Конец золотого века

Григорий Вахлис, 2017

Советский Киев 70-80-х гг. «Золотой век» художников: их живописный быт и нравы, галерея запоминающихся образов выдающихся чудаков и оригиналов, искрометный юмор помогают воссоздать ту неповторимую атмосферу «творческого горения». Изгнанный из армии израильский офицер, опустившийся на низшую ступень общественной лестницы, депрессивный семнадцатилетний школьник, распивающий в обществе инвалида, затерявшийся в Гималаях продавец спортинвентаря, эмигрант-космополит, профессор музыки, посетивший проездом страну своего детства, пытаются осмыслить острую жизненную ситуацию, найти выход. Кто-то при этом обретает себя, кому-то это лишь предстоит, иные такой возможности уже лишены.

Оглавление

Незнакомка

Помню, за неимением другого чтения, раскрывал наугад «Музыкальные этюды» Соллертинского, с наслаждением фантазируя вокруг неизвестного: «…поразительных эффектов Мейербер достигает с помощью группы медных инструментов — достаточно вспомнить «освящение мечей» в «Гугенотах» или коронационный марш из «Пророка». «Группа медных мечей!» — шептал я, — «гугенация пророка!»

Это замечательное сочинение, в числе подобных прочих, вывезла сюда моя музыкально одаренная мать. Толстенький коричневый томик с черными тиснеными буковками на кожистой обложке скрашивал мои первые дни. Вскоре появились новые материнские увлечения — в тонких бумажных переплетах, с мельтешащими по страницам «аа». По ним я учился языку, и несколько увлекся всеми этими, как бы в звуках существующими, Лоэнгринами и Аидами, Судьбами и Смертями. В какой-то мере они заменили мне сказки моего бессказочного детства.

Сейчас только вдруг вспомнилось, и неотвязно почему-то.

До чего же бледна здешняя весна! Набрякшее серое небо струится по улицам, едва виден угол дома, кирпичи сочатся влагой, по фетровой шляпе веско щелкают капли, и глаза никак не «навести на резкость».

Из тумана выплывают небритые физиономии. Голландские «херры» взяли такую моду — бриться триммером, задающим параметры будущей лжемужественности. Эдакая суровая деталь на оплывших мучнистых лицах бывших Тилей.

Тихо и немного пресно.

Зато по-прежнему прекрасна вермееровская природа — величественная в своей безыскусности. Бледно-желтые прутики на сереньком небе, стеклянистый заливчик в ивах и камышах, строжайших форм буро-кирпичная кирха на заднем плане…

Толпа плывет вдоль улиц, туристы жуют и рассматривают, по спецдорожке едет ловкая старуха на полумотороллере. Под землей, в рекламостенных тоннелях, пузырится жизнь: афганцы курят что-то дымно-зеленое, прекрасно одетые люди спят на листах картона, едят из бумажных коробок какие-то треугольники, или пьют «Red bull». Рядом сидит ухоженная бельгийская овчарка, или даже жирноватый ротвейлер да стоит аккуратная жестяночка для сбора подаяний.

Унылые заболевания искусств дают своеобразные метастазы: на невысоком табурете, притворившемся серебряным кубом, поместил себя серебряный человек с серебряным саксофоном. Эффект получен с помощью небольшого количества алюминиевой пасты, смешанной с вазелином. Временами, обратившись в статую, он будто ждет чего-то и вдруг выдает буйно-летучую трель. Шарахнувшиеся было прохожие иногда что-то сыплют ему в серебряный же цилиндр. А затем все это da саро[6].

Изумительное звукоизвлечение! Уж не в здешней ли консерватории учился? Впрочем, выдуваемое все же вполне серебристо…

На условном краю бескрайнего во всё побережье города, среди навечно перепутанных дамб, мостов и каналов туман висит меж черных ветвей. Все тускло, уныло… Света, которого и так не додано этой стране, так мало, что кажется вот-вот зажгут фонари. Белесая взвесь, поглощая звуки, отделяет тебя от всех и всего… Полутьма в тишине, иллюзия безопасности. Немного по-страусиному. И все же я радостно принимаю это. Что бывает не так уж часто. Тут, где я любил бродить в юности, тут… Что, что тут? Видимо, ничего, кроме памяти.

На якобы пригретом невидимым солнцем кусочке липкой земли сидит большая жаба, только-только проклюнувшаяся из болота, нежная и беспомощная. Нога вильнула, чуть не задев каблуком. Героическим усилием жаба проделывает ряд вялых шажков и замирает в блаженном доверии к миру. Студнеобразные ее пальчики облеплены песчинками. Жаба грациозно взлетает под крышку черепа и пытается ввести свою тему: весеннего пробуждения, нарождающейся любви, могучих оргий в темно-оливковой воде, метания хрусталистой черноглазой икры, но это как бы в далеком прошлом: когда я — печальный, бледный и худой…

Потеряно плывет над заболоченным леском фуга давних консерваторских воспоминаний, вся сотканная из тумана иного, не нами ли творимого, где невидимая и далекая покуда движется к дюно-сыпучим брегам ладья Харона.

Вопреки времени, отбирающему якобы лишь лучшее, учеба в консерватории почему-то вспоминается бесконечно-текучим лабиринтом длинных коридоров и тесных помещений, обитаемых популяцией потертых профессоров: человеко-роялей, муже-альтов, жено-виолончелей и педо-саксофонов. Увидев бредущего ученика, особь чуть приподымается, издает сиплый звук и, втащив к себе жертву, изысканно-бледно-сутулую, или полновато-рассыпчато-вялую, начинает что-то бубнить и наяривать. Слабополая же добыча, ядовито-знойно-рыжая, или мучнисто-очкастая, волочит монстрообразные черные футляры и трепыхающиеся, полуживые пачки нотных листов, которые тут же падают на пол, пугливо расползаясь по углам, откуда их извлекает, прихотливо изгибаясь, будущая виртуоз.

Все вышеперечисленные звучат унылой полифонией перепутанных гетерогомосексуалных отношений.

Здесь-то и слышится впервые тема Героя.

Подающий большие надежды, трудно-талантливый, одновременно замкнутый и веселый юноша-подросток из европейского города, название которого могло бы когда — нибудь приобрести некоторый блеск благодаря имени великого музыканта.

Хороший и надежный товарищ. Временами даже друг. С налезающими друг на друга прыщами, безнадежно победившими любое сопротивление их вспученной власти.

Речитативом наши давно отзвучавшие диалоги:

–…и подал заявку на конкурс принцессы Кристины!

— А она что, играла на чем-нибудь?

— Отнюдь нет. Верховая езда, парусный спорт. Её прапрадед, впрочем, лабал на скрипке, правда, успехом пользовался лишь у себя дома, в Эскуриале…

Поглощенный музыкой герой безуспешно (дважды!) пытается наладить свою интимную жизнь. Разумеется, совершенно невольно освятив эти попытки призраком пылкой и романтической влюбленности. Не найдя взаимности, запускает фонтан своей страсти вручную. Allegro con brio![7]Каковые упражнения совпадают с разучиванием конкурсной программы. И в этой удивительной оркестровке вдруг находит ряд простых и гениальных ходов, вернувших судьбе ее подлинное лицо!

Перетрудил руки. Началось воспаление сухожилий. Неудивительно! Следствие — категорическое запрещение играть. Отставить травмирующую деятельность! К пианино не подходить!

Врач, посвященный исключительно в инструментальные тонкости проблемы, прописывает очень дорогой препарат. Боль исчезает, подвижность же пальцев и кисти остается прежней, — как и обещалось в напечатанной мельчайшим шрифтом подробнейшей инструкции.

Первая в цепи случайность, из которой родилось открытие: потерявшая чувствительность рука кажется чужой, даже совершенно незнакомой. Чьей-то! Чьей угодно. Таинственной дамы под вуалью, в шелковой перчатке тонкопалой. Лаково-фортепианной продавщицы белья с Маальстратен, зулусской нежной и сильной рукой… «Йа, йа, баас!» Анемичной бледнокожей — худышки-датчанки с водянистыми умирающими глазами. О, ее слабая беспомощная ручка! Все, все они! Гадкая итальяшка с первого курса! Ленивая еврейка-виолончелистка с похотливо выпученными очами, жирная декан, мелькнувшая велосипедистка, да кто ты только хочешь! Легкомысленно и с очаровательным юмором относится к своей слабости и делится открытием, назвав изобретенный метод в честь картины Крамского. Той самой «Незнакомки», где призрак счастья на мгновение открывает навстречу бездонные глаза — чтобы тут же навсегда исчезнуть в суете улиц. Мы смеемся.

Действие чудо-спрея рассчитано на 5–7 часов, так что остается масса времени. Не имея других занятий, изобретатель вращается по естественной орбите — общежитие — консерватория. Слоняется по коридорам, надоедает и мешает. Задевает товарищей и педагогов. Тоскливо балуется травкой и алкоголем. Часами томится в буфете. Забредает и в пустые учебные классы. Мучается запретной музыкой, страстью невыносимой и неотвратимой, несравнимой с той, зудливой и однообразной. И, увы, так немногим подвластной. Кто только не тукает, не звякает, извлекая нечто голое, одинокое, не дрочит гаммы, пока наконец, понукаемый ближними, не разражается тупейше надцатым Концертом Таковского, или прыгуче-похабной постмодернистской симфонией Сяковского, чтобы, в конце концов, с чувством глубочайшего унижения забросить все это к чертям собачьим. Этот бесталанен, тот бесхарактерен, а тот разбросан. Та просто дура с абсолютным слухом. Обучаются миллионы, постигают единицы. Прочие становятся профессорами, музыковедами, критиками. Лабухами. Серебряными человеками. Пропойцами, наркоманами. Сигают в окна. Вешаются, стреляются и травятся.

Кто же раскланивается, топорща фалды фрака?

Я?! Дирижирую… Иногда. И… — нет, еще «и», — пишу статьи, исследования. Печатаюсь в журналах. И в женских тоже (мысленный реверанс). Снова эта писанина. Герой, Судьба, Душа. И Смерть. Многоборческий квартет. Обязательно кто-нибудь да побеждает. Делайте ваши ставки!

Что там у нас? Кажется, уже часть вторая. Герой возвращается к инструменту еще до излечения. (Его тему ведет ф-но.) Ни на что не оглядываясь и ничего не боясь. Отчужденными руками, на все рукой махнув. И на конкурс тоже, — лишь бы не мучиться гулом и зудом в набухших кистях. Играет до изнеможения, до обморока.

— Шуман подвязывал один палец шнурком к потолку.

— Вот именно! Усложнение, отягощение, непреодолимое препятствие, раскрытие скрытых резервов.

— Шуман загубил руки.

— А я стану виртуозом!

— Пианизм! Рукоблудие по клавишам!

— Даосский метод сублимации энергии! Языческое действо! Наподобие древнего Анана, эякуляция в борозду на свежевспаханном поле!

И т. д.

Появляется Душа. (Первая скрипка.) Оргазмирует сквозь пальцы в древесно-бронзовые внутренности. Содрогаются деки, вибрируют натянутые сталистые нервы, запах пота прорастает сквозь вонь дезодорантов окончательно губя новый концертный костюм, едва зачатый прыщавый сопляк обретает могучую плоть, господствует над собой и черным драконом, оскалившим слоновозубую пасть, и — побочный резонанс чудовищной этой мистерии — публикум вдруг перестает покашливать и думать.

В заупокойном беззвучии тумана приоткрывается на пару долей сероватая гладь с чередой розовых поплавков и топористых очертаний лодкой. Ржавая стена тростника на дальнем берегу. Осклизлая скамья у самой воды на этом. Тянутся какие-то заколоченные на зиму строения, замусоренные листвой корты, истоптанный копытами манеж, ряд зачем-то вбитых в землю коротких обрубков, полупустая автостоянка… Потом появляется и вдруг исчезает насыпь с беззвучно летящими серебристыми вагонами, и всеобщая глухота накрывает мир. Угадываются по сторонам купы мокрых кустов, сквозят воображаемые пустоши, а перед глазами все бежит земляная дорожка с нескончаемым велосипедно-виляющим оттиском, пахнет тухлым болотцем и прошлогодней прелью.

Конец ознакомительного фрагмента.

Примечания

6

Da саро — с начала.

7

Allegro con brio — весело, живо, с огнем.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я