Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной

Денис Ахапкин, 2021

Бродский и Ахматова – знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников св|ета», которым он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией «серебряного века». Оба они были не только поэтами, но и чуткими читателями, и отголоски их бесед о великих книгах звучат во многих стихах Бродского. Петербургский филолог Денис Ахапкин рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии – и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского. Книга сочетает разговор о судьбах поэтов с разговором о конкретных стихотворениях и их медленным чтением. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Оглавление

Из серии: Картина времени

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 1

«Так вот когда мы вздумали родиться»

Предыстория. — Таинственный недуг. — Пять открытых «а». — Счастливые, у них не выходит книжка. — Встречное движение понимания. — Голос музы. — Сложное в простом. — Август. — Взгляд назад. — Цитата как пароль. — «Эти слова, и вашим голосом…» — Пушкин. — «Шли уже осужденных полки…» — Наизусть. — Читатель идеальный и реальный. — «Весь настежь распахнут поэт…»

Анна Андреевна Горенко родилась и июня (23-го по новому стилю) 1889 года в Большом Фонтане, небольшом курортном поселке на приморском побережье Одессы. Она принадлежала к поколению, о котором позже написала сама в первой из «Северных элегий», названной «Предыстория»:

Так вот когда мы вздумали родиться

И, безошибочно отмерив время,

Чтоб ничего не пропустить из зрелищ

Невиданных, простились с небытьем.

В том же году родились Чарли Чаплин, Людвиг Витгенштейн, Мартин Хайдеггер — и Адольф Гитлер. Сама она писала в автобиографических заметках: «Я родилась в Иванову ночь (европейскую) 1889 г., т. е. в один год с Чарли Чаплином, Эйфелевой башней, Крейцеровой сонатой». В поколении Ахматовой — лучшие русские поэты XX века, родившиеся друг за другом, с интервалом в год. Борис Пастернак (1890), Осип Мандельштам (1891), Марина Цветаева (1892). Процитированные строки Ахматовой отражают написанное Мандельштамом в «Стихах о неизвестном солдате»:

Наливаются кровью аорты,

И звучит по рядам шепотком:

— Я рожден в девяносто четвертом,

Я рожден в девяносто втором… —

И в кулак зажимая истертый

Год рожденья — с гурьбой и гуртом

Я шепчу обескровленным ртом:

— Я рожден в ночь с второго на третье

Января в девяносто одном

Ненадежном году — и столетья

Окружают меня огнем.

Мандельштам пишет это в 1937 году, когда из испытаний, выпавших на долю их с Ахматовой поколения, не случилась лишь Вторая мировая. Все остальное уже было: позорное поражение России в Русско-японской войне, три революции, кровопролитная Первая мировая война и не менее страшная Гражданская, годы послереволюционного голода, а потом сталинский террор.

Но в конце XIX века эти «невиданные зрелища» еще не показались за горизонтом времени, и Анна Горенко росла «у самого моря», в южной части Российской империи, движущейся убыстряющимися шагами к своему краху.

Возвращаясь к только что процитированным стихам, можно обратить внимание на одну интересную деталь, отличающуюся в строках двух поэтов. Мандельштам «рожден в ночь со второго на третье». У Ахматовой: «так вот когда мы вздумали родиться». Разница в залоге — пассивном и активном. И в этой разнице — вся дальнейшая судьба Ахматовой, принявшей все, что произошло в ее судьбе как выбор. Люди не решают, когда им рождаться. Однако поэты — по Ахматовой — управляют своей биографией.

И в годы голода, и в годы террора, и после выхода ждановского постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», заклеймившего ее и Зощенко и лишившего возможности печататься, Ахматова отказывалась считать себя жертвой.

И грамматика ее поэзии отражает это в полной мере. «Вздумали родиться» — среди русских поэтов XX века есть еще один, использующий активный залог при описании событий, никакой воли участника не предусматривающих. Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя, — пишет Иосиф Бродский в известном стихотворении «Я входил вместо дикого зверя в клетку…», написанном в день сорокалетия. Возможно, этот урок он усвоил именно из «Северных элегий» — биография подчиняет себе грамматику. Речь о кошмарных снах, в которых возвращаются арест, тюрьма, ссылка по этапу. Но при этом — впустил в свои сны. Не хотел бы — не впустил. Значит для жизни поэта, которую он выстраивает сам, это сознательное управление собственным прошлым очень важно.

До рождения Бродского остается еще полвека, а в приморском поселке растет будущий поэт Анна Ахматова. Марина Цветаева заметила в одном из своих эссе, что бывают поэты с историей и поэты без истории. Точно так же бывают поэты с детством и без. Ахматова, как до нее Пушкин, а после нее Бродский — поэт без детства. Не в смысле биографическом. Детство у нее, конечно, было, и ряд его подробностей отражен в документах и воспоминаниях. Но в ее поэзии сложно найти следы этого детства. Да она и сама не предлагает читателю их искать, замечая в «Северных элегиях»:

И никакого розового детства…

Веснушечек, и мишек, и игрушек,

И добрых тёть, и страшных дядь, и даже

Приятелей средь камешков речных.

Как Ахматова вспоминала в наброске к автобиографии: «читать научилась очень поздно, кажется, семи лет, по азбуке Льва Толстого, но в восемь лет уже читала Тургенева»[37]. Первые впечатления, связанные с культурой и искусством, она получила в Херсонесе с его музеем и раскопками: «Когда мне было семь лет, я нашла кусок мрамора с греческой надписью. Меня обули, заплели косу и повели дарить его в музей. Вот какое место — где маленькая девочка просто так, сверху, находит греческие надписи»[38].

Вскоре после ее рождения семья переехала в Петербург и через некоторое время обосновалась в Царском Селе (ныне город Пушкин, входящий в черту Петербурга), где прошли гимназические годы Анны Горенко и где она познакомилась со своим будущим мужем Николаем Гумилевым.

В 1905 году родители расстались, и Анна вместе с матерью уехала на юг, в Евпаторию, а затем в Киев. Она замечала потом, что в это время писала «великое множество беспомощных стихов»[39]. Окончив гимназию, она два года училась в Киеве на Высших женских курсах — этим закончилось ее формальное образование, но учиться, а потом и заниматься научными исследованиями она продолжала всю жизнь.

Первое стихотворение, как вспоминала Ахматова, она написала в одиннадцать лет и «оно было чудовищным»[40]. Согласно ее рассказу своему первому биографу Аманде Хейт, этому предшествовала тяжелая болезнь: «Неделю пролежала она в беспамятстве, и думали, она не выживет. Когда она все же поправилась, ее вдруг на какое-то время поразила глухота. Врачи не понимали причины. Позднее один специалист предположил, что она, вероятно, перенесла оспу, не оставившую, однако, никаких видимых следов. Именно тогда она стала писать стихи, и ее никогда не покидало чувство, что начало ее поэтического пути тесно связано с этим таинственным недугом»[41].

Эта история, точнее, то, как она была рассказана — болезнь словно таинственное прикосновение высшей силы, оставившей после себя поэтический дар, характерна для выстраивания литературной биографии Ахматовой и, конечно, вводит завуалированную перекличку с пушкинским «Пророком».

Первая публикация Ахматовой, стихотворение «На руке его много блестящих колец…», выходит в 1907 году в парижском журнале «Сириус» — издании, затеянном Гумилевым. Пока еще оно подписано «Анна Г.». Вскоре этот скромный инициал исчезнет и в русскую поэзию войдет новое имя — Анна Ахматова.

Уже само это имя можно воспринимать как акт поэтического творчества: «пять открытых „а“ Анны Ахматовой обладали гипнотическим эффектом и, естественно, поместили имени этого обладательницу в начало алфавита русской поэзии. В каком-то смысле это имя оказалось ее первой удачной строчкой, запоминающейся тотчас своею акустической неизбежностью, — с этими „ах“, оправданными не столько сентиментальностью, сколько историей. Строчка эта свидетельствовала о неординарной интуиции и качестве слуха семнадцатилетней девушки, ставшей вскоре после первой публикации подписывать свои письма и официальные документы тем же именем — Анна Ахматова. Как бы предваряя идею личности, возникающую от совпадения звука со временем, псевдоним обернулся пророчеством», — пишет Бродский в эссе «Муза плача», посвященном Ахматовой[42].

В 1911 году на поэтическом вечере в знаменитой «Башне» — одном из центров поэтической жизни дореволюционного Петербурга, в квартире Вячеслава Иванова на Таврической, 36 — происходит знакомство двух поэтов, которое со временем переросло в дружбу, а потом в посмертный диалог. «Я познакомилась с Осипом Мандельштамом на „Башне“ Вячеслава Иванова весной 1911 года. Тогда он был худощавым мальчиком, с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с ресницами в полщеки. Второй раз я его видела у Толстых на Старо-Невском, он не узнал меня и Алексей Николаевич стал его расспрашивать, какая жена у Гумилева, и он показал руками, какая на мне была огромная шляпа. Я испугалась, что произойдет что-то непоправимое, и назвала себя»[43].

Первая книга Ахматовой «Вечер» вышла на следующий год, в 1912-м. «Камень» Мандельштама — в 1913-м. Свой первый сборник он преподнес Ахматовой с дарственной надписью: «Анне Ахматовой вспышки сознания в беспамятстве дней. Почтительно — автор»[44].

Предисловие к «Вечеру» написал Михаил Кузмин, часто видевшийся тогда с Гумилевым и Ахматовой, приезжавший к ним в Царское Село. Это дало повод ряду критиков говорить о влиянии поэзии Кузмина на Ахматову, которое она всегда отрицала.

Через месяц после выхода книги Ахматова, у которой врачи нашли признаки легочного заболевания, вместе с Гумилевым уезжает в Италию — путешествие длится полтора месяца. «Вержболово — Берлин — Лозанна — Уши — Оспедалетти ‹…› — Сан-Ремо — на пароходе в Геную. Генуя — Пиза — Флоренция. ‹…› Пребывание во Флоренции (включая поездку Н. Г. в Рим и Сиену) заняло дней 10. Из Флоренции вместе поехали в Болонью, Падую, Венецию. В Венеции жили дней 10. Затем Вена — Краков — Киев», — вспоминает о поездке Ахматова[45]. Это путешествие, особенно знакомство с итальянской архитектурой и живописью, несомненно, наложило отпечаток и на художественные вкусы Ахматовой, и на ее творчество. В наброске к автобиографии, сделанном в начале 1960 года, она пишет: «Впечатление от итальянской живописи было так огромно, что помню ее как во сне»[46].

После поездки 1912 года Ахматова сможет побывать в Италии только через полвека.

После возвращения она пишет стихотворение «Венеция», вошедшее в ее вторую книгу «Чётки».

Венеция

Золотая голубятня у воды,

Ласковой и млеюще-зеленой;

Заметает ветерок соленый

Черных лодок узкие следы.

Сколько нежных, странных лиц в толпе.

В каждой лавке яркие игрушки:

С книгой лев на вышитой подушке,

С книгой лев на мраморном столбе.

Как на древнем, выцветшем холсте,

Стынет небо тускло-голубое…

Но не тесно в этой тесноте

И не душно в сырости и зное.

Этот текст прочно вошел в русскую литературную венециану, многократно отразившись в других стихах, а Бродский говорил о нем так: «Ахматовская „Венеция“ — совершенно замечательное стихотворение, „золотая голубятня у воды“ — это очень точно в некотором роде. „Венеция“ Пастернака — хуже. Ахматова поэт очень емкий, иероглифический, если угодно — она все в одну строчку запихивает»[47].

Бродский отмечает здесь ту емкость поэтической строки, которая стала отличительной особенностью лирики Ахматовой с самого начала. В четырех первых строках «Венеции» — и блеск куполов Святого Марка, и стаи голубей на Пьяцце, ставшие неотъемлемой частью образа города, и, конечно, вода. Сам он повторит этот образ через шестьдесят лет после Ахматовой в своей «Лагуне»:

И лучшая в мире лагуна с золотой голубятней

сильно сверкает, зрачок слезя.

Но о Бродском и Италии речь пойдет в главе 5, пока же вернемся в 1912 год. Успех «Вечера» — как и последовавших за ним «Чёток» — был бесспорен. Вспоминая в «Северных элегиях» о начале своего поэтического пути, Ахматова напишет:

Передо мной, безродной, неумелой,

Открылись неожиданные двери,

И выходили люди и кричали:

«Она пришла, она пришла сама!»

А я на них глядела с изумленьем

И думала: «Они с ума сошли!»

Внезапная поэтическая слава стала неожиданностью для 23-летней Ахматовой. В набросках воспоминаний, написанных в конце жизни, она вспоминала о «Вечере»: «Эти бедные стихи пустейшей девочки почему-то перепечатываются тринадцатый раз (если я видела все контрафакционные издания). Появились они и на некоторых иностранных языках. Сама девочка (насколько я помню) не предрекала им такой судьбы и прятала под диванные подушки номера журналов, где они впервые были напечатаны, „чтобы не расстраиваться“. От огорчения, что „Вечер“ появился, она даже уехала в Италию (1912 год, весна), а сидя в трамвае, думала, глядя на соседей: „Какие они счастливые — у них не выходит книжка“»[48].

Некоторые критики считают эту оценку через десятилетия не совсем искренней, но нельзя отрицать, что слава пришла к Ахматовой неожиданно, да и сама она как поэт действительно «пришла сама». За этой самостоятельностью стояло освобождение от влияний — Гумилева, Кузмина, Анненского — и в то же время опора на поэтическую традицию.

Ахматова нашла собственный поэтический язык, в котором особое значение приобрело слово. Поиски потерянного в поэзии символизма слова были магистральной линией русской поэзии 1910–1920-х годов. О слове писали манифесты и трактаты: от «Слова как такового» Алексея Крученых и футуристов до программной статьи Мандельштама «О природе слова». Ахматова трактатов не писала, она сделала то, что удалось в русской поэзии XX века, может быть, нескольким поэтам — и только что упомянутому Мандельштаму прежде всего, — освободила слово от нароста символических ассоциаций, при этом не деформируя и не разрушая его.

Эту особенность ее поэзии не могли не признать даже критики, отрицательно отзывавшиеся о стихах Ахматовой. Так, Леонид Канегиссер в рецензии на «Чётки» пишет: «Почти избегая словообразования — в наше время так часто неудачного, — Ахматова умеет говорить так, что давно знакомые слова звучат ново и остро»[49].

Как замечал еще в 1915 году Николай Недоброво — статью которого о своих стихах Ахматова всегда выделяла, — стихи эти «построены на слове», но поэтическая речь Ахматовой «проста и разговорна до того, пожалуй, что это и не поэзия?»[50]. Но это именно поэзия, причем в самом высоком своем проявлении.

Так происходит в одном из стихотворений Ахматовой, которое подробно разбирает Недоброво:

Настоящую нежность не спутаешь

Ни с чем, и она тиха.

Ты напрасно бережно кутаешь

Мне плечи и грудь в меха.

И напрасно слова покорные

Говоришь о первой любви,

Как я знаю эти упорные

Несытые взгляды твои!

Будничные фразы, которые могли бы быть произнесены в обычном разговоре, сменяют друг друга, подчиняясь мощному движению сложного стихотворного ритма, начинающегося со строки чистого анапеста. Изменения ритма и чередование простых слов передают сложный психологический спектр эмоций: от спокойствия до иронии, гнева и отвращения. «На напрасную попытку дерзостной нежности дан был ответ жесткий, и особо затем оттенено, что напрасны и покорные слова»[51].

Говоря о финале стихотворения, критик обращает внимание на то, что впоследствии станет одним из узнаваемых приемов зрелой Ахматовой. Это использование местоимений, выводящее их далеко за пределы их обычной функции — указывать на лица, предметы, признаки и количества. Характерный пример находится в последних двух стихах, где возникает «непринужденность и подвижная выразительность драматической прозы в словосочетании, а в то же время тонкая лирическая жизнь в ритме, который, вынося на стянутом в ямб анапесте слово „эти“, делает взгляды, о которых упоминается в самом деле „этими“, то есть вот здесь, сейчас видимыми»[52].

Непосредственность лирического момента подчеркнута и тем, что местоимение «эти» используется в литературе и поэзии обычно для того, чтобы указать на что-то известное автору и читателю, здесь же читателю остается только домысливать, основываясь на собственном опыте, каковы «эти» взгляды.

В разговоре о языке художественной литературы такой способ употребления местоимения принято называть внутренним жестом. Внутренний жест «дает образ восприятия, но восприятия внутреннего мира в момент речи ‹…› Местоимение этот имеет значение „предстающий перед внутренним взором“»[53].

Я не случайно заостряю внимание на этой особенности стихотворения. «Внутренний жест» и особая специфика употребления указательных местоимений у Ахматовой — это не просто языковая особенность. Это фундаментальная черта ее поэтического стиля, отражающая и биографический опыт, и связь с определенной поэтической традицией, и социальный контекст существования литературы. И это одна из характеристик поэзии Ахматовой, которая окажется востребована Бродским. Пока же нужно отметить, что ее поэзия с самого начала рассчитана на активное встречное движение понимания читателя и с годами только усиливает эту свою особенность.

В финале «Чёток», уже упоминавшейся второй книги Ахматовой, в «Отрывке из поэмы» появляется, кажется, впервые, образ, который станет еще одной устойчивой константой ее поэтики — образ Музы, которая диктует поэту. Вот концовка этого отрывка, который впоследствии Ахматова включила в триптих «Эпические мотивы»:

Она со мной неспешно говорила,

И мне казалось, что вершины леса

Слегка шумят, или хрустит песок,

Иль голосом серебряным волынка

Вдали поет о вечере разлук.

Но слов ее я помнить не могла

И часто ночью с болью просыпалась.

Мне чудился полуоткрытый рот,

Ее глаза и гладкая прическа.

Как вестника небесного, молила

Я девушку печальную тогда:

«Скажи, скажи, зачем угасла память

И, так томительно лаская слух,

Ты отняла блаженство повторенья?..»

И только раз, когда я виноград

В плетеную корзинку собирала,

А смуглая сидела на траве,

Глаза закрыв и распустивши косы,

И томною была и утомленной

От запаха тяжелых синих ягод

И пряного дыханья дикой мяты, —

Она слова чудесные вложила

В сокровищницу памяти моей,

И, полную корзину уронив,

Припала я к земле сухой и душной,

Как к милому, когда поет любовь.

Поэзия описывается здесь как блаженство повторенья: повторения звуков, рифм, ритма, слов, но еще и сказанного другими поэтами. Ахматова в своих стихах пользуется всеми видами этого повторения и пользуется часто.

Диктовка Музы неразрывно связана со страхом, что она замолчит, что «блаженство повторенья», поэтический дар, исчезнет. Ахматова рисует свою Музу по контрасту с пушкинским «Пророком». Не «неба содроганье» и «горний ангелов полет», а шум леса или хруст песка и далекие звуки волынки. Не «бога глас», взывающий к поэту, а «голос музы еле слышный», как сказано в другом стихотворении Ахматовой:

Но ни на что не променяем пышный

Гранитный город славы и беды,

Широких рек сияющие льды,

Бессолнечные, мрачные сады

И голос Музы еле слышный.

Ведь где-то есть простая жизнь и свет…», 1915)

Эти строки — прекрасный пример «блаженства повторенья», в них явственно звучит эхо слов, написанных когда-то Пушкиным о Петербурге:

Город пышный, город бедный,

Дух неволи, стройный вид,

Свод небес зелено-бледный,

Скука, холод и гранит.

Поэтическая эстафета передается через века и поколения. Вспоминая тот же город и скованную льдом реку, Бродский через 65 лет напишет в «Эклоге 4-й, зимней», трансформируя ахматовский образ.

Реки, однако, вчуже

скованы льдом; можно надеть рейтузы,

прикрутить к ботинку железный полоз.

Зубы, устав от чечетки стужи,

не стучат от страха. И голос Музы

звучит как сдержанный, частный голос.

Стихотворение Ахматовой о пышном городе славы и беды уже из «Белой стаи», ее третьей книги, где те особенности поэтической системы Ахматовой, о которых шла речь выше — освобождение слова, повторение и устойчивые образы, — усиливаются. Образ Музы в ахматовской поэтике часто возводят к Некрасову, к его гражданской лирике, но даже если она и позаимствовала какие-то интонации в начале своего поэтического пути, ей удалось полностью трансформировать этот, ставший общим местом в поэзии образ и впоследствии создать устойчивое представление о стихах, которые диктуются поэту чем-то — или кем-то — бóльшим, чем поэт.

Предреволюционные годы стали временем триумфа Ахматовой. Тогда же возникает та сеть из знакомств, стихов, разговоров, сплетен и воспоминаний, которая ляжет в основу «Поэмы без героя» — той ее части, которая посвящена 1913 году. К началу главных потрясений двадцатого века Ахматова подходит уже сложившимся поэтом, слава ее растет.

«XX век начался в июне 1914 года вместе с войной», — писала Ахматова[54]. Война продолжила череду невиданных зрелищ. Город, в котором жила Ахматова, сменил имя в первый раз. 18 августа 1914 года он на десять лет стал Петроградом. В Петрограде в 1917 году и выходит ее третий сборник «Белая стая». В год двух революций и начала тех страшных лет, которые предстояло пережить России. «Эти пятнадцать лет, предшествовавшие войне, были, по всей видимости, наиболее черными во всей русской истории; безусловно, таковыми были они и в жизни самой Ахматовой. Именно материалу, составившему этот период, вернее, жизням, в этом промежутке отнятым, она обязана своим прозвищем: Муза плача. Эпоха эта попросту заменила частоту стихотворений о любви частотой стихотворений in memoriam», — писал Бродский[55].

В 1916 году Марина Цветаева, ни разу не встречавшаяся с Ахматовой до этого и знавшая ее только по стихам, написала посвященное ей стихотворение, «прозвище» из которого — Муза плача — стало частым приложением к имени Ахматовой (и послужило названием для эссе Бродского).

О, Муза плача, прекраснейшая из муз!

О ты, шальное исчадие ночи белой!

Ты черную насылаешь метель на Русь,

И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы.

И мы шарахаемся и глухое: ох! —

Стотысячное — тебе присягает. — Анна Ахматова!

Это имя — огромный вздох

И в глубь он падает, которая безымянна.

Мы коронованы тем, что одну с тобой

Мы землю топчем, что небо над нами — то же!

И тот, кто ранен смертельной твоей судьбой,

Уже бессмертным на смертное сходит ложе.

В певучем граде моем купола горят,

И Спаса светлого славит слепец бродячий…

— И я дарю тебе свой колокольный град

— Ахматова! — и сердце свое в придачу!

Цветаева, приезжавшая в Петербург в январе 1915-го на один день, мечтала встретиться в том числе с Ахматовой, но встречи не произошло (они увидятся только однажды, в первый и последний раз в июне 1941-го). Тем не менее, читая стихи на поэтическом вечере, она чувствовала, что читает только для Ахматовой. В эссе «Нездешний вечер», посвященном этой поездке, Цветаева пишет: «Читаю, — как если бы в комнате была Ахматова, одна Ахматова. Читаю для отсутствующей Ахматовой. Мне мой успех нужен, как прямой провод к Ахматовой. ‹…› Чтобы все сказать: последовавшими за моим петербургским приездом стихами о Москве я обязана Ахматовой, своей любви к ней, своему желанию ей подарить что-то вечнее любви, то подарить — что вечнее любви. Если бы я могла просто подарить ей — Кремль, я бы, наверное, этих стихов не написала. Так что соревнование, в каком-то смысле, у меня с Ахматовой — было, но не „сделать лучше нее“, а — лучше нельзя, и это лучше нельзя — положить к ногам. Соревнование? Рвение. Знаю, что Ахматова потом в 1916–17 году с моими рукописными стихами к ней не расставалась и до того доносила их в сумочке, что одни складки и трещины остались. Этот рассказ Осипа Мандельштама — одна из самых моих больших радостей за жизнь»[56].

В «Белой стае» Ахматова продолжает развивать наметившиеся в первых сборниках темы и черты поэтического стиля. Вот как пишет об этом Бродский: «Высокий накал чисто личного лиризма „Белой стаи“ окрашен нотой того, чему суждено было стать ахматовской спецификой: нотой контролируемого ужаса. Механизм, предназначенный сдерживать эмоции романтического характера, продемонстрировал свою состоятельность применительно и к смертельному страху. Резко возрастающая взаимосвязь последнего с первым обернулась в итоге эмоциональной тавтологией; „Белая стая“ свидетельствует о начале этого процесса. На страницах этого сборника русская поэзия столкнулась с „некалендарным, настоящим двадцатым веком“ и в этом столкновении уцелела»[57].

Конечно, Бродский проецирует здесь позднюю ахматовскую поэтику на ее творчество конца десятых годов, но ту ноту ужаса, о которой он пишет, вполне можно различить в «Белой стае»:

Все отнято: и сила, и любовь.

В немилый город брошенное тело

Не радо солнцу. Чувствую, что кровь

Во мне уже совсем похолодела.

Это не о Петербурге — о Севастополе, где она провела лето 1916 года. О Петербурге она пишет совсем по-другому, как, например, в уже цитировавшемся стихотворении про «пышный / гранитный город славы и беды». Для ее «петербургских» текстов характерна также топографическая точность указания на неназванное, но понятное ее читателям. Вот небольшое стихотворение из «Белой стаи»:

Как ты можешь смотреть на Неву,

Как ты смеешь всходить на мосты?

Я недаром печальной слыву

С той поры, как привиделся ты.

Черных ангелов крылья остры,

Скоро будет последний суд.

И малиновые костры,

Словно розы, в снегу цветут.

Место действия этого стихотворения не указано, но его можно определить с точностью до десятка метров. Для читателей поколения и круга Ахматовой это было очевидным. Комментируя строчку черных ангелов крылья остры, снятую цензурой при предварительном отборе в планировавшийся в середине тридцатых годов сборник, Лидия Гинзбург пишет в записной книжке (под 1935 г.): «…Изъяли стихотворение со строчкой „Черных ангелов крылья остры“ — очевидно, думая, что чугунные ангелы (с арки на Галерной) слетают с неба»[58]. Соответственно, место действия — зимняя Сенатская площадь, у Медного всадника горят костры, у которых греются часовые (ср. у Мандельштама в написанных годом раньше «Петербургских строфах»: На площади Сената вал сугроба / дымок костра и холодок штыка), точка зрения помещена в пространство между памятником Петру и Невой, откуда видны Николаевский и Дворцовый мосты, и скульптуры крылатых гениев с книгами закона («ангелов») работы В. И. Демут-Малиновского, украшающие арку между зданиями Сената и Синода.

Конечно, стихотворение не теряет своей силы, даже если читатель не распознает подобные скрытые указания поэта. Мы имеем дело с системой своеобразного двойного кодирования. Как напишет позже сама Ахматова в «Поэме без героя»: «у шкатулки двойное дно».

С другой стороны, для знающего читателя место обозначено максимально точно. Как говорил Бродский: «Если, например, Ахматова о чем-то упоминает, то это всегда нечто реальное. Если вы рассказываете о ступенях дворца, она назовет вам количество ступеней»[59]

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Из серии: Картина времени

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

37

Записные книжки Анны Ахматовой (1958–1966). Москва-Torino: Einaudi, C. 80. (Далее — ЗК.)

38

Воспоминания об Анне Ахматовой. C. 628.

39

Черных В. А. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой (1889–1966) / Изд. 3-е, испр. и доп. М.: Азбуковник, 2016. C. 46.

40

Там же. C. 38.

41

Хейт А. Анна Ахматова: поэтическое странствие. М.: Радуга, 1991. C. 24.

42

См. приложение. С. 253.

43

Ахматова А. А. Собрание сочинений в шести томах. Т. 5. Биографическая проза. Pro domo sua. Рецензии. Интервью. М.: Эллис Лак, 2001. C. 23.

44

Там же.

45

Черных В. А. Летопись. C. 85.

46

Ахматова А. А. Собрание сочинений. Т. 5. C. 751.

47

Волков C. М. Диалоги с Иосифом Бродским. C. 206.

48

Ахматова А. А. Собрание сочинений. Т. 5. C. 176.

49

Ахматова А. А. Десятые годы / Сост. и прим. Р. Д. Тименчика и К. М. Поливанова. М.: МПИ, 1989. C. 128.

50

Недоброво Н. В. Анна Ахматова // Анна Ахматова: Pro et Contra. Антология. Т. 1. СПб.: Издательство РХГИ, 2001 [1915]. C. 119.

51

Там же.

52

Там же. C. 120.

53

Ковтунова И. И. Поэтический синтаксис. М.: Наука, 1986. C. 28–29.

54

Ахматова А. А. Десятые годы. C. 134.

55

См. приложение. С. 264.

56

Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. Т. 4. Воспоминания о современниках. Дневниковая проза. М.: Эллис Лак, 1994. C. 287.

57

См. приложение. С. 258.

58

Гинзбург Л. Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб.: Искусство, 2002. C. 124.

59

Бродский И. А. Книга интервью. C. 185. Ср. строчки из знаменитой «Песни последней встречи»: «Показалось, что много ступеней, / а я знала — их только три!»

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я