отзывается моя спутница, сворачивая в безлюдный переулок между жилыми домами. Там она прислоняется к холодной стене и без выражения смотрит в противоположную сторону.

— Вот и что мне теперь с тобой делать? — интересуется она негромко.

— Ты просто будешь жить дальше, и…

— Нет. Я спросила не «что мне делать?», а «что делать с тобой?». Чуешь разницу? У меня на хвосте теперь невидимая экс-прима музыкального театра. С этим рано или поздно придётся что-то решать. — Нина ухмыляется с бравадой, и я зеркально копирую её мимику, отзываясь:

— Не драматизируй.

Нина вдруг странно хмурится.

— Что? — спрашиваю я.

— Ты звучишь тише. — Непроизвольно тревожась, замечает та.

— Конечно. Так и должно быть.

— Что именно? — Нина ощутимо напрягается, ожидая моего ответа.

— Ох, ты же не думала, что я и дальше буду таскаться за тобой бесплотным голосом?

–…гм. А разве нет?

— Серьёзно? Ладно тебе. То, что я делаю это сейчас, скорее, остаточный эффект, но он ненадолго. Я ведь исчезла из твоей жизни, Нина, помнишь? Ты сама захотела, чтобы я перестала быть её частью, и я освободила тебя. Скоро я покину тебя полностью, и всё у тебя станет, как надо.

— Луиза… — выдыхает Нина, словно я не говорила с ней, а ударила её в живот. Такая реакция удивляет меня. — Это уже не смешно.

— Это никогда и не было смешным. — Я беспомощно развожу руками, как если бы моя собеседница способна была увидеть этот жест. — Это было воплощением изъявленного тобой желания. Я избавила тебя от неприятностей.

И окей, я признаюсь: вполне возможно (самую ничтожную малость), что моё решение чрезмерной патетикой окрасило именно стремление напрямую доказать Нине, что я вовсе не эгоистична. Нет, я — пойду на всё ради.

— Разве ты не счастлива теперь? — пытливо спрашиваю я.

— Боги, — выдавливает Нина, кое-как переварив мои слова. — И говоря «покину», ты имеешь в виду, что я и слышать тебя перестану в скором времени?

— Более того: к завтрашнему утру, ты полностью меня забудешь.

Вот сейчас, — думаю я, — она рассмеётся с облегчением.

Или скажет что-то вроде: «Сразу бы!».

Или вовсе, легкомысленно напевая снова, пошагает со спокойной душой домой, оставляя меня позади навсегда.

Я думаю, что это будет так. Это то, чего я боюсь, и то, как Нина не поступает.

Против ожидаемого, она лишь хрипло охает, и судорожно выхватывает воздух руками, словно надеясь нашарить возле себя что-то, и выдаёт почти агрессивное «Нет!». Затем «Нет!» повторяется тише, а уже в следующий миг Нина отворачивается к стене, закрывая лицо руками.

— Эй? — робко зову я. — Что такое?

— Ты… ты… — бессвязно бормочет Нина, и вдруг по-детски беспомощно и громко всхлипывает, чем повергает меня в короткий, но глубокий шок.

Нина… плачет?

— Чтоб тебя-я-я!.. — выдавливает девушка, задыхаясь в слезах, и сползает вниз по стене. — Ненавижу тебя, мерзкая Луиза, ты так напугала меня, так напугала!

— Я совсем не… — лепечу я потерянно. Я не понимаю. Чем я могла её настолько испугать?

— Ты всё делаешь не так! Лишь бы довести меня до ручки, словно нарочно издеваешься, зная, что мне не всё равно!.. А сейчас ты исчезла, взяла и исчезла, нечестно, нечестно бросать меня из-за дурацкой ссоры, из-за глупого необдуманного оскорбления, сказанного сгоряча, не-чест-но, понимаешь ты, так нельзя, и теперь у меня из-за тебя и твоих выкрутасов тушь потечёт, и сердце точно остановится-я-я, — Нина снова протяжно рыдает на финальной высокой ноте.

Мне так жаль убитую горем Нину, и её слёзы буквально разъедают всё моё существо. Хотелось бы мне как-то утешить её. Ох.

— Шшш, шшш, — бездумно шепчу я, пока она, обхватив себя руками, плачет. Мне кажется, что это поможет ей, и я пытаюсь: — Уже скоро всё закончи…

— Захлопнись!! — шипит она, прежде чем я успеваю договорить слова поддержки, которые, как оказывается, лишь повергают Нину в ещё большую панику. — Что ты несёшь? Не смей так говорить. Заткнись-заткнись-заткнись!

Я виновато замолкаю, и следующие две трети часа моя душа разрывается от боли, пока я наблюдаю, как Нина пытается справиться с собой.

В конце концов, она утихает.

Потом вдруг перепугано вскидывает голову и спрашивает взволнованно:

— Л-Луиза? Луиза, ты где? Ты ведь ещё здесь, правда? Отзовись, Луиза!

Она продолжает звать и звать меня, не обращая внимания, что я каждый раз старательно откликаюсь.

Беда в том, что мой голос уже едва слышим для неё. Время неумолимо. Я не знаю, как дать ей понять, что я всё ещё рядом, что бояться ей нечего… пока.

Только пока. Скоро я исчезну.

Меня бьёт озноб.

Нина медленно поднимается, и трёт кулаками опухшие от слёз веки, и затравленно озирается.

— Будь там, — говорит она непонятно. — Пожалуйста, просто окажись там.

Затем она спешит, и я спешу за ней; вскоре мы оказываемся в её апартаментах на шестнадцатом этаже высотного здания.

Мне отлично знакомы все три комнаты её просторной квартиры. В посудном ящике на кухне прежде стояла моя любимая белая кружка с разноцветной надписью «Pretty Kitty»; в ванной болтались моя сиреневая зубная щётка и запасная коробка с тампонами на крайний случай; а в спальне для моих рубашек-брюк-чулок был отведён персональный отдел в шифоньере. Хотя мы, как я уже упоминала, технически, знакомы были меньше года, я — особенно в последние месяцы — проводила у Нины больше времени, чем в общаге. Не знаю, почему она позволяла мне это, если я так раздражала её на сцене. Но, по крайней мере, это объясняет, отчего она считала, что мы близки. Если подумать, припомнив не небрежно бросаемые слова, а каждодневные действия и имеющие значения поступки, то меня даже удивляет, как я сама не заметила этого?

Обращала больше внимания на наносную шелуху показательного равнодушия, скрывающего внимание и тихую заботу, и уверовала, что живу в идиотском мире, где мне приходится исчезать, чтобы принести хотя бы какую-то ощутимую пользу.

Стараясь не погружаться в уныние от собственных размышлений, я концентрируюсь на бледной Нине с воспалёнными глазами, которая лихорадочно ищет хоть какие-то следы моего пребывания в её доме и к ужасу своему не находит больше. Ни кружки, ни вещей, ни совместных фотографий…

Остановившись, она замирает посреди гостиной (я обычно ночевала именно в этой комнате, на диване, хотя и Нина часто проводила ночи здесь же, против всякой логики укладываясь не в своей спальне, а как-то умещаясь подле меня на диванных подушках, чтобы можно было переговариваться до рассвета, как на пижамных вечеринках) и, закрыв глаза, шевелит губами. То ли молится кому, то ли просто повторяет моё имя, думая, что так шансы со временем забыть обо мне сократятся до нуля.

Я отчаянно пытаюсь изобрести способ привлечь к себе внимание хозяйки квартиры, дать о себе знать.

Не придумав ничего лучше, я приближаюсь к ней и, практически касаясь невесомо мочки уха, кричу ей как можно громче, чтобы быть услышанной:

— НИНА! НЕ ВОЛНУЙСЯ, НИНА! Я ЗДЕСЬ, ПРЯМО РЯДОМ С ТОБОЙ!

— Луиза, я почти не слышу тебя, — жалобно произносит та, моргая влажными глазами, силясь понять, откуда доносится до неё слабый отзвук моего присутствия. Она теряет меня и чувствует это. — Но если ты меня слышишь, то знай, ты просто знай. Единственное, о чём я действительно сожалею — не о встрече с тобой, но о моём отвратительном характере, который так трудно контролировать. Я взрывная, и эмоциональная, и это я бываю эгоистичной. Становлюсь такой мелочной, злобной, самой от себя противно. И я, понимаешь, я вовсе не завидую твоим успехам, я просто из-за них постоянно боюсь, что хуже всех и совершенно ничего не стою, а это так бесит. Потому что это значит, что ты в любой момент об этом догадаешься и забудешь обо мне, и это будет только справедливо, ведь ты достойна куда большего, Луиза, это очевидно. И знаешь, — она заминается. — Проблема же не в тебе. Не ты должна была исчезнуть. Слышишь? Я ведь рада, просто невообразимо рада тому, что ты есть в моей жизни! И я бы так хотела, чтобы ты оставалась в ней и впредь. Чтобы была со мной, и терпела мои истерики, и позволяла заботиться о тебе, и ставила меня на место, и собирала меня по кусочкам, и пропускала мимо ушей все неправдоподобные обвинения и неосторожные слова, которые зачем-то вылетают временами из этого чёртового рта. Чтобы работала со мной в театре, спала в моём доме, ждала меня в кофейне в полдень за нашим столом каждый день. И чтобы мы больше не разлучались.

Теперь и для меня её голос звучит глухо, ибо мои уши буквально закладывает. Я готова пройтись по комнате колесом от радости, согласиться на все условия, сделать, наконец, что-то правильно.

Но суть бедственного нашего положения в том, что меня уже почти совсем нет, а в скором времени окончательно не останется.

Ещё никогда в жизни я ни в чём так сильно не раскаивалась.

Нина запинается в своей речи, нервно хихикает:

— Ради всего святого, ох. Телячьи нежности — не мой конёк, так неловко.

Я улыбаюсь, хотя мои щёки влажные.

— Так не должно закончиться, — жалуется Нина и просит: — Не уходи.

Смысла кричать даже в самые её уши уже нет: сколько бы я теперь ни надрывалась, меня не слышно. Вечереет.

— Ты можешь отменить это, Луиза? Можешь снова появиться в моей жизни?

Я, честно, не знаю.

Но я так сильно желаю этого, что, кажется, каждый атом из которого я состою, несёт в себе именно эту информацию.

Ровно шестьдесят восемь секунд уходит на то, чтобы мир многозначительно смолк; на шестьдесят девятой секунде между моих лопаток пробегает холодок, одновременно с чем Нина издаёт слабый изумлённый писк; и уже в следующее мгновение потрясающе материальная я оказываюсь в её объятиях.

<16 октября 2012>

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я