Ацтек

Гэри Дженнингс, 1980

Жизнь ацтеков причудлива и загадочна, если видишь ее со стороны. Культ золота и кровавые ритуалы, странные обычаи и особое видение мира, населенного жестокими божествами. Но жизнь есть жизнь, и если ты родился ацтеком, то принимаешь ее как единственную, дарованную тебе судьбой. Вместе с героем книги мы пройдем экзотическими путями, увидим расцвет империи, восхитимся величием Монтесумы, правителя народа ацтеков, будем сокрушаться и негодовать, когда бледнолицые воины в железных доспехах высадятся со своих кораблей и пройдут с огнем и мечом по священной земле ацтеков. Роман Дженнингса из разряда книг, которые однозначно получают читательское признание. Недаром этот его роман стал общепризнанным мировым бестселлером.

Оглавление

ALTER PARS[13]

Я вижу, господа мои писцы, его преосвященство не присутствует сегодня? Следует ли мне продолжать? А, понятно. Он прочтет ваши записи моего рассказа на досуге.

Хорошо. В таком случае позвольте мне отвлечься от слишком уж личных воспоминаний, касающихся моей семьи и меня самого, и, дабы у вас не сложилось впечатления, будто мы жили, словно какие-то отшельники, в стороне от всех, предоставить вам более широкий обзор тогдашних событий. Можно сказать, что я мысленно отступлю, отойду назад и как бы в сторонку, после чего попытаюсь обрисовать вам наше отношение к окружающему. К тому миру, который мы именовали Кем-Анауак, или Сей Мир.

Ваши исследователи уже давно обнаружили, что он расположен между двумя безбрежными океанами, омывающими его с востока и с запада. У берегов обоих океанов находятся влажные Жаркие Земли, но вглубь суши они простираются не так уж далеко. Земля, начиная от берегов, постепенно поднимается к подножиям вздымающихся горных кряжей, между которыми расположено высокое, находящееся так близко к небу, что воздух там разреженный, чистый, сверкающий и прозрачный, плато. Климат здесь почти круглый год, даже в сезон дождей, по-весеннему мягкий, и лишь с наступлением сухой зимы бог Тацитль, повелитель самых коротких дней в году, делает некоторые из этих дней прохладными, а иногда даже по-настоящему холодными.

Самой густонаселенной частью Сего Мира является огромная чаша или ложбина в этом плато, которую вы теперь называете долиной Мехико, по-нашему — Мешико. Здесь сосредоточены озера, которые и сделали этот край столь привлекательным для людей. То есть на самом деле там находится только одно огромное озеро, но, поскольку в него в двух местах глубоко вдаются высокогорья, получается, что оно как бы разделено перемычками на три отдельные части, три водных массива, соединяющихся узкими проливами. Самое маленькое и самое южное озеро, где я провел свое детство, отличается красноватой соленой водой, ибо почва по его берегам богата солью. Центральное озеро Тескоко по размеру больше, чем два остальных, вместе взятых. Пресная и соленая воды в нем смешиваются, и на вкус его вода лишь слегка солоновата.

Несмотря на то что на самом деле в этом краю всего одно озеро, мы всегда делили его на пять отдельных частей: каждое из них имело свое название, причем, за исключением окрашенного тиной Тескоко, у остальных озер их было даже несколько. Так, южное и самое прозрачное озеро в верхней своей части называется Шочимилько, или Цветущий Сад, потому что на его берегу лучше всего всходят и плодоносят прекраснейшие растения. В своей нижней части это же озеро называется Чалько, по имени обитающего неподалеку племени чалька. Самое северное озеро также имеет два названия. Люди, которые живут на Сумпанго, или Острове-в-Форме-Черепа, называют его верхнюю половину озером Сумпанго, а народ с Шалтокана, моего родного острова Полевой Мыши, и эту часть озера именует Шалтокан.

В каком-то смысле я мог бы уподобить эти озера нашим богам — то есть, конечно, нашим бывшим богам. Я слышал, как вы, христиане, порицаете нас за «многобожие», за поклонение множеству богов и богинь, властвующих над различными силами природы и сторонами человеческой жизни: испанцы частенько жалуются, что в столь обширном и запутанном пантеоне решительно невозможно разобраться. Однако я произвел вычисления, сопоставил одно с другим и пришел к выводу, что если принять во внимание Святую Троицу, Пресвятую Деву, а также всех прочих высших существ, которых вы называете ангелами, апостолами или святыми, причем каждый из них является покровителем той или иной грани существования вашего мира, вашей жизни, вашего тональтин, то еще неизвестно, кого из нас следует обвинять в многобожии. Это ведь не в нашем, а в вашем календаре каждый день посвящен особому высшему существу. Кроме того, по моему разумению, мы зачастую почитали одно и то же божество в разных его проявлениях и под разными именами, точно так же как у нас был разнобой с названиями озер. Для землеописателя здесь, в долине, существует только одно озеро, а для лодочника, который, усердно работая веслами, перегоняет свой акали через пролив с одного широкого водного пространства на другое, их три. Людям, живущим на побережье или на островах, эти озера известны под пятью различными именами. Так же обстоит дело и с нашими богами. Ни один бог, ни одна богиня не имеет только одно лицо, одно имя, одно-единственное предназначение. Подобно тому как наше озеро состоит из трех озер, так и один наш бог способен быть единым в трех лицах.

Вы хмуритесь, почтенные братья? Ну хорошо, пусть един в трех лицах будет только ваш Бог. А наш может быть един в двух. Или в пяти. Или в двадцати. В зависимости от времени года: влажный сезон на дворе или сухой, длинные дни стоят или короткие, пришло время посадки или наступила пора сбора урожая. В зависимости от обстоятельств: военное время или мирное, изобилие или голод, добрые правители нам достались или жестокие. С учетом всего этого круг обязанностей одного и того же бога может изменяться, а это, соответственно, влияет и на его отношение к нам, и на те способы, которыми мы демонстрируем этому богу свое поклонение и почитание. Если посмотреть на это иначе, с другой стороны, то наша жизнь, наши урожаи, победы и поражения на поле боя, возможно, зависят от переменчивого настроения бога. Он может быть таким же разным, как и вода в трех озерах, может быть горьким или сладким или, если ему заблагорассудится, останется откровенно равнодушным.

Между тем как и само настроение бога, так и зависящие от него повседневные события, происходящие в нашем мире, разными почитателями одного и того же бога могут восприниматься по-разному. Разве победа одной армии не является поражением другой? Таким образом, те или иные бог или богиня могут одновременно рассматриваться как награждающие и как карающие, как дарующие и как отнимающие, как любящие и как грозные. Когда вы поймете, как причудливо переплетаются обстоятельства, вам станет ясно и разнообразие свойств, приписывавшихся нами каждому богу, и образов, которые он принимает, и даже еще большее разнообразие титулований, каковые ему подобают. Например: чтимый, восхваляемый, благословенный, могучий, грозный и так далее.

Впрочем, довольно об этом. Позвольте мне от вопросов мистических перейти к делам сугубо житейским. Я буду говорить о вещах, доступных познанию с помощью не высокой мудрости, но обычных пяти чувств, которыми обладают даже дикие звери.

Остров Шалтокан представляет собой огромный выступ скалы, отделенный от суши широкой полосой соленой воды. Не будь на нем трех источников прекрасной, чистой, с журчанием сбегающей со скал пресной воды, он, наверное, так и остался бы необитаемым, однако во времена моего детства Шалтокан кормил примерно две тысячи островитян, живших в двадцати деревнях. Скала, на которой выросли эти поселения, служила их жителям поддержкой не только в прямом смысле, она еще и давала им средства к существованию. Дело в том, что известняк, составляющий основу скалы, является материалом, с одной стороны, ценным, а с другой, в естественном своем состоянии, — мягким, в связи с чем его можно добывать в каменоломнях с помощью самых примитивных орудий, сделанных из дерева, камня, самородной меди и хрупкого обсидиана, каковые и сравнивать невозможно с вашими железными и стальными инструментами. Мой отец работал на добыче известняка и даже начальствовал над несколькими менее умелыми и опытными работниками. Помню, как-то раз он взял меня с собой в карьер, чтобы познакомить со своим ремеслом.

Тете рассказывал мне, что в толще камня здесь и там проходят естественные трещины, линии разлома между пластами. Неопытному глазу они не видны, но отец надеялся, что я постепенно научусь их обнаруживать.

У меня, правда, ничего не получалось, но он не опускал руки. На моих глазах отец разметил лицевой срез мазками черного окситля, после чего остальные работники (они были бледными от прилипшей к потному телу известковой пыли) подошли, чтобы вбить в помеченные им крохотные щели деревянные клинья. Когда это было сделано, дерево обильно полили водой и оставили размокать. Мы с отцом ушли домой.

Через несколько дней — все это время работники поддерживали деревяшки во влажном состоянии — отец снова привел меня к карьеру.

— Смотри, — сказал он, указывая вниз. И тут, словно камень только и дожидался нашего прихода, послышался страшный треск. Казавшаяся монолитной толща известняка раскололась по линиям разлома на громоздкие глыбы и плоские пластины. Все эти обломки с грохотом попадали на дно карьера, но угодили в веревочные сети, растянутые внизу, чтобы избежать дробления камня на еще более мелкие части. Мы спустились вниз, и отец, осмотрев добытый материал, с удовлетворением заметил:

— Потребуются лишь небольшая обработка с помощью тесел да шлифовка водой с обсидиановым порошком, и из этих глыб выйдут превосходные строительные блоки, а из таких заготовок, — он указал на плоскую плиту размером с пол нашей хижины и толщиной с мою руку, — прекрасные панели для фасадов.

Из любопытства я потрогал поверхность одного из здоровенных, высотой мне по пояс, обломков. На ощупь она показалась мне словно бы навощенной и присыпанной пылью.

— Сейчас, сразу после добычи, этот камень слишком мягок, — сказал отец, проведя в доказательство своих слов ногтем по сколу и оставив там заметную бороздку. — Известняк легок в обработке, но для строительства пока не годится. Побыв на открытом воздухе, известняк затвердеет и сделается крепким, словно гранит, но пока он еще очень податлив. Для нанесения на него резьбы подойдет инструмент из любого камня потверже, а с помощью пилящей тетивы и толченого обсидиана его можно распиливать на куски нужного размера.

Бо́льшая часть известняка с нашего острова доставлялась на материк или в столицу, где его использовали в качестве строительного материала для стен, полов или потолков зданий. Однако, поскольку только что добытый камень, как уже говорилось, легко поддавался обработке, на каменоломнях работали не только каменотесы, но также резчики по камню и скульпторы. Они отбирали подходящие блоки и, пока те еще не успели затвердеть, превращали их в статуи наших богов и героев. Подходящие по толщине и размеру куски покрывались тонкими рельефами и служили для наружной отделки дворцов и храмов. Ну а из маленьких каменных обломков художники создавали изображения домашних богов, которые ценились повсюду. У нас дома имелось несколько таких статуэток — Тонатиу, Тлалока, богини маиса Чикомекоатль и богини домашнего очага Чантико. Моя сестренка Тцитци обзавелась своей собственной фигуркой Хочикецаль, богини любви и цветов, которую все молодые девушки молили даровать им хорошего, любящего мужа.

Самые мелкие осколки камня собирали и загружали в уже упоминавшиеся мною печи для получения известкового порошка, являвшегося ценным и ходовым товаром. Он служил составной частью известкового раствора, использовавшегося для скрепления каменных блоков, а также шел на приготовление штукатурки, годившейся для наружной отделки зданий попроще. Кроме того, смешанный с водой известняк использовался для очистки от шелухи зерен маиса, которые потом измельчались в муку для выпечки всевозможных лепешек. Но и это еще не все: некоторые женщины ухитрялись с помощью известняка обесцвечивать свои черные или темно-каштановые волосы до неестественного желтого оттенка, таковой мне случалось видеть у иных ваших красавиц.

Конечно, боги ничего не дают даром и, одарив Шалтокан известняком, время от времени взимают за это дань. Как-то раз мне случилось оказаться в карьере именно тогда, когда богам заблагорассудилось избрать себе жертву.

Толпа работников тащила огромный, только что отколотый блок вверх по длинной наклонной дороге, спиралью опоясывавшей карьер от его дна до самой вершины. Глыба была помещена в сеть, прикрепленную веревками к головным повязкам напрягавшихся изо всех сил людей. И вот то ли из-за неровности дороги, то ли из-за слишком резкого поворота камень завалился набок и начал переваливаться через край дороги. Работники с криками ужаса посрывали с голов повязки, ибо в противном случае сетка с глыбой увлекла бы их за собой с обрыва вниз. Но один малый, работавший внизу, в заполненном перестуком инструментов карьере, не расслышал этих криков, и блок, обрушившись на него, как гигантский каменный топор, разрубил несчастного надвое. Ровно пополам…

Обрушившись на человека под углом, известковый блок выбил в дне карьера выемку и застрял в ней, балансируя на самом краю. Поэтому отцу и его подручным, устремившимся вниз, без особого труда удалось завалить камень набок. К их величайшему изумлению, оказалось, что человек, избранный богами в жертву, еще жив и даже в сознании.

Обо мне в этой суматохе все позабыли, и я, подобравшись никем не замеченный поближе, смог разглядеть пострадавшего. Выше пояса его обнаженное потное тело оставалось совершенно целым, без видимых повреждений, а в районе талии оказалось сплющенным. Камень, который рассек кожу, плоть, внутренности и позвоночник, одновременно закрыл рану, почти не позволив пролиться крови. С виду человек походил на куклу, которую разрезали пополам, а потом зашили по месту разреза. Нижняя половина туловища, в набедренной повязке, лежала отдельно. Ноги еще продолжали подергиваться. Крови почти не натекло, но вот мочи и фекалий образовалась целая лужа.

Видимо, сила страшного удара умертвила все разорванные нервы, так что боли несчастный не чувствовал. Приподняв голову, он в изумлении воззрился на отсеченную часть своего тела, и товарищи, чтобы избавить его от этого зрелища, бережно перенесли бедолагу, точнее, его верхнюю половину в сторону и прислонили к стене карьера. Он пошевелил пальцами, согнул и разогнул руки, повертел головой и дрожащим голосом произнес:

— Я все еще могу шевелиться и говорить. Я вижу вас всех, мои товарищи. Я могу протянуть руку и дотронуться до любого из вас. Я слышу стук инструментов. Я вдыхаю горькую пыль известняка. Я все еще живу. Это чудо!

— Так оно и есть, Ксикама, — хрипло отозвался отец, — но долго это не продлится. Нет смысла даже посылать за врачом. Тебе понадобится жрец. Какого бога, выбирай!

— Очень скоро я уже не смогу делать ничего другого, кроме как приветствовать всех богов, — промолвил Ксикама после недолгого размышления. — Но пока у меня еще есть силы говорить, я хотел бы потолковать с Пожирательницей Скверны.

Пожелание умирающего криками передали наверх, и гонец со всех ног помчался за жрецом богини Тласольтеотль, или Пожирательницы Скверны. Несмотря на неблагозвучное имя, то была милосердная и сострадательная богиня. Именно перед ней умирающие, а в некоторых особых случаях даже вполне здоровые люди каялись в своих грехах и неблаговидных поступках. Она же из милосердия поедала все совершенное ими зло, и недобрые деяния исчезали бесследно, словно их никогда и не было. Грехи больше не числились за этим человеком, они исчезали даже из его памяти, так что уже не тяготили его потом в загробном мире.

Пока мы ждали жреца, Ксикама, отводя глаза от собственного, казавшегося втиснутым в расщелину карьера тела, спокойно и чуть ли не бодро разговаривал с моим отцом. Он сообщил ему все, что хотел передать родителям, вдове и осиротевшим детям, отдал необходимые распоряжения относительно своего небольшого достояния и высказал озабоченность тем, как теперь будет жить его столь нежданно лишившаяся кормильца семья.

— Не тревожься, — сказал мой отец. — Видать, твой тонали в том, чтобы боги прибрали тебя в обмен на благополучие соплеменников. Ты можешь считаться принесенным в жертву, а поэтому и община, и правитель назначат твоей вдове соответствующее возмещение.

— Значит, она получит достойное наследство, — с облегчением произнес Ксикама. — Это очень кстати для такой женщины, еще молодой и красивой. Прошу тебя, старший каменотес, позаботься о том, чтобы моя вдова снова вышла замуж.

— Я сделаю это. Есть еще пожелания? — Нет, — ответил Ксикама и, оглядевшись по сторонам, усмехнулся. — Вот уж не думал, что когда-нибудь стану сожалеть о том, что больше не увижу эти унылые каменоломни. Должен сказать тебе, что сейчас эта каменная яма кажется мне очень даже красивым местом. Сверху белые облака, под ними голубое небо, а еще ниже белесый камень… словно такие же облака подпирают синь неба и снизу. Жаль только, что зеленые деревья за краем обрыва отсюда мне уже не увидеть…

— Еще увидишь, — поспешил заверить его отец, — но сначала тебе лучше дождаться жреца. Не стоит рисковать и сдвигать тебя с места до его прихода.

Вскоре явился жрец. В своем развевающемся черном одеянии, с запекшейся на черных волосах кровью и сажей на немытом лице, он, казалось, одним лишь своим видом омрачал и пятнал белизну и лазурь окружающего мира, который Ксикаме было так жаль покидать. Остальные рабочие отошли в сторонку, чтобы дать им возможность пообщаться наедине, а отец, приметив наконец меня, сердито велел мне убираться, поскольку подобное зрелище не для детей. Пока Ксикама исповедовался жрецу, четверо работников подобрали вонючую, все еще дергавшуюся нижнюю часть его тела и понесли ее наверх, прочь из карьера.

Одного из них по дороге вырвало. Надо полагать, Ксикама не был отъявленным злодеем, так что на покаяние перед Пожирательницей Скверны ему потребовалось не так уж много времени. Довольно скоро жрец от имени богини отпустил ему все прегрешения, произнес все предусмотренные обрядом слова, совершил все полагающиеся ритуальные жесты и отошел в сторону. Четверо рабочих бережно подняли все еще живого Ксикаму и со всей возможной быстротой понесли его по серпантину дороги наверх. Оставалась надежда на то, что несчастный проживет еще достаточно долго, чтобы добраться до своей деревни, где сможет попрощаться с семьей и выказать дань уважения тем богам, которых особенно любил. Однако, едва Ксикаму донесли до середины откоса, обрубок его тела стал истекать кровью, извергая одновременно содержимое желудка и сами внутренности. Бедняга перестал говорить и дышать, глаза его закрылись, и увидеть в последний раз зеленые деревья ему так и не удалось.

Некоторое количество добытого на острове известняка шло на возведение наших тламанакали и теокальтин, то есть нашей пирамиды и нескольких храмов. Часть камня сразу откладывалась в сторону, поскольку предназначалась для уплаты налогов в казну или ежегодной дани Чтимому Глашатаю и его Изрекающему Совету. (Когда мне было три года, юй-тлатоани Мотекусома, которого вы почему-то называете Монтесумой, скончался, оставив престол и власть своему сыну, Ашаякатлю, Лику Воды.) Особая доля известняка выделялась на содержание нашего текутли, или наместника, и некоторых других сановников, а также на нужды острова: постройку каноэ, покупку рабов для самых грязных и тяжелых работ, выплату жалованья и тому подобное. Но даже после всего этого у островитян оставалось еще вполне достаточно известняка для продажи и обмена.

Это давало Шалтокану возможность приобретать привозимые купцами товары и пригодные для обмена ценности, которые наш текутли распределял среди своих подданных согласно их положению и заслугам. Кроме того, он разрешал всем жителям острова, кроме, разумеется, рабов и прочих представителей низших каст, строить свои дома из добываемого ими известняка. Таким образом, Шалтокан отличался от большинства наших земель, где жилища в основном сооружались из дерева, высушенных на солнце глиняных кирпичей или тростника. В некоторых общинах много семей селилось под общей крышей одного большого жилища, а кое-где в горных краях люди обитали в пещерах. Только представьте, пол нашего дома, пусть в нем имелось всего три комнаты, был вымощен гладкой белой известняковой плиткой. Лишь немногие дворцы Сего Мира могли похвастаться тем, что на их строительство пошел материал лучшего качества. Однако, хотя жилища свои мы предпочитали строить из камня, остров наш в отличие от некоторых иных населенных долин вовсе не был лишен деревьев.

В то время нами правил Тлакухолтцин, владыка Красная Цапля. Когда-то его далекие предки были в числе первых поселенцев племени мешикатль на острове, а теперь этот человек стал первым среди местной знати. Это по обычаю, принятому в большинстве земель и племен нашей страны, обеспечивало ему пожизненное пребывание в должности нашего текутли, представителя Изрекающего Совета, возглавлявшегося Чтимым Глашатаем. Владыка Красная Цапля был полновластным правителем и распорядителем каменоломен, озера, острова и всех его обитателей, за исключением, пожалуй, жрецов, которые подчинялись одним только богам.

Далеко не каждой провинции повезло с вождем так, как нашему Шалтокану. Выходцу из знати подобало жить в соответствии со своим положением, то есть служить образцом благородства, однако на деле отнюдь не все люди высокого происхождения соответствовали этому требованию. Тем паче что пили, принадлежавший по рождению к высшей касте, уже не мог стать простолюдином, сколь бы низким и неблаговидным ни было его поведение, хотя равные ему пипилтин имели право сместить недостойного с занимаемой должности и даже, если находили его проступки непростительными, вынести ему смертный приговор. Добавлю также, что, хотя большинство сановников оказывались на высоких постах благодаря своему происхождению, путь наверх не был закрыт и для простонародья.

Я помню двоих жителей Шалтокана, которые возвысились из масехуалтин до пипилтин и получили соответствующее пожизненное содержание. Мицтль, немолодой отставной воин, удостоился имени Свирепого Кугуара за подвиги, совершенные в ходе какой-то давней войны против давно забытого врага. Это стоило ему таких шрамов, что на беднягу было страшно смотреть, но зато он обрел право добавить к своему имени столь желанное для многих «цин», после чего стал именоваться господин Мицтцин Кугуар. Другим человеком, удостоившимся причисления к знати, был Куали-Омеятль, Благой Источник, молодой зодчий с прекрасными манерами, под руководством которого были разбиты замечательные сады, украсившие дворец правителя. Правда, Омеятль был столь же красив, сколь Мицтцин безобразен, так что за время работы во дворце он завоевал сердце девушки по имени Росинка, оказавшейся дочерью правителя. Женившись на ней, зодчий тоже стал именоваться господином. Обращаю ваше внимание на то, что наш владыка Красная Цапля был человеком сердечным и великодушным, но самое главное, справедливым. Когда его дочери, уже упомянутой Росинке, наскучил ее низкорожденный муж и она вступила в связь со знатным юношей, владыка Красная Цапля повелел предать смерти обоих виновных в прелюбодеянии. Многие знатные люди упрашивали его пощадить девушку и ограничиться изгнанием ее с острова, эта просьба была поддержана даже обманутым супругом, но правитель остался непреклонен, хотя все знали, как он любил дочь и сколь нелегким стало для него такое решение.

— Нарушив ради собственного ребенка закон, исполнения которого требую от своих подданных, я лишился бы права называться справедливым правителем, — ответил он представителям знати, а господину Источнику сказал: — Люди будут думать, что ты простил ее не по доброй воле, не по велению сердца, а из желания угодить мне и из страха перед моим саном.

По приказу владыки Росинка была казнена публично, а присутствовать при этом было предписано всем женщинам и девушкам Шалтокана, прежде всего — уже вступившим в пору цветения, но еще не вышедшим замуж, ибо Красная Цапля сказал:

— Их кровь бурлит, и они, возможно, сочувствуют моей дочери или даже завидуют тому, что она нашла свою любовь. Пусть же зрелище ее смерти послужит для них уроком и покажет, к каким последствиям приводит распущенность.

Моя мать пошла посмотреть на казнь, взяв с собой Тцитцитлини, а по возвращении рассказала, что неверная жена и ее любовник были удушены веревками, замаскированными под цветочные гирлянды. Росинка держалась плохо: рыдала, вырывалась, молила о пощаде. Даже обманутый муж плакал, жалея свою беспутную супругу, а вот владыка Красная Цапля не выказал никаких чувств. Тцитци своими впечатлениями от этого зрелища делиться не стала, но зато рассказала, как встретилась у дворца с Пактли, младшим братом приговоренной и сыном Красной Цапли.

— Ты только представь себе, — с дрожью в голосе сказала сестренка, — он уставился на меня, долго смотрел, а потом ухмыльнулся. Оскалил зубы. И это в такой-то день! Не зря его назвали Весельчаком! У меня аж мурашки пошли по коже.

Думаю, из моего рассказа вы поняли, почему все жители острова так высоко ценили нашего беспристрастного, справедливого правителя. По правде говоря, мы все надеялись, что господин Красная Цапля доживет до самых преклонных лет, ибо перспектива оказаться под властью Пактли никого не вдохновляла. Имя юноши означало Весельчак. Но это был как раз тот случай, когда имя плохо подходит своему владельцу. Он был злобным, деспотичным мальчишкой уже задолго до того, как стал носить набедренную повязку. Разумеется, недостойный отпрыск столь почтенного отца не водился с незнатными ребятишками вроде меня, Тлатли или Чимальи, да и был он на год или два нас постарше. Но по мере того как моя сестра Тцитци расцветала, превращаясь в настоящую красавицу, а Пактли начал проявлять к ней повышенный интерес, мы с ней стали относиться к нему со все большей настороженностью. Впрочем, рассказ об этом еще впереди.

В ту пору наше сообщество процветало, наслаждаясь довольством и покоем. Боги даровали нам возможность не тратить все свои телесные и душевные силы на добычу средств к пропитанию, что позволяло простым людям мысленно тянуться к дальним горизонтам и вершинам, не предназначавшимся им по рождению. Среди нас, детей, тоже появлялись мечтатели — такими, например, были друзья моего детства Чимальи и Тлатли. Отцы у того и другого были скульпторами-камнерезами, и оба мальчика в отличие от меня собирались пойти по стопам родителей. Причем они мечтали превзойти в этом искусстве своих отцов.

— Я хочу стать самым лучшим скульптором, — сказал мне как-то Тлатли. Он скоблил осколок мягкого камня, который уже начинал напоминать сокола — птицу, в честь которой паренек и получил свое имя. — Ты же знаешь, — продолжил мой товарищ, — статуи и резные отделочные плиты увозят с острова неподписанными, так что их создатели остаются неизвестными. Наши отцы получают за свои труды не больше славы, чем какая-нибудь рабыня, которая плетет коврики из озерного тростника. А почему? Да потому, что наши статуи и узорчатые панно, как и циновки рабыни, ничем особенным не выделяются. Каждый Тлалок, например, выглядит точно так же, как и всякий бог дождя, изваянный на Шалтокане с тех пор, как отцы наших отцов занялись этим промыслом.

— Но, должно быть, — заметил я, — именно такими их хотят видеть жрецы Тлалока.

— Нинотланкукуи тламакацкуе, — пробурчал Тлатли, умевший оставаться внешне невозмутимым. — Насчет этих жрецов скажу так: разжевать и выплюнуть. Лично я делаю изваяния по-новому, не так, как изготовляли их до меня. Да что там до меня: даже две статуи одного и того же бога, сработанные мною, будут хоть чем-то, но различаться. А главное, все они будут узнаваемы как мои творения. Увидев их, люди воскликнут: «Аййо, вот изваяние работы Тлатли!» Мне не придется даже помечать их своим символом сокола.

— Ты, я вижу, хочешь создавать вещи, равные по мастерству Солнечному Камню, — предположил я.

— Еще лучше, — упрямо заявил мой товарищ. — А насчет Солнечного Камня скажу так: разжевать и выплюнуть.

Мне показалось, что это уже с его стороны дерзость, ибо пресловутый Солнечный Камень я видел собственными глазами.

Однако наш общий друг Чимальи устремлял свой взор еще дальше, чем Тлатли. Он намеревался усовершенствовать искусство живописи так, чтобы оно не ограничивалось раскраской скульптур или рельефов. Его мечтой было писать картины и фрески на стенах.

— О, я раскрашу Тлатли его статуи, если он захочет, — сказал Чимальи. — Но скульптура требует лишь плоских красок, поскольку ее форма и объемность сами по себе уже придают краскам свет и тень.

К тому же мне надоели вечно одни и те же, никогда не меняющиеся цвета, которыми пользуются старые мастера росписи. Смешивая различные красители, я пытаюсь получать новые, нужные мне оттенки, чтобы плоское изображение казалось объемным и глубоким. — При этих словах Чимальи оживленно жестикулировал, словно пытаясь создать изображения из воздуха. — Когда ты увидишь мои картины, тебе покажется, будто горы и деревья на них настоящие, хотя объема в них будет не больше, чем в самой панели.

— Но зачем это нужно? — спросил я. — Затем же, зачем и мерцающая красота и изящная форма колибри! — заявил он. — Послушай, представь себе, что ты жрец Тлалока. Так вот, вместо того чтобы затаскивать огромную статую бога в маленький храм и тем самым сужать и без того тесное помещение, жрецы Тлалока могут просто поручить мне нарисовать на стене изображение бога — каким я его себе представляю, — причем на фоне проливного дождя. Храм будет казаться гораздо больше, чем на самом деле: в этом-то и кроется преимущество тонких плоских картин над объемными, громоздкими скульптурами.

— Да, — сказал я Чимальи, — щит, как правило, достаточно тонкий и плоский. — Это была шутка: имя Чимальи означало «щит», а сам он был долговязым и худым.

Честолюбивые планы, а порой и безудержная похвальба приятелей вызывали у меня снисходительные усмешки, не лишенные, впрочем, оттенка зависти, ибо они в отличие от меня знали, кем хотят стать и чем будут заниматься в жизни. А вот я еще не определился, и ни один бог, как назло, не пожелал послать мне на сей счет знак или знамение. Наверняка я знал только две вещи. Во-первых: я не хочу работать каменотесом в шумном, пыльном да вдобавок еще и опасном карьере. И во-вторых: какой бы путь я ни выбрал, будущее мое не будет связано с Шалтоканом, жить в провинции мне не хотелось.

С соизволения богов я намеревался попытать счастья в месте, предъявлявшем к своим жителям самые высокие требования, но зато и открывавшем самые широкие возможности. В столице, в резиденции юй-тлатоани, где соперничество честолюбивых людей было безжалостным, но где истинно достойный мог снискать достойную его награду. Я хотел отправиться в великий, прекрасный, полный чудес и внушавший благоговейный трепет город Теночтитлан.

Так что если я пока и не знал, какому делу собираюсь посвятить свою жизнь, то по крайней мере насчет того, где мне бы хотелось ее провести, сомнений не было. Теночтитлан сразу покорил мое сердце, хотя я побывал там один-единственный раз. Поездку туда отец подарил мне на седьмой день рождения, в который я получил свое взрослое имя.

Перед этим событием мои родители вместе со мной отправились к жившему на нашем острове тональпокуи, знатоку тональматль, «книги имен». Развернув слоистые страницы огромной, занимавшей большую часть пола его комнаты книги, старый ведун долго, пожевывая губу, внимательно изучал каждое содержащееся в ней упоминание о расположении светил и деяниях богов, имевших отношение к дню Седьмого Цветка месяца Божественного Вознесения года Тринадцатого Кролика, а потом кивнул, бережно закрыл книгу, принял вознаграждение (рулон тонкой хлопковой ткани), побрызгал на меня своей освященной водой и заявил, что отныне, в память о грозе, сопутствовавшей моему появлению на свет, я буду носить имя Чикоме-Ксочитль-Тлилектик-Микстли, то есть Седьмой Цветок Темная Туча. Это если полностью, а уменьшительно меня будут звать Микстли.

Новое имя звучало мужественно и мне понравилось, а вот сам ритуал его избрания впечатления не произвел. Даже в семь лет я, Темная Туча, имел по некоторым вопросам собственное суждение. Я сказал вслух, что это мог сделать любой, причем быстрее и дешевле, за что на меня строго шикнули.

Ранним утром того памятного дня меня отвели во дворец, где нас, с соблюдением церемониала, милостиво принял сам владыка Красная Цапля. Он погладил меня по голове и с отеческим добродушием сказал:

— Еще один мужчина вырос к славе Шалтокана, а? Правитель собственноручно начертал символы моего имени (семь точек, трехлепестковый цветок и серый, как глина, гриб-дождевик, знак темного облака) в токайяматль, книге записей, куда заносились имена всех жителей острова. Моя страница должна была оставаться там до тех пор, пока я буду жить на Шалтокане, ее могли изъять лишь в случае моей смерти, изгнания за какое-либо преступление или переселения в другое место. Интересно: как давно удалена из этой книги страница Седьмого Цветка Темной Тучи?

Как правило, день получения имени праздновался шумно и многолюдно, как это было, например, у моей сестры. Тогда к нам с подарками явились все наши родственники и соседи. Мать подала на стол множество праздничных угощений. Мужчины курили трубки с пикфетлем, старики пили октли. Но я не возражал против того, чтобы пропустить все это, ибо отец сказал мне:

— Сегодня в Теночтитлан отплывает судно с украшениями для храмов, и на борту найдется местечко не только для меня, но и для тебя. К тому же прошел слух, что в столице должна состояться пышная церемония — в честь какого-то нового завоевания или чего-то в этом роде. Но этот праздник так ловко подгадал и к твоему дню получения имени, Микстли, что мы можем считать, будто его устроили в твою честь.

Вот так и вышло, что после того, как мать и сестра поздравили меня, поцеловав в щеку, я последовал за отцом к грузовому причалу.

На всех наших озерах постоянно царило оживленное движение: каноэ сновали во всех направлениях, словно стайки водомерок. Правда, по большей части то были маленькие, одно — или двухместные скорлупки птицеловов и рыбаков, выдолбленные из древесных стволов в форме бобового стручка. Но попадались и суда покрупнее, вплоть до военных каноэ, рассчитанных на шестьдесят человек, или наших грузовых акали, состоявших из восьми почти таких же больших челнов, борты которых скрепляли между собой. Наш груз, резные известняковые плиты, был аккуратно уложен на днища, причем каждый камень на всякий случай тщательно завернули в толстую циновку.

Понятно, что столь громоздкое судно, да еще с таким тяжелым грузом, двигалось очень медленно, хотя гребли на нем (сменяя на мелководье весла на шесты) двадцать человек, включая моего отца.

Плыть пришлось зигзагом: сначала по озеру Шалтокан на юг, к проливу, оттуда в озеро Тескоко и уже по нему — снова на юго-запад, к городу, так что общее расстояние, которое мы должны были преодолеть, равнялось примерно семи долгим прогонам (эта мера длины приблизительно равна вашей испанской лиге), а наша большая неуклюжая шаланда редко двигалась быстрее, чем человек, идущий пешком. Мы покинули остров задолго до полудня, но в Теночтитлане пришвартовались лишь поздней ночью.

Некоторое время я не видел вокруг ничего особенного: лишь озеро с красноватой водой, которое я так хорошо знал. Потом мы вошли в южный пролив, по обеим сторонам от нас сомкнулась земля, а когда она расступилась вновь, вода постепенно стала приобретать серовато-коричневый оттенок. Мы вошли в великое озеро Тескоко, простиравшееся на юг и восток так далеко, что берега его скрывались за горизонтом.

Мы плыли на юго-запад еще какое-то время, но когда солнце-Тонатиу стал окутывать себя светящейся пеленой ночного наряда, наши гребцы начали табанить, подавая неуклюжее судно к причалу у Великой Дамбы. Эта преграда представляла собой двойной частокол из вбитых вплотную друг к другу в дно озера древесных стволов, пространство между параллельными рядами которых было плотно засыпано землей и гравием. Плотина служила препятствием для волн, которые при сильном восточном ветре грозили низко лежащему на берегу городу-острову затоплением. В запруде через равные промежутки были проделаны ворота, и служители держали их открытыми почти в любую погоду. Однако число лодок и суденышек, направлявшихся в столицу, было столь велико, что нам пришлось занять место в очереди и ждать.

Тем временем Тонатиу уже набросил на свое ложе темное покрывало ночи, окрашенное в пурпурный цвет. Очертания высившихся на западе, прямо перед нами, гор неожиданно приобрели особую четкость, но лишились объемности, словно это были лишь силуэты, вырезанные из черной бумаги. Над их контурами проступало робкое свечение, а потом, заверяя нас в том, что наступившая ночь отнюдь не последняя и не вечная, ярко воссияла звезда Вечерней Зари.

— Теперь, о сын мой Микстли, открой пошире глаза! — воззвал ко мне отец.

Если звезда над горизонтом явилась как бы сигнальным огнем, то спустя несколько мгновений из тьмы под зубчатой линией гор стала выступать целая россыпь огней, которые на первый взгляд тоже могли показаться звездами.

Вот так впервые в жизни я увидел Теночтитлан.

Он предстал передо мной не городом каменных башен, резного дерева и ярких красок, но городом огней. По мере того как зажигались лампы, фонари, свечи и факелы — в оконных проемах на улицах, вдоль каналов, на террасах, карнизах и крышах, — отдельные точки света складывались в светящиеся линии, вырисовывая в темноте очертания города.

Сами здания с такого расстояния виделись темными пятнами с почти неразличимыми контурами, но светочи, аййо, сколько там было светочей! Желтые, белые, красные, гиацинтовые — самые разнообразные оттенки пламени! То здесь, то там виднелись огни — зеленые или голубые: это жрецы бросали в алтарные курильницы щепотки окрашивающих пламя солей. И каждая из этих светящихся бусинок, гроздьев и полос света сияла дважды, ибо каждый огонек отражался в озере.

Даже на каменных мостах, дуги которых соединяли остров с сушей, даже над их пролетами, на одинаковом расстоянии друг от друга были расставлены столбы с зажженными фонарями. С нашего акали я видел лишь две дамбы, протянувшиеся из города на север и на юг. Вместе они выглядели как изящная, унизанная драгоценными каменьями цепочка, удерживавшая на бархатной груди ночи великолепный, сверкающий кулон города.

— Теночтитлан, Им Кем-Анауак Йойотли, — пробормотал вполголоса мой отец. — Истинное Сердце Сего Мира.

Я был настолько заворожен открывшимся мне зрелищем, что даже не заметил, как он подошел и встал рядом со мной на носу судна.

— Смотри как следует, сын мой Микстли. Возможно, тебе еще не единожды доведется увидеть и это чудо, и много других чудес. Но первый раз, он не повторяется никогда.

Не моргая и не отрывая глаз от великолепия, к которому мы все слишком медленно приближались, я лежал на циновке и таращился вперед до тех пор, пока, стыдно сказать, мои веки не смежились сами собой и меня не сморил сон. У меня не осталось никаких воспоминаний ни о той суете и суматохе, которые наверняка сопровождали нашу высадку, ни о том, как отец отнес меня на ближайший постоялый двор для лодочников, где мы и заночевали.

Я проснулся в ничем не примечательной комнате на соломенном тюфяке, брошенном на пол. Рядом на таких же тюфяках похрапывали мой отец и несколько других мужчин. Сообразив, что мы находимся на постоялом дворе, который, в свою очередь, находится в столице, я опрометью бросился к окну, выглянул… и обнаружил, что каменная мостовая так далеко внизу, что голова моя пошла кру́гом. Впервые в жизни мне довелось оказаться в хижине, поставленной поверх другой хижины. Так, во всяком случае, я решил в тот момент, и уже потом, когда мы вышли наружу, отец показал мне наше окошко, находившееся на верхнем этаже.

Оторвав взгляд от мостовой, я устремил его за пределы причалов, обозревая город. В лучах утреннего солнца он весь сиял, пульсировал, светился удивительной белизной. В сердце моем пробудилась гордость за свой родной остров, ибо даже те здания, которые не были сложены из белого известняка, покрывала белая штукатурка, а я хорошо знал, что бо́льшая часть этих материалов добывается у нас на Шалтокане. Конечно, здания здесь были украшены и росписями, и многоцветными мозаичными бордюрами, и панелями, однако преобладающим цветом оставался белый. А первым моим впечатлением стала сверкающая, почти серебряная белизна, от которой у меня чуть не заболели глаза.

Теперь все ночные огни были потушены, и лишь над алтарными курильницами к небу кое-где поднимались струйки дыма. Но взамен огней моему взору открылось новое чудо: над каждой крышей, каждым храмом, каждым дворцом, каждой высокой точкой в городе поднимался флагшток, а на каждом флагштоке реяло знамя. Они не были квадратными или треугольными, как боевые стяги, длина этих знамен во много раз превышала их ширину. На белом фоне красовались цветные символы, в том числе знаки самого города, Чтимого Глашатая и некоторых известных мне богов. Остальные были мне незнакомы: я предположил, что это знаки столичной знати и местных богов.

Флаги белых людей — это всего лишь полосы ткани, и хотя порой на них со впечатляющим искусством изображены сложные геральдические фигуры, они так и остаются лоскутами, то вяло обвисающими на своих флагштоках, то трепещущими и капризно полощущимися, как белье, развешанное женщинами на кактусах для просушки. Эти же невероятно длинные знамена Теночтитлана были сотканы из перьев, тончайших перьев, из которых удалили стержни. Флаги не раскрашивали и не пропитывали красками, ибо белый фон создавали белые перья цапли, тогда как на цветные изображения шли перья других птиц. Красные — ара, кардиналов и длиннохвостых попугаев, голубые — соек и некоторых журавлей, желтые — туканов и танагр. Аййо, там были представлены все цвета радуги, все оттенки и переливы, доступные лишь живой природе, а не человеку, пытающемуся подражать ей, смешивая краски в горшочках.

Но чудеснее всего то, что наши знамена не обвисают, не полощутся — они парят! То утро выдалось безветренным, но одно лишь движение людей на улицах и судов на каналах создавало воздушные потоки, достаточные для поддержания этих огромных, но почти невесомых флагов. Подобно огромным птицам, не желающим улетать, довольствуясь сонным дрейфом, эти знамена, тысячи сотканных из перьев знамен, парили над землей и, словно под воздействием магической силы, мягко, беззвучно совершали волнообразные движения на всех башнях и шпилях волшебного города-острова. Рискнув высунуться из окна, я далеко на юго-востоке разглядел два вулканических конуса, называвшихся Попокатепетль и Истаксиуатль, что означает гора, Курящаяся Благовониями, и Белая Женщина. Хотя уже начался сухой сезон и дни стояли теплые, обе горы венчали белые шапки (впервые в жизни я увидел снег), а ладан, тлевший глубоко внутри Попокатепетля, воспарял вверх струйкой голубоватого дыма. Ветерок сносил эту струйку в сторону, и она тянулась над пиком, как знамена из перьев над Теночтитланом. Отпрянув от окна, я бросился будить отца. Он, надо думать, устал и хотел поспать, но прекрасно понимал, что ребенку не терпится выбраться наружу, а потому и не думал меня бранить.

Поскольку за разгрузку баржи и доставку груза по назначению отвечал тот, кому этот груз был предназначен, мы с отцом получили в свое распоряжение целый день. Правда, мать дала ему поручение, велев сделать какую-то покупку. Что именно следовало купить, я уже забыл, помню только, что первым делом мы направились на север, в Тлателолько.

Как вы знаете, почтенные братья, эта часть острова, которую вы теперь называете Сантьяго, отделена сейчас от южной части лишь широким каналом, через который перекинуто несколько мостов. Однако в прошлом Тлателолько являлся независимым городом с собственным правителем и дерзко соперничал с Теночтитланом, стараясь превзойти его великолепием. Долгие годы наши Чтимые Глашатаи относились к этому снисходительно, но когда бывший правитель города Мокуиуи имел наглость построить храмовую пирамиду выше, чем любая в четырех кварталах Теночтитлана, юй-тлатоани Ашаякатль с полным на то основанием возмутился. А возмутившись, приказал своим магам воздействовать на безмерно возгордившегося соседа.

Не знаю, правда ли это, но говорят, что вырезанное на стене тронного зала каменное лицо Мокуиуи неожиданно заговорило с живым правителем, причем высказалось относительно его мужского достоинства столь оскорбительно, что Мокуиуи схватил боевую дубинку и обрушил ее на рельеф. Но потом, ночью, когда он отправился в постель со своей Первой Госпожой, с ним завели беседу на ту же самую тему срамные губы его супруги. Эти удивительные события страшно напугали Мокуиуи, не говоря уж о том, что действительно лишили его мужской силы, так что правитель перестал уединяться даже с наложницами. Однако он по-прежнему ни в какую не желал уступить и признать свою зависимость от Чтимого Глашатая. Кончилось тем, что незадолго до того, как отец меня повез в столицу, Ашаякатль занял Тлателолько силой, применив оружие.

Он собственноручно сбросил Мокуиуи с вершины его непристойно высокой пирамиды и вышиб тому мозги. Таким образом, ко времени нашего с отцом прибытия, случившегося всего-то через несколько месяцев после этого события, Тлателолько, оставаясь по-прежнему чудесным городом храмов, дворцов и пирамид, вошел в состав Теночтитлана и стал его пятым, торговым кварталом.

Тамошний гигантский открытый рынок показался мне по размеру таким же большим, как весь наш остров Шалтокан, но только более богатым и многолюдным и несравненно более шумным. Пешеходные проходы разделяли рынок на участки, где торговцы выкладывали свои товары на лавки или подстилки. Каждый участок предназначался для торговли определенным видом товаров. Там имелись ряды для продавцов золотых и серебряных украшений, перьев и изделий из них, овощей и приправ, мяса и рыбы, тканей и кожевенных изделий, рабов и собак, посуды глиняной и металлической, медных изделий, лечебных снадобий и снадобий, дарующих красоту, веревок, канатов, пряжи, певчих птиц, обезьян и различных домашних животных. Впрочем, этот рынок был восстановлен, и вы наверняка его видели. Хотя мы с отцом заявились туда рано утром, торг уже шел вовсю. Большинство покупателей были масехуалтин, как и мы, но встречались и представители знати, властно указывавшие на интересовавшие их товары, предоставляя торговаться сопровождавшим их слугам.

К счастью, мы пришли достаточно рано, чтобы застать на месте торговца, чей товар был настолько скоропортящимся, что к середине утра его уже не оставалось. Среди всей предлагавшейся покупателям снеди это лакомство считалось самым изысканным деликатесом, ибо то был снег, снег с вершины горы Истаксиуатль. Доставленный быстроногими гонцами с расстояния в десять долгих прогонов, он сохранялся в толстостенных глиняных горшках, под кипами циновок. Одна порция снега стоила два десятка бобов какао, что составляло среднюю поденную плату работника во всем Мешико. За четыреста бобов можно было купить здорового, крепкого раба, так что если мерить по весу, снег оказывался дороже даже лучших изделий из золота и серебра. Позволить себе столь редкостное освежающее лакомство могли лишь немногие богатые люди, однако торговец заверил нас в том, что его товар всегда распродается, прежде чем снег успевает растаять.

— А вот я, — проворчал отец, — хорошо помню, как в Суровые Времена, в год Первого Кролика, снег падал с неба аж шесть дней кряду. Его можно было брать даром, сколько угодно, но люди считали это бедствием.

Однако продавец на эти его слова никак не отреагировал, да и сам отец тут же смягчился и сказал:

— Ну что ж, раз сегодня у мальчика седьмой день рождения… Сняв наплечную суму, он отсчитал двадцать бобов какао и вручил их торговцу. Тот осмотрел их, удостоверился, что ни один из бобов не выдолблен изнутри и не наполнен для веса землей, а потом открыл свой кувшин, зачерпнул оттуда столовую ложку драгоценного лакомства, вложил его в сделанный из свернутого листа кулек, полил сверху сладким сиропом и вручил мне.

Я нетерпеливо впился в угощение зубами и от неожиданности чуть не выронил его. Лакомство оказалось таким холодным, что у меня заломило нижние зубы и лоб, но за всю свою жизнь мне не доводилось пробовать ничего более вкусного. Я протянул кусок отцу, предлагая попробовать. Он лизнул его разок языком, явно посмаковал и насладился не меньше меня, но сделал вид, что больше не хочет.

— Не кусай его, Микстли, — сказал он. — Лучше лижи: и зубы не заболят, и на дольше хватит.

Затем он купил то, что велела мать, и отослал носильщика с покупкой к нашей лодке, после чего мы с ним снова пошли на юг, к центру города. Многие из самых обычных домов Теночтитлана имели по два, а то и по три этажа, но некоторые были еще выше, ибо почти все здания там, дабы уберечься от сырости, были построены на сваях. Дело в том, что остров нигде не поднимался над уровнем озера Тескоко выше чем на два человеческих роста. В те времена Теночтитлан во всех направлениях пересекали каналы, которых было почти столько же, сколько и улиц, так что сплошь и рядом люди, идущие по мостовой, запросто могли разговаривать с плывущими по воде. На одних перекрестках мы видели сновавшие туда-сюда толпы пешеходов, на других — проплывавшие мимо каноэ. На некоторых из них шустрые лодчонки перевозили людей по городу быстрее, чем те могли передвигаться пешком.

Попадались и личные акалтин знатных людей: вместительные, ярко разрисованные и великолепно украшенные, с балдахинами, защищавшими от солнца. Улицы имели гладкое, прочное глиняное покрытие, берега каналов были выложены кирпичом. Во многих местах, где вода в канале стояла почти вровень с мостовой, переброшенные через протоку мостки можно было откинуть в сторону, чтобы дать пройти лодке.

Точно так же, как сеть каналов, по существу, делала озеро Тескоко частью города, так и три главных проспекта делали сам город частью материка. Покидая пределы острова, эти широкие дороги тянулись по Великой Дамбе к берегам озера, так что можно было свободно добраться пешком до любого из пяти соседних городов, лежавших на севере, западе и юге. Еще одна дамба не предназначалась для пешеходов, ибо представляла собой акведук. По ней проходил желоб шириной и глубиной в два размаха человеческих рук. По этому желобу, выложенному плиткой, на остров поступала (да и по сию пору поступает) свежая вода из расположенного к юго-западу от столицы источника Чапультепек.

Поскольку все сухопутные и водные пути сходились в Теночтитлане, мы с отцом имели возможность полюбоваться подлинным парадом товаров и изделий, произведенных во всех уголках Мешико и за его пределами. Улицы заполняли носильщики, перетаскивавшие на спинах грузы, крепившиеся с помощью наброшенных на лоб лямок, а по каналам нескончаемым потоком двигались каноэ, доверху нагруженные товарами, предназначенными для продажи на большом рынке Тлателолько или уже купленными там. На других лодках, направлявшихся к дворцам, сокровищницам и государственным складам, доставлялись подати из провинций и дань, уплачивавшаяся покоренными племенами. Одного лишь многообразия корзин с фруктами было достаточно для того, чтобы составить представление о размахе торговли. Гуавы и медовые яблоки из земель отоми, что на севере, соседствовали с выращенными тотонаками у Восточного океана ананасами, а желтые папайи, привезенные из западного Мичоакана, с красными — из Чиапана, что на дальнем юге. Из южной страны сапотеков, как говорят, получившей название как раз по этому фрукту, везли сапатин, мармеладные сливы.

Оттуда же, из страны сапотеков, доставляли мешочки с маленькими сушеными насекомыми, вываривая которых получали яркие красители нескольких оттенков красного цвета. Из ближнего Шочимилько поступали цветы и растения, столь разнообразные и в таком количестве, что в это трудно было поверить, а из дальних южных джунглей — клетки с разноцветными птицами и целые тюки их перьев. Жаркие Земли, лежащие на западе и востоке, снабжали Теночтитлан какао, из которого изготовляют шоколад, и черными стручками — сырьем для получения ванили. Обитавшие на юго-восточном побережье ольмеки слали на продажу товар, давший имя самому этому народу, — оли, упругие полоски затвердевшего сока, идущие на изготовление мячей для нашей игры тлачтли. Даже Тлашкала, страна, извечно враждовавшая с Мешико, присылала сюда свой драгоценный копали, ароматную смолу, служившую основой для многих мазей, масел и благовоний.

Носильщики тащили на спинах коробы и клети с маисом, бобами и хлопком, целые связки оглушительно кричавших живых хуаксоломе (крупных, черных с красными бородками птиц, которых вы называете галльскими павлинами) и корзины с их яйцами, клетки с не умеющими лаять, лишенными шерсти съедобными собаками течичи, кроличьи тушки, оленьи и кабаньи окорока, кувшины со сладким водянистым соком магуйиш или более густым и клейким продуктом брожения того же сока, хмельным напитком под названием октли.

Отец как раз указывал мне на все эти товары и объяснял, что есть что, когда чей-то голос прервал его:

— Всего за два какао-боба, мой господин, я расскажу о дорогах и днях, ждущих впереди твоего сына Микстли, отпраздновавшего седьмой день рождения.

Мой отец обернулся. У его локтя стоял согбенный низкорослый старикашка, который и сам по виду смахивал на боб какао. Не исключено, что когда-то он был гораздо выше ростом, но с возрастом, который, однако, трудно было определить по его виду, усох и съежился. Если подумать, старик, пожалуй, во многом походил на нынешнего меня. Он ладонью вверх протянул вперед обезьянью руку и снова повторил:

— Всего два боба, мой господин. Но отец покачал головой и учтиво сказал: — Для того чтобы узнать будущее, принято обращаться к прорицателю.

— А скажи-ка, — молвил согбенный коротышка, — а случалось ли, чтобы при посещении этих хваленых прорицателей кто-то из них с первого взгляда узнал в тебе мастера из каменоломен Шалтокана?

— Так ты, значит, настоящий провидец! — удивленно выпалил отец. — Ты способен прозревать будущее. Но тогда почему…

— Почему я расхаживаю в лохмотьях с протянутой рукой? Потому что я говорю правду, а люди мало ее ценят. Tак называемые прорицатели едят священные грибы, приносящие им видения, а потом невнятно толкуют эти свои сны, потому что за невнятицу больше платят. А я просто вижу, что в твои костяшки въелась известковая пыль, однако ладони не покрыты мозолями, какие оставляет кувалда каменотеса или резец скульптора. Понял? Тайна моей прозорливости стоит так дешево, что я раскрываю ее даром.

Я рассмеялся. Рассмеялся и мой отец, который заявил: — Ты забавный старый мошенник. Но у нас много дел в других местах…

— Постой, — настойчиво сказал старик. Он наклонился (при его-то росточке это было не так уж трудно) и всмотрелся в мои глаза. Я в ответ уставился прямо на него.

Можно было предположить, что этот старый попрошайка, находясь где-то поблизости, когда отец покупал мне лакомый снег, подслушал упоминание о том, что я праздную седьмой день рождения, и принял нас за деревенских простаков, каких городские пройдохи легко обводят вокруг пальца. Но впоследствии, по прошествии немалого времени, события повернулись так, что я изо всех сил старался вспомнить все сказанное им тогда слово в слово…

Старик внимательно всмотрелся в глубину моих глаз и вполголоса пробормотал:

— Любой прорицатель может устремить взгляд вдоль дорог и дней. Даже если он и вправду увидит то, чему суждено произойти, его и будущее надежно разделяют время и расстояние, а значит, самому провидцу от такого знания нет ни вреда, ни пользы. Но тонали этого мальчика состоит в том, чтобы пристально смотреть на сущее и происходящее в этом мире, видеть вещи и дела близкими и простыми и постигать их значение. — Он выпрямился. — Поначалу, мальчик, эта способность покажется тебе никчемной, однако сей тип прозорливости — видение того, что вблизи, — позволит тебе различать истины, которые смотрящие вдаль способны проглядеть. Если ты сумеешь извлечь пользу из своего таланта, это поможет тебе стать богатым и великим.

Мой отец терпеливо вздохнул и полез в свой мешок. — Нет-нет, — возразил старик. — Я не пророчествую твоему сыну богатство или славу. Я не обещаю ему руку прекрасной дочери вождя или честь стать основателем выдающегося рода. Мальчик Микстли узрит истину, это так. Но он не только ее узрит, он еще и поведает о ней, а это чаще приносит бедствия, чем награды. За такое двусмысленное предсказание, господин, я не прошу мзды.

— Все равно возьми, старик, — сказал мой отец и сунул ему один боб. — Бери, только ничего больше нам не предсказывай.

В центре города торговля шла не так оживленно, как в рыночном квартале, но народу было не меньше, ибо все горожане, не занятые важными делами, стягивались к площади, чтобы присутствовать на церемонии. Осведомившись у какого-то прохожего, какой сегодня ожидается ритуал, отец выяснил, что собираются освящать Камень Солнца в связи с присоединением Тлателолько. Большинство собравшихся принадлежали, как и мы, к простонародью, но и пипилтин было столько, что хватило бы, дабы населить одной только знатью внушительных размеров город. Так или иначе, мы с отцом не зря поднялись спозаранку.

Хотя людей на площади уже собралось больше, чем шерстинок на голове у кролика, они не до конца заполнили эту огромную территорию. Мы могли свободно передвигаться и обозревать различные достопримечательности.

В те времена центральная площадь Теночтитлана — Кем-Анауак Йойотли, Сердце Сего Мира — еще не обладала тем поражающим воображение великолепием, какое она обрела впоследствии. Ее еще не обнесли Змеиной Стеной, а Чтимый Глашатай Ашаякатль по-прежнему жил во дворце своего покойного отца Мотекусомы, в то время как новый дворец уже строился для него наискосок через площадь. Новая Великая Пирамида, заложенная еще тем, первым Мотекусомой, не была закончена. Ее пологие каменные стены и лестницы с перилами в виде змей заканчивались высоко над нашими головами, тогда как старая, не столь грандиозная пирамида оставалась внутри. Однако даже в таком виде площадь вполне могла вызвать у деревенского мальчишки вроде меня благоговейный трепет. Отец рассказал, что как-то раз он измерил шагами одну сторону площади: получилось шестьсот ступней. Все это огромное пространство — шестьсот человеческих ступней с севера на юг и столько же с востока на запад — было вымощено мрамором, камнем, превосходящим белизной даже известняк Шалтокана. Мрамором, отполированным до блеска и сиявшим как тецкаль, так называется зеркало. Многим людям, явившимся в тот день на площадь в обуви с гладкими кожаными подошвами, пришлось, чтобы не скользить, разуться и ходить босыми.

Оттуда, с площади, начинались три самые широкие городские улицы, по каждой из которых в ряд могли пройти до десятка человек. На берегу озера улицы переходили в дороги, ведущие по дамбам к материку. Храмов, изваяний и алтарей в ту пору на площади было меньше, чем стало в последующие годы, однако скромные теокальтин со статуями главных богов города уже возвели, а на украшенном искусной резьбой выступе красовались черепа наиболее примечательных ксочимикуи, принесенных тому или иному из этих богов в жертву. Имелись здесь также площадка для игры в мяч, где пред очами Чтимого Глашатая разыгрывались ритуальные партии в тлачтли, и Дом Песнопений с удобными помещениями для известных певцов, танцоров и музыкантов, выступавших на площади во время религиозных праздников. В отличие от многих иных зданий Дом Песнопений не был впоследствии полностью уничтожен. Его восстановили, и сейчас, до завершения строительства вашего кафедрального собора Святого Франциска, он служит временной резиденцией его преосвященства сеньора епископа. Собственно говоря, о писцы моего господина, в одном из помещений этого Дома Песнопений мы с вами сейчас и находимся.

Верно рассудив, что семилетний мальчик едва ли особо заинтересуется религиозными или архитектурными достопримечательностями, отец повел меня прямиком к стоявшему на юго-восточной оконечности площади зданию, вмещавшему значительно разросшуюся в последующие годы коллекцию редких животных и птиц, принадлежавшую самому юй-тлатоани. Начало ей положил покойный правитель Мотекусома, задумавший выставить для всеобщего обозрения зверей и птиц, обитающих в разных частях его державы. Здание было разделено на множество отсеков — от крохотных каморок до просторных залов, — а отведенный от ближайшего канала желоб с проточной водой обеспечивал возможность постоянного смывания нечистот.

Каждое помещение выходило в коридор, по которому двигались посетители, но отделялось от него сеткой или, в некоторых случаях, прочной деревянной решеткой. Различные виды живых существ содержались порознь, вместе их помещали лишь в тех случаях, если они не враждовали и не мешали друг другу.

— А они всегда так орут? — крикнул я отцу, стараясь перекрыть рев, вой и пронзительные вопли.

— Точно не знаю, — ответил он, — но сейчас некоторые звери, из числа хищных, голодны. Некоторое время их специально не кормили, ибо в ходе церемонии будут принесены жертвы. Тела убитых скормят ягуарам, кугуарам, койотам и цопилотин, плотоядным птицам.

Я рассматривал самое крупное из водившихся в наших краях животное — безобразного, громоздкого и медлительного тапира, покачивавшего выступающим вперед рылом, когда вновь послышался знакомый голос:

— Эй, мастер каменоломен, почему ты не покажешь сыночку зал текуани?

Бросив раздраженный взгляд на говорившего, того самого сморщенного смуглого старикашку, который цеплялся к нам с пророчеством, отец поинтересовался: — Ты что, следишь за нами, старый надоеда?

Старик пожал плечами. — Я просто притащил свои древние кости сюда, посмотреть на ритуал освящения Камня Солнца.

Потом он жестом указал на закрытую дверь в дальнем конце коридора и сказал мне:

— Вот там, сынок, уж точно есть на что посмотреть. Люди-звери гораздо интереснее, чем простые животные. Знаешь ли ты, например, что такое тлакацтали? Это человек с виду самый обычный, но мертвенно-белый. Там есть такая женщина. А еще там есть карлик, у которого имеется только половина головы. Его кормят…

— Замолчи! — тихо, но строго велел отец. — У мальчика сегодня праздник. Я хочу доставить ему удовольствие, а не пугать ребенка видом жалких, несчастных уродцев.

— Ладно, ладно, — проворчал старик. — Попадаются ведь и такие, кто как раз наибольшее удовольствие получает, глядя на убогих да увечных. — Он посмотрел на меня, и глаза его сверкнули. — Ну что ж, юный Микстли, несчастные все еще будут там, когда ты войдешь в подходящий возраст, чтобы над ними насмехаться. Рискну предположить, что к тому времени диковин, еще более забавных и поучительных, в зале текуани только прибавится.

— Замолчишь ты наконец или нет? — взревел отец. — Прошу прощения, мой господин, — отозвался согбенный старик, сгорбившись еще больше. — Позволь мне загладить свою дерзость. Уже почти полдень, и церемония скоро начнется. Если мы пойдем прямо сейчас и займем хорошие места, может быть, я сумею растолковать мальчику, да и тебе тоже, некоторые вещи, в которых вы иначе можете и не разобраться.

Теперь площадь была набита битком, люди стояли впритык, плечом к плечу. Нам ни за что не удалось бы подобраться сколь бы то ни было близко к Камню Солнца, когда бы не странный старик. Дело в том, что самые знатные люди стали подтягиваться к площади в последний момент. Их несли на задрапированных, ярко разукрашенных креслах-носилках, и толпа, состоявшая из простых людей, сколь бы тесной она ни была, торопливо расступалась, давая знати дорогу. А вот наш горбун, ничуть не робея, протискивался следом за носилками. Мы шли позади него и, таким образом, оказались почти в самых первых рядах, среди важных разодетых особ. Меня чуть не затолкали, но отец поднял меня и посадил на плечо, чтобы лучше было видно.

— Я могу поднять и тебя, — промолвил он, взглянув вниз, на старика. — Спасибо на добром слове, мой господин, — отозвался тот, — но я тяжелее, чем кажусь с виду.

Все взгляды устремились на Камень Солнца, установленный по этому случаю на уступе, между двумя широкими лестницами незаконченной Великой Пирамиды. Правда, сам камень пока был укрыт покрывалом из сияющего белого хлопка, поэтому я принялся во все глаза рассматривать носилки и одеяния знатных особ. Там было на что посмотреть. И мужчины и женщины красовались в мантиях, сотканных исключительно из перьев, иногда — многоцветных, иногда — переливчатых, а порой — сияющих разными оттенками одного цвета.

Волосы знатных женщин, как и приличествовало на столь важной церемонии, были окрашены пурпуром, к тому же они высоко поднимали руки, показывая браслеты и унизывавшие их пальцы перстни. Однако знатные мужи носили еще больше великолепных украшений, чем их жены и дочери. Головы вельмож покрывали золотые диадемы с пышными венцами из перьев, шеи украшали золотые цепи с медальонами, а уши, ноздри или губы — золотые серьги и кольца (иногда украшения имелись во всех трех местах).

— А вот и Верховный Хранитель святилища богини Сиуакоатль, — промолвил наш проводник. — Змей-Женщина, второе по значимости лицо после самого Чтимого Глашатая.

Я вытаращил глаза, рассчитывая и вправду увидеть женщину-змею, то есть кого-то из тех загадочных «людей-зверей», на которых мне так и не позволили взглянуть, но Верховным Хранителем оказался обычный пили, причем мужчина, выделявшийся среди прочих лишь еще большей роскошью одеяния. Его нижнюю губу, делая его похожим на рыбину с разинутым ртом, оттягивало удивительно тонкой работы золотое украшение в виде миниатюрной змеи, которая, в то время как сановник покачивался на носилках, извивалась и высовывала крохотный раздвоенный язычок в такт шагам носильщиков.

Покосившись на меня и, видимо, заметив на моем лице разочарование, старик рассмеялся.

— Змей-Женщина, сынок, это всего лишь титул, а не описание человека, — пояснил он. — Его получает каждый Верховный Хранитель святилища богини Сиуакоатль. Так повелось издавна, хотя вряд ли кто-нибудь может толком объяснить почему. Мне лично кажется, все дело в том, что и змеи, и женщины плотными кольцами сворачиваются вокруг любого сокровища, которое могут удержать.

Но тут гомон заполнявшей площадь толпы стих: появился сам юй-тлатоани. То ли он прибыл незамеченным, то ли прятался где-то рядом, но, так или иначе, совершенно неожиданно верховный правитель вдруг возник рядом с укутанным покрывалом Камнем Солнца. Лицо его было трудно разглядеть, ибо нос и уши скрывали золотые пластины, такая же пластина красовалась на губе, а чело затенял пышный венец из алых, вздымавшихся вверх и ниспадавших дугой на плечи перьев ары. Тело правителя тоже почти полностью скрывали одежды и украшения. На груди сиял огромный, искусной работы медальон, бедра опоясывала повязка из тонко выделанной красной кожи, а оплетавшие ноги до колен золоченые ремешки поддерживали сандалии, сделанные, похоже, из чистого золота.

По обычаю все мы, собравшиеся на площади, должны были при его появлении совершить обряд тлалкуалицтли — преклонить колени и коснуться пальцем земли, а потом губ. Чтимый Глашатай Ашаякатль ответил на общее приветствие кивком, всколыхнувшим алые перья венца, и поднятием вырезанного из красного дерева и отделанного золотом скипетра, одного из символов верховной власти.

Разительный контраст с блистающим великолепием Ашаякатля являла окружавшая его толпа жрецов — в грязных, вонючих одеждах, с черными от запекшейся грязи лицами и длинными, спутавшимися и слипшимися от крови волосами.

Чтимый Глашатай вознес хвалу Камню Солнца, тогда как жрецы всякий раз, когда он умолкал, чтобы перевести дух, заполняли паузы пением заклинаний. Нынче я уже не могу припомнить слова Ашаякатля, да и в ту пору, надо полагать, едва ли мог полностью понимать их значение. Но суть сводилась к следующему: поскольку Камень Солнца есть изображение и символ бога солнца Тонатиу, честь, воздаваемая ему, воздается одновременно и главному богу Теночтитлана Уицилопочтли, Южному Колибри.

Я уже рассказывал о том, что мы почитали одних и тех же богов в разных обличьях и под разными именами. Так вот, Тонатиу был солнцем, а без солнца, как известно, существовать невозможно, ибо все живое на земле погибло бы, лишившись его тепла. Жители Шалтокана, как и многие другие народы, поклонялись ему именно в этом качестве. Однако казалось очевидным, что солнце, дабы продолжить свои неустанные труды и каждодневное горение, требует насыщения, — а в чем из того, что могли предложить ему люди, было больше живительной силы и энергии, чем в том, что даровал нам сам этот бог? Я имею в виду человеческую жизнь. И если бог солнца был добр, то другим его воплощением являлся свирепый бог войны Уицилопочтли, под чьим водительством наше воинство добывало пленных, необходимых для свершения жертвенных обрядов. И именно в этом суровом его обличье Уицилопочтли более всего почитали здесь, в Теночтитлане, потому что именно в этом городе планировались и объявлялись все войны и здесь же собирались воины. А под еще одним именем — Тескатлипока, Дымящееся Зеркало, — солнце было главным богом наших соседей — аколхуа. И сдается мне, что все бесчисленные народы, о которых я и не слышал, даже живущие за морем, по которому приплыли вы, испанцы, наверняка почитают того же самого бога, только называют его каким-то другим именем, а то и разными именами, в зависимости от того, каким — улыбающимся или хмурым — они его видят.

Пока юй-тлатоани произносил речь, жрецы распевали священные песнопения, а музыканты подыгрывали им на флейтах из человеческих костей и на барабанах из человеческой же кожи, сморщенный старик потихоньку поведал нам с отцом историю Камня Солнца.

— К юго-востоку отсюда находится страна чаика. Когда двадцать два года назад покойный правитель Мотекусома покорил тамошний народ, им, естественно, пришлось преподнести Мешико подношение. Двое молодых чаика, родные братья, вызвались изготовить каждый по монументальному изваянию для установки здесь, в Сердце Сего Мира. Братья выбрали сходные камни, но обрабатывали их по-разному, работали по отдельности и никому ничего не показывали.

— Ну уж их жены-то наверняка подсмотрели, — заметил отец, ибо его собственная жена точно не упустила бы такой возможности.

— Целых двадцать два года, пока они обрабатывали и окрашивали камни, никто ничего не видел, — упрямо повторил старик. — За это время оба скульптора достигли среднего возраста, а Мотекусома отправился в загробный мир. Потом братья запеленали свои произведения в циновки, и правитель земель чаика отрядил примерно тысячу сильных, крепких мужчин, чтобы перетащить эти камни сюда, в столицу. — Старик махнул рукой в сторону все еще скрытого покрывалом предмета, стоящего на уступе. — Как вы видите, Камень Солнца огромен. Высотой он в два человеческих роста, а весит столько же, сколько триста двадцать взрослых мужчин. Второй камень был примерно таким же. Их доставляли по лесным тропам, а то и вовсе по бездорожью: то катили, подкладывая круглые бревенчатые катки, то волокли на деревянных слегах, а через реки переправляли на мощных плотах. Только представьте себе, каких это стоило трудов, сколько пролилось пота и было сломано костей и сколько людей пало замертво, не выдержав напряжения и безжалостных плетей надсмотрщиков!

— А где второй камень? — спросил я, но мой вопрос остался без ответа.

— Наконец они пересекли на плотах озера Чалько и Шочимилько, после чего вышли к главной дороге, что вела на север, в Теночтитлан. Оттуда до этой площади оставалось не более двух долгих прогонов, причем по широкой, ровной дороге. Ваятели вздохнули с облегчением. Наконец-то плоды их многолетнего усердного труда, ценой чудовищных усилий многих людей, оказались совсем недалеко от цели…

Толпа вокруг нас зашумела. Примерно двадцать человек, чья кровь должна была в тот день освятить Камень Солнца, выстроились в очередь, и первый из них уже начал подниматься по ступенькам пирамиды. Оказалось, что это просто пленный вражеский воин, плотный мужчина примерно тех же лет, что и мой отец, всю одежду которого составляла лишь чистая белая набедренная повязка. Выглядел он изможденным и несчастным, но к жертвеннику поднимался по своей воле, не связанный и не понукаемый стражей. Остановившись на уступе, пленник бесстрастно оглядел толпу, в то время как жрецы размахивали своими дымящимися курильницами и производили руками и посохами ритуальные жесты. Потом один жрец взял ксочимикуи за плечи, мягко развернул его и помог лечь спиной на камень — прямо перед задрапированным покрывалом монументом. Каменный жертвенник был высотой по колено и имел форму маленькой пирамиды, так что когда человек ложился на него, его тело выгибалось дугой и грудь выпирала вверх, словно подаваясь навстречу клинку.

Ксочимикуи лежал распростершись, четверо помощников жреца удерживали его за руки и за ноги, а позади него стоял главный жрец — палач, державший широкий, почти как мастерок строителя, черный обсидиановый нож. Но прежде чем жрец успел совершить ритуальное движение, распятый человек поднял свисавшую голову и что-то произнес. Среди стоявших на уступе произошел разговор, после чего жрец вручил свой ритуальный нож Ашаякатлю. В толпе послышался удивленный гомон. По непонятной причине этому ксочимикуи была оказана высокая честь — принять смерть от руки самого юй-тлатоани.

Ашаякатль не мешкал и не колебался. С искусством, сделавшим бы честь любому жрецу, он вонзил острие ножа в грудь жертвы. Удар пришелся с левой стороны, пониже соска, между двух ребер. Произведя разрез, правитель повернул широкий клинок в ране, чтобы ее расширить, запустил свободную руку во влажное окровавленное отверстие и, схватив в горсть все еще бившееся сердце, вырвал его из сплетения сосудов. И только тогда, только в этот миг, приносимый в жертву издал рыдающий стон, первый за все время свершения ритуала звук боли и последний звук в своей жизни.

Когда Чтимый Глашатай высоко поднял поблескивавший, сочившийся кровью пурпурно-красный комок, скрывавшийся где-то жрец дернул за веревку. Белое покрывало спало, и толпа восхищенно ахнула: взорам людей предстал Камень Солнца. Ашаякатль повернулся, протянул руку, поместил сердце жертвы в самый центр круглого камня, в рот высеченного на нем рельефного лика бога Тонатиу, и стал втирать его в камень. Это продолжалось до тех пор, пока комок не растерся в кровавую кашицу и рука правителя не опустела. Впоследствии жрецы рассказывали мне, что отдавший сердце умирает не сразу и успевает увидеть, что происходит с его сердцем. Но этот малый едва ли что-то разобрал, ибо высеченный на камне лик солнца уже был окрашен в пурпур и кровь на губах бога была практически неразличима.

— Чистая работа, — промолвил скрюченный старик. — Я часто видел, как вынутое сердце продолжало биться столь энергично, что выпрыгивало из пальцев жреца. Но это сердце, скорее всего, было разбито задолго до сегодняшнего обряда.

Теперь ксочимикуи лежал совершенно неподвижно, разве что кожа его то здесь, то там слегка подергивалась, как у собаки, которую донимают мухи. Жрецы сняли его тело с жертвенника и бесцеремонно сбросили с уступа вниз. Второй из предназначенных в жертву уже поднимался вверх по ступеням, но ни ему, ни последовавшим за ним Ашаякатль такой чести не оказал, предоставив совершать ритуал жрецам. По мере того как церемония продолжалась — извлеченное сердце каждого следующего человека растиралось на Камне Солнца, — я внимательно рассматривал этот массивный предмет, чтобы потом во всех подробностях описать его своему другу Тлатли. В ту пору он уже начал осваивать ремесло ваятеля, хотя пока еще лишь вырезал из дерева кукол.

Ййо, аййо, преподобные братья, если бы вы только могли увидеть этот Камень Солнца! По вашим лицам видно, что описание церемонии вызывает у вас неодобрение, но случись вам хотя бы единожды узреть этот камень, вы бы поняли, что он стоил всех долгих трудов и всех тех человеческих жизней.

Одна только резьба поражала воображение, ибо была выполнена по профириту, камню, не уступавшему по твердости граниту. В центре красовалось лицо Тонатиу с открытыми глазами и разинутым ртом, а по обеим сторонам — его когти, хватавшие человеческие сердца, каковые служили этому божеству пищей. Изображение окружали символы четырех эпох, предшествовавших нынешней; круг, включавший в себя двадцать наименований дней нашего цикла; и круг дополнительных символов, выложенный из жадеита и бирюзы, поделочных материалов, ценившихся в наших краях очень высоко. Этот круг был, в свою очередь, замкнут в круг солнечных лучей, а наружное кольцо составляли два опоясывавших камень изображения Огненного Змея Времени. Хвосты их смыкались на вершине камня, гибкие тела охватывали его, а головы сходились в нижней части. Всего на одном лишь камне художнику удалось символически запечатлеть все наше мироздание, все наше время.

Камень Солнца был окрашен в яркие цвета, но краски при этом не смешивались, а расчетливо и умело были наложены лишь там, где это требовалось. Порфир — камень, который состоит из кусочков слюды, полевого шпата и кварца, — как и все кристаллические вкрапления, художник закрашивать не стал. Таким образом, когда на камень падали полуденные лучи самого солнца, которому этот шедевр был посвящен, все крохотные кристаллики сияли среди светящихся красок подлинным светом самого Тонатиу.

И весь этот величайший шедевр казался не столько окрашенным, сколько светящимся изнутри. Однако, я думаю, в это трудно поверить на слово, его следовало бы увидеть своими глазами во всей его изначальной славе. Хотя, может быть, то был просто восторг пребывавшего во мраке невежества маленького язычника.

Тем временем старец продолжил рассказ, и я, отвлекшись от разглядывания камня, вернул свое внимание ему.

— Никогда прежде по проходившей по дамбе дороге к городу не перевозили столь тяжелых грузов. Два огромных камня, изделия двух братьев, передвигали на катках, и насыпь, не выдержав, просела. Камень, который катили первым, сорвался и рухнул в озеро Тескоко, но следующий успели остановить в самый последний момент. Тащить его дальше не решились: камень перекатили на плот и доставили на остров по воде. Его-то вы сейчас и видите, это Камень Солнца.

— А что стало с другим? — поинтересовался мой отец. — Неужели после стольких трудов и усилий нельзя было пойти на дополнительные расходы?

— Утонувший камень пытались достать, мой господин, — ответил старик. — Самые опытные ныряльщики раз за разом исследовали место, где утонул первый камень, но, увы, дно озера Тескоко покрыто очень толстым слоем мягкого, липкого ила. Его прощупывали длинными шестами, но так ничего и не обнаружили. Так что этот камень, каким бы он ни был, пропал навеки.

— Каким бы он ни был? — переспросил отец. — Никто, кроме самого художника, никогда его не видел. И никто никогда его не увидит. Возможно, он был даже более великолепен, чем этот, — старик указал на Камень Солнца, — но узнать, так ли это, нам не суждено.

— А разве сам художник не рассказывал о своем творении? — спросил я.

— Нет. Он не рассказывал ничего. Я не отставал: — Ну а разве он не мог повторить то, что создал однажды? Тогда я еще не представлял себе, что такое двадцать два года. — Может быть, и мог бы, но он не стал этого делать, ибо воспринял случившееся несчастье как проявление своего тонали, как знак того, что его подношение отвергнуто богами. Чтимый Глашатай удостоил художника чести принять Цветочную Смерть от его руки. Отвергнутый ваятель сам решил стать первой жертвой, посвященной Камню Солнца.

— Работе своего брата, — пробормотал отец. — Ну а что стало с его братом?

— Он получил богатые дары, добавку «цин» к имени и место среди знати. Но весь мир, включая его самого, будет вечно задаваться вопросом: а не было ли творение, покоящееся под толстым слоем ила на дне озера Тескоко, еще более совершенным и великолепным, чем этот Камень Солнца?

Надо сказать, что со временем утонувший камень и вправду оброс легендами и стал цениться выше уцелевшего. Его прозвали Уиуитотетль, Достойный Камень, а Камень Солнца стали рассматривать лишь как его посредственный заменитель. Да и оставшийся в живых брат, кстати, так и не сотворил больше ничего выдающегося. Хуже того, он спился: воистину плачевная участь для человека, изваявшего шедевр и удостоившегося высоких отличий. Однако в нем сохранилось чувство собственного достоинства, и ваятель, дабы окончательно не покрыть позором обретенный им благородный сан, также вызвался участвовать в жертвенной церемонии. И когда второй брат умер Цветочной Смертью, его сердце тоже не выпрыгнуло из руки палача.

Ну а потом и сам Камень Солнца оказался утраченным, погребенным под руинами зданий Сердца Сего Мира, разрушенных вашими военными кораблями, пушечными ядрами и огненными стрелами. Но кто ведает: может быть, когда-нибудь и сам город Мехико, отстроенный вами на месте уничтоженного Теночтитлана, тоже будет разрушен до основания, а из-под его руин извлекут, во всем блеске его великолепия, Камень Солнца. А может быть, не только его, но и Достойный Камень, который прежде никому не доводилось видеть.

В тот же вечер мы с отцом отбыли домой на нашем составном акали, нагруженном купленными в городе товарами. Итак, я поведал вам о главных, самых памятных событиях того дня, ставшего мне подарком на седьмой день рождения. Думаю, то был самый радостный день рождения в моей жизни, а ведь жизнь мне выпала очень долгая.

Я рад, что смог увидеть Теночтитлан в тот день, ибо впоследствии мне уже никогда не доводилось видеть его таким. И дело не только в том, что город рос и менялся, или в том, что я возвращался в него пресыщенным впечатлениями. Я просто хочу сказать, что никогда уже больше не видел что-либо собственными глазами со столь отчетливой ясностью.

И если раньше я способен был различить очертания кролика на луне, звезду Вечерней Зари на сумеречном небе и символические детали на сотканных из перьев знаменах Теночтитлана или Камне Солнца, то, увы, по прошествии пяти лет с того памятного дня рождения я уже смог бы увидеть звезду Вечерней Зари, разве что какой-нибудь бог поднес бы ее к моим глазам. Мецтли, луна, даже самая полная и яркая, казалась мне невзрачным желто-белым шариком, не резко очерченным кругом, а размытым пятном.

Короче говоря, уже приблизительно с семилетнего возраста я начал терять зрение. Это поставило меня в исключительное положение, только вот, увы, ничего завидного в моем положении не было. Не считая слепых от рождения и ослепших вследствие раны или болезни, все мои соотечественники обладают острым зрением орлов и коршунов. Плохое зрение у нас в диковинку, и я, хотя глаза мои неуклонно слабели, стесняясь своего недуга, долгое время никому о нем не рассказывал. Когда кто-нибудь говорил, показав пальцем: «Эй, ты только посмотри!» — я восклицал: «А, да!» — хотя понятия не имел, о чем речь, следует ли мне таращиться в указанном направлении или, напротив, отвести глаза.

Мир виделся мне все более мутным, и, хотя беда эта не обрушилась на меня сразу, краски его неотвратимо тускнели. К девяти или десяти годам я различал предметы так же отчетливо, как и все, лишь примерно на расстоянии длины двух рук. Дальше очертания предметов начинали размываться, как будто я видел их сквозь прозрачную, но мутную водяную пленку. На более значительном расстоянии, скажем, если приходилось смотреть с вершины холма на долину, все передо мной расплывалось и смешивалось, превращаясь в некое подобие одеяла с узором из размытых цветовых пятен. Однако поскольку вблизи я видел нормально, то мне по крайней мере не приходилось натыкаться на предметы и падать; когда меня просили принести что-то из соседней комнаты, я мог найти нужную вещь, не нашаривая ее на ощупь.

Но, увы, вдаль я видел все хуже и хуже. К тринадцати годам я хорошо различал предметы лишь на расстоянии одной руки и больше уже не мог скрывать свой недостаток от окружающих. А ведь до этого близкие и друзья считали меня просто небрежным или неуклюжим, а сам я, по мальчишеской глупости, предпочитал, чтобы во мне видели растяпу и неумеху, лишь бы только не прознали о моем недуге. Однако в конце концов правда вышла наружу: всем стало ясно, что с одним из пяти необходимых человеку чувств мне не повезло.

Родные и друзья отнеслись к этому неожиданному открытию по-разному. Мать заявила, что всему виной дурная наследственность с отцовской стороны: будто бы некий его дядюшка едва не умер из-за того, что, напившись пьяным, перепутал кувшин с октли с другим, похожим, в котором оказался едкий состав ксокоитль, использовавшийся для отбеливания сильно загрязненного известняка. Дядюшка выжил и даже бросил пить, однако ослеп и остался слепым до конца своих дней. По разумению матери, это плачевное наследие передалось и мне.

Отец в отличие от нее никого не винил и догадок не строил, а по большей части пытался меня утешить:

— Невелика беда, сынок, работе в карьере такой недостаток не помеха. Высматривать трещины и расколы в камне приходится не издали.

А мои сверстники (дети, как скорпионы, инстинктивно жалят очень больно), бывало, кричали мне:

— Эй, глянь-ка туда! Я прищуривался и говорил: — Ах, да. — Есть на что посмотреть, верно? Я щурился еще сильнее, отчаянно всматривался и говорил: — Верно.

Ребята заливались смехом и кричали насмешливо: — А там и нет ничего, Тоцани! Мои близкие друзья, такие как Чимальи и Тлатли, тоже, случалось, выкрикивали:

— Посмотри туда! — Но тут же быстро добавляли: — Гонец-скороход бежит к дворцу владыки Красной Цапли. На нем зеленая мантия благого вестника. Должно быть, наши войска одержали новую победу.

Моя сестра Тцитцитлини говорила мало, но всячески старалась сопровождать меня повсюду, куда бы мне ни приходилось идти, особенно в незнакомые места. Как правило, она брала меня за руку (со стороны любящей старшей сестры это было вполне естественно) и незаметно для других помогала обходить невидимые для меня препятствия, встречавшиеся на пути.

Однако детей, дразнивших меня, было больше, и прозвище Тоцани, которым сверстники меня наградили, вскоре заменило мое настоящее имя также и в устах их родителей. Взрослые, разумеется, называли меня так без злого умысла, особо не задумываясь, но в конечном счете все, кроме родителей и сестренки, перешли с имени на кличку. Постепенно я приспособился к своему физическому недостатку и научился держаться так, что моя близорукость особо не была заметна, но к тому времени прозвище уже прилипло ко мне намертво. По моему разумению, как раз настоящее имя Микстли, которое означает облако или тучу, теперь обрело иронический смысл и стало подходить мне больше, однако для окружающих я превратился в Тоцани.

Настоящий тоцани, маленький зверек, которого вы называете кротом, обитает под землей, в темноте, а когда изредка вылезает на поверхность, то обычный дневной свет слепит его, заставляя жмуриться. Он ничего не видит и не хочет видеть.

Я же, напротив, видеть очень хотел и в юности долгое время отчаянно сокрушался из-за своего недостатка. Прежде всего потому, что мне не суждено было стать игроком в мяч тлачтли и не приходилось надеяться на высокую честь — принять когда-либо участие в ритуальной игре при дворе Чтимого Глашатая.

Вздумай я стать воином, мне не только нипочем не удалось бы завоевать видное положение, но вообще следовало бы благодарить всех богов подряд, если бы удалось пережить хотя бы одно сражение. Пора было призадуматься: чем же я буду зарабатывать на жизнь? В каменоломни меня определенно не тянуло, но чем же в таком случае можно было заняться?

В мечтах я порой видел себя странствующим поденщиком. Такой род занятий мог в конечном счете завести меня далеко на юг, в страну майя. Поговаривали, будто тамошним лекарям известны чудодейственные снадобья, от которых едва ли не прозревают слепые. Вдруг они смогут вернуть мне былую зоркость, а с ней и возможность стяжать славу непобедимого игрока в тлачтли и героя сражений, а может, я даже смогу вступить в одно из трех сообществ благородных воителей?

Тем временем слепота замедлила свое угрожающее наступление: зрение перестало ухудшаться, я все так же мог хорошо видеть на расстоянии протянутой руки. Точнее сказать, ухудшаться-то зрение не перестало, но по сравнению с предыдущими годами этот процесс замедлился так сильно, что уже не казался столь пугающим. В настоящее время я могу различить невооруженным глазом черты лица моей жены не дальше чем в пяди от моего собственного. Теперь, когда я стар, это не имеет особого значения, но в молодости дело обстояло иначе.

Однако каковы бы ни были мои мечты и желания, мне пришлось приспосабливаться к жизни с ослабленным зрением. Тот странный старик из Теночтитлана, предсказание которого мы с отцом не слишком хорошо поняли, оказался прав: мой тонали и впрямь заставил меня «видеть вещи вблизи», причем не в каком-то там мистическом, а в буквальном смысле. А коль скоро мне приходилось присматриваться ко всему пристально, я и смотрел на предметы не так, как раньше, не бегло и торопливо, а неспешно и внимательно. Другие спешили, я ждал; другие неслись сломя голову, я проявлял осмотрительность. Я научился различать движение как таковое и движение, направленное на достижение определенной цели. Там, где другие, нетерпеливые, видели деревню, я видел ее жителей. Там, где другие видели жителей, я видел отдельных людей. В тех случаях, когда другие, скользнув по незнакомцу взглядом, кивали и торопились дальше, я рассматривал его вблизи и запоминал увиденное так подробно, что потом мог нарисовать этого человека. Причем сходство оказывалось таким, что даже столь способный художник, как Чимальи, восклицал:

— Надо же, Крот, ты уловил самую суть этого человека! Самое главное в его облике!

Я начал замечать то, что ускользает от внимания большинства людей, каким бы острым зрением они ни обладали. Вот вы, писцы моего господина, замечали, что маис растет быстрее ночью, чем днем? Замечали ли вы, что каждый початок маиса имеет четное количество рядов зерен? Ну не каждый, но почти каждый. Початок с нечетным количеством рядов встречается даже реже, чем листок клевера с четырьмя лепестками. А замечали ли вы, что нет двух пальцев — это относится не к одним только пальцам почтенных писцов, но, насколько я могу судить, к пальцам всех людей на свете, — которые имели бы на подушечках одинаковый узор тончайших линий и завитков? Не верите? А вы посмотрите на свои и сравните их. Попробуйте. Я подожду.

О да, я, конечно, понимал: в способности примечать такого рода детали не было какой-либо выгоды или пользы. Это получалось у меня само собой, служило своего рода упражнением, не преследовавшим какой-либо практической цели. Однако так было лишь поначалу. В конечном счете развившаяся вследствие недуга наблюдательность в сочетании со способностью точно изображать увиденное пробудили во мне интерес к нашему письму, которое основывается на рисунках.

На Шалтокане, к сожалению, не было школы, в которой изучался бы столь сложный предмет, однако я рыскал по всему острову в поисках любых письменных текстов, и когда мне попадался хотя бы обрывок письма, тщательно изучал его, изо всех сил стараясь постигнуть смысл и значение изображенного.

Думаю, в нашей системе изображения цифр разобраться нетрудно: раковина обозначает ноль, точки или пальцы — единицы, флаги — двадцатки, а маленькие деревья — сотни. Но я до сих пор помню, какое радостное волнение охватило меня, когда мне впервые удалось разгадать зашифрованное в картинке слово.

Мой отец, вызванный по делу к правителю, взял меня с собой, и пока они вели беседу в какой-то уединенной комнате, я сидел в приемной. Мне позволили посмотреть поименный список жителей нашей провинции. Найдя в нем первым делом себя (семь точек, цветок, серое облако), я принялся с интересом листать список дальше. Некоторые имена, как и мое собственное, угадывались легко просто потому, что я их знал. Так, найдя недалеко от своей страничку Чимальи, я, конечно, мигом узнал его три пальца, голову с утиным клювом, символизирующую ветер, и два переплетенных усика, представляющих дым, поднимающийся от оперенного по краям диска, — Йей-Эекатль Покуфа-Чимальи, или Третий Ветер, Дымящийся Щит.

Часто повторяющиеся рисунки было легко скопировать, ведь, в конце концов, детское имя у нас человек получал по дню рождения, а их в месяце было всего двадцать. Так что поразило меня вовсе не вполне очевидное прочтение составляющих элементов имени Чимальи и моего собственного, а нечто иное. На одной из страниц, ближе к концу списка, а следовательно, заполненной недавно, я обнаружил шесть точек, изображение, напоминавшее стоявшего на голове головастика, утиный клюв и цветок с тремя лепестками. Обнаружил и внезапно для себя понял, что я смог прочесть эту надпись! Шестая Дождинка, Цветок-на-Ветру. То было имя сестренки Тлатли, отпраздновавшей седьмой день рождения всего лишь на прошлой неделе.

Охватившее меня рвение несколько поумерилось после того, как я, листая слежавшиеся страницы и разыскивая другие повторяющиеся символы и знаки, убедился, что разобраться в них очень непросто. Как раз к тому времени, когда мне удалось (или я решил, будто мне удалось) прочесть еще одно имя, в приемную вышли правитель и мой отец.

Со смесью смущения и гордости я спросил: — Прошу прощения, владыка Красная Цапля. Не будешь ли ты добр сказать, прав ли я, считая, что на этой странице написано имя человека, которого зовут Второй Тростник, Желтый Глазной Зуб?

— Нет, это не так, — ответил правитель и, должно быть, заметив, как вытянулось мое лицо, терпеливо пояснил: — Там значится: Вторая Тростинка, Желтый Свет. Это имя прачки, работающей здесь, во дворце. С цифрой и тростником ты все понял правильно, но это и нетрудно. Понятие «желтый», кочтик, тоже легко обозначить, просто использовав этот цвет, о чем ты и догадался. Но тланикстелотль, «свет» — или, точнее, «стихия глаза» — есть нечто не вполне вещественное. Как можно изобразить столь отвлеченное понятие? Я использовал для этого изображение зуба, тланти, но лишь для того, чтобы передать «тлан», первую половину слова, а далее поместил образ ока, икстелотль, разъясняющий смысл. Получилось тланикстелотль, «свет». Понял?

Я кивнул, несколько раздосадованный собственной глупостью: мог бы и сам понять, что символы, используемые для письма, это не просто картинки, так что научиться читать сложнее, чем узнать зуб по рисунку. Правитель, однако, на тот случай, если до меня не дошло, дружелюбно похлопал меня по плечу и сказал:

— Письмо и чтение — это искусство, овладение которым требует усердия и долгой практики. Досуг для того, чтобы освоить его из любопытства, есть только у знати, но я восхищен твоей сообразительностью и тягой к познанию. Попомни мои слова, юноша: какую бы дорогу ты ни избрал, тебя на ней непременно ждет успех.

Рискну предположить, что сыну каменотеса следовало бы согласиться с прозрачным намеком правителя и заняться наследственным ремеслом. Раз уж слабое зрение не позволяло мне подвизаться на поприще, более отвечающем честолюбивым желаниям, я вполне мог бы удовлетвориться скучной, но надежной (как раз для «крота») работой в карьере, которая уж всяко не оставила бы меня без пропитания. Разумеется, это сулило вовсе не ту жизнь, к которой я стремился в молодости, но можно сказать с уверенностью, что, избрав такой путь, я прожил бы отведенный мне срок спокойнее и безопаснее, чем последовав зову серд ца. Вот сейчас, мои господа, я вполне мог бы работать на строительстве, помогая вам возводить на месте старой столицы город Мехико. И если владыка Красная Цапля не ошибался в оценке моих способностей, не исключено, что построенный с моим участием город стал бы даже краше того, который создадут ваши зодчие и строители. Ну да ладно, оставим это, как и я сам в свое время оставил без внимания недвусмысленный намек правителя. Причем я сделал это, невзирая на неподдельную гордость отца своим ремеслом и его неустанные попытки привить любовь к своему делу и мне, невзирая на изводящие сетования матери, что я, дескать, стремлюсь добиться в жизни большего, нежели положено мне по рождению.

Все дело в том, что владыка Красная Цапля дал мне еще один намек, настолько важный, что проигнорировать его я не мог. Он дал мне понять, что письменный знак — это не просто картинка, что он может обозначать не только то, что изображает, но и отдельную часть слова, даже звук. Казалось бы, сущая ерунда, но для меня это стало настоящим озарением, великим открытием. После этого мой интерес к письму сделался еще сильнее, стал чуть ли не болезненным. Неустанно, везде, где только мог — начиная со стен храмов и кончая обрывками бумаг, случайно оставленных заезжими торговцами, — я искал письменные знаки, а найдя, ревностно пытался самостоятельно, без чьей-либо помощи и наставлений, проникнуть в их смысл.

Я даже пошел к дряхлому тональпокуи, четыре года назад так удачно давшему мне имя, и попросил разрешения изучать, в то время когда он сам ее не использует, его почтенную книгу имен. Старик вознегодовал даже более бурно, чем если бы я попросил у него дозволения пользоваться одной из его внучек, когда она не занята другими делами, в качестве наложницы. Мудрец возмущенно заявил, что благородное искусство тональматль предназначено для его потомков, а не для самоуверенных мальчишек-самоучек. Возможно, этот человек и вправду так думал, однако я готов поручиться, что старик либо не забыл мое заявление насчет того, что я и сам мог бы дать себе имя не хуже, либо, и это более вероятно, просто боялся разоблачения. Ибо на самом деле умел читать тональматль ничуть не лучше, чем к тому времени выучился это делать я.

Однажды вечером у меня случилась примечательная встреча. Весь день мы с Чимальи, Тлатли и другими мальчишками, не взяв на сей раз с собой Тцитцитлини, играли, забравшись в брошенный на берегу дырявый корпус акали и воображая себя путешествующими по озеру лодочниками. Игра увлекла нас настолько, что мы спохватились, лишь когда Тонатиу окрасил горизонт пурпуром, предупреждая о том, что готовится отойти ко сну. Путь домой был неблизким, и мальчишки, чтобы Тонатиу не успел улечься в постель прежде, чем они доберутся до дому, ускорили шаг. Днем я, надо думать, не отстал бы от них, но сумерки и слабое зрение вынуждали меня идти медленнее, с осторожностью. Остальные, видимо, не хватились меня и ушли далеко вперед.

В одиночестве я добрел до перекрестка, на котором стояла каменная скамья. Мне давненько уже не доводилось ходить этим путем, но тут я вспомнил, что на скамье вроде бы высечены какие-то знаки… и все остальное напрочь вылетело у меня из головы. Я позабыл даже о том, что уже слишком темно и мне не удастся даже разглядеть резные символы, не то что расшифровать их. Я забыл, для чего на перекрестке поставлена скамья, забыл об опасных тварях, таящихся в ночи и готовых напасть на припозднившегося путника. Где-то неподалеку заухала сова, но даже это предостережение не заставило меня вспомнить об угрозе. Если поблизости находилось то, что можно было попытаться прочесть, я просто не мог пройти мимо.

Скамья оказалась достаточно длинной, так что взрослый человек мог улечься на ней, если бы, конечно, кому-нибудь пришло в голову растянуться на неровной поверхности из резного камня. Я склонился над отметинами и, уставившись на них, стал водить по ним пальцем, переходя от одной к другой… в результате чего чуть не оказался на коленях сидевшего там человека. Отскочив как ошпаренный, я запинаясь пробормотал извинение:

— М-микспанцинко. Прошу снисхождения. — Ксимопанолти, — отозвался, как и подобало, незнакомец. — Ничего страшного.

Слова его были учтивы, но голос звучал устало. Потом мы воззрились друг на друга. Он, как я полагаю, увидел перед собой лишь слегка чумазого парнишку лет двенадцати, смотревшего на него искоса. Я же не мог разглядеть незнакомца как следует отчасти потому, что уже стемнело, отчасти же потому, что от неожиданности отскочил от него довольно далеко. Но это не помешало мне понять, что этот человек на нашем острове чужак или, во всяком случае, я уж точно не встречал его раньше. Плащ его был сшит из хорошей ткани, но изрядно потрепан непогодой, стоптанные сандалии говорили о проделанном им долгом пути, а на загорелую кожу налипла дорожная пыль.

— Как тебя зовут, мальчик? — спросил незнакомец, прервав затянувшееся молчание.

— Вообще-то меня прозвали Кротом, — начал я. — Могу в это поверить, — прервал он меня, — но ведь это не настоящее твое имя.

Прежде чем я успел спросить, откуда это ему известно, он задал следующий вопрос:

— А что ты сейчас делал? — Я читал, йанкуикатцин, — ответил я. Было в этом человеке что-то такое, я и сам не знаю, что именно, заставившее меня обратиться к нему как к знатному человеку: «Господин незнакомец». — Я читал письмена на скамье.

— Вот как, — произнес он усталым тоном, в котором сквозило недоверие. — Я бы никогда не принял тебя за образованного знатного юношу. И что же, по-твоему, гласит эта надпись?

— Она гласит: «От народа Шалтокана владыке Ночному Ветру. Место для отдыха».

— Кто-то рассказал тебе об этом. — Нет, господин незнакомец. Прости меня за дерзость, но… — Я подошел поближе, чтобы указать. — Этот знак, утиный клюв, означает ветер…

— Никакой это не утиный клюв, — перебил меня незнакомец. — Это труба, сквозь которую бог выдувает ветер.

— Правда? Спасибо за то, что просветил меня, мой господин. Но, так или иначе, вот этот символ означает «сказал» — ихикатль. А этот значок означает йоали — «опущенные веки».

— Ты действительно умеешь читать? — Совсем чуть-чуть, мой господин. Очень плохо. — Кто же научил тебя? — Никто, господин незнакомец. У нас на Шалтокане нет никого, кто учил бы этому искусству. А жаль, мне бы очень хотелось освоить его как следует.

— Тогда тебе нужно отправиться в другое место. — Я тоже так считаю, мой господин. — Предлагаю тебе сделать это прямо сейчас. Я устал, так что не стоит больше читать мне надписи на скамейке. Ты понял меня, мальчик, прозванный Кротом?

— Да, господин незнакомец, конечно. Микспанцинко. — Ксимопанолти. Я обернулся, чтобы бросить на него последний взгляд, но ничего не увидел. То ли из-за еще более сгустившейся тьмы, то ли в силу близорукости, то ли потому, что незнакомец просто встал и ушел.

Дома меня встретил обеспокоенный хор родных, в голосах которых испуг и облегчение смешались с гневом по поводу того, что я так задержался и провел столько времени один в опасной темноте. Но когда я поведал о том, что меня задержал незнакомец, и рассказал, какие он задавал вопросы, притихла даже сварливая матушка. И она, и моя сестра воззрились на отца огромными, как плошки, глазами. Да и он сам смотрел на меня с неменьшим удивлением.

— Ты встретил его, — хрипло произнес отец. — Ты встретил бога, и он дал тебе уйти. Это был сам Ночной Ветер.

Эту ночь я провел без сна и все пытался, правда без особого успеха, представить себе запыленного, усталого, хмурого путника в качестве бога. Но если он и вправду был Ночным Ветром, тогда, по поверью, меня ждало исполнение заветного желания.

Оставалось только одно затруднение. Если не говорить о желании выучиться читать и писать (не знаю уж, могло ли оно сойти за заветное), я тогда не очень-то представлял себе, чего именно больше всего хочу. Во всяком случае до тех пор, пока впоследствии не получил это. Но и то еще неизвестно, действительно ли я получил именно то, чего желал больше всего на свете.

В тот день, когда это произошло, я выполнял свое первое задание, полученное в карьере в качестве отцовского подмастерья. Задание это никак нельзя было назвать обременительным: мне поручили покараулить в каменоломне инструменты, пока остальные работники пошли домой пообедать. Не то чтобы у нас на острове было много воров, но орудия, оставленные без присмотра, могли попортить грызуны, например изгрызть черенки и рукоятки. Животных привлекала соль, оставленная на инструментах руками работников, а один-единственный дикобраз вполне способен за время отсутствия людей привести в полную негодность твердый рычаг из черного дерева. К счастью, зверюшек отпугивало одно лишь мое присутствие, ибо слабое зрение едва ли позволило бы мне заметить не только отдельного грызуна, но и целую стаю.

Мне же самому обед в тот день принесла из дому Тцитцитлини. Она сбросила сандалии, уселась рядом со мной на залитом солнцем краю карьера и, пока я ел запеченного в тортилье озерного сига, весело болтала. Обед приготовили недавно, и завернутые в салфетку кусочки рыбы еще сохранили жар костра. Я приметил, что, хотя денек выдался прохладный, сестренка моя тоже казалась разгоряченной. Лицо ее раскраснелось, и она все время оттягивала от груди квадратный вырез своей блузки.

Рыбешки с тестом имели необычно терпкий вкус, и я подумал, уж не сама ли Тцитци состряпала их сегодня вместо матушки и не потому ли она трещит без умолку, что боится, как бы я не стал дразнить ее как неумеху. Правда, непривычный вкус был не так уж плох, а я проголодался, так что умял бы и куда худшую снедь. Тцитци предложила мне прилечь и насыщаться с удобством, в то время как она постережет инструменты и будет отпугивать дикобразов.

Я растянулся на спине и поднял глаза к облакам, которые, будучи четко очерченными на фоне неба, мне виделись расплывчатыми белыми пятнами на смутном голубом фоне. К этому я уже успел привыкнуть, но на сей раз с моим зрением произошло нечто неожиданное и странное. Белые и голубые разводы сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее начали вращаться, словно некий бог принялся ворошить небо венчиком для размешивания шоколада. Удивившись, я начал приподниматься, чтобы присесть, но внезапно голова моя закружилась, да так сильно, что я снова пал навзничь на траву.

Я не только чувствовал себя очень странно, но и, должно быть, производил какие-то странные звуки, ибо Тцитци склонилась надо мной, приблизив свое лицо к моему. И хотя в голове моей царил сумбур, у меня создалось впечатление, будто сестра чего-то ждала. Ротик ее был приоткрыт, кончик языка высовывался между блестящими белыми зубками, прищуренные глаза, казалось, искали какого-то знака. Потом ее губы изогнулись в лукавой улыбке, язык облизал их, а глаза, расширившись, наполнились торжествующим светом. А когда Тцитци заговорила, голос ее звучал необычно, словно доносившееся издалека эхо. Улыбаться, однако, она не прекратила, и я не ощущал никакого повода для беспокойства.

— У тебя такие большие глаза, брат. И темные: не карие, а почти совсем черные. Что ты ими видишь?

— Я вижу тебя, сестра, — промолвил я и почувствовал, что голос мой почему-то звучит хрипло. — Но ты, вот странно, выглядишь не так, как всегда… По-другому. Ты выглядишь…

— Да? — сказала она, поощряя меня продолжать. — Ты выглядишь очень красивой, — закончил я. Я просто не мог не сказать этого, хотя должен бы, как все мальчишки моего возраста, не замечать девчонок, а уж если и замечать, то только с презрением. Ну а к собственной сестре — тут уж не может быть никаких сомнений — надлежало относиться с еще большим пренебрежением, чем ко всем прочим девчонкам. Но то, что Тцитци красива, я знал бы, даже если бы не слышал, как об этом без конца говорят все взрослые. У всех мужчин, увидевших мою сестру впервые, захватывало дух. Ни один скульптор не смог бы передать гибкую грацию ее юного тела, ибо камень или глина не способны двигаться, а Тцитци, казалось, постоянно пребывала в плавном движении, даже когда она на самом деле не шевелилась. Ни один художник, как бы ни смешивал он свои краски, не смог бы точно воспроизвести золотисто-коричневый цвет ее кожи или цвет ее глаз, карих, с золотистыми крапинками.

Но в тот день ко всему этому добавилось еще нечто магическое, и именно это волшебство заставило меня признать ее красоту не только про себя, но и вслух. Сестренка просто лучилась магией, ибо ее окружала светящаяся аура наподобие того свечения взвешенных в воздухе мельчайших капелек воды, какое бывает, когда сразу после дождя нежданно проглянет солнце.

— Все светится, — продолжил я своим странно охрипшим голосом. — Твое лицо в тумане, но оно светится. Красным… с пурпурным ободом… и… и…

— Правда ведь, тебе приятно на меня смотреть? — спросила Тцитци. — Для тебя это наслаждение?

— Да. Да. Правда. Наслаждение. — Тогда тише, брат мой. Сейчас ты испытаешь настоящее наслаждение.

Я растерялся, ибо ее рука оказалась под моей накидкой, а ведь мне, если помните, оставалось еще больше года до того возраста, когда надевают набедренную повязку. Наверное, мне следовало бы счесть столь смелый жест сестры чем-то очень скверным, но мне почему-то так не казалось. Не говоря уж о том, что я пребывал в полном оцепенении и отстранить ее руку просто не мог. Самым же удивительным ощущением оказалось то, что некая часть моего тела, чего никогда не бывало прежде, начала расти. Впрочем, прямо на глазах изменялось и тело Тцитци. Обычно ее юные груди всего лишь слегка приподнимали блузку, но сейчас, когда она стояла возле меня на коленях, ее набухшие соски выпирали из-под тонкой ткани, словно кончики пальцев. Я ухитрился поднять свою отяжелевшую голову и смутно уставиться вниз, на собственный тепули, зажатый в ее руке. Я и не знал, что он может быть таким большим, таким твердым, что кожа на нем так подвижна и что ее можно отвести так далеко вниз. В первый раз в жизни я увидел, увидел полностью, головку своего члена. Разбухшую, красную головку, выглядевшую так, словно рука Тцитци сжимала гриб на толстой ножке.

— Ойя, йойолкатика, — пробормотала сестра, и лицо ее стало чуть ли не таким же красным, как шляпка этого «гриба». — Он растет, он оживает. Видишь?

— Тотон… тлапецфиа, — отозвался я, не дыша. — Он становится жарким.

Свободной рукой Тцитци приподняла юбку и стала развязывать нижнюю повязку. Поскольку один ее конец был пропущен между ног, сестре пришлось широко их расставить, и когда повязка упала, я увидел ее тепили настолько близко, что различить мне все как следует не помешало даже плохое зрение. Не то чтобы я никогда не видел сестру нагой, но раньше у нее между ног я замечал разве что бугорок и плотную щель, да и то скрытую легким пушком тонких волос. Теперь же эта расщелина была открыта, как…

Аййя, я вижу, брат Доминго опрокинул и разбил свою чернильницу. И теперь он покидает нас. Вне всякого сомнения, огорченный этой историей.

Раз уж мне случилось отвлечься, замечу, что некоторые из наших мужчин и женщин имеют на своем теле след имакстли, то есть волосяной покров в интимных местах. Однако у большинства наших соплеменников ни там, ни где бы то ни было еще на теле, не считая, разумеется, пышной растительности на голове, волос не растет вовсе. Даже на лицах наших мужчин растительность скудна, а избыток таковой и вовсе считается уродством. Матери ежедневно моют лица маленьких мальчиков горячей известковой водой, и в большинстве случаев (как, например, в моем) это действует. На протяжении всей жизни борода у индейского мужчины практически не растет.

Брат Доминго не возвращается. Мне подождать, братья, или продолжать?

Хорошо. Тогда вернусь к вершине того далекого холма, где когда-то давным-давно я лежал, изумленный и недоумевающий, в то время как моя сестра самозабвенно занималась тем, что казалось мне столь странным.

Как я уже говорил, расщелина ее тепили раскрылась сама собой, словно распустившийся цветок. Розовые лепестки, появившиеся на фоне безупречной желтовато-коричневой кожи, даже поблескивали, словно бы спрыснутые росой. Мне показалось, будто только что расцветший цветок издавал слабый, едва ощутимый мускусный аромат, походивший на благоухание бархатцев. И все это вдобавок сопровождалось ощущением, что как открывшиеся мне только что интимные части, так и все тело и лицо сестры продолжали излучать пульсирующее, переливающееся свечение.

Задрав, чтобы не мешала, мою накидку, Тцитци подняла длинную, стройную ногу и села поверх меня. Все ее движения были медленными, но сестру била нервическая, нетерпеливая дрожь. Одной дрожащей маленькой рукой она нацелила мой тепули на свою промежность, тогда как другой пыталась раздвинуть еще шире лепестки своего «цветка». Как я говорил ранее, Тцитци в прошлом уже использовала с той же целью деревянное веретено, но ее лоно все еще оставалось суженным, так что читоли, перегородка, повреждена не была. Что касается меня, мой тепули пока не достигал мужской зрелости (хотя стараниями Тцитци он очень скоро обрел нужную величину, причем, как говорили мне впоследствии женщины, я даже превзошел в этом отношении большинство соплеменников.) Так или иначе, Тцитци оставалась девственной, а мой член был уж, во всяком случае, подлиннее и потолще какого-то там веретена.

Наступил мучительный, тревожный момент. Глаза моей сестры были плотно зажмурены, дышала она так, словно куда-то бежала, и, совершенно очевидно, чего-то отчаянно хотела. Я бы с радостью помог Тцитци, если бы знал, чего именно, и если бы все мое тело, кроме единственного органа, не пребывало в таком оцепенении. Потом неожиданно порог поддался: и у меня, и у Тцитци одновременно вырвался крик. Я вскрикнул от удивления, а она — то ли от боли, то ли от наслаждения. К величайшему своему изумлению, сам не понимая, каким образом, я оказался внутри своей сестры — окруженный, согретый и увлажненный ею, а потом еще и мягко массируемый, когда Тцитци начала двигать свое тело вверх и вниз в медленном ритме.

Небывалое ощущение начало распространяться от моего зажатого и ласкаемого ее промежностью тепули по всему телу. Мерцающая аура, окружавшая мою сестру, сделалась еще ярче, и ее пульсация, казалось, пронизывала все мое существо. Я чувствовал себя так, будто сестра ввела внутрь себя не только один, затвердевший и удлинившийся отросток моего тела, но и каким-то волшебным образом вобрала всю мою суть. Я был полностью поглощен Тцитцитлини, растворился в звоне маленького колокольчика. Восторг усиливался, пока мне не показалось, что я не смогу больше вынести его, но в следующий момент на меня обрушилось и вовсе неслыханное, небывалое наслаждение. Своего рода мягкий взрыв, как будто от стручка молочая, когда он трескается и разбрызгивает свое белое содержимое. В тот же самый миг Тцитци издала протяжный мягкий стон, в котором, даже пребывая в полном неведении и находясь в блаженном забытьи, я услышал тот же восторг, какой испытал сам.

Обмякнув, она упала на меня всем телом, и ее длинные мягкие волосы рассыпались по моему лицу. Некоторое время мы лежали молча и тишину нарушало лишь наше тяжелое дыхание. Потом я начал медленно осознавать, что странные краски бледнеют и удаляются, что небо над головой перестало вращаться. Между тем сестра, не поднимая головы и не глядя на меня, но, напротив, прижимаясь лицом к моей груди, спросила чуть слышно и несмело:

— Ты не жалеешь об этом, брат? — Я жалею только о том, что все кончилось! — воскликнул я так рьяно, что вспугнул перепела, который взлетел из травы рядом с нами.

— Значит, мы сможем проделать это снова? — пробормотала Тцитци, по-прежнему не глядя на меня.

— А разве это возможно? — спросил я, и вопрос сей был вовсе не так глуп и нелеп, как могло бы показаться. Я задал его по неведению, тем паче что мой член выскользнул из нее и снова стал маленьким и холодным, каким был всегда. И вряд ли стоит смеяться над тем, что мальчишке, впервые познавшему женщину, показалось, что подобное наслаждение можно испытать лишь единожды в жизни.

— Ну, не сейчас, — ответила Тцитци. — Взрослые вот-вот вернутся. В какой-нибудь другой день, да?

— Аййо, каждый день, если это возможно! Тцитци приподнялась на руках и с озорной улыбкой взглянула сверху вниз на мое лицо.

— Надеюсь, в другой раз мне не придется тебя дурманить? — Дурманить? — Ну, я имею в виду твое головокружение, оцепенение и все эти странные краски, которые ты видел. Признаюсь, брат, я совершила греховный поступок: стащила из храма при пирамиде один из их дурманящих грибов, растолкла и подмешала тебе в лепешки.

Поступок, совершенный ею, был не только греховным, но и безрассудным по своей дерзости. Маленькие черные грибы именовались теонанакатль, или «плоть богов», что само по себе уже указывало, насколько они были редки и как высоко ценились. Доставляли их с большим трудом и за высокую плату с какой-то священной горы в глубине земель миштеков, а вкушать «плоть богов» дозволялось лишь жрецам и прорицателям, причем лишь в тех случаях, когда возникала необходимость в предсказании будущего. Окажись Тцитци пойманной на краже этой святыни, ее убили бы на месте.

— Никогда больше так не делай, — сказал я. — Зачем вообще тебе это понадобилось?

— Да затем, что я хотела сделать… то, что мы только что сделали, но боялась, как бы ты, узнав, на что я тебя подбиваю, не воспротивился.

Интересно, а мог ли я и вправду воспротивиться? Во всяком случае, ни в тот раз, ни, разумеется, во все последующие ничего подобного не случилось, и я всегда испытывал точно такое же блаженство, но уже без помощи дурмана…

Да, мы с сестрой совокуплялись бесчисленное количество раз на протяжении всех тех последующих лет, пока я еще жил дома, причем делали это, не упуская ни малейшей возможности. И в карьере, во время обеденного перерыва, и в кустах на пустынном берегу озера, и, два или три раза, в нашем собственном доме, когда отец и мать отлучались на достаточно долгое время. Набираясь опыта, мы взаимно избавлялись от неловкости, хотя, конечно, оставались крайне наивными: так, например, нам обоим и в голову не приходило попробовать заняться этим восхитительным делом еще и с кем-нибудь другим. Мы мало чему могли научить друг друга (и далеко не сразу обнаружили, что то же самое можно проделывать, когда я наверху), однако со временем сами придумали множество разнообразных позиций.

Так вот, в тот день сестра соскользнула с меня и растянулась в блаженной неге. И тут выяснилось, что наши животы увлажнены и запачканы кровью, брызнувшей после разрыва ее читоли, и другой жидкостью. Моим собственным омисетль, белым, как октли, но более клейким. Тцитци окунула пучок сухой травы в маленький кувшинчик с водой и хорошенько нас вымыла, не оставив ни на коже, ни на одежде никаких предательских следов. Потом сестра снова надела нижнюю набедренную повязку, расправила смявшуюся верхнюю одежду, поцеловала меня в губы, сказала (хотя первым это следовало бы сделать мне) спасибо и вприпрыжку убежала по травянистому склону.

Вот так, о писцы моего господина, и закончилось в тот день мое детство.

Примечания

13

Часть вторая (лат.).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я