Птичий фургон. Часть первая. Птицы

Григорий Рейхтман

История путешествия по снам, жизням, землям на воздушных шарах, в хрустальных сферах, чужих жизнях и на прочих не-электронных носителях.

Оглавление

Глава вторая. Циферблаты

Мне снился незнакомый город. Вид сверху.

Угадывалось где-то вблизи море, но всё, что я видел, было чередой домиков на крутом спуске.

Я помню течение странного ветра — жидкого и горячего, словно расплавленное стекло, но ещё более текучего, текущего и шипучего, наполненного многими пузырьками. С порывом этого ветра пролетал я над крышами из дранки, над бетонными двориками, залитыми южным солнцем.

Только меня-то не было: был один взгляд, скользящий по предметам.

Иногда происходила удивительная вещь: цементная поверхность перед моим взглядом вспучивалась, выпячивалась — и каждая выщерблинка, каждая ямка, каждое вкрапленице — становились видны отчётливо и крупно — как под гигантским увеличительным стеклом.

Но стоило мне отвести взгляд — поверхности успокаивались и возвращались в своё обычное состояние, а ветер уносил меня дальше…

Затем я медленно и с трудом сморгнул. Движение век сдвинуло жидкое, пузырчатое стекло воздушных потоков.

Пелена приподнялась как текучий колпак — и схлынула прочь.

И я снова открыл глаза, вздохнув от непонятного облегчения.

И обнаружил себя на заснеженной обочине какой-то трассы.

Было такое ощущение, что именно движение век перенесло меня сюда.

Я глубоко и часто дышал, наполняя лёгкие свежим морозным воздухом, радуясь, что всё — на самом деле, и одновременно сознавая, что это просто сон.

Булочная, куда послала меня мама, оказалась закрыта. На дверях висел плоский серый замок, и пришлось мне возвращаться ни с чем.

Я прекрасно помню и крыльцо булочной, засыпанное снегом, и ржавые металлические уголки, в которые были забраны ступени. Помню, как я спускался по этим ступеням, обрушивая своими шагами маленькие беззвучные снегопадики, и снежная пыль блестела на солнце. Странно, что я это помню: ведь событий-то этих во сне не было. Странно ещё, что в памяти моей день этот — яркий, солнечный, а в самом сновидении небо было затянуто тучами.

Я хотел перейти улицу, но было негде: сугроб не давал пройти. Хотя сугроб ведь можно было обойти?

Улица была пуста — ни одной машины — и всё-таки я не решался перейти.

Я снова, как и наяву, ждал какого-то знака или сигнала. И я поднял глаза к низкому, облачному небу.

И увидел прямо в небе циферблаты.

Циферблатов было три.

Стрелки показывали время, двигаясь на каждом из циферблатов с разной скоростью — и на каждом из трёх приближались к двенадцати.

— Значит, ты тоже видишь? — внезапно услышал я — и обернулся на голос. Высокая темноволосая женщина стояла слева от меня на рыхлом снегу.

Я до сих пор помню её лицо — сосредоточенное, даже напряжённое, обращённое к небу, помню как она была одета, хотя с тех пор прошло больше двадцати лет.

— Я думала — это я одна. Меня считают сумасшедшей, — сказала она тихо, и вдруг — совсем другим, отчаянным голосом:

— Смотри, смотри! Они крутятся!

Я снова взглянул на циферблаты… Я и так знал, что стрелки на них движутся, но теперь понял смысл этого движения. Особенный смысл.

Появилось чувство — почти знание — что отметка «12» — конец этого мира. В приближении стрелок к этой отметке была такая неотвратимость, что захотелось закричать что-то, разорвать на кусочки живую картинку, на которой мы стоим и смотрим в небо!

А под циферблатами, прямо в серой, текучей пелене неба, уже разгорался знак: две огненных латинских буквы «W», перекрещенных между собой — одна — обычная, другая — вверх ногами….

«Будет двенадцать, и знак погаснет, и кончится всё,» — сказал я вслух. И заплакал. И проснулся.

Ещё не открыв глаза, я понял — что мне всегда мешало жить спокойно: вот эти самые циферблаты. Никакая это не метафора, а всё так и есть. Я понял: беда в том, что всё может кончиться — стрелки подойдут к двенадцати, погаснет знак нашего мира — и наш мир погаснет тоже — моментально и бесшумно — ну, может быть — с лёгким щелчком. Как гаснет телеэкран.

«Да с чего ты взял?!» — спросил я себя. Ответом была тишина. Я ругал себя психопатом, а другой я — молчал, даже не отбивался, словно закрылся от ругателя — а сам думал про себя, что вот такое же молчание будет, когда всё кончится, только его никто не услышит.

— Хрен его знает, что это такое, — сказал я вслух — и только тут вспомнил, что я же еду в поезде, что ночь, и кроме меня в купе должны быть ещё толстые тётеньки — целых две, если они, конечно, не вышли. Я ведь даже не знал — куда они едут. Здесь ли они?

Вроде, здесь. Судя по запаху чеснока и копчёной колбасы… Впрочем, другие люди тоже иногда едят колбасу… Я осторожно свесился со своей полки — так, чтобы ничем не скрипнуть — на тот случай, если они тут.

Они были тут: я различил их грузные тела под простынями, их сумки в проходе, их пакеты на столе. Вдруг ужасно захотелось уйти. Не почему-нибудь — просто так.

Купе тонуло в сумерках. Я тихонько слез со своей полки, нащупал в темноте свои кроссовки и вышел с ними в коридор. Мягко задвинул за собой дверь.

Коридор был абсолютно пуст. Светились длинные лампы под потолком. Поезд нёсся куда-то… И мы внутри. Странно как. Спим, ходим, видим сны, поедаем колбасу. А поезд себе шпарит где-то в чистом поле, ну и дела… Чернота за окнами казалась засвеченным негативом. Но не плёнкой, а жидкостью. Несущаяся за окнами чёрная глянцевитая жидкость. Ох, нет, не надо так. Просто я ещё не отошёл от сна. Знаки, циферблаты и ещё эта странная женщина… На кого-то она похожа. Не могу вспомнить — на кого. Кажется, я её знаю.

Стоп! Хватит. Повремени.

И тут откуда-то — почти явственно — хриплый, рвущийся, одинокий голос:

«… Сон мне: жёлтые огни.

И хриплю во сне я —

Повремени… Па-а-авремени.

Утро… Мудреннее.

Но и утром

Всё не так.

Нет того весел-л-л-ль-я!

Или куришь натощак

Или пьёшь… с похмелья…

Эх — раз.

Да ш-то ты.

Да ещё раз.

Да ш-ш-то ты!

Да ещё много

Много-много-м-м-много-много раз…»

Вот те на. Привязалось. И главное как в тему.

Почему-то я понял сразу смысл — этот, который именно сейчас, для меня. Ночь, поезд несётся, толстые тётеньки наелись и спят, а в небе горит знак, и стрелки на циферблатах бегут всё быстрее и быстрее. А он — он говорит — повремени… Но времени-то нет. То есть, почти нет. Скоро совсем не будет. А эти все попытки… жить, что-то делать… Эх — раз… да что ты, опять не получается. Да еще раз — опять мимо. И так дальше, много-много-много раз. Ну нет. Всё равно я буду… жить я буду, и вообще. Мне же ещё мало лет. Я ещё столько всего успею.

«А он? — страшно хихикнул в голове чей-то голосок, — успел? Чего ж он тогда такие песенки весёлые пропел?»

Значит… Что ж. Сколько успею, столько успею. А он, кстати, совсем немало успел. Всем бы так. Просто… Просто умирать-то всё равно не хочется. Что — там? «Жёлтые огни»? Не дай Бог.

Здесь, на полосатой ковровой дорожке, я обулся и отправился умываться.

Хорошо было почувствовать, что я один, что я на самом деле никак не связан с толстыми тётеньками в купе, и с самим купе — с его темнотой, запахами и пространством, сжатым до предела.

В зеркале умывальника отразился заспанный темноволосый юноша, по виду — почти подросток — растрёпанный, с какими-то растерянными глазами…

В который раз я поразился, что вот такой я и есть. Что стоит мне зажмуриться, и я представляю себя совсем иначе: глаза, например, карие, а вовсе не серые, и волосы скорее тёмно-каштановые, прямые, а не вьющиеся, как в зеркале. И кожа более смуглая, с желтоватым оттенком, какой встречается у жителей островов Тихого Океана… Странно. Ещё как странно! Но, если подумать, то, пожалуй, не более странно, чем всё остальное. Чем — что угодно.

В дверь застучали. Я быстро сполоснулся, пригладил свои вихры и вышел. Тот, кто стучал, не дождался и ушёл. Было пусто. Снова горел желтоватый свет ламп, снова блестело глянцевой чернотой окно. Я вышел в тамбур. Прижался лицом к дверному стеклу повыше решёток и стал смотреть. Ночь неслась с той стороны стекла, прижавшись к нему вплотную, как я изнутри. Ночь — и отражения. Но если прижаться плотней, отражения исчезают. И виден второй план ночи. Он уже не летит как сумасшедший, а спокойно проходит мимо. И только тёмный горизонт — почти неподвижен. Несёт себе куда-то нити огней — они вовсе не все жёлтые — вон белые… как бусы. А вон и правда жёлтое ожерелье. Дальше — синие, красные россыпи… Что это? А, наверное аэродромы. Багряные звёзды в небе над горизонтом — радиомачты? Разные… Разные бывают огни.

Сама собою придумывалась сказка. Точнее, сказку придумывало Пространство. Сначала это было только ощущение, я его знаю: становится пусто в груди. Немного побаливает сердце, но это не страшная боль, и скоро она проходит, и становится горячо. Покалывает макушку, и начинаешь чувствовать какие-то волны — не света и не звука, а как будто — того и другого одновременно. Волны приходят с некоторой, сначала неясной, периодичностью. Затем понимаешь, что это узор. И ритм узора может стать чем угодно: может — будет музыка. Или стихи. Или — как теперь — сказка.

«В некотором царстве, в некотором государстве…»

Вот почему так трудно писать и говорить слова. И вот почему я всегда предпочитал музыку. Интонации могут быть те же, но сочетания нот говорят сами за себя. Ни за одной из нот не закреплено — что она значит.

И неважно — было это, или есть сейчас, или только ещё будет. Может, всё вместе. Три следующих подряд ноты могут сказать больше, чем сто слов… И я всегда хотел, чтобы слова были — как мелодия. Где-то на пути от ритма узора к словам или нотам есть такая возможность, но скорость не всегда позволяет повернуть голову в этом направлении.

Сейчас-то я, кажется, успевал: этому каким-то образом помогало многослойное движение пространства за окном поезда. И слова появились, как ноты.

Дохнуло теплом с Юго-запада. Пришёл мягкий ветер, и стали оседать сугробы. Вечер будет странным и мглистым.

Тёмно-синие тучи придут на закате в зареве жёлтого света. Вот уже порывы ветра ударили по кровельному железу, опрокинули пустую железную бочку на заброшенной стройке напротив моего дома, распахнули мою форточку и принесли запах сосновой смолы и дыма чужих костров. Ночью ветер будет делать с городом всё, что захочет. Я не смогу уснуть. Потому что улицы станут другими, и я сам не понимаю — плакать мне, или смеяться?

Я бы смеялся. Но что-то внутри — не даёт. Или — кто-то? Какая-то густая холодная чернота. Бормочет, копошится. Хочет всё поглотить. Чтобы всё стало серым и скучным. Как эта осень. И — жёлтые огни…

Тёплый и сильный ветер, чистый, густой как морская вода. Сдвинь мой взгляд. Сдвинь взгляды моих друзей. Сдвинь вверх. Я больше не могу не уметь смеяться тебе в ответ, ответь мне. Осень делает шаг, и я пытаюсь сделать тоже. Что же теперь звучит только далёкий рёв ночного автобуса? Скажи — как шагнуть изнутри?

Как попасть туда, где всё это правда, ночью ли этой выйти из дома, оставив ключи на столе?

Может, просьба моя смешна? Когда-то я думал — я должен разбить стекло. Какая нелепость! Где это стекло? Я разбил так много стёкол, но все они были не те, и я только ранился осколками, и ранил других.

Ну почему вечно, всегда — за стеклом — ветер, но разобьёшь — и там только ночь?!

«Я один, — понял я вдруг, — я один, никого со мной нет. Я обращаюсь к кому-то, но там нет никого, это ошибка… Есть только — здесь и сейчас. Только тетрадь и шариковая ручка. И свет электрической лампочки. И чёрный глянец окна. И эти строчки. Только здесь ещё лес шумит, и горная речка, и совушка кричит в перелеске. И наша музыка на кассетах, и наш путь — неизвестно куда.»

Но это всё — здесь. Здесь, где я пишу это всё. А там?

Там наступает утро. Трамваи уже час, как пошли. Свет на кухне выключен, и в дальней комнате проснулась маленькая девочка. Комната перегорожена пополам стеллажом с книгами.

На двух дальних от входа стенах нарисована двойная птица: на одной стене она — птица лета, на другой — птица зимы. Одно крыло у неё — радужное, огненное, а другое — полно метелей и замёрзших оконных узоров, а шейка и голова птицы — на летней стороне, а хвостовое оперение — на зимней.

Девочка проснулась в своей детской кроватке и теперь разглядывает радужное оперение на летнем крыле удивительной птицы.

А на углу двух улиц в это время уже появился ребёнок, которому всегда пятнадцать. Там, где блестит асфальт, а старые деревья с тёмными морщинистыми стволами склоняются к одноэтажным деревянным домам. А посмотришь внимательнее — ни деревьев, ни этих старых домов — только длинная девятиэтажка и разноцветные автомобили… Впрочем, вздор. Вот же специально кто-то выпилил в заборе выемку для наклонного ствола старого, морщинистого тополя! Вот же крона его простирается над двориком и крыльцом, а вот палисадник с травой и песочницей — и кто это там, в песочнице, с коленями, перепачканными песком и глиной, убеждает кого-то горячо, взмахивая рукой и откидывая чёлку? Я?!..

…Я растерялся. Память была сильнее всего остального — она просто сметала всё на своём пути — и этот поезд, и этот тамбур, и меня самого, почти взрослого, уставившегося во тьму ночи и в бледные, плывущие на горизонте огни… И — другого — тоже меня, того, кто всё это пишет… Всё смела напрочь. Но и сама не выдержала своего собственного напора, сверкнула как поверхность громадного мыльного пузыря — пузырь лопнул — и остался только прозрачный, разряжённый воздух внутри и снаружи.

Я растерялся. Я, кажется, перестал понимать самые простые вещи.

Например, зачем я еду теперь в Питер? Почему именно я, а не кто-то другой? Разве не мог бы кто-то другой теперь носить моё имя, ждать встречи с Витькой, горевать о ссоре с девушкой Алисой? И почему именно вот этого меня я чувствую собою и называю местоимением первого лица единственного числа именительного падежа, когда говорю что этот самый «я» поехал или пошёл туда-то и туда-то, или сделал то-то и то-то? Дурацкий, ненужный вопрос? А по-моему, это все остальные вопросы дурацкие, если на этот не отвеченно.

А на этот — не отвеченно.

Да и как на него можно было ответить теперь, когда никакого поезда, никакой девушки Алисы, никакого Витьки — ничего этого во мне не было — а была — и дышала во мне — степь бескрайняя, звёздная, незнакомая, напоённая странным, неведомым, оранжевым ветром, глядящимся, словно в зеркало, в резкий глубокий закат. И был океан безбрежный и бездонный, распростёртый куда-то, неведомо куда и неведомо когда, веющий бризами, дыханием своим накатывающий на берега облаков…

Всё это только одно мгновение, один штрих в пространстве, но это мгновение и этот штрих никогда не кончаются и не могут кончиться, потому что не ведают — что такое конец. Здесь нет и не может быть никаких циферблатов, никаких двенадцати часов, никаких перекрещённых латинских букв — и вообще — никаких букв и цифр. А что же здесь есть? Или кто?

Тогда представился мне человек, юноша, почти мальчик, живущий на нашей планете давным-давно. И его мама представилась. Будто бы кочуют они уже много веков из города в город, и всегда оказывается почему-то, что живут они на шестом этаже в какой-нибудь пятиэтажке. Причём мама ничего не замечает.

А дальше начиналась история мальчика — как он здесь появился и для чего, и какие с ним приключаются вещи.

Стало мне, например, ясно, что он может делать некоторые чудеса — но не всякие, и вообще — с его точки зрения никакие это не чудеса.

…Стекло передо мной запотело от моего дыхания. По зелёной двери медленно ползла маленькая божья коровка. Было поздно. Около двенадцати часов. Поезд шёл в чистом поле — даже огней никаких теперь не было видно. Стало холодней. Сильно дуло по полу. По стеклу всё сыпал и сыпал дождь. Поезд набирал ход, и капли, падающие на стекло, превращались в длинные, тонкие, размазанные полосы.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Птичий фургон. Часть первая. Птицы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я