Дэниел Мартин

Джон Фаулз, 1977

Джон Фаулз – один из наиболее выдающихся (и заслуженно популярных) британских писателей двадцатого века, современный классик главного калибра, автор всемирных бестселлеров «Коллекционер» и «Волхв», «Любовница французского лейтенанта» и «Башня из черного дерева». «Дэниел Мартин» – это британский «сад расходящихся тропок», книга, которую сам Фаулз называл «примером непривычной философии, выходящей за рамки обывательского понимания» и одновременно «попыткой постичь, каково это – быть англичанином». Герой этого романа – бывший драматург, а теперь преуспевающий голливудский сценарист – возвращается в Англию навестить заболевшего друга. Оказавшись в компании людей, хорошо знавших его прежде, он вынужден наконец разобраться с тайнами, скрытыми в его прошлом, и, произведя радикальную переоценку ценностей, найти себя…

Оглавление

Игры

— Так и напиши.

— Нет.

— Ты просто должен это написать.

Он улыбается в темноте:

— Дженни, в творчестве нет никаких «должен».

— Ну — можешь.

Тоном строгого папаши он произносит:

— Тебе давно пора бы заснуть.

Но сам он стоит у окна совершенно неподвижно, пристально вглядываясь в ночь; из темноты комнаты он смотрит на пальмы и пуансеттии, на широкие листья рицинника в саду; и дальше — за ограду сада: деловая часть города, безбрежное плато обычной, ювелирно сияющей огнями ночи. Он на долгий миг закрывает глаза — потушить это сияние.

— Тут призраков полно. В конце концов они тобой завладевают.

— Ну вот, теперь ты в ложную романтику ударился.

— Ты хочешь сказать, что меня до сих пор еще не обнаруживали мертвецки пьяным в студийном буфете?

— Ох, Дэниел, что за чушь!

Он не отвечает. Тишина. Вспыхивает огонек зажигалки. В оконном стекле на мгновение он видит лицо, длинные волосы, янтарный очерк дивана. И белизну — там, где распахнуто темно-синее, не стянутое поясом кимоно. Прелестный ракурс; особенно прелестный потому, что ни одна камера, ни один кадр никогда в жизни не смогут его запечатлеть. Зеркала. Темная комната. И эта красная точка в стекле — непослушанья алое пятно — в сочетании с темно-синим там, в глубине; алмазы и гранаты внизу и сияние небесных огней.

Она говорит очень тихо:

— Будь помягче, а?

Это ужасно, это подступает как тошнота в неподходящий момент: живущий в нем мальчишка-подросток по-прежнему восхищается тысячу раз виденной россыпью огней за окном, его по-прежнему волнует этот символ успеха; он самоуверен, он всего добился сам; он высмеивает все, что успел узнать, все, чему научился, все, что ценил.

Он отворачивается от окна, проходит через комнату к столику у двери: столик — поддельный «бидермейер»{10}.

— Ты чего-нибудь хочешь?

— Только тебя. И неразбавленным. В порядке исключения.

Он наливает себе виски, разбавляет содовой, отпивает глоток; добавляет еще воды; поворачивается к ней:

— По правде говоря, я должен бы тебя уложить спать.

— Ради всего святого, иди сюда и сядь.

Изящный поворот головы над спинкой дивана, пристальный взгляд.

— Ты заставляешь меня играть.

— Прости.

— Мне этого и днем хватает. Если помнишь.

Он подходит к ней, садится на край дивана; опирается локтями о колени, потягивает виски.

— Когда это началось?

Он делит все разговоры на две категории: когда ты просто разговариваешь и когда ты разговариваешь, чтобы слушать себя. В последнее время его разговоры все больше сводились к этой второй. Нарциссизм{11}: когда — с возрастом — перестаешь верить в свою уникальность, тебя увлекает сложность собственной личности, как будто наслоения лжи о самом себе могут заменить незрелые юношеские иллюзии, а словесные ухищрения способны скрыть провал или заглушить гнилостный запах успеха.

— Сегодня днем. Когда ты ушла. Я пошел на съемочную площадку. Побродил там. Все эти пустые павильоны. Такое чувство пустоты… впустую потраченного времени. Усилий. Всего.

— Да еще меня надо было ждать.

— Ты ни при чем.

— Но дело именно в этом?

Он отрицательно трясет головой.

— Звезда экрана и ее жеребчик?

— Это просто миф. Старое клише.

— Но оно по-прежнему в ходу.

— Туземцам ведь надо чем-то платить, Дженни.

Она сидит, закинув руку на спинку дивана, вглядывается в его лицо. Ей виден лишь профиль.

— Оттого-то меня так раздражает Хмырь. Он думает, что такой весь неотразимый, такой современно-сексуальный, да-что-ты-детка! Стоит ему тебя увидеть, как он одаряет меня взглядом… Этакий всезнающий, опытный, догола раздевающий взгляд. В следующий раз спрошу его, зачем он презервативы на глаза надевает.

— Что ж, это добавит остроты в ваши сцены.

Она поднимается, медленно идет к окну, гасит сигарету в глиняной пепельнице у телефона… Да, конечно, она играет. Теперь она смотрит в окно, как смотрел он, на этот отвратительный город, на эту неестественную ночь.

— Чего я про этот мерзкий город никак не пойму, так это как им удалось изгнать отсюда всякую естественность.

Она возвращается, останавливается перед ним, сложив руки на груди, смотрит сверху вниз.

— Я хочу сказать, почему все они так ее боятся? Почему бы им не принять как само собой разумеющееся, что просто мы — англичане, у нас могут быть какие-то свои собственные, английские… Ох, Дэн!

Она садится рядом, прижимается — ему приходится ее обнять, — целует его ладонь и кладет к себе на грудь.

— Ну ладно. Значит, ты побродил по площадке. Но это же ничего не объясняет. Почему ты… Ну, дальше?

Он смотрит в глубь комнаты.

— Думаю, все дело в проблеме реальности. Реальность невозможно запечатлеть. Все эти павильоны, декорации квартир… Они все еще стоят там. А фильмов этих уже никто и не помнит. Дело в том, что… все королевские пьесы и все королевские сценарии… и ничто в твоем сегодняшнем дне не сможет тебя, как Шалтая-Болтая{12}, опять воедино собрать.

— Предупреди меня, когда надо будет отирать слезы с глаз.

Он чуть слышно фыркает носом, на мгновение нежно сжимает ее грудь и убирает руку.

— Это лишь подтверждает мои слова.

— Кто-то напрашивается на комплименты.

— Ничего подобного.

— Да тебя же ни с кем… Ты и сам прекрасно это знаешь.

— Только по здешним меркам.

— Чушь.

— Знаешь, дорогая, когда тебе…

— О боже, опять двадцать пять!

Он с минуту молчит.

— В твоем возрасте я мог смотреть только вперед. А в моем…

— Тогда тебе следует обратиться к окулисту — зрение проверить.

— Да нет, вряд ли. «Коль цену хочешь знать осколкам, спроси руины».

— «Так в этом мы с тобою схожи. Иеронимо бредит вновь»{13}.

Она отодвигается, усмехается в темноте и грозит ему пальцем:

— Ты просто забыл следующую реплику, верно? Нечего цитатами в актрис швыряться. Может, мы и глупые коровы, но уж драматургию знаем не хуже вас.

— Это сценическая реплика. Не реальность.

Она опускает взгляд.

— А ты паршиво выбрал роль.

— Да просто тщеславие навыворот. Все оглядываюсь на собственные шедевры.

— Ой-вей![1] Так мы, оказывается, не Шекспир!

— Пожалуй, мне лучше уйти, — тихо говорит он.

Но она заставляет его снова сесть, снова ее обнять, прижимается лицом к его плечу.

— Веду себя по-хамски.

— Значит, заслужил.

Она целует его плечо сквозь рубашку.

— Я понимаю, сломалось что-то в душе, руины, осколки… Просто мне больно сознавать, что я все это усугубляю.

Он притягивает ее поближе.

— Ты как раз один из тех осколков, которые придают жизни смысл.

— Только… если бы я…

— Мы ведь уже все решили.

Она завладевает его рукой.

— Расскажи мне. Что такое случилось сегодня?

— Я зашел в старый павильон, где «Камелот»{14} снимали. И меня вдруг словно ударило. Понял — это обо мне. Попрание мифов. Вроде я напрочь отлучен от того, чем должен был быть. — Он помолчал. — Прокол.

— Это еще что такое?

— Вопрос на засыпку.

— А ты попробуй.

— Видимо, дело в средствах отображения. Они искусственны.

— И что же?

— А то, что, если я когда-то надеялся отобразить что-то, не надо было лезть в театр и кино. Они просто… там попирается реальность.

— И что же такое это «что-то»?

— Да бог его знает, Дженни. Истина о себе самом? История собственной жизни? Получается какой-то отвратительный солипсизм{15}.

— Но ты когда-то убеждал меня, что суть всякого искусства — солипсизм.

Он молчит, по-прежнему глядя в глубину комнаты.

— Большую часть своей сознательной жизни я потратил, стараясь научиться находить неизбитые слова, делать сцены острыми и живыми. Учился наполнять смыслом паузы между репликами. Создавать других людей. Всегда — других. — Он снова долго молчит. — Будто в меня вселился кто-то другой. Давным-давно.

— Какой другой?

— Предатель.

— Чепуха. Но продолжай.

Он гладит ее волосы.

— Путь наименьшего сопротивления. Пишешь: «Комната, средний план, ночь, женщина и мужчина на диване». И покидаешь место действия. Пусть другие будут Дженни и Дэном! Пусть кто-то другой говорит им, что делать. Снимает их на пленку. Сам ты избавлен от риска. Больше не хочу иметь дело с другими. Только — с самим собой. — Он перестает гладить ее волосы, шутливо ерошит их. — Вот и все, Дженни. Я вовсе не собираюсь начать все сначала. Просто хочу, чтобы ты поняла — мне до смерти надоели сценарии.

— И Голливуд. И я.

— Ты — нет.

— Но ты же хочешь вернуться домой.

— Не буквально. В переносном смысле.

— Так с этого мы и начали. Пиши воспоминания.

— Я придумал слишком много бумажных персонажей, не стоит добавлять в этот список еще и самого себя. Все равно вышло бы одно вранье. Не смог бы правдиво отобразить реальность.

— Тогда напиши роман.

Он фыркает.

— Почему — нет?

— Не знал бы, откуда начать.

— Отсюда.

— Дурочка.

Она отодвигается подальше, подбирает под себя ноги, сидит, задумчиво его разглядывая.

— Нет, серьезно.

Он усмехается:

— Начать с бредовых признаний немолодого мужчины, в период климакса оказавшегося с молоденькой и голенькой звездой экрана в стране Гарольда Роббинса{16}?

Она запахивает кимоно.

— Это гнусно. Сказать такое о нас обоих.

— Пресытившись сексом и пытаясь вспомнить, что ему было известно из Аристотеля, он попытался вкратце изложить теорию…

— Никакая я не звезда экрана. Я — твоя Дженни.

— Которая к тому же невероятно терпелива со мной.

— Деньги у тебя есть, так что временем своим ты можешь распоряжаться как угодно.

— Совесть у меня нечиста: вся дохлой рыбой провоняла.

— А это что должно означать?

— Слишком много дохлых рыбин пришлось выпотрошить, чтоб хоть одну живую правдиво описать.

— Значит, у тебя рука набита. Не пойму, чего ты боишься? Что теряешь?

— Боюсь променять шило на швайку. Потерять и последний клок.

— Клок?

— Шерсти. Который с паршивой овцы.

Она молчит, думает, смотрит внимательно.

— Это что, все из-за последнего сценария?

Он отрицательно качает головой:

— Скука смертная их писать, но я их могу сочинять хоть во сне. Как компьютер.

Он поднимается, снова подходит к окну. Она поворачивается на диване, глядит ему в спину. Помолчав с минуту, он продолжает уже более спокойно:

— Раз уж ты сбежал, Дженни, пути назад тебе нет. Вот и все, что я хотел сказать. Пытаться… Пустые мечты. Все равно что хотеть вернуться в материнское лоно. Повернуть время вспять. — Он оборачивается к ней, усмехается в темноте. — Ночные бредни.

— Это просто пораженчество. Все, что тебе надо сделать, — это записать наш разговор. Как есть.

— Это уже последняя глава. То, чем я стал.

Она опускает глаза. Молчит. Пауза. «Перебивочка», как говорят на студии.

— Билл тут на днях распространялся про тебя. Почему ты за режиссуру никогда не берешься.

— И что же?

— Я ему объяснила. Как ты мне.

— А он что?

— Довольно проницательно заметил, что порой стремление к совершенству на поверку оказывается лишь боязнью провала.

— Как мило.

— Но ведь и правильно?

Он смотрит сквозь тьму на ее полное упрека лицо, усмехается:

— Думаешь, если обозвать меня трусом, это поможет делу?

Она медлит с минуту, потом поднимается с дивана, подходит к нему, коротко целует в губы; заставляет сесть в кресло у огромного окна; опускается на пушистый ковер перед ним, опирается локтями о его колени. Слабые отблески падают на ее лицо: за окном светится городское небо.

— Давай мыслить позитивно.

— Давай.

— Моя шотландская прабабка была ясновидящей.

— Ты мне говорила.

— Это не последняя, а первая глава.

— А дальше?

— Что-нибудь произойдет. Откроется окно. Нет, лучше — дверь. Калитка в стене.

Она отодвигается, складывает руки на груди, закусывает губу: играет сивиллу.

— А за калиткой?

— История твоей жизни. Как она есть.

Он устало усмехается:

— И когда следует этим заняться?

— Теперь же. До того, как… Ты ведь все равно поступишь так, как решил… До того, как каждый из нас пойдет своей дорогой. — Усмешка покидает его лицо. — Ты ведь сможешь воспроизвести наш разговор? Это очень важно. Обязательно надо его запомнить.

— Я решил, что мы должны расстаться только потому, что люблю тебя. Это ты понимаешь?

— Ты не ответил на мой вопрос.

— Вряд ли смогу.

— Тогда я попробую записать хоть что-то. Завтра. Между съемками. Только самую суть.

— И суть проблемы?

— Ну хотя бы некий ее вариант.

Они молча смотрят друг на друга. Потом он тихо произносит:

— Господи, как же я ненавижу ваше поколение!

А она улыбается ему, словно ребенок, которого только что похвалили; она так растрогана, что в конце концов ей приходится низко наклонить голову. Он протягивает руку, ерошит ей волосы; делает попытку встать с кресла. Она его останавливает:

— Подожди, я с тобой еще не покончила.

— Сумасшедшая девчонка. Тебе надо выспаться.

Она поворачивается к столику с телефоном, что стоит у нее за спиной; не поднимаясь с колен, зажигает лампу; стаскивает на пол толстенный телефонный справочник Лос-Анджелеса, рассматривает обложку; потом оборачивается и задумчиво смотрит на Дэна. Он сидит на краешке кресла, готовый подняться и уйти.

— Дженни?

Она снова опускает глаза.

— Что-нибудь уникальное. Ни на что не похожее.

Она открывает справочник, наклоняется пониже — шрифт слишком мелкий.

— Бог ты мой, да тут ни одной английской фамилии нет!

— Скажи, пожалуйста, что такое ты делаешь?

Но она молчит. Вдруг переворачивает справочник, смотрит в самый конец, быстро листая страницы; останавливается, вытягивает шею: что-то нашла; радостно ему улыбается:

— Эврика! Вольф.

— Вульф?

— Нет, Вольф, «о» в середине. Как в слове «волк». Одинокий. — Она проводит пальцем по странице — до самого низа. — Ага. Вот. «Эс». Очень гибкая буква. Альтадена-драйв. Понятия не имею, где это.

— За Пасаденой. И если ты…

— Умолкни. «Стэнли Дж.». Не годится.

Она захлопывает справочник, окидывает Дэниела взглядом, как барышник — лошадь сомнительных достоинств, указывает на него пальцем:

— Саймон. — Складывает руки на груди. — Как в том стишке. Поскольку ты тоже простачок.{17} А «Дж.» можно опустить.

Он пристально рассматривает ковер на полу.

— Тебя давно не шлепали по попе?

— Но ты же не можешь использовать в романе свое собственное имя! Тем более что оно такое скучно-добропорядочное. Кому может понравиться герой по имени Дэниел Мартин?

Они привыкли пикироваться, часто менять направление разговора, привыкли к словесным ужимкам и прыжкам; но он отвечает мягко:

— А мне он иногда нравится. В самом деле.

Она складывает руки на коленях, вся — искренность и невинность:

— Она просто напрашивается на посвящение. Всего-навсего.

Он встает с кресла:

— Она напрашивается на то, чтобы получить по заслугам. Если она сию же минуту не окажется в постели, завтра на съемках ее ждет хороший нагоняй за темные круги под глазами.

За ее спиной вдруг резко звонит телефон; оба вздрагивают от неожиданности. Дженни, все еще не поднявшись с колен, сияет от удовольствия:

— Я сама поговорю с мистером Вольфом или ты возьмешь трубку?

Он направляется к двери:

— Оставь. Может, это псих какой-нибудь.

Но она произносит его имя, теперь уже серьезным тоном, не поддразнивая; его предположение вызвало у нее чуть ощутимое чувство страха. Он останавливается, стоит вполоборота, глядя на ее темно-синюю спину; она поворачивается к столику, берет телефонную трубку цвета слоновой кости. Он ждет; слышит, как она произносит официальным тоном:

— Да, он здесь. Я его сейчас позову. — И протягивает ему трубку, снова закусив губу, чтобы не рассмеяться. — Международный. Из Англии. Перевели вызов на мой телефон.

— Кто вызывает?

— Телефонистка не сказала.

Глубоко вздохнув, он возвращается к ней: она уже поднялась с колен; он резко берет, почти вырывает из ее руки трубку. Она отворачивается, отходит к окну. Он называет свое имя, ждет у телефона, не сводя взгляда с профиля девушки у окна. Она поднимает руки, потягивается, словно только что проснулась, распускает волосы по плечам; знает, что он наблюдает за ней; не может удержаться — улыбка по-прежнему играет на ее губах.

— Я не стал бы на твоем месте так волноваться. Сто против одного, что какому-то идиоту репортеру с Флит-стрит просто не хватило материала для очередной сплетни.

— А может, это моя прабабка из Шотландии.

Она вглядывается в полуночную беспредельность Лос-Анджелеса. Эта история ее забавляет. Типичная англичанка. Он тянется к ней, хватает за руку, грубо притягивает к себе; пытается поцеловать; он сердится, а ее разбирает смех.

У его уха — шорох немыслимых расстояний.

Потом он слышит голос; и происходит невероятное, как в романе: отворяется калитка в стене.

Комментарии

10

«Бидермейер» — аляповатый, вычурный стиль мебели, характерный для периода 1815–1848 гг. в Германии; в переносном значении — мещанский.

11

Нарциссизм — самолюбование, преувеличенный интерес к своей особе, в основном к физическим, но также и к интеллектуальным данным.

12

Шалтай-Болтай — персонаж английской детской песенки-считалочки «Humpty-Dumpty sat on a wall…»: «Шалтай-Болтай сидел на стене, / Шалтай-Болтай свалился во сне, / Вся королевская конница, вся королевская рать / Не могут Шалтая, не могут Болтая, Шалтая-Болтая собрать!» (Перевод С. Маршака.)

13

Иеронимо — герой пьесы Томаса Кида (1558–1594) «Испанская трагедия» (1592).

14

Камелот — место расположения королевского двора легендарного правителя бриттов короля Артура (предположительно V–VI вв. н. э.). Здесь речь идет о кинофильме «Камелот» — вероятно, о снятой Джоном Бурманом в 1967 г. экранизации популярного бродвейского мюзикла.

15

Солипсизм — здесь: признание единственной реальностью только своего «я».

16

Гарольд Роббинс (1916–1997) — американский автор популярных романов с большим количеством эротических сцен.

17

Саймон……Как в том стишке. Поскольку ты тоже простачок. — Имеется в виду детский стишок «Саймон, Саймон, простачок…» («Simple Simon met a pieman…»)

Примечания

1

О горе! (идиш)

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я