Когда тебя любят

Денис Георгиевич Войде, 2016

Каково это – на протяжении всей жизни остро ощущать и переживать нехватку отцовского тепла и присутствия отца рядом? И как выбраться из замкнутого круга, в котором все тебя любят, но эти "все", увы, в итоге так же несчастны, как и ты сам?

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Когда тебя любят предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Сыновьям Ивану и Дени

и их деду — моему отцу

Посвящаю…

1

Тот день, который я вспоминаю, как раз стал определённым рубежом в наших с моим отцом судьбах.

Шла репетиция спектакля, сценарий которого был написан ещё в студенческие годы моим однокурсником и другом — Женей Белых. О нас самих. Он тоже работает в этом театре. И сейчас стоял на освещённой софитами сцене.

— Женя, здравствуй! Как самочувствие? Как тебе погодка?

— Спасибо, Вико! Мне кажется, эта погода подойдёт нам в декорации!

— Точно! — поддержал Вико и прислонился к спинке стула. Его лицо скрылось от света режиссёрской лампы.

Это сценическое имя Вико скрывало моё — Виктор. Виктор Дрез. Виктор Павлович Дрез.

В репертуаре театра были и другие Женины пьесы. Но все они были написаны позже. И… о другом…

На сцене появились ещё несколько артистов. Вышла вся в сером Мира. Она ёжилась, когда остальные на фоне дежурного занавеса цвета вечной голубой пыли двигались свободней. Все задействованные в этой постановке учились в одной мастерской профессора Артура Исааковича Шуфтича.

До сих пор стыдно вспоминать первую встречу с ним — моим будущим идолом теоретического и практического осознания актёрского мастерства. Прислонившись спиной к окну, спрятав кулаки в карманах штанов, я стоял у дверей аудитории, где шли первые прослушивания на актёрский курс. Я не знал, что медленно поднимавшийся по лестнице мужчина с большими серыми глазами, крупным чуть загнутым книзу носом и был Артур Исаакович Шуфтич, набиравший себе студентов. Я поздоровался с ним, а он ответил вопросом: всегда ли я встречаю людей вот так, стоя вразвалку с руками в карманах? «А что?» — ответил ему я. Это была маленькая, но катастрофа! Артур Исаакович, с присущей ему вежливостью и тактом, только многозначительно подняв седые брови, прошёл в аудиторию, где через несколько минут я понял, что от мнения этого пожилого человека зависит моё зачисление в театральный институт.

В тот счастливый день ни обаяние, ни незаурядность выступления, ни стихотворение, ни прозаический отрывок, ни басня так не повлияли на комиссию, как выполненное задание Артура Исааковича — вылупиться из яйца маленьким цыплёнком. И если при моём чтении кто-то в аудитории ещё разговаривал, то с того момента, как я, свернувшись клубочком, начал, раскачивая головой, как клювом, сначала один раз, второй, потом всё чаще, нервнее и от этого энергичнее разбивать скорлупу яйца, вылупляясь жаждущим жизни крохотным существом, в аудитории замерли. Этот день стал одним из тех, когда чувствуешь, что все тебя любят.

Так я сдал специальность и, защитив общеобразовательные, вступительные дисциплины, стал называться студентом театрального института.

Темнота зала донесла два хлопка в ладоши и голос Вико: «Ребята, за работу!» — словно заставляя себя, скомандовал Вико.

— Меня не убедила вчерашняя работа. — Вико выдержал паузу. — Всё сказанное вдруг стало рыхлым, несвязным, ни к чему не подводящим. — Актёры вслушивались в новую задачу режиссёра. — Что если попробовать, не меняя концепции, поменять задачу? Чего мы хотим добиться, призывая снять Иисуса с креста? Я предлагаю держать в качестве объекта внимания не самого Иисуса и не Бога Отца, который допускает, позволяет распять сына… А само осознание этого действия или бездействия, если хотите. Нужно быть самому Богом, чтобы, зная, кем является твой отец, ничего не просить… Отец всегда прав! Ты смотришь, видишь, но не чувствуешь. А Он чувствует! Улыбки могут быть искренними, но фасадными… А у отца всегда своя… Общение — дежурным. Но не с ним. А присутствие — фактическим… — Вико подошёл к парапету авансцены. Лицо его было местами красным.

Артисты стояли, заваленные образностью постановщика.

— Вспомните растерянный взор ребёнка, который не сводит глаз с уходящего отца! Вы нигде и ни в чём другом не увидите настоящего испуга! — Вико обвёл всех приглаживающим взглядом. — Но теперь, внимание! Это очень важно! На сцене царит трагедия непонимания что происходит… Всё просто. Задача пережить смысл случившегося!

Вико возвращался к своему столику в проходе партера. Сначала можно было увидеть его спину и слышать его издевательски громкий смех. Потом всё поглотила тьма неосвещённого партера. Когда он сел и нагнулся над столом, чтобы выпить глоток остывающего кофе, артистам лицо коллеги показалось белым. Произнеся свою подготовительную тираду, Вико попросил тишины.

2

Мне нравилось учиться, и, может, нехорошо так говорить, но Артура Исааковича я со временем начал воспринимать не просто как педагога, а как более близкого человека. Как отца. Ради родного отца я въедался и вгрызался в профессию, потому что мечтал доказать, что я достойный сын знаменитого музыканта — Павла Дреза. Но лишь потому, что Артур Исаакович за годы учёбы провёл со мной столько времени, сколько я с отцом не прожил за всю жизнь, я видел в профессоре больше чем учителя.

Помимо актёрской профессии я имел диплом режиссёра. И в театре занимал две должности. Как режиссёру-постановщику друзья доверили мне поставить удивительную историю. Для нас же, про нас же. И удивительна она была не только тем, что написана однокашником про своих сокурсников и педагога для выпускного спектакля двадцать лет назад.

Пьеса носила длинное название: «День, когда тебя все любят». Сложная вещь. Мы так Женьке и сказали. С первой читки. Он не обижался. А мы исправлять и не просили. Сложная она была и по изложению и восприятию, и по смыслу. Чересчур уж высокие материи затрагивал Белых, двадцатилетний тогда юноша. Отношения отцов и детей. И о Боге, и о сыне его Иисусе, и о нас, кто рос в неполных семьях.

Не знаю, что могло побудить Женю написать её. Но оглашать высокопарные речи героев пьесы нам, студентам, было за честь, что ли. В юности ведь, не то что море по колено и горы по плечо… Мы были максималистами и хотели участвовать во всём и решать всё сами.

Сюжет был прост. Как в притче. Действие тоже. Но смысл высокий. По сценарию Жени каждый герой причастен к искуплению главного греха человечества! Проступка Адама! Примирить Отца и сына! Прощение и милосердие вознести над каждым живым в мироздании. Вот что стало миссией студентов и их куратора.

3

— Тая, это ты там скребёшься? — Пожилой мужчина, щурясь в матовое уже от времени и местами заплывшее ржавчиной зеркало, скоблил бритвой подбородок.

Вошедшая в темноту коридора вглядывалась в шорохи квартиры, медленно скрипя старыми петлями входной двери.

— Нужно поменять это зеркало… — хрипел в лезвие старик, продолжая бриться. Услышав дверной щелчок, он повторил: — Кто там? Тая, это ты?!

— Я, — ответила женщина, остановившаяся в прихожей напротив не плотно закрытой дверцей в ванную. Рыжий, дохлый свет, который пытался осветить ванную старика, проникал в щель и полоской распиливал смеющиеся и плачущие морщины женщины в платке.

— Что ты не отвечаешь?

— Чего не отвечаю…

— Я зову, зову…

— Отвечаю… Хату запирала, может не слышала.

— Как так всегда… — руки старика подрагивали у скрюченных наискось губ, — может редко сбриваю?.. А?

— Когда ты успел с утра мимо меня прошмыгнуть? Я, было, только вышла, а тебя нет…

— Да не спалось что-то, — он опустил на раковину станок и прислонил к лицу фрагмент газетной бумаги, — день-то сегодня, больно важный уж…

— Ты почему без мыла броишься? — распахнулась настежь дверь ванной комнаты.

— Чего ты, чего? — с клочками газеты на щеках и шеи, старик начал наступать на возмутившуюся Таю. — Пошли, позавтракаем вместе.

Серенькую кухню обдавал паром носик жестяного чайника.

— Садись, не бубни, — проводил рукой мужчина, указывая на табурет у стола, — я брился сранья сегодня.

— Вся морда в изранинах будет снова, — не отставала Тая. — Где одеколон, что я покупала?

— Ты дарила! Он там же, на полочке. Может тебе кофе? — он нахмурился от предложения и еле успел поймать две отскочившие бумажки от лица.

— О! О! Не буду я ни чё. Я уж заходила, да к себе пошла. Всех покормила, только Симе плохо что-то совсем…

— Надо понастойчивей с ветеринаром поговорить. Может можно что-то сделать ещё! — он засыпал заварку в кружку и, залив кипятком, перенёс её от мойки к столу.

— Да всё уж вроде как обсудили, обсмотрели… Анализы какие-то брали… Хоть бы что я не доглядела, так нет же, всё, бишь внимательно делали с ней…

Мужчина, оглядывая полки на кухне, что-то ища глазами, как между делом, поправил складки заправленной в брюки сорочки. Остановился. Взял блюдце с кусковым сахаром, на стеллаже над столом, плетёную корзинку с печеньем и сдобой и поставил рядом с кружкой.

— Старая она, моя Сима… — чуть не плача выдавила Тая, прикрывая губы ладонью, словно пряча сказанные слова.

Мужчина присел к столу. Смотрел то на руки, то на сверкнувшие слезой ресницы. Накрыл чашку чая пластмассовой крышкой от банки, и та мгновенно запотела.

— Всё стареет, Тая… — спокойно, членораздельно сказал он. — Все стареют. — На ощупь начал искать лоскутки прилипшей газеты с лица и комкать в кулаке. — У меня на сегодня было назначено время в получении документов для Вити… — он повернулся и, не вставая со своего места, высыпал в ведро под раковиной мусор, — и это ли не тоже какой-то этап?

— На сегодня?.. — женщина внезапно переключилась. — Так ты не забыл?

— А как я мог забыть?

— Я же тебе не напомнила…

— Так мы столько готовились к этому… Я в календаре этот день отметил, — он взмахнул рукой в сторону коридора в комнату.

— Молодец. Какой ты молодец. Я со своей Симкой совсем сдала…

— Да брось ты… — он снял крышечку с чашки и вытер со стола несколько упавших капель испарины рукой, — вот я подавал документы с тобой и ты умудрилась приёмщице меня расхвалить да раскрасить, мол, кто я, да какой, дескать, знаменитый артист перед вами. А сегодня другая на том месте сидела, так там передо мной пара молодых риэлторов что ли были, вот те вызывали у окружающих симпатию, улыбку. Подошла моя очередь и предстал перед окошком, в котором я увидел отражение своей недобритой рожи, потасканный дед.

— Что ж ты такое говоришь-то… — с презрительным покачиванием головы сказала Тая. — Когда ты, наконец, перестанешь ребятничать? Когда повзрослеешь? И не будешь себе цену набивать вот так, вызывая жалость к себе? — он окунул два кусочка сахару, пополоскал их кружкой и уже промокнул в чае сухарик, как Тая заявила: — Когда ты уже позвонишь сыну первый? Ведь ты столько этого хочешь сам! Ты и документы для него сделал! Для него!

Павел Карлович Дрез замер с кружкой у рта.

4

— Рассредоточьтесь по сцене свободно, друзья! Оставьте центр. Начнём. Слушайте! Я читаю, что и как предлагает нам автор. За Софию Ефимовну читает Мирослава. Запись голоса Софии Ефимовны не сведена с музыкой. Над этим работают. Женя, ты меня правишь. Если что, в процессе. Остальным читать свой текст, стоя на месте. Не имитируя, ничего не играя. Я скажу, что надо сделать, опять же, если что. Итак. Сцена тёмная. Мы стоим лицом к зрительному залу. Сориентируйтесь, где стою я, и оставьте мне место. По лицам в такт биению сердца бьёт луч белого света. Мы без эмоций слушаем голос куратора. Вспоминаем сюжет. Мы студенты. Молодые, разные, амбициозные, понимаем, что, пока Иисус на кресте распят, мы не обретём и не познаем мир без войн. Но мы не ищем другого пути, кроме как течь по течению бытия, и выход у нас наипростейший — погубить себя. Мира сейчас читает монолог за Софию Ефимовну, которая останавливает процессию. Начни, пожалуйста. Внимание! Слушаем.

И моя однокурсница, с большими круглыми глазами с чёрным налётом, похожим на два космических полушария, низким, отточенным голосом начала чеканить слова за Софию Ефимовну. Необычно пленили эти алые губы на белом лице. Удивительно было слышать нижние регистры Мириного голоса, зная её сопрано, особенно во время пения. Худая, высокая, с длинными чёрными волосами, звонким полётным голосом доносила она до всех нас мысли нашего педагога по сценической речи, специально написанные для Софии Ефимовны Женей Белых:

«Стойте, грешники! По одной земле ходим! Одним воздухом дышим. Все мы смеёмся и плачем. У всех у нас по паре рук, паре ног. Мужчины и женщины!

Что с вами? Не понимаю! Не понимаю. Не понимаю, откуда в вас жестокость отца к сыну, злоба и ненависть? Пренебрежение, равнодушие. Отсутствие всякого желания услышать рядом идущего. Мир жесток. Так исправьте его. Пойдите, снимите Иисуса с креста! Обойдите весь мир и не оставьте ни одного крестика с распятием, ни одной иконы с изображением главного греха человечества, сыноубийства!

Вы забыли, что жизнь полна, когда мы вместе. Жаль. Грустно. Правда жизни оставшихся людей, вокруг которых вертится мир, а вокруг мира вы — в слезах. Жаль. Грустно, что день, когда тебя все любят, — это не день твоего рождения и не апофеозный бенефис успеха. Это день твоей смерти.

Вы плачете? Плачьте! Это справедливо».

Этот монолог, этот призыв вначале спектакля останавливал не только действующих лиц на сцене, но и дыхание зрителей. Ведь в студенческие годы мы с тогда ещё живой Софией Ефимовной поставили пьесу Жени для наших друзей и родителей. Не самые объективные критики, но эффектное вступление Софии Ефимовны, а сейчас Мирославы погружало в нужную атмосферу. Это я пережил и сегодня. Слог, подача, энергетика Миры и нашего куратора были схожи. Мира, умелый оратор, как чародей, гипнотизировала своевременными паузами, прямым и твёрдым взглядом, нехарактерным для девушки её конституции трубным речевым голосом. Мне было приятно слушать её и наблюдать за ней, притом что сцена, когда куратор останавливает учеников, идущих на свою голгофу, статична. По одному этому прожитому внутри сознания её монологу можно было предположить, что роли ей подвластны разные.

5

Общаясь, они от раза к разу расширяли круг тем для разговоров. Темы возникали сами. Причём самые разные. Они могли вплетаться друг в друга и касаться очень личного. Разговоры становились долгими, объёмными, увесистыми и разносторонними. Иногда разговор начинался просто с улыбки. Но шло время, они сближались. Философия одного заражала другого не только совпадением во мнениях, но и разночтениями. И тем интереснее они становились друг другу.

Они вместе учились на одном факультете и курсе театрального института. Интерес друг к другу почувствовали с первого взгляда. Признание в этом произошло гораздо позже, а вот симпатия появилась сразу. Но если бы в начале было слово, то ни о каких будущих отношениях речи бы никто не завёл. Просто два студента на занятиях ярко и самобытно выражали своё мнение. Но всегда один другого поддерживал.

И всё было бы хорошо, если бы она хоть иногда вспоминала, что мир создан не одними солнечными лучами, пробивающимися сквозь розовые девичьи линзы. Ведь фактически они обманывались оба, изучая друг в друге женское и мужское. И всё складывалось одновременно и почти в одну картинку. Словно из детства вернулось анкетирование «любишь-не-любишь» — только не в передаваемой по рядам тетрадке, а глаза в глаза.

Он сразу показал себя как артист думающий и понимающий, что делает на сцене. Весь курс хотел работать с ним в паре. Верно выполняя индивидуальные задачи, он мог стать и хорошим партнёром сначала для одного, а потом и для всех однокурсников. С ним хотелось пробовать разные упражнения с разными сюжетами. Он прослыл внимательным, чутким, надёжным партнёром в сценическом плане. С ним пробовали различные интерпретации классических сюжетов, показывающих людей в самых разных ситуациях, где он и его партнёр органично проживали вымышленные жизни. Уловив верный подход к решению встававших перед артистом задач, он старался все больше углубляться в логику поведения своих персонажей. И такой добросовестный подход к целям и задачам человека своей профессии он совершенствовал постоянно.

Заметно это было и в ней. Хотя всё детство провела с карандашом и красками, с углём и фломастерами, пластилином и глиной. Поступив в театральный в семнадцать, заставила себя посещать дополнительные часы чуждых ей специальностей, чтобы быть готовой к любым будущим ролям.

Занятия с преподавателем по вокалу давались ей не так трудно, как танец и гимнастика. Но и в этом виде искусства, перепевая чужое, приобрела свой сценический образ мышления поющей актрисы. Ведь актриса, которая может исполнить что-либо акапельно либо под фонограмму, ценится особо. С таким артистом легче преодолевать замысел авторов пьес, удобнее работать режиссёрам.

Но, обладая сильным голосом и удивительным речевым тембром, она не знала нот и не могла сразу повторить на слух самую простую песенную мелодию. Не стесняясь незнания нотной грамоты, она сначала заучивала мотив, а потом разбиралась, где какая нота. Вот так, с профессиональным терпением, с жадностью до знаний, она старалась относиться к любому образовательному процессу.

А что касалось мастерства актёра, то здесь ей равных не было. Она придумывала этюды на любую тему и всегда просила посмотреть ее первой. Потому что готовила сразу несколько этюдов с привлечением такого количества реквизита, что, выходя на ученическую сцену, легко проживала ту ситуацию, которую предполагал её образ, и смотреть за её действиями было действительно интересно.

Их профессиональный рост и стремление к постоянному совершенствованию ещё больше сближали. Помимо обсуждений систем и методов обучения актёрскому мастерству они продолжали обсуждать самостоятельно вне стен института. Перефразируя того или иного героя, цитируя что-либо или читая поэтические строки, они признавались друг другу в чём-то очень важном.

Она была высока и стройна. Почти как он. У неё были глаза цвета ночного южного неба. А у него — голубые, словно утреннее небо в дымке алтайских холмов. Никого она так не стеснялась и одновременно ни с кем не чувствовала что-то родное, как рядом с ним. Никогда ещё он, испытывая к ней доверительные дружеские чувства, так не боялся причинить ей боль, как теперь.

Дружба перерастала в нечто большее. Но угадать в их отношениях он ничего не мог. И понять их тоже не решался. Так много переговорено про них цитат из пьес и романов, словно это было наяву и с их участием, что стало совсем трудно решить, кто же они друг для друга.

Даже после её замужества их отношения не просто сохранились, но и развились в нечто неземное… Ее звали Мирой. Его звали Вико.

6

Павел Карлович, медленно опуская чашку на стол, всё ещё полоскал глоток чая во рту, словно не мог проглотить. Тая замерла и всматривалась в лицо соседа, ожидая реакции на призыв позвонить сыну.

— Ты права.

— Конечно, права, — подхватила она разговор и тут же вжалась в стену, потому что сидела у стола на проходе к комнате, куда Павел Карлович (насколько мог), резко встав с табурета, направился, — чего ждать-то… Ты столько об этом трезвонил… Столько собирался… А тут как раз и документы получил… — она с удивлением следила за соседом. Павел Карлович остановился, прищурился, вглядываясь в комнату, что-то обдумывая. Ещё через мгновение, замешкав, включил всё же свет, что по-своему затемнило углы, но осветлило центр комнаты. За тюлем в окне замер марлевый день. — Угу, угу… — не понимала мельтешения старика Тая. А тот, как свет зажёгся, увидел перед собой то, за чем как-будто пошёл. На столе лежала папка бумаг. Павел Карлович приблизился к ней и почти прикоснулся, но, обернувшись, шагнул к кровати, где рядом был телефон.

Подняв трубку, он остановился, то ли вспоминая номер, то ли оценивая необходимость звонка.

— Ну, что опять?

— А как ты думаешь, может мне пойти?.. — он раздумывая прикусывал губы.

— Куда? — она полностью повернулась в его сторону и даже подалась вперёд.

— К нему — Павел Карлович остановил на Таисии задумчивый взгляд.

— Куда к нему?..

Павел Карлович опустил трубку. Руки его как будто вздрагивали, а губы подсохли. — Да… —

сказал он тихо, — он может быть и не дома…

— Конечно, может быть не дома! — напирала соседка, видя нерешительные его действия.

— Он может быть в театре… — размышлял медленно и словно про себя Павел Карлович, — мне можно позвонить сыну в театр и попросить их, чтобы он перезвонил… — лицо его светлело…

— Звони! А то время-то уж текает… Я уличных-то покормила, а вот Симу свою нет. — И Тая, решительно встав, направилась мимо соседа к выходу.

— Просто беру и звоню, правильно? — растерялся Павел Карлович.

— Ещё бы!

— Бог мой… А номер-то… Телефон-то какой? — он вернул Таю из-за двери квартиры.

— Как номер? Телефон театра-то был где-то?

— Откуда? — они оба оглядели комнату. Павел Карлович ринулся к документам на столе. Тая, задумавшись, сдвинула платок на затылок.

— Давай я по соседям пробегусь… — предложила и уже рванула снова к выходу.

— Куда? Стой! Ты что?!

— Ищи телефон! — донеслось из коридора и уже слышался электронный перезвон соседского звонка. Павел Карлович, выбежав за Таей в надежде её остановить, застыл на пороге своей квартиры при возгласе незнакомого молодого человека: «Здравствуйте, Таисия Дмитриевна!» — Какой телефон нашего театра? — вскрикнула она, опешив.

— ТАЯ! — энергично шепнул Павел Карлович, не выходя за порог.

— Телефон театра, в котором работает сын Павла Карловича, какой? — выпалила Таисия Дмитриевна незнакомцу.

— Ты что, мать? — послышалось ей за спиной, — откуда ж им знать? ТАЯ! — со злостью зазывал обратно Павел Карлович, с видимостью быть не услышанным. — Я вспомнил! Ну-ка иди обратно! ТАЯ!

— Вы бы у Павла Карловича и спросили!

— ТАЯ!

— Так вон, бишь, затерял куда-то… — пытаясь угадать с кем разговаривает, продолжала диалог Тая.

— Ааааа… — сочувственно свёл брови молодой собеседник, — так, Павел Карлович вспомнил.

— ТАЯ! — громче прежнего позвал Павел Карлович.

— Здрасте, Павел Карлович, — сказало чёрно-белое лицо, сплющившись в смехотворной улыбке, — так вы успокойте Таисью Дмитривну…

— Я шо-то не узнала… Вы? часом, кто?

— Вселенски извиняюсь! Арнольд. Родители называют с ударением на «А», но это не принципиально. Как только не коверкают редкие в нашей полосе имена тех, кому они должны были дать первую путёвку в жизнь… Но увы и ах, одним отличным именем ни сыт, ни пьян не будешь? — Арнольд засмеялся тем стеклянным смехом, который остро резонирует о бетонные стены и ступени шахты подъезда. Павел Карлович стоял с открытым ртом под впечатлением от неизвестного. А Таисия Дмитриевна с выражением лица, застрявшего в осознании услышанного. — Как Сима? — адресной репликой привёл стариков в чувства Арнольд.

— Что с Симой? — испугалась Таисия Дмитриевна.

— Ничего. Надеюсь, ничего… Но вы же обращались в клинику…

— Да…

— Я вас узнал по оставленной анкете… Пришёл помочь…

И как только Арнольд сделал заговорщический шаг навстречу Таисии Дмитриевны, Павел Карлович утонул во тьме закрывающейся двери.

Таисия Дмитриевна, вытащив ключ из квадрата кармана халата? начала открывать дверь своей квартиры.

7

Осень не просто время года. Это символ увядания всего живого на земле. Можно ли жалеть о чём-то, видя, как оплакивают за нас всё исчезающее, что распускалось весной и жило летом, осенние дожди? И можно ли считать удачным стечением обстоятельств репетицию мрачненькой, как пасмурные предзимние дни, трагикомедии «День, когда тебя все любят…» именно сейчас, поздней осенью?

С самого утра того холодного ноябрьского дня Вико, только закурив сигарету, обратил внимание на обледенение городского пейзажа. Погружённый в осмысление запланированных на репетиции сцен, он смело шагал по наледи.

Вчерашние бурые лужи местами приобрели белоснежный покров, а местами преобразились в зеркала. Всё, что вчера заливалось ливнем, ночью кристаллизовалось морозом и поблёскивало под подошвами и шинами.

В летних чёрных туфлях и с недосказанными репликами героев спектакля Вико добрался-таки до театра.

Каждое утро у Вико начиналось одинаково. Сняв верхнюю одежду, если таковая была, он через туалет в гримёрке, где мыл руки, проходил в кафе за кружкой горячего кофе. Это было ритуалом. У каждого актёра — свои «фишки». Вико становилось спокойнее от прикосновения к стенам театра, от гула коридоров, от прикосновения к звуку тишины паузы между аплодисментами вчерашнего спектакля и предстоящего…

Театральное кафе занимало небольшое помещение на этаж выше сцены. Приглушённый тусклый свет излучали металлические абажуры, свисающие над каждым из четырёх низких кофейных столиков. Периметром стояли невысокие банкетки. Окна были по-французски задрапированы. От коридора кафе отделяла деревянная балюстрада, замаскированная цветным ситцем, а кухня скрывалась за раздаточным окном.

Всунувшись в него, Вико попросил себе кофе.

— Будет сделано, мастер! — отозвалось кафельным голосом.

— Какой блинный аромат… — Вико медленно втягивал запах выпекавшихся блинов закрывшимися от наслаждения веками глаз.

— Сегодня блюдо дня — блины! Блины с мясом, икрой лососевых, джемом и сметаной, сэр! — объявил шеф-повар кафе.

— Что сказать?.. Вы волшебник, шеф! Чудо творит набор каких-то известных ингредиентов вашими руками!

— Ваш напиток! — улыбчиво сказал шеф.

— Милейший, Вы бог! — Вико оставил деньги и забрал чашку.

По коридорам стали распространяться зашагивающие звуки. Одностворным хлопком участвовали двери в настройке оркестра жизненного ритма. Театр начинал подготовку очередного сценического дня.

Сидя в кромешной мгле, увлечённый начавшимся на сцене действием, я не мог и подумать, что ко мне по краю ряда сидений пробирается вахтёр театра, Эрнест Хрисанфович,

с известием, которое через несколько минут изменит всю мою жизнь. После утверждающих слов Миры, после того, как полёт её голоса заполнил зал последними звуками, шёпот Эрнеста Хрисанфовича послышался шуршанием палой осенней листвы. Я не то чтобы содрогнулся от внезапного появления чего-то постороннего репетиционному процессу, но раздражение испытал неподдельное. На что отреагировал резко и с немалой долей удивления. Вахтёр обычно не покидает своей вахты. А тут он вдруг крадется по темноте на свет лампы режиссёрского столика и наперекор моему вниманию, прикованному к происходящему на сцене, шепчет на ухо про некий звонок. Конечно, я не сразу разобрал, что он говорил. Я даже ассоциативно не догадывался, о чём может докладывать мне вахтёр, играющий вечную роль преданного слуги доброго хозяина, но напрочь не умеющий что-либо сказать внятно. Это выражалось и в его тоне при приветствии и раздаче ключей от гримёрок по утрам, и при прощании вечерами после окончания спектаклей.

Но сейчас крякающий говор Эрнеста Хрисанфовича, может, из-за того что он хотел донести информацию шёпотом, был мне особенно непонятен. И, словно не замечая моей реакции на его появление, повторил несколько раз, что мой отец просит меня срочно ему перезвонить. И как только до меня дошло, что за известие принёс мне наш вахтёр, в зале стало как будто темнее. И как не было монолога Софии Ефимовны, так талантливо прочитанного Мирой. И словно я не участвовал в репетиции, поглощённый ожиданием того, что будет дальше… Я не помню, переспросил ли я его и, вообще, сказал ли я что-то. И если сказал, то как? Знаю точно, что не были для меня преградой ни репетиция, ни чернота зала, ни коллеги, ни Эрнест Хрисанфович с той секунды, когда сознание ко мне вернулось и я понял, что звонил мне отец.

Телефон, на который поступил звонок от отца, находился на вахте. Мой же сотовый — в гримёрке. Вахта была ближе, и именно туда я побежал и оттуда стал набирать цифры домашнего телефона отца. Набрал и слушаю. Гудки. Второй раз. Гудки, словно дома никого нет, а иначе бы подошли и ответили. Третий. Я спрашиваю у вахтера, мол, «Хрисанфыч, точно отец? Меня ли?» Он: «Точно. Тебя. И срочно».

И всё закружилось вихрем в моей голове. А может, и вокруг. Мне стало жуть как не по себе. И полетели мысли одна за другой, так что ни вцепиться, ни повторить. И я, в чём был, понёсся к отцу. Никого не посвящая в обстоятельства внезапного бегства. Никому не сообщая, вернусь ли и куда сбегаю. Молниеносно, без слов и лишних эмоций я бегом покидал стены родного театра, боясь, что не успею к отцу…

8

Эрнест Хрисанфович едва успел поймать брошенную в воздух трубку телефона. Опустив её на рычаги аппарата, выбежал следом. Но Вико он уже не увидел. А вернувшись, встретил разыскивающий взгляд Жени Белых.

— Что случилось? Где Вико? — глухо, но быстро спросил Женя у расстерянного вахтёра. За Женей в дверях показалась Мира. Расстреляв глазами пустую проходную, она остановила вопросительный взор на Эрнесте Хрисанфовиче.

— Звонил отец Виктора Дреза. Просил срочно с ним связаться! Но я не знал, что Вико так отреагирует! — пожимал плечами Эрнест Хрисанфович, смотря на актёров так, словно просил его не обвинять.

Женя взглянул на Миру, и тут же они разбежались по своим гримёркам.

А в это время сквозь сизую дымку улиц бежал по ледяной корке дорог мужчина в летних туфлях, чуть прикрытых широкими брюками, и бежевом свитерке. Прижимая к горлу ворот чёрной сорочки, чтобы не задувал холодный ветер, казалось, он придерживал голову. Пешеходы оглядывались. Нет, они не узнавали в нём известного в городе актёра и режиссёра, они просто обращали внимание на взрослого мужчину, на лице которого читалось неподдельное смятение. Он чувствовал: отцу нужна его помощь. Он всю жизнь ждал, чтобы отец его позвал. И свершилось! Отцу понадобилась помощь единственного сына.

Мира скоро сбросила балетки и, обуваясь, накинула куртку. Её уже ждал Женя. Глухо хлопнула тяжёлая деревянная дверь, от поворота ключа послушно щёлкнул замок. Женя едва поспевал за стремительными шагами Мирославы к лестнице. Казалось, Мира мысленно пыталась угадать выбранный Вико путь, чтобы, проложив кратчайшую дорогу, нагнать его без промедлений. Пересчитав каблуками ступени и миновав тамбур служебного входа, оба актёра оказались на перепутье: каким путём вернее пойти?

Что Вико отправился к отцу, не обсуждалось. И то, что он ни минуты не колебался, говорило о том, что рванул он к нему опрометью, напрямик.

Мира сразу повела за собой Женю именно той дорогой, где несколько минут назад, не видя препятствий на пути, бежал на встречу с отцом Вико. Но, в отличие от него, ребята всё-таки старались придерживаться правил дорожного движения, миновав каштановую театральную аллею и ещё один квартал — по площади перед театром. Они оба знали дорогу к отцу своего товарища, как свою, потому что во время прогулок по городу он часто водил к его дому то одного, то другого, то они ходили все вместе, если не сказать: строем. А гуляли они часто. Не всегда втроём. Эти прогулки зачастую сопровождались беседами о театре, кино, литературе, музыке. Порой они становились продолжением репетиций спектакля, в котором друзья выступали партнёрами. И всякий раз Вико, невольно подведя собеседника к отцовскому дому, обязательно приостанавливал диалог и, как только собеседник начинал оглядываться в поисках причины затянувшийся паузы, объявлял: «В этом доме живёт музыкант-импровизатор Павел Карлович Дрез. Мой отец».

Знает ли кто-нибудь наверняка, как это бывает, когда какой-то эпизод в красках всплывает в памяти перед летящей куда-то мимо жизни? А у Миры такое случилось.

–…Это дом, в котором живёт мой отец. Вон там, чуть выше куста сирени, — балкон и окно его кухни. Но я там давно уже не был. Там жила моя бабушка. Но она умерла. И отец теперь живёт один. Я ему часто звоню. И хочу пригласить его на наш спектакль, — Вико говорил, не сводя взгляда с окон дома. И на его лице застыла лёгкая улыбка сожаления о чём-то. Но, о чём, разгадать тогда Мира не могла и серьёзно рассматривала балкон над самой верхней веткой сирени.

— В этом доме живут художники, музыканты, артисты.

— А твой папа…

— Он скрипач. Он хороший скрипач. Он талантливый музыкант. Я тебе о нём говорил.

— Да, конечно, я помню. Это я машинально спросила. А твоя бабушка?

— А вот она в молодости пела. Её даже приглашали в оперу. Но её мама ей запретила. По какой причине, я уж не знаю, но то, что пела она редким сопрано, говорили даже их соседи, когда я бывал здесь ещё ребёнком.

— И ты теперь не хочешь зайти…

— Очень хочу. Но боюсь. Вышла необъяснимо большая пауза после последней нашей с отцом встречи. Меня не надо больше забирать из ясель или детского сада, меня незачем приучать к бабушке — я вырос, а бабушка умерла. И отец, особенно после смерти своей матери, как-то сразу замкнулся и закрылся от меня. Да и я всю свою юность как будто не нуждался в нём, что ли… А теперь я получаю второе высшее и только и стремлюсь доказать отцу, что я тоже что-то могу. Что я достоин быть его сыном, — Вико тоже всматривался то в сирень, то в окно над сиренью. — Вот поставим спектакль — и я приглашу его на просмотр. Наберусь смелости и позову!

— Ты боишься?

— Не знаю точно. Надо полистать учебники по психологии…

— Всё ты знаешь! Недаром у вас с Женей получилась такая пьеса!

И они пошли дальше по улице, смеясь над последней репликой Вико.

9

Эмоции бушевали во мне. Встали якорем два факта, заставившие меня, как стартер, заведя мотор, бежать опрометью. Первый — отец никогда в жизни не звонил мне днём, думая, что я занят. Он вообще мне никогда не звонил. Звонил всегда я. Второй, и более веский, — я боялся себе никогда не простить, что не успею попрощаться с отцом, если он умрёт.

Просто отец позвонил мне, своему единственному сыну, и о чём-то попросил! Не важно, о чём. Пусть даже о каком-то пустяке. Но отец попросил срочно с ним связаться. А раз так, должно было произойти что-то совсем непустяковое. Я всю жизнь только и ждал, чтобы он меня о чём-нибудь попросил…

Страх окружил меня и пробирался внутрь, как клещ, к самому сердцу. Ведь я знал, что отец не молод. И болен давно. Болезнь его серьёзна и необратима в своей запущенности. Периодами я забывал об этом. Часто переговариваясь по телефону: «Как ты? Нормально?», я чувствовал, как моё сердце замирает в ожидании какого-то разрешения. Но мысль о том, чтобы спасти его, меня не отпускала. Жил и думал, как наивный ребёнок: наступит день, и я явлюсь к нему и исцелю. Вот-вот наступит. И что же? День настал. Отец позвонил. И вот я перезваниваю. И что? Не могу ничего сделать. Впервые отец просит, а я не могу!..

И я бежал. Ничего не видя. Никого. Как слепой. Сумасшедший. В висках стучало железнодорожным составом. Временами так темнело в глазах, что я путал моргание фар и светофоров, звук клаксона с женскими и мужскими криками, когда что-то жёсткое и холодное, гладкое и движущееся ощутил я сначала обеими ладонями, а потом ещё и щекой… Мне было не больно. Мне вообще показалось, что какая-то легковушка слегка толкнула меня внезапно, потому что я перебегал дорогу в неположенном месте.

Я упал, но мысли мои мчались дальше. Вскочив, я побежал туда, где сейчас был нужнее всего. Расталкивая на своём пути прохожих, я бежал и боялся опоздать. Мысли сводили с ума. С чем сравнить и как описать своё состояние, когда бежишь к отцу, которого долго не видел, и знаешь, что он неизлечимо больной… К отцу, который наотрез отказывался от всякой твоей помощи. К отцу, большие и сильные руки чьи помнишь, и грудь широченную, в которую прячешь лицо, когда отец сначала обнимает, забирая из детского сада…

Я точно теперь не знаю, приходили ли мне тогда в голову эти воспоминания. Скорее, нет. Я оглянулся вокруг. Миру увидел в толпе. Потом Женю. Но мне было не до них. Хотя Женя всё кричал: «Ви-ко! Ви-ко!» на каждый мой шаг, я уже вбежал по лестнице в квартиру отца со страхом и надеждой одновременно.

И внезапная тупая боль в одну секунду прошила всё моё нутро. Врачи стояли у койки, на которой с закрытыми глазами лежал худющий старик. Я не поверил своим глазам. Это лежал мой отец. У ног его стояла высокая пожилая женщина с опущенным лицом. Я думал, сердце моё в ту минуту разорвётся на части или просто замрет. Врачи говорили шёпотом, едва шевеля губами. Я не расслышал ни слова, но решил, что опоздал. И закричал, призывая отца воскреснуть. И тут же потерял сознание.

Кончилось всё, может быть, тем, что, очнувшись, я что-нибудь с собой совершил. Но, к счастью, приведя меня в чувство, присутствующие объяснили, что папа жив, хоть и плох. Ему вкололи обезболивающее и снотворное. Постепенно приходя в себя, я начал понимать значения слов и осознавать, что всё происходящее сейчас ещё не надолго отодвигает его от конца…

Измождённый, с тяжёлой головой болезненных мыслей, я, уже сидя на табуретке у изголовья спящего отца, начал осознавать всю безысходность и бесполезность происходящего. Как-то вдруг всё стало… неожиданным. Хотя, с другой стороны, почему неожиданным? Я что, не знал, что отец болен и болен смертельно? Не знал, что надо переступить через любые преграды обстоятельств и характер отца и явиться к нему как любящий сын, вопреки всему? Я что, не представлял тысячи разных сюжетов подобной встречи?

Мы ведь ни разу не поговорили о главном… Я фактически не успел побыть с отцом вместе, не успел стать тем, кем он бы гордился. Гордился по-настоящему. Так чтоб кровь горела в груди при мысли, какой у меня сын!

В таких размышлениях я провёл ещё какое-то время и немного успокоился. Врачи давно удалились. Ушла и та женщина, что стояла у ног отца. Сказала, что вернётся вскоре. Это была тётя Тая — соседка отца по квартире.

Я ее узнал не сразу. Но был рад встрече. Впрочем, мне было ни до чего и ни до кого. Хотя именно тётя Тая ухаживала за отцом всё последнее время.

Осознав, что отец в относительной безопасности, что он жив и всё ещё спит, выбившись из сил, я всё-таки вынужден был оставить его и вернуться в театр. При всей своей слабости и нежелании уходить мне необходимо было вернуться.

Перед тем как уйти, я постучал в дверь соседки. Извинившись несколько раз, попросил немедленно звонить мне, «если что», не отключать своего телефона и обязательно отвечать на звонки. Она кивнула. Потом указала на мои слипшиеся от крови волосы. Завела в ванную, заставила промыть. Дала полотенце и сказала, чтобы я держался.

Существуя одновременно в двух параллельных мирах — до известия о звонке отца и после, я возвращался в театр, путая улицы, никого и ничего не замечая перед собой. Это было, как то сквозное действие у актёра: я уходил, чтобы быстрее вернуться обратно. Как можно быстрее. Но, конечно, я не мог торопить время. Хотя очень хотелось перевести все стрелки часов вперёд разом. Вперёд! Вперёд! Может быть, в жизни отца что-нибудь изменится. И я увижу, как он открывает глаза. Видит свет, меня… И с этой мыслью я поклялся, вернувшись, первым делом обнять отца и сказать, что люблю! Что мы со всем справимся! Всё будет хорошо! Потому что отныне мы вместе!

10

— Вико! Вико! — звал Женя своего друга, как будто моля его встать. Ища плачущими глазами на неподвижном теле Вико хоть какую-то живую реакцию на свои вопли, он раскачивался всем корпусом, напоминая своими движениями маятник. Женя заламывал руки, желая прикоснуться к другу и в то же время боясь этим навредить. А Вико лежал, как какой-то маленький сказочный персонажик в центре образовавшегося большого цветка, лепестками которого стали стоявшие над ним люди. И только Женя стоял на коленях и сквозь линзы слёз осматривал волосы, лицо, шею, руки, ноги друга, не находя видимой причины его неподвижного равнодушия к происходящему. И, как и у Миры, в сознании Жени сочными красками вспыхивали яркие моменты их дружбы, начавшейся ещё в студии Борне…

–…Неужели тебе так легко говорить любимой девушке эти слова? Ведь она тебе чётко твердит, что остаётся в отношениях с другим! — кричал Вико, разбирая отрывок сцены между Женей и Мирой, в котором они по обстоятельствам пьесы решают: быть им вдвоём, или она уходит к другому.

Заканчивался второй год обучения, когда студенты сдавали отрывки из пьес. И так как все трое с первого курса помогали друг другу, то и на первый показ Женя и Мира позвали Вико.

Вечером, после учебного дня, ребята остались втроём в аудитории мастерской профессора Шуфтича. По пьесе сценка Жени и Миры, которые сидят «на бревне у пруда на краю деревни». Вико — в нескольких метрах напротив, рядом со столом мастера, нахмурившись и закинув одну ногу на другую.

— Ты не готов, Женя, — негромко произнёс Вико, когда сцена застыла и ребята уставились на своего друга в зрительный зал. — Ты совершенно не проникся сложившейся между вами ситуацией. А ты, Мира? Ты что играешь какой-то испуг? Ты не видишь, что он согласен со всем и на всё?

— Как? — спросила Мира.

— Как? — наслоился на него вопрос Жени, и они переглянулись.

— Так! Ты же видела, что он безучастно, бездумно произносил слова, не важно какие. Вы что, забыли, о чём вы? Зачем вы собрались? Ты же по пьесе любишь её? Отвечай! — здесь голос Вико вонзил вопрос так, что можно было подумать, будто перед ними — недруг.

— Люблю.

— Что говоришь? — Вико прикрикнул.

— Люблю!

— Что? Не слышно в этих звуках НИ-ЧЕ-ГО!

— Люблю! Люблю и останусь. Мы останемся вместе!

— Вот! Вот с таким внутренним убеждением ты должен вести свой монолог и диалог с ней! И не важно должно быть сейчас тебе, хочет ли она этого. Ты этого не можешь знать. Но ты должен! Сейчас она тебе говорит, что тот, другой, лучше, что он ждёт её, готовый потакать всем её капризам. Но ты-то! — Вико, как старец, возносящий мольбы Богу, тряс скрюченными пальцами уже перед лицами своих однокурсников. — Ты-то любишь её! До армии, в армии, сейчас она тебе снится под утро, когда ты только и можешь заснуть, страдая от своих чувств. Не громом голосовым ты должен противиться вашему расходу. Этот протест у тебя здесь, — Вико побил пальцами себе в грудь. — Ты должен понять, осознать то, что она пришла тебе сказать. Мир остановился. Земля под ногами разверзлась. Ни солнца, ни звёзд больше нет для тебя. Конец. О смерти твоей она пришла и сказала!

Вико словно взял паузу, чтобы отдышаться. Он задумался, стоя перед сидящими ребятами, опустив голову, а руки собрав на поясе. А потом начал говорить уставшим голосом, тихо-тихо.

— Ты помнишь, Женя, как мы с тобой по требованию Софии Ефимовны ходили на центральный рынок наблюдать за поведением людей? — лицо Вико просветлело от появившейся картины воспоминаний, и, улыбаясь, он продолжил: — С самого раннего летнего утра мы подсматривали то за мясными рядами и людьми, стоявшими за грудой окороков, то за торговцами шмотками, то за валютными менялами. И, запомнив их движения и мимику, их поведение с клиентами и соседями по торговой точке, вернулись в театр только после обеда. И когда мы получили от Софии Ефимовны вторую часть задания — показать человека, встретившегося нам на рынке, я показал одного галантерейщика. Ты помнишь? Тот чудак с очками в тонкой оправе на кончике носа, что одним своим сутулым видом и недоброжелательным взглядом то из-под одной поднятой брови, то из-под другой отпугивал каждого идущего мимо. Я всё продемонстрировал: и очки, и поочерёдное поднятие бровей с подозрительным взглядом, и бесконечное перемещение товара на прилавке, и скрюченную фигуру, снующую вокруг вещей, выложенных на продажу. Всё. Всё, да не всё. Вспомни, как именно ты, прослушав замечания Софии Ефимовны в мой адрес, растолковывал мне, что я мог бы улучшить. И ты мне лично разжевал мысль, почему и зачем мой герой себя так ведёт на рынке, продавая свой собственный товар. Я поставленную перед нами задачу выполнил правильно. Как и ты сейчас, сидя в образе деревенского паренька и точно повторяя авторский текст. Но зачем ты здесь и что между вами случилось, ты как будто не понял, не услышал, не прочувствовал. А ведь ты можешь это понять. Я знаю, что можешь.

И Вико ещё раз задумавшись, кусая кулак, сдвигал мыслями брови. Но Мира и Женя не успели и рта раскрыть, как Вико удивил их идеей. Мизансцена та же: Мира сообщает теперь уже бывшему возлюбленному о своём желании расстаться, отвернуться друг от друга с возможностью в любой момент разойтись физически. Вико достал сигарету, спички и протянул их Жене, чтобы тот, услышав признание Миры, отвернулся и, желая осмыслить услышанное, закурил:

— Это поможет тебе обдумать то, что произошло. Каждое твоё слово — это одна затяжка. Понимаешь? Втягиваешь дым так долго, как будто что-то вспоминаешь. Словно пытаешься угадать, как правильно говорится то или иное слово, что хочешь сказать ей. Чтобы стало понятно, как тебе трудно что-либо сказать вслух после её «я ухожу». Ты понял?..

11

Вико прерывисто дышал. Губы его были приоткрыты, словно дышать он мог только через рот. Обе руки его лежали вдоль тела. Глаза были закрыты. Жене вдруг показалось, что всё это великолепная игра Вико или проба себя как актёра в неизвестном сценарии. Да всё, что угодно, но понарошку. Правдоподобное, в духе Вико, натуральное, прочувствованное выступление.

Бесцветным леденцом казалась холодная дорога и совершенно не сладкой ватой гроздилось облаками небо.

— Ты переигрываешь, Вико! — невнятно попытался пошутить Женя сквозь бурлящие от плача слюни. Он непривычно выразил ударение на «Ви».

Вдруг донёсшийся откуда-то сзади мужской голос попросил Женю отступить от лежащего друга как можно скорее. Это были врачи «Скорой».

Женя не сразу подчинился просьбе, пребывая в какой-то прострации и из-за потока слез не видя говорившего. Не мог он чётко разглядеть и то, что происходило вокруг. Но пока один из прибывших врачей измерял пульс пострадавшего, а медсестра копошилась в саквояже с алым крестом в белом кружке, чьи-то крепкие руки уже поднимали Женю с колен и отводили к общей толпе людей. Рассмотрев перед собой лицо Миры с дрожащими скулами и плотно сжатыми губами, он прижал её к себе, как ребёнок — любимую игрушку, чтобы снова заплакать.

Врачи колдовали над телом Вико недолго. Спешно сделав несколько уколов, они привели его в чувство.

— Что с ним? Что теперь будет? Мы должны сообщить в театр, — вопрошала фельдшеров «Скорой» Мира.

Но уже через несколько мгновений Вико самостоятельно покинул место своего падения.

Траурным и мрачным казалось друзьям всё встречающееся на пути к театру. Даже лица и глаза людей казались глянцево-ледяными. Словно Вико уже умер.

На проходной служебного входа Эрнест Хрисанфович разглаживал только что вывешенные новые служебные приказы о распределении ролей на сказки в новогодние каникулы.

— Вы так и не увидели, куда его понесло в одной кофте? Он бы мог ещё дозвониться, а не бежать. Может, с отцом ничего серьёзного.

Женя и Мира, посмотрев друг другу в глаза, перевели взгляд на Эрнеста Хрисанфовича. У последнего брови начали понимающе сдвигаться к переносице, а рот — округляться.

— Вико сбила машина, когда он бежал на встречу к отцу.

— Лучше бы он дозванивался…

12

Родители разъехались, когда был дошкольником. Точнее из квартиры съехал Павел и стал жить со своей мамой. Сына, как ни странно, он стал видеть чаще, нежели когда проживал с ним совместно. Павел старался не упускать возможность провести своё свободное время с Витей, когда того отводили в ясли или забирали. И в эти моменты Павел, словно зажжённая лампочка, светился энергией и счастьем, если не баловаться с сыном, но вести его по улице из ясель, предоставляя ему держать своей ладошкой свои огромные пальцы. «У меня будут такие же руки, папа?»

Свою бывшую жену Павел избегал. Допуская, что Ию может раздражать, он поддерживал общение с ней через свою маму и тёщу. Ия в свою очередь не искала встречи с Павлом и никаких претензий к нему не имела. Казалось, жизнь должна была измениться для всех и для Ии в лучшую сторону.

Жизнь изменилась.

Пульхерия Иннокентьевна, мама Павла, Павел, Ия старались по-своему оградить Витю от любых стрессов. В свою очередь Витя мало задавал вопросов, касающихся перемены в их семье, и про то, почему папа больше не смотрит на него, когда он вечером в кроватке засыпает. Но когда подобный вопрос был задан, выяснилось, что Витя интересуется этим уже не впервые. До своей мамы он спрашивал это у своих бабушек, у Павла и нянечки в детском саду: «А папы всегда уходят?..».

Успокаивало каждого члена семьи одно, что Витя одинаково общается с каждой из бабушек, часто с папой и Ия регулярно в своих беседах с сыном упоминает имя его отца. И когда Витя заявил, что хочет стать «папой», когда вырастит — Ия на это отреагировала снисходительной улыбкой, оставив заявление сына без комментариев.

С момента развода с Ией внешне как будто ничего не происходило и не изменилось. Никак не изменился и Павел. Настроение по случаю выпускного Вити в детском саду и получения ордера на отдельную однокомнатную квартиру, как ведущему солисту филармонии, поддерживала сопутствующая суета.

В эту новую квартиру Павел переезжает с мамой, с которой жил в комнате общежития, предоставленной городским отделом культуры, потому как деревенский дом, в котором когда-то родился Павел, стал непригоден для жизни. После окончания общеобразовательной школы переехал в город учиться на музыканта, откуда призвался в армию. Его мама, овдовев, жила в деревне до тех пор, пока сыну, артисту филармонического оркестра, выпускнику консерватории, не дали комнату в общежитии. Теперь Павел мог забирать Витю из детского сада и привозить к своей маме в собственный дом, где можно стучать половниками и ложками, будоража соседей. Хотя Витя вёл себя более чем прилежно, Павел внутренне гордился собой и радовался, что смог своим трудом обеспечить отдельным жильём маму и Витю. Его тайные мечты — быть отмеченным за самоотверженный труд музыканта — воплотились. Отныне привести сына к себе в квартиру было своего рода обязательным ритуалом. Для Павла была священной иллюзия полной семьи. И ничто так не порождали её, как сандалики летом и валенки сына зимой, которые занимали краешек маленькой прихожей.

13

Мою замкнутость и отрешённость в тот вечер заметили все. Горе, которое случилось у меня в тот день, действительно, потрясло меня. Мне словно всадили топор в спину: поживи, мол, так, братец, пока сам от него не избавишься. Никто не мог мне помочь. Никто не мог знать, что с отцом и сколько ему осталось.

Я не находил себе места. Я едва помню, кто ко мне подходил и что мне говорили. Помню, спрашивали, что со мной. Множество раз. Но я понятия не имею, что им отвечал. В гримёрке, в курилке, в актёрском буфете я не задерживался более минуты. Меня одёргивали за плечи и руки, а мне казалось, словно меня хлестали по щекам, но я отмахивался и всё переходил от одного угла к другому. Так, по-видимому, мне казалось, что время идёт быстрее.

Я бесцеремонно вмешивался в работу служащих сцены, командовал подачей звонков и раскрытия кулис, убеждая, что надо давать уже третий звонок и быстрее открывать занавес. Но меня как будто никто не замечал.

А на сцене я вообще забывал текст и задачи своего персонажа. Всё оглядывался на коллег да в зрительный зал, как будто искал того, кто поможет мне и отцу…

На месте постановщика я бы удавил такого актёра. Благо спектакль ставил приглашённый режиссёр и в тот вечер его не было, а друзья умудрялись спасти мою роль, проговаривая текст за меня и меняя мизансцены, скрывая моё состояние. Я торопился мысленно проиграть за себя и других тот вечерний спектакль, чтобы скорее финал, занавес — и домой, к рукам отца.

На сцене я уже редко испытываю подъём эмоциональных чувств вперемешку с волнительным робким замешательством. Обычно я подготовлен на все сто. Я живу своим персонажем — здесь и сейчас! Когда я на сцене, для меня нет никого! Я весь в роли. Весь в образе. Но в этот вечер всё было по-другому.

Всё шло соразмерно движению времени. Но для меня оно несносно тянулось. И только после последней сцены мне показалось, что время на моей стороне.

14

Всё, что было в тот вечер в театре, смыло, как ливнем, едва дверь служебного входа хлопнула за моей спиной. Холодный ветер обдувал моё распалённое тревогой лицо. Наконец-то никого вокруг, кто бы тормозил и сбивал меня с главной мысли — отец!

И я бежал, бежал. Как днём. Без остановки. Изредка переходя на шаг, но вновь порываясь идти быстрее. Представьте, мой отец жив! И нуждается во мне!

Не останавливаясь, не отвлекаясь, наперекор всем и всему. Наперерез несущимся и неподвижным! Не всматриваясь и не рассматривая! Вот она — старая четырёхэтажка! Заросший кустарниками и сухостоем двор. Дощатая дверь подъезда. Мрак цокольного этажа и запах коррозийных труб.

Устремляюсь вверх по отбитым временем бетонным ступеням. Почему так колотится сердце? Что за искры перед глазами? Кто кувалдами долбит по вискам? Всё перед глазами плывёт, словно за стеклом аквариума. Холод и медный привкус во рту. Сродни тому, что был в первый мой приход к отцу. И пятна перед глазами. Пятна вместо дверей. А вот дверь в квартиру отца. Хотел нажать на кнопку звонка, но случайно коснулся полотна двери, и она приоткрылась. Я нерешительно шагнул через порог, придерживая открывающуюся дверь. В коридоре было мрачно. Я нащупал рычажок включателя. Вот крючки для одежды, тумба под обувь, бумажные обои, местами отходящие от стен, проход в комнату. Всё, как тогда в детстве, когда бабушка встречала меня здесь в домашнем халате: «Витя, чаю?».

Чувствую, что дышу громко. Одышка одолевает. Пытаюсь успокоить дыхание и прийти в себя. Медлю.

Ещё мгновение, чтобы собрать волю в кулак. И вот я стою в комнате отца. Тусклый свет навевает тревожные воспоминания. Здесь ничего не изменилось с бабушкиных похорон, хотя после этого я не был здесь много лет. Справа, в углу, — отец. Его уставшие глаза уставились в какую-то точку на пожелтевшем потолке. На секунду мне показалось, что отец смотрит в никуда. А может быть в прошлое? Или всё ещё мечтает о чём-то? Или о ком-то? А может, думает о настоящем? Может, он и не болен ничем? Вдруг это всё розыгрыш со счастливым концом! Безусловно, глупый, но великолепный розыгрыш!

Я окликнул его: «Па…» — и взгляд отца ожил. И в тот момент я понял, куда направлен был сосредоточенный взор отца. Он смотрел в прошлое и думал обо мне! О том, как я ему нужен и как хорошо было бы, чтобы я пришёл. Скорее всего, это не шутка и отец, действительно, при смерти.

Без просьбы, но с большим-большим смыслом и сыновней лаской у меня вырвалось это «па…».

А отец, думая, мечтая, вспоминая, скучая, умирая, ждал только того, чтобы я его позвал. И, как в моём детстве, взгляд его ответил: «Да, сыночек?».

Своих взрослых детей, больших и самостоятельных, важных и независимых, мы всё чаще зовём уменьшительно-ласкающими именами. А дети злятся. Но я бы не разозлился, если бы услышал сейчас: «Да, сыночек?».

В мальчиках с детства воспитывают будущих мужей. Защитников Отечества. Чемпионов во всём. Им говорят: нужно быть сильным и выносливым, не обижать слабых и уважать старших. Быть опорой в семье и примером образцового поведения для окружающих. Если делают замечание — не спорить. Если наказали — терпеть. Потому что ты родился мальчиком! И, наверное, отец как настоящий мужчина никому не говорил о своей боли и держался до последних сил. Но сегодня силы стали его покидать так быстро, что он стал меня разыскивать.

И вот я здесь. Я вижу серую кожу лица своего больного старого отца. Его пепельные волосы, приглаженные к затылку. Я рассматриваю линии морщин его лба, поднятые седыми перьями бровей. Вижу серые, поблекшие глаза, уставленные в мои, заострённый нос, отвисшую от удивления нижнюю челюсть и белые пальцы кистей рук, подтягивающие одеяло к горлу.

Я никогда не хотел ни сына, ни дочери…

И не потому, что я что-то имею против детей. Косички, куклы, юбочки, платьица, заколки… Или солдатики, машинки. А ещё тот же носик и веснушки, как у мамы. Всё, что связано с детьми, чудесно. Как и то, что, когда твой сын повзрослеет, ты увидишь в нём свои стать и поступь…

Но не сложились у меня отношения с теми, с кем я хотел иметь детей. Если бы родился у меня сын от любимой женщины, то я желал бы повторить себя в нём — в своём сыне, но чтобы он жил с отцом! Не прописью в графе «отец» свидетельства о рождении, а рядом. Каждый день. С пелёнок и детской кроватки. С ощущения сильных отцовских рук. Ведь для каждого мальчика и каждой девочки руки отца — самые сильные и крепкие. И никакие другие мужские руки не смогут восполнить нехватки осязания тех рук. Чтобы он с детства видел мои одежду и личные вещи. Я знаю: так нужно. Мне было нужно! Значит, и моему сыну, возможно, этого не хватало бы. Как я мечтал, чтобы в ванной комнате, в стаканчике на раковине, рядом с маминой и моей стояла и его зубная щётка… А повзрослев, я понял, что бритва рядом с теми предметами — это ещё одна очень важная вещь, дающая ощущение присутствия папы в доме.

Это «па…» у меня вырвалось машинально. Чтобы не напугать, что ли…

— Здравствуй, отец! — было второе, что я сказал. Словно выдыхая эти слова, я сел на корточки у его изголовья, чтобы ему было легче меня рассмотреть. Он так стыдливо подтягивал одеяло к плечам и всматривался в меня, запрокинув голову на подушку, что мне показалось, будто он это делает из последних сил. Я присел и, обхватив его руку, словно приготовившись выпить на брудершафт, прижал её к своей щеке, не сводя взгляда с его глаз. Сердце моё всё ещё бешено колотилось, но мне даже было спокойно: я дома. И отец устроился головой в подушке так, как ему, видимо, было удобно. Минуту мы молча смотрели друг другу в глаза. А может, и дольше. Потом я увидел, что отец смотрит на мои волосы, на лицо, потом на наши руки. Я видел, что всё это время он о чём-то думал. Однозначно о чём-то думал. Хотя видимых проявлений не было. Было другое. Его выдавала мягкость взгляда. Но о чём в тот вечер думал мой отец? Может, в тех его воспоминаниях я был ещё ребёнком.… А тут перед ним — взрослый мужчина. Да к тому же с явным «ароматом» сигаретного дыма.

— Ты много куришь… — ответил мне отец в ответ на моё «здравствуй» еле слышно, вяло, но с каким смыслом! Хотя, думаю, он понимал, что на меня замечание про курение не подействует. Я медленно расплылся в улыбке, услышав наконец его голос. Поскрипывающий, слабый, какой-то заспанный.

Неожиданно приятно было слышать замечание от отца в свои сорок лет. К упрёкам матери я когда-то давно привык, а вот от отца их ждал долго.

— Я обязательно брошу, — ответил я уставшим голосом.

Мы опять посмотрели глаза в глаза.

Отец помолчал, виновато улыбнулся, а потом снова посмотрел мне в глаза. Я разглядел бесконечную тоску взгляда. Я решил говорить первое, что мне приходит на ум, чтобы продолжить живой разговор.

Говорил, что мы давненько не созванивались, что вот-вот наступит зима. А потом я вспомнил свою сегодняшнюю клятву. И тут же выпалил, хоть и негромко: «Всё будет хорошо! Я люблю тебя. Теперь мы будем вместе. И поэтому обязательно всё преодолеем.

Я разделю с тобой любую боль на двоих. Врачи ошибаются. И часто!». Отец снова улыбнулся… И уснул.

Я стал располагаться. Удивительно, какой прилив сил и энергии я ощутил, решив сделать что-то по дому. Ведь я пришёл, чтобы остаться. Я пришёл не просто к отцу. Я пришёл домой. Словно вернулся из дальней и долгой поездки. Я не знал наверняка, хотел ли отец, чтобы я теперь жил здесь. Но я для себя решил остаться с ним до конца, словно не было никаких лет разлуки.

Я встал и осмотрел комнату. Какие-то выцветшие занавески по обеим сторонам широкого окна, телевизор на ножках с рогатой антенной, шифоньер, круглый стол, покрытый давно нестиранной скатертью, кресло, койка отца и коротковорсовый ковёр с рисунком павлиньих хвостов над ней. Весь реквизит сцены из моего глубокого детства. Не хватает только ложек, кастрюли и поварёшек, с которыми я играл, ползая по полу, когда отец приводил меня к бабушке.

Это было тысячу, миллион лет назад! В тот миг я не разрыдался лишь потому, что увиденное вызывало у меня какое-то музейное любопытство. Я с ироничной улыбкой рассматривал каждый сантиметр квартиры, в которой провёл часть своего детства. Слёзы наворачивались, катились по щекам. Но я не придавал им никакого значения. Я был на седьмом небе от счастья. Не каждому ведь удаётся соприкоснуться с теми предметами, которые в детстве воспринимались как антураж и декорации каких-нибудь сказок. Все эти стулья и столы когда-то были великанами, а шифоньер — говорящей горой…

Выцветшие, вытертые, матово-малиновые обои под сливом желтого света пыльного плафона потолочной люстры тоже окунали меня в ясельное детство. Я, прищурившись, вглядывался в эту люстру, словно питался тем светом, что тогда падал на руки маленького Вико, игравшего в бессюжетные игры. А рядом, в кресле, восседала бабушка… «Теперь в этом кресле я буду ночевать», — промелькнуло у меня в голове.

Круглый стол, скатерть, ваза — всё было в пыльном налёте, как заброшенные экспонаты. Но я боялся стряхнуть его. Так мне всё в один миг стало дорого! Ведь я — в мире детства.

Я тихо отодвинул тюль. За окном была ночь. В стекле отражались койка со спящим отцом, пятно ковра, тусклая люстра, стол, шифоньер, занавески по краям и очертания моего тела. То ли унылый вид комнаты, то ли вечерняя чернь осени навеяли на меня прежнюю тревогу и грусть. Всё вроде бы, как в детстве: и квартира, и комната, и мебель… Тот же вечерний свет, те же ощущения, даже отец рядом. Но бабушки нет, а отец в отражении, словно труп. Я задвинул тюль и, понурый, направился на кухню. По дороге заметил под койкой телефонный аппарат и книгу. Улыбнулся. Мне показалось это живой картиной безмятежной жизни.

Щёлкнул выключателем на кухне. Свет тусклой лампы вновь погрузил в воспоминания. Два простейших деревянных табурета, фанерный обеденный стол, жестяная мойка, газовая двухконфорочная плита, холодильник, очень похожий на пчелиный улей, и колонка — вот он, запечатанный конверт моего детства.

Я открыл скрипучую деревянную фрамугу. Потянуло вечерней сыростью. Но стало свежее. Чтобы отвлечься, я начал искать себе занятие. Висевшим на гвозде у мойки вафельным полотенцем протёр приборы, которые лежали у раковины. Потом налил в турку воды и поставил на плиту.

Вот так же здесь, на кухне, когда-то стояла моя бабушка. Вот она подходит к окну и смотрит куда-то вдаль… В тот последний раз, когда я видел бабушку живой, отец, как всегда, привёз меня сюда после детского сада, она по традиции предложила мне выпить чаю.

Я отказался. Она сидела в том кресле в комнате, потом встала и ушла на кухню. Отец часто вспоминал, что в тот вечер я капризничал и просился домой. На следующий день у бабушки случился инсульт, а ещё через три дня она умерла.

Я налил себе чаю и вернулся в комнату.

Сколько я просидел ещё вот так, в воспоминаниях, не помню. Но помню то спокойствие, которое наполнило тогда всё моё сознание. Как маленькому ребёнку спокойно с родителями, так и мне, взрослому мужчине, присутствие спящего отца послужило тёплым одеялом. С этим ощущением я задремал, и вереница воспоминаний превратилась в сновидения.

15

Было рано, когда ломота во всём теле дала понять, что ночь я провёл сидя. Явно не отдохнув, я всё же ощущал некую бодрость. Словно этим утром начиналась новая жизнь. Та жизнь, о которой я тайно мечтал ещё в детстве. Вот только нет мамы. И уже никогда не будет. Но разве мог я представить, что когда-нибудь мне доведётся ещё хоть раз провести ночь рядом с родным отцом?

Узнав о болезни отца, я ни разу не подумал о том, чтобы сделаться его сиделкой. Хотя сиделка ему на тот момент была и не нужна. Знал же я, что есть соседка отца, тётя Тая, которая за ним ухаживает и рано или поздно сообщит мне что-то очень важное, после чего я появлюсь как манна небесная и спасу его, отца, от любых невзгод. Смешно! Моя гордыня и скрытность отца играли против наших чувств. Против нас самих. Теперь, глядя на спящего больного отца, понимаю, что попросту потерял время. Но не знаю, так ли думает он, мой отец.

Однако, может, благодаря ауре квартиры детства, я ощутил новый прилив утренних сил. Неимоверно пульсировала в моих венах энергия позитивного настроения. Верилось в светлое настоящее и прекрасное будущее. Хотелось думать, что всё будет лучше, чем нас убеждали скорбные лица врачей вчерашней неотложки. Меня неведомым вулканом изнутри поднимал азарт для созидания этого прекрасного будущего. Хотелось парить над бременем мироздания, как влюблённому мальчишке. Я мечтал своими руками прикоснуться к наступавшей жизни с отцом. Это могло выразиться в чём угодно. На мой взгляд, самым элементарным способом воплотить мечту в реальность была перестройка холостяцкого быта отца. Мне показалось, что если я вытру пыль с радиаторов и подоконников, стен и потолков, то одним этим действием перелистаю страницы прошлого и помимо причудливых фантазий на тему вновь приобретённой семьи обрету долгожданную реальность. Я посчитал личным долгом творить это счастье своими руками. Для начала решил смыть с себя вчерашний уже сон, чтобы начать новый день, и направился в ванную комнату.

Ополоснув лицо холодной водой и прополоскав рот, я принялся искать по сторонам всё, что мне казалось лишним и ненужным. Попадались старые тряпки, сухие и рваные, заткнутые за трубы и батареи, газеты и фрагменты газетной бумаги, пустые тюбики от каких-то мазей и пузырьки от просроченных лекарств — всё это выбрасывалось мною в мусорное ведро, как спутники, доведшие отца до старости и болезни. Я открыл на кухне форточку, чтобы выветрить недуг отца.

Прибираясь в квартире, я старался не шуметь. Смахивая всё, по моему мнению, ненужное в кухне, я заварил чай и приготовил лёгкий завтрак — овсянку на воде. Ожидая пробуждения отца с минуты на минуту, я украдкой поглядывал на него.

Каша настаивалась, чай заваривался, а отец ещё спал. Но уже рассвело, и свет на кухне и в комнате можно было выключать. И, как только я это сделал, стало как будто светлее. Дневной свет, до сих пор заглушаемый электричеством, наполнил всё пространство квартиры. Но, который час, узнать было невозможно. Разве что угадать, ведь часов у отца в квартире я не увидел. И, размышляя над тем, пора ли мне в театр, на утреннюю репетицию, или можно пока не торопиться, захотелось совсем его забросить и просто остаться с отцом. Какой театр теперь может быть? Случилось нечто такое, отчего меняются полюса, и только Земля продолжает вертеться! Наступило то, после чего начинаешь верить в чудеса и воплощение мечты. Моя мечта сбылась: я живу с отцом. Разве могу я мыслями о работе потревожить этот мир, склеивающийся из воспоминаний, разговоров по телефону и ожиданий встречи? Ни в коем случае!

А с другой стороны, что такого преступного в том, что, воссоединившись с отцом после разлуки, я буду ходить на работу, возвращаться — жить обыденной, размеренной, но полноценной жизнью? Хотя нет. У кого-кого, а у нас с отцом не всё обыденно! Я так долго ждал этой простой семейной сцены, как та, что вижу сейчас. Раздумывая обо всём этом, я прошёл из кухни в комнату посмотреть на спящего отца.

Вот. Вот это было моим счастьем. Видеть отца и ощущать себя непосредственным участником жизни семьи, в которой есть отец. Поэтому у нас с отцом всё не то что не «обыденно» — у нас все необыкновенно.

Я открыл дверь в комнату отца. У отца чуть вздрогнули седые ресницы, но он не проснулся. В коридоре показался высокий силуэт пожилой женщины. Через секунду я увидел вытянутое лицо старухи. Это была тётя Тая в цветном платке, завязанном так туго, что её старческие морщины вертикальными полосками бороздили лицо ото лба к подбородку, хотя иметь горизонтальные мимические складки, по-моему, гораздо естественнее. Это меня и удивило, и смутило. И, как мне показалось, она заметила моё смущение. Мы смотрели друг на друга, но ни она, ни я не произносили элементарного «здравствуйте» или что-то в этом роде. Почему я её не поприветствовал, я понимал. Просто я не привык, когда в квартиру входит кто-то посторонний. Не могу знать, поняла она это или нет. Может, просто опешила, когда увидела меня. В конце концов мы поздоровались шёпотом, и я кивком пригласил её пройти на кухню.

Пройдя первым, я прикрыл форточку, чтобы тётя Тая села к окну. Себе табурет поставил у раковины. Мы присели. Я стал вглядываться в лицо этой пожилой женщины. Я помнил его ещё относительно молодым: она одновременно с моим отцом получала квартиру в этом доме. Дом строили для работников сферы культуры и искусств. Отец получил квартиру как музыкант, а тётя Тая как костюмер филармонии. Квартиры они получили ещё до моего появления на свет.

Сейчас тётю Таю было впору называть уже бабушкой Таей, да и я, наверное, теперь не тот «Витенька». Но я всё равно стал называть её тётей Таей.

Она огляделась, её взгляд остановился на двух кружках на столе и неглубокой миске, накрытой тарелкой, чтобы не сразу остыла. Я хотел начать разговор первым, но начала тётя Тая. Из-за большого узла от платка под подбородком говорить она могла одними губами. И к тому же тихо, чтобы не потревожить спящего отца. Чем-то, пусть и отдалённо, она напомнила мне гоголевскую Коробочку. Но тётя Тая была старше героини поэмы и выше ростом.

— Я-то думала, ты убёг уж. Зашла глянуть: как он тут, очнулся? А то ведь давеча, после уколов-то, опять дремал. А вечером-то я в глазок-то глянула, потому что по шороху-то на лестнице поняла: ты идёшь. Сгорбленный такой, аккуратный. Всё видала. Как входил, как дверь закрывал. А утром слышу: снова возишься. Думала: в театр собираешься аль куда по делам? Платок-то повязала да и пришла. Ключи-то у меня уж давно есть. За квартирой да за ним с десяток годов смотрю. Да ты, поди, знаешь, — она сначала кивнула в сторону комнаты отца, потом пригнулась, словно заглядывая мне под зрачки, а я и рот раскрыл, не успевая за движениями её губ. И только подумал, как неприлично, наверно, и глупо я выгляжу. Ведь кухня мала, и получается, мы сидим друг перед другом на расстоянии вытянутой руки. Я резко отстранился, и снова мне показалось, что этим движением я мог обидеть её. Но, по-моему, она не обратила на это внимание и продолжила: — Нашёл, стало быть, чего в холодильнике? А в миске чего?

— Каша. Овсяная.

— А, и крупу нашёл. Молодец. С молоком?

— На воде. Молока нет, я и не выходил никуда.

— Ну да, ну да. Не чё, яму, мож, и лучше, что без жира. Я-то ношу из дому када рисовую, када пшённую, гречиху. Да, каши он любит. И сама, бывает, с ним завтракаю или ужинаю. Но я белю обезжиренным молочком, как себе. Для виду, что ль. У меня и Симонька, кошечка, тоже это ест. Ела… — и слово «ела», тётя Тая произнесла в голос, прикрыв ладонями уже заплаканное лицо.

Сначала я вдруг испытал какой-то испуг. Мне, невыспавшемуся, вообще всё происходящее с утра казалось чудным. Особенно тётя Тая, зажатая инстинктивными заботами о себе, моём отце и, как я сейчас понял, о своей умирающей кошке Симе.

Люди, живущие в своём ограниченном заботами мире, стареют быстрее. Я где-то это читал или слышал. И вот передо мной — живой этому пример.

— Витенька, как же он тебя ждал! Симочка, Симонька моя, кошечка, заболела, умирает. Ветеринар сказал, надо усыплять! А я не могу решиться на это! Телефон дал палача, а я его смяла да вглубь сумки запрятала, выкинуть тоже боюсь: мучается Симка моя! Ох, как мучается! И я вместе с ними! С отцом твоим да кошкой моей! Врач-то как давеча сказал про отца, аж звонить тебе надумала срочно от его имени! А? Мало, грить, жизни осталося! Как и Симоньке моей ветеринар накликал! Только ей убивца нашли, чтоб не мучилась, значит, а отцу твоему даже священника не предложили, антихристы!

Я был поражён не только видом и говором тёти Таи. Переплетениями новостей она меня завораживала так, что я боялся чего-то не разобрать сквозь всхлипы и не знал, что посоветовать, когда слово вставить. Да и надо ли? Она и без моих расспросов выдавала интересующую меня информацию, и я придвигался к ней всё ближе.

— Я-то сваво мужа — ох, суров был! И деспот прямо, когда не играет… А, как Господь призвал, так попа умолила почитать-то над ним Писание. Чтобы грехи его поубавить на Судилище небесном! Благо знала, что крещён. От свекровки ещё наслышана была. А так-то в аду ему гореть да пересыхать на пламени грешников. Я было настаивала и твому отцу-то исповедаться батюшке, да артачится, нехристь, а надо бы. Ты бы, Витя, пособил бы мне уговорами Павлика причастить…

Не первый раз я слышал, что именно уменьшительно-ласкательно тётя Тая нарекала моего Павла Карловича. По-матерински. Тётя Тая была старше моего отца, но, знаю, в матери по годам ему не подходила.

После историй об умирающей кошке Симе, об отпевании «сурового» мужа и увещеваний о необходимости причастить «Павлика» мне стало дурно. Только я настроился на борьбу с болезнью отца, только я стал осваиваться у него в квартире, как приходит чужая старуха и, как обухом по голове, повествует о вечном.

Я не стал спорить, углубляться в дебри непрерываемого мыслительного процесса тёти Таи, уловив, как мне показалось, главную причину её мрачного настроения. И спросил: «Что у Вас с Симой?».

— Помирает. Неделю уж с пипетки кормлю. Ветеринар сказал: рак. Не лучше, чем у отца твоего…

Меня передёрнуло, и я еле сдержался, чтобы не вскрикнуть в знак протеста против этого настроения безысходности. Но тётя Тая, утирая изуродованными артрозом пальцами слезы, бежавшие по ложбинкам вертикальных складок на её лице, смягчила мой порыв своей непосредственностью.

— Думаю, если сегодня не издохнет, завтра точно усыплю… — и снова, закрыв лицо руками, зарыдала. Я в этот момент успел выглянуть в комнату, переживая, что отца разбудят громкие всхлипы. Отец лежал, уставившись в потолок. Я сразу прошёл к нему.

— Ты давно не спишь?

Услышав мой голос, отец перевёл взгляд на меня. Он прищурился, потому что отсвет от окна не давал ему меня разглядеть. Я включил свет, и отец совсем зажмурился. Снова выключив люстру, я подбежал к окну и отодвинул тюль. Подошёл к койке отца, присел и улыбнулся. Сведя брови, он смотрел мне в глаза.

— Тая? — тихим сипом спросил он, указывая пальцем в сторону кухни.

— Чего ты ещё у койки? — она уже пришла из кухни и приветствовала отца поверх моей головы. — Вот и сынок твой, Витенька! Не ропщи теперь. Рядышком будет! Так ведь? — И я почувствовал её жёсткие пальцы, прикоснувшиеся к моей голове. Так тётя Тая меня, так сказать, подбадривала. Но я был только рад, потому что отец вроде как даже улыбнулся. — Витёк приготовил завтрак тебе. Подыматься будем? — завела нас с отцом тётя Тая. Так я стал свидетелем каждодневного быта тёти Таи и отца.

Затем последовал завтрак.

16

Убитое временем и иссушенное временем тело отца поражало моё сознание безысходностью всего происходящего. В целом. В жизни. Всё вокруг обесценивалось. Теряло всякий смысл. Дорога оставалась любая минута, мгновение жизни моего отца и моего присутствия рядом с ним. Как те воспоминания далёкого детства, что вчера возникли в моей памяти. Дороги стали руки тёти Таи и её переживания за моего отца. И снова на меня напал страх. Может быть, не такой шокирующий, как намедни, когда я бежал к отцу, не зная, успею ли увидеть его живым. Но такой, который настораживает: а сможешь ли пережить то, чего боялся вчера и что, возможно, увидишь сегодня? Я задумался. Если мой отец умрёт, то хоронить его будут без меня. Послезавтра. На третий день, как водится. Потому что завтра умру я. Да. То есть нет! Я умру следом за отцом, и меня похоронят вместе с ним в один день. Может быть, рядом. В нашей, семейной ограде. Какой кошмар! А вдруг хоронить станут по очереди, не в один день и час? И не рядом…

Наверное, в эту минуту вид у меня был отрешённый. Словно мышечный спазм зажал моё тело. Но отец ел, медленно, без аппетита, но ел. И мне стало как-то легче дышаться. Правда, мысли отсутствовали. Нахлынули одни эмоции.

Тётя Тая выходила из ванной, вытирая руки о свой халат. Платок на её голове уже не был завязан так туго. Лицо у неё было запотевшее и красное. Она бормотала что-то невнятное и морщилась от усталости. Не знаю, слышал ли её отец, но я вдруг разобрал некоторые слова. Про Симу, про то, сколько нам всем отведено и кто в чём грешен перед Всевышним.

Потом тётя Тая сказала, что отойдёт к себе домой и скоро вернётся. Это было сказано громко — явно отцу. Я проводил её до двери, поблагодарив за утро, сообщив, что скоро уйду в театр, а по дороге надо ещё забежать домой за всем необходимым. Сказал, что вечером будет спектакль, в котором я участвую, но после него постараюсь не задерживаться. Тётя Тая поняла, и я тихо, прислушиваясь к звукам из комнаты отца, закрыл за ней дверь.

Вернувшись в комнату со странным предчувствием, что что-то должно случиться, я подумал: мы с отцом долго не виделись, да и встречи, предшествующие разлуке, были редкими и сухими. Никто из нас не приглашал друг друга, как говорится, на чай. Первый трепет перед встречей с отцом прошёл, во всяком случае, у меня. Дрожь пробивала по всему телу от мысли: вот он — человек, о котором я грезил всё своё детство. Всю свою жизнь!

— Па! Мы тысячу лет не виделись, — начал я высокопарно, с выдохом. — Ты заболел, и я пришёл. Так это надо отметить! Давай ещё раз выпьем чаю? — И я рванул на кухню за своей чашкой. Но внезапно мне стало очень тревожно. Я понимал, что говорю всё не к месту. Пройдя каких-то четыре шага из комнаты в кухню, я обернулся и увидел, как отец опускается на локти, чтобы лечь. Но как он это делал! По его сморщенному лицу было видно, каких неимоверных усилий ему стоит не упасть на оба локтя. Я опешил и замолчал. Меня пронзила мысль, что этот звонок в театр с просьбой явиться сюда был символичным предзнаменованием. Меня вновь обуял страх. За отца. За себя. Я понял, что отец знает о нашей встрече больше меня. Я вернулся к его койке так же быстро, как только что от неё отошёл:

— Ты хочешь лечь? Ты устал? Давай я помогу.

— Нет, — хрипнул он. Дряблые складки под подбородком мелко дрожали. Я дотронулся до него и ощутил тонкую кость плеча. Отец пару раз судорожно моргнул, чуть сдвинул один из локтей для удобства. Я подтянул подушку под спину. Он оперся удобнее. Я сидел на корточках, не сводя с него глаз.

— Витя, — начал он неуверенно, но без промедления продолжил, — вчера был врач. Мне осталось немного.

— Почему всегда в твоём возрасте, когда бывают врачи, люди начинают говорить об одном и том же… — внезапно разозлился я.

— В шкафу, под бельём, документ на квартиру, — отец как будто не слышал.

— Па…

— Там же документы для банка, на деньги…

— Папа…

— Вещи, костюм и туфли.

— Зачем? — и теперь я не понимал, о каких вещах заговорил отец. Голос его словно затухал. Он глубоко вздохнул, тяжело вбирая носом воздух так, словно до этого говорил без дыхания. Закрыв глаза, снова замолчал. Его серые ресницы блестели от слёз.

17

О том, что мама умерла, я вслух никогда не произносил. А отцу сказал. Ощущение испытал такое, словно только что узнал об этом. И если, и правда, существует гробовая тишина, то слышали именно её. Потому что никто из нас не знал, говорить ли что-либо, а если говорить, то что? И мы молчали.

Известие о смерти мамы пришло внезапно. Мама умерла очень быстро. Она не болела. Не лежала в больницах, но страдала затяжной болезнью, при которой всегда готовятся к худшему… Это случилось в один миг. За одну ночь. Я вернулся с вечернего спектакля и обнаружил записку от мамы. Она просила, чтобы я не беспокоился, просто она себя нехорошо почувствовала и вызвала «скорую». Когда я через диспетчера медицинской службы выяснил, куда её определили, мама была уже в реанимации. А утром мне сообщили, что у неё случилась сердечная кома, при которой никто не в силах заставить сердце вновь биться. И что её халат я могу получить со справкой о смерти через пару часов…

Сначала умерла София Ефимовна. Её смерть труппа театра, и я в том числе, восприняли, как личную, по-семейному личную потерю. Потом я узнал, что у отца обнаружили злокачественную опухоль. И это стало дамокловым мечом висеть в моём сознании. Наконец совершенно неожиданно умирает мама. И я растерялся настолько, что себя не помнил. И как пережил её похороны, не знаю и теперь.

Мама умерла в начале лета. Стояла жара, которой не ждали. Завершался театральный сезон, и театр собирался на гастроли. После гастролей все должны были разойтись в отпуск. Мой отпуск начался раньше и продлился до середины осени. Это было время серьёзных переосмыслений. Тот период я вспоминаю с трудом: мне сильно притупляли память. Спасибо коллегам и друзьям, что не забывали меня и ждали к открытию нового сезона. Спасибо судьбе, что был ещё жив отец. Ему я не прекращал звонить.

18

В комнате всегда была слышна тишина. Не абсолютная, которая бывает при полном безмолвии или в специальных бункерах и камерах для измерения акустического шума. Это была такая тишина, что даже когда в комнате кто-то был, его не было слышно. Даже тогда, когда Ия поливала свой любимый колеус и прозрачные бурые капельки, попавшие на его листья, сбегали и со звуком падали на белый подоконник. Даже тогда, когда её малыш играл в кубики и солдатиками на полу, что-то рассказывая им о правилах игры. И раньше, в те моменты, когда звуки скрипки карабкались по половицам, дивану и книжным полкам, царапая страницы замерших книг и отражаясь от однотонных обоев, — уже тогда была слышна тишина. Та тишина, которая оглушала Ию, и она не могла разобрать такие простые односложные слова своего маленького сына, как «гулять», «садик», «играть», с каждым днём выговариваемые всё отчетливее. Та тишина, что омертвляла движения не только мыслительные, но и физические. Ия превращалась в манекен. Манекены бесчувственны и безэмоциональны, статичны и холодны. Так и она месяц от месяца всё больше превращалась в подобие Снежной королевы, переставала проявлять какие-либо естественные человеческие эмоции, её реакции становились заторможенными. Она и вне дома стала вести себя как робот. Как заведённая механическая кукла. Настолько её окружение стало ей чужим и чуждым, что от всего её окружающего она круглосуточно слышала только единообразный гул.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Когда тебя любят предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я