Кариатиды

Гоар Маркосян-Каспер, 2003

Что делать женщине, муж которой завел любовницу, притом еще из числа ее знакомых? Развестись, разорвать все связи? А если на горбу уже пятый десяток? И вероятность дождаться новую любовь практически нулевая? Где предел компромиссам, на которые женщине приходится идти, чтобы не остаться совсем одной в этом мире? А каково живется любовнице, которая не «захватчица» по натуре? Которой просто одиноко, потому что муж далеко, уехал на заработки в другую страну? Обе героини романа – своего рода кариатиды: именно на их плечи ложится трудная ноша сохранения дома, очага.

Оглавление

  • Калле
Из серии: Армянская тетралогия

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Кариатиды предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Калле

Уступая грубой силе ветра, испуганно забились ветки. Пухлая дождевая капля тяжело ударилась в стекло, другая — маленькая и юркая, прошмыгнула в полуоткрытое окно, затанцевала на краю подоконника, поскользнулась, сорвалась, упала на пол, расшиблась и, сразу утратив самоуверенность, отяжелела, расплылась… Так, что ли? А дальше?.. Промокший до нитки ветер в панике заметался по улице, расшвыривая на бегу листья, мирно лежащие на тротуаре, те, потревоженные вдруг в своем безвыходном самоуглублении, взлетали вверх, сначала нехотя, потом, припомнив прошлое, начинали отчаянно подпрыгивать, стараясь дотянуться до опустевших веток, уцепиться за них, но, осознав тщету своих усилий, вновь апатично оседали на асфальт… Не слишком ли многозначительно?.. Претенциозно даже… Не стихи, чай… Рита открыла глаза. Ну поехали! Раз… Два… Три… Четыре… Она в очередной раз задела взглядом кольцо на потолке, копоть не копоть, но темная полоса бежала, описывая почти правильный круг точнехонько над заостренными подобно свечкам, а вернее, венчающим таковые языкам пламени, головками шестидесятиваттовых лампочек, натыканных ровным рядком по окружности увешанного хрустальными висюльками бронзового чудища… если уж электричество оставляет такие отметины, можно себе вообразить, какой вид имели своды средневековых замков, да что замков, королевских дворцов и не в средние века, а еще сто лет назад… Сто или больше? Поди вспомни, когда изобрели электричество, вернее, открыли его и научились использовать, вроде бы недавно, но вслед пришло столько всякого разного, радио, телевизоры, компьютеры, что все смешалось, цивилизация, в техническом ее выражении, разумеется, мчится так быстро, что интервалы между событиями смазываются, время сливается в единый фон, как деревья за окном скорого поезда… Шесть… Семь… Конечно, потолок нуждается в побелке, совсем потускнел, побежали трещины, собственно, и обои не мешало бы заменить, поистерлись изрядно, да и не в моде теперь яркий крупный рисунок, огромные оранжево-желтые цветы на зеленом фоне, это двадцать лет назад за такими гонялись, из Москвы таскали, а нынче белые клеят, пресловутый евроремонт уже и сюда добрался, правда, Ереван город пыльный, и белизна эта ненадолго… Десять… Одиннадцать… И лак с паркета почти сошел, хорошо еще намазан по армяно-советской методе, на слой клея, как же он назывался, ах да, ПВА, поливинилацетат, кажется, так, по имени завода, где его делали, ныне покойного, хотя мелькнуло недавно где-то, вроде бы заработали потихоньку некоторые цеха, дай-то бог, среди такой разрухи… да, именно на клей, потому и не облез безобразно, как в казенных домах, но все равно потоньшал, и блеск пропал, неудивительно, двадцать лет есть двадцать лет… неужели так много? Нет, пятнадцать. Пятнадцать, шестнадцать… Да? Черт! Опять счет потеряла. Рита опустила ноги на старое одеяло, расстеленное прямо на паркете, жестковато, конечно, но ковер пришлось убрать, слишком жарко, и это еще только начало июля, что же тогда в августе будет?.. Она вытянулась и покосилась влево, на полированную поверхность нижнего отсека горки, отображавшую, хоть и смутно, ее распростертую на полу фигуру… Слово “распростертая” почему-то всегда тянуло за собой один и тот же стихотворный ряд: да, ты кажешься мне распростертой, и пожалуй, увидеть я рад, как лиса, притворившись мертвой, ловит воронов… Увы, время ловли миновало безвозвратно, расползлись все сети, сгнили силки, заржавели капканы, и не починишь, не сплетешь заново, какая уж тут ловля, ни один ворон клюва не разинет, ты только посмотри на себя! Лежа животика видно не было, но стоит сесть… Она села, и он тут же обнаружился, маленький, правда, не очень заметный, но… И ничего ты с ним не поделаешь, хоть брюшной пресс упражняй, хоть на диете сиди, собственно, и на диете не очень-то посидишь, вон Нара похудела, чуть сбавишь, и тут же щеки обвисают, и никакие кремы… Словом, возраст. Да, дорогуша! И непонятно, бороться с ним или отнестись философски… На квартиру, что ли, переключиться, хотя бы ее привести в порядок, коли уж себя не в состоянии? Удивительно даже, что не все женщины за сорок принимаются за ремонт, обои не платье, выбираешь без оглядки на формы, у стен, как известно, форм нет, не надо при примерке то ли с отчаяньем, то ли с отвращением констатировать, что любимые всю жизнь облегающие лифы уже не смотрятся, и подчеркивать талию смерти подобно… ну смерти не смерти, но стоять перед зеркалом не тянет, нет той былой приятности в мыслях, а хочется поскорее отвернуться, и стало быть, пора менять силуэт, переходить на вещи свободного покроя, демократическую униформу, те безразмерные мешки, которые всегда не выносила… Менять силуэт и прическу, увы, но факт, и волосы хорошо бы постричь, потому как поредели, и былую пышность им придавать все труднее, разве что мыть ежедневно, что и вредно, и лень, да и виски надо бы припрятать поглубже, начесать на них непроницаемые для взора пряди, дабы прикрыть седые корни, ведь вылезают проклятые в таком темпе, что красить не успеваешь, ходишь, как чучело, единственное спасение — без очков не видно, а то при каждом взгляде в зеркало был бы маленький шок, и тогда конец, депрессия, болезнь тысячелетия, как они любят выражаться по поводу и без повода… Да уж, психиатры не теряются, пальма первенства опять у них, двадцатый век ушел у человечества на то, чтоб переварить Фрейда, а двадцать первый, видимо, пройдет в борьбе с депрессией… Неизвестно, впрочем, что хуже, депрессия или дальнозоркость… Очки Риту раздражали несказанно, они вовсе не нормализовывали зрение, все это басни окулистов, в действительности, масса мелких дел становилась сущей пыткой, прочесть, например, напечатанные исчезающе малым шрифтом инструкции на коробочках от лекарств было решительно невозможно (хотелось бы знать, кому они адресованы, если не пожилым, начинающим хворать людям, неужто молодым и здоровым, хотелось бы, да спросить некого), продеть нитку в иголку в очках оказывалось немногим проще, чем без ненавистных, вечно мутных, чем ты их не протирай, стекол, за последний год у нее возникло к шитью отвращение, смешанное со страхом, что было и неприятно, и неудобно, раньше она себя в немалой степени обшивала, тем более что готовая одежда на нее никогда не садилась, приходилось переделывать, у всех юбок отпарывать пояс, сужать, то ли талия у нее была слишком тонкой, то ли таз великоват, словом, типично армянское телосложение… когда-то синоним женского. Да, испокон веку у женщин был тяжелее низ, а у мужчин перевешивала верхняя половина, вот и тянуло первых к земле, а вторых к небу, а теперь женские бедра сузились, плечи пошли вширь, и баланс нарушился, однако не настолько, чтоб поменять знак на противоположный, вот и болтаются современные дамочки между небом и землей. И за примерами далеко идти не надо… Женщин Рита знала неплохо. Да и мужчин… настолько, конечно, насколько женщина вообще в состоянии проникнуть в мужскую душу. Когда два года еженедельно пишешь очерки о самых разных людях, больших и маленьких, меньше больших, больше маленьких… Неизвестно, правда, насколько поверхностное журналистское общение позволяет узнавать людей, перед журналистом ведь все приосаниваются, как перед коварным глазком фотоаппарата, который может уродину сделать красавицей, но и с тем же успехом и вероятностью наоборот, приосаниваются, как бы внутренне причесываются, наводят блеск, и очень сложно делать не парадные портреты, а, так сказать, снимать скрытой камерой… И однако же ты более не журналистка, напомнила она себе, по крайней мере, не только журналистка. Ты — писательница. Слово-то какое нелепое! Просто язык не поворачивается выговорить… То ли поэтому, то ли потому что не привыкла, но вслух себя писательницей Рита не называла. Про себя, впрочем, тоже, несмотря на то, что опубликованную в “Литературной Армении” ее повесть даже отрецензировали в паре газет, местами хвалили, в основном, ругали, однако не за стиль либо иные литературные качества, а за “искаженное отображение национальной психологии”, а такую критику можно скорее считать похвалой, Рита и считала, но думать о себе, как о полноценном прозаике, пока остерегалась, пусть и начала потихоньку царапать роман, еще не зная толком, о чем он будет… Собственно, о чем, она все же знала, суть задуманного грандиозного полотна исчерпывалась условным названием “Исход”, условным, поскольку словечко, увы, было уже прочно занято ветхозаветными романистами, правда, под историю другого содержания или, иначе говоря, процесс с обратным направлением, что, впрочем, неважно, занято, и баста, но суть будущего романа оно определяло, однако суть это ничтожно мало, почти ничего и даже излишество, потому что кто же в наше время пишет романы с сутью, пишут ни о чем, и, наверно, правильно делают, стоит ли себя утруждать, все равно читают только детективы, а в будущем, на которое рассчитывают наивные авторы “нетленок”, и на детективы охотников не найдется, поскольку вряд ли в том будущем, чьи контуры просматриваются в уже существующем, в какой песок ты от него голову не прячь, настоящем, вряд ли кто-либо будет уметь читать, как только компьютеры начнут говорить, большая часть тех, кто еще знает алфавит, радостно его забудет…

Зазвонил телефон, он стоял неподалеку, на ближнем краешке журнального столика, и Рита даже не стала вставать, просто переползла по одеялу в ту сторону и сняла трубку. Голос был смутно знакомый, но сразу она не вспомнила, лишь когда собеседница назвалась, вообразились не вполне четкие очертания толстухи с вытравленными перекисью кудряшками и объемистой грудью, обтянутой чем-то невероятно безвкусным, чуть ли не с блестками.

— Я вот все думала, — тараторила предполагаемая толстуха, — стоит ли, потом решила, что лучше тебе знать (сразу пошла тыкать, хотя на брудершафт с ней никто не пил, болезнь армянского плебса, и не только его, общенародная, можно сказать, не удивительно, давно канули в Лету времена, когда в Армении существовала аристократия, фамилии княжеские еще, кажется, и сохранились, но самих князей след простыл, собственно, кто знает, как они друг к другу обращались, не импортированное ли это величание на вы и по имени-отчеству, римляне, например, даже с правителями были на ты, аве, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя… ненужные в общем-то эти мысли торопливо скользили по поверхности ее сознания, а там, в глубине, тревожно ворочалось бесформенное и безликое, не облеченное пока в слова предчувствие). Хуже нет, когда… — она сделала паузу, и Рита принуждена была спросить:

— А в чем, собственно, дело?

— Видишь ли, твой муж… — последовала еще одна многозначительная пауза, но на сей раз Рита не среагировала, и собеседница продолжила менее уверенно: — Я его встречаю в нашем дворе почти каждый день, а пару раз даже рано утром. А вчера с хлебом. Из магазина то есть. Не знаю, к кому он ходит, но родственников у вас тут по-моему нет, а то я и раньше б его видела…

— А где ваш двор? — спросила Рита машинально.

— На Орбели. Напротив госпиталя, большое восьмиэтажное здание, знаешь, наверно?

Рита промолчала.

— Если увижу, в какой он подъезд ходит, сразу тебе позвоню.

— Спасибо, — сказала Рита и положила трубку, не прощаясь.

Она посидела еще пару минут, скрестив ноги, потом поднялась. Сложила одеяло, старое, когда-то зеленое, а ныне местами выцветшее почти до белизны, местами порыжевшее от подпалин, на нем гладили много лет, пока не выбраковали окончательно, и теперь Рита стелила его зимой на ковер, а летом прямо на паркет, отметив для верности, чтоб не спутать и с полом в прямой контакт не входить, она была брезглива, внутреннюю чистую сторону булавкой, сложила, отнесла в спальню и сунула в шкаф, в самый низ, под висевшие на вешалках платья. Шкаф был новый, большой и странноватый, дверцы из идеально отлакированного натурального дерева даже с чем-то вроде резьбы, довольно лаконичной, правда, в основном, вокруг узкого длинного зеркала, боковины и дно из ДСП, а задняя стенка и вовсе из двух листов раскрашенного под древесину картона, кое-как скрепленных пластмассовой полоской. Вылитый портрет современной цивилизации, блестящая поверхность, а дальше суррогаты, как не вспомнить многоуважаемый чеховский, наверняка из красного дерева, олицетворение добротного и основательного прошлого века… уже позапрошлого почти, без пяти минут, можно сказать, ибо что такое полгода, моргнешь, и нет… Единственным достоинством шкафа — не чеховского, а впрочем, наверняка и его — была вместительность, в него удалось наконец-то убрать всяческие юбки-блузки, разные и немало, поскольку Рита безоговорочно предпочитала их платьям, и, конечно, сорочки, свитера, брюки, да даже трусы и носки, прежде украшавшие собой спинки большинства стульев, это Риту вдохновляло, она любила порядок, вещам следовало находиться на отведенных им местах, может, одной из причин, по которым она не возражала против постоянного отсутствия Ишхана, проводившего в мастерской не только дни, но и вечера, была его безалаберность, ей претила его привычка скидывать одежду где попало, оставлять везде полные окурков пепельницы, делать наброски на листах бумаги, комкая их затем и бросая на пол. Дни, вечера, а нередко и ночи, широкая тахта в закутке, отгороженном от остальной студии, стояла изначально, потом, уже довольно давно, он отнес туда простыни, подушки, одеяло, словом, обзавелся постелью и частенько — когда случалось задержаться допоздна за работой или просто в компании приятелей, всякого богемного народа, непременно приправлявшего разговоры об искусстве алкоголем разного достоинства и потому в дом к Рите, не терпевшей пьянства, не вхожего — оставался в этой постели спать. Рита не задавалась вопросом, один он там или нет, давно осточертело, горбатого могила, может, и исправит, а перед бабником и она бессильна, бабник и на том свете будет поглядывать на ангелиц или дьяволиц, это как повезет. Так что по чужим дворам мог и не ходить, приводил бы к себе, даже удивительно, что не водит, лодырь ведь, лишнего шагу не сделает, видимо, подружка его в мастерской ночевать не желает, тоже лентяйка или любительница комфорта, там же грязь непролазная. Или просто гордячка… Неужели?.. Неужели Ира? Странное дело. Дом этот был Рите знаком, она брала как-то интервью у жившей там в полном одиночестве, и так случается, очень немолодой когда-то весьма популярной актрисы, горестно жаловавшейся на свою нынешнюю невостребованность, обычная история, если актеры-мужчины играют до глубокой старости, то для бедных женщин возрастных ролей почти не написано, женщины интересны миру лишь внешне, пока молоды и красивы, если красивы, а далее… Хороший дом, по советским временам, конечно, кооператив, большие комнаты, прихожая — можно кресла с диваном поместить, и кухня просторная, в общем, не чета ее черемушкинским хоромам… Ну и что? Там же полторы сотни квартир, почему обязательно Ира? И все-таки что-то ей подсказывало… может, просто поскольку она никого другого там не знала? Хотя… Ира все-таки одноклассница, не стала бы, наверно… Впрочем, особой близости между ними никогда не было, даже в школе, пусть и жили в соседних домах, а тем более после, в основном болтовня на улице, ведь родители, и ее, и Риты, адреса, в отличие от них самих, не поменяли, и так уж выходило, что они постоянно сталкивались, когда навещали мам и пап, обычно это случалось в сквере у памятника Сарьяну или на автобусной остановке напротив, ехать им надо было в одну сторону, наверх, Ире на Орбели, ей в Черемушки, вот и… Постоянно, конечно, не значит каждый день, и не каждый месяц даже, но два-три раза в год получалось, а это вовсе не так мало, если учесть, что большинство одноклассников она не видела со школы, многих, наверно, уже и не узнать… Как и ее самое… Она машинально бросила взгляд в зеркало, увидела дряблые мышцы, образовавшие довольно заметные складки на ребрах, и настроение испортилось окончательно.

Воду, естественно, уже перекрыли, и она умылась над ванной по собственной методике: зажала между коленями наклоненную под углом пластмассовую бутылку из-под минералки, еще ночью заполненную водой, успевшей потому согреться до состояния почти теплого, и потихоньку выпускала эту воду на руки, для чего постепенно увеличивала наклон. Удобный способ, правда, годились для такого употребления не все бутылки, слишком гибкие отпадали, выплескивали содержимое чересчур бурно. Можно бы взять патент на изобретение, подумала она мимоходом, но не улыбнулась. Попыталась вспомнить, когда видела Иру в последний раз. Не так давно, месяц, не больше. Та еще пожаловалась, что мать — отец, известный кардиолог, умер, как это нередко с кардиологами случается, от инфаркта несколько лет назад — отправилась в Лос навестить сына, а ей наказала ухаживать за цветами. “Представляешь, целый список составила, — говорила Ира своим низким голосом, с вечной своей, чуть насмешливой интонацией, — что, когда и в каком количестве поливать. А я ведь кактуса от фикуса не отличу. И послушай ее, так надо чуть ли не по два раза в день сюда мотаться”. “А ты перенеси их к себе, — посоветовала Рита. — Неизвестно ведь, сколько она там пробудет, да и вернется ли. Какой угодивший в Штаты армянин приехал обратно?” “Во-первых, — возразила Ира, — она уже разок ездила и благополучно вернулась. Во-вторых, и такие армяне попадаются. Одна моя приятельница поехала, вышла там замуж, прожила лет пять, а потом заявилась домой. Да еще вместе с мужем. Тоже, кстати, наш, ереванский. В-третьих, я эти комнатные растения не выношу. Зачем мне кактусы, я сама кактус”. — И выставила руки, задвигала пальцами, иголочки, мол. А руки ухоженные, в перчатках небось стирает, хотя не в перчатках дело, фактура, вон и фигура у нее, как у спортсменки, хотя никогда она спортом не занималась, ходила, правда, в какую-то секцию в школе, но с ленцой, так, для общего развития, как она важно объясняла классе в восьмом, и понятно, слишком она высокого мнения о своем интеллекте, чтоб отнестись всерьез к какому-то спорту. — “А в-четвертых, я собираюсь делать ремонт. Уже обои купила.” И разговор перешел на обои, еще на какую-то чепуху. Потом в автобусе, когда Ира уже сошла на своей остановке, Рита ехала и думала, что, может, и скорее всего, загостится тетя Ната надолго. Рита ее немножко знала, здоровалась, встречая иногда там, у дома, как ни мало они с Ирой общались, но, собираясь в старших классах небольшой компанией на так называемые вечера, чтобы поболтать и потанцевать, а может, просто поприжиматься друг к другу, единственный допустимый в те годы способ сексуальных отношений между школьниками, они нередко выбирали квартиру Иры, относительно большую, тетя Ната еще кокетливо всплескивала руками и сокрушалась, что никак не заведутся в доме подходящие пластинки, у нас одна классика, говорила она то ли смущенно, то ли гордо, чуть склоняя голову набок, словно прислушиваясь к своей арфе, была она арфисткой, такая редкая профессия, Рита больше никого, кто б на этом инструменте играл, не знала и гадала, глядя на нее, в каком качестве она заинтересовала отца Иры, ярого меломана и собирателя редкостей, как музыкантша или обладательница уникальной специальности. Конечно, была она не солисткой, работала в оркестре, собственно, арфа не тот инструмент, для которого пишут концерты или сонаты, даже странно, почему композиторы предпочитают одни струнные другим, сколько всего написано, например, для скрипки и виолончели, и так мало для альта и контрабаса, для последнего, кажется, и вовсе ничего, да и солирующих арфистов Рите слышать не доводилось. Так что тетя Ната скромно играла в оркестре. Сейчас она, конечно, уже не работала, то есть не работала она давно, а сейчас уехала и вполне вероятно, что не вернется. И будет у Иры еще одна трехкомнатная квартира. Впрочем, квартира ей ни к чему, разве что место получше, а так у нее и своя фактически пустая. И чего, спрашивается, она сидит тут одна-одинешенька, к мужу не едет? Хотя неизвестно, зовет ли ее муж. Обычное теперь дело, уехал мужик на заработки и застрял, с женой не развелся, но кого-то там себе завел. На каждом шагу в Ереване такие жены, вроде есть муж, и вроде нет его. Как квартиры — якобы живут люди, а на деле пустые, стоит только посчитать вечером освещенные окна, и все станет ясно. Н-да… И что же, скажите на милость, теперь делать? Разводиться? Притвориться, что никакого звонка не было? Это можно, когда доноситель — гадкий маленький доноситель — неизвестен, неведом, голос в трубке, ну а если он отнюдь не бесплотен, а напротив, бездушен, то есть существо сугубо телесное, и эту телесность ты встречаешь по меньшей мере дважды в месяц, и она потребует у тебя отчета, если не громкогласно, то взглядом, сурово, как всемогущий боже, вопрошая: “Что ты сделала с тем, что я тебе даровала?”, а после твоего ухода повернется к товаркам и разведет руками, и жалостливо-презрительное шушуканье будет сопровождать каждый твой шаг по редакции, и поди объясни всей этой честной компании, что физического влечения к мужу давно не испытываешь, и тебе, в сущности, наплевать… ну может, не совсем уж и наплевать, но… Слушать не надо было, вот что! Сразу отрезать, мол, неинтересно мне, дорогуша, и не звоните больше, отрезать и дать отбой… Ага! Ну сейчас мы так и сделаем! Рита отставила джезве в сторону, сердито сдернула трубку с телефонного аппарата — она таскала его за собой по всей квартире, хотя длинный, змеившийся по коридорам провод все время назойливо лез под ноги — и неприветливо буркнула:

— Алло!

И однако то была не осведомительница.

— Ритуля, — сладко пропел голос редакторши, дамы неприятной во всех отношениях, кроме вокального, — у меня есть для тебя тема. — Она сделала паузу и торжественно объявила: — В опере нашли труп.

— Убийство? — удивилась Рита.

— Нет, нет. Инфаркт, инсульт, что-то в этом роде. Некий рабочий сцены, жил в театре, в какой-то комнатке под крышей. Семейная драма. Жена то ли умерла, то ли сбежала, дочь вышла замуж и переехала в Кировакан, в Степанаван, словом, куда-то в район, что-то стряслось с квартирой, деваться бедняге было некуда, и директор сжалился, разрешил ему жить в театре. Ну он и жил, и потихоньку спивался там, на чердаке. Представляешь? Пыльная каморка, пустые бутылки, мертвец. Да, еще включенный телевизор. Как в романе. Сделаешь?

— А с газетой что? — поинтересовалась Рита осторожно.

— Ну… Выходим, как видишь.

— Так, значит, нашлись деньги?

Редакторша помолчала. Потом неохотно призналась:

— Пока нет. Но типография еще печатает. В долг. Ну как?

— Ладно, — сказала Рита.

Веселенькие дела! Правительственную газету прикрывают за отсутствием средств. Финансы поют уже не романсы, а лебединую песню. В датском королевстве не то чтоб неладно, датское королевство дышит на ладан. Королевству пора взять себе девизом фразу “не хлебом единым”, не девизом, а вместо той строки в бюджете, которая подразумевает зарплаты всяким интеллигентам и иным лишним людям, собственно, на практике это уже претворяется в жизнь, по полгода не плачено бюджетникам, а то и больше. Впрочем, Риту это не очень задевало, кладбищенские, как он сам мрачно выражался, доходы Ишхана к государству отношения не имели. Ну вот! Смолчишь, и все скажут: это потому что деньги муженек в дом несет, кормит, поит, одевает! Хотя вовсе не в заработках Ишхана дело, жила же она с ним и в те годы, когда вел он существование поистине богемное, пил, терял разум при виде каждой юбки и… И творил. Заказов не было, какие заказы могут быть в эпоху соцреализма у авангардиста, так он раздаривал статуи приятелям на дачи, словно какие-нибудь копеечные сувениры. А она работала. И все терпела. Даже не столько ради дочери, как всем объясняла, сколько ради… А ради чего, собственно? Не важно, терпела, и все. А теперь? Теперь и Гаюшка выросла, уже сама замужем, не сегодня завтра бабушкой сделает, не на внуков же будущих ссылаться. А зачем, собственно, ссылаться? Чего ради мириться с очередными его гастролями, не может и на старости лет угомониться, пятьдесят человеку стукнуло, а все девочки интересны, и добро бы девочки, а то позарился на ровесницу жены! Хотя это еще неизвестно, это все, дорогуша моя, домыслы, может, бегает он к восемнадцатилетней красотке, что в наше время не проблема, не семидесятые, чай, годы, когда без предложения руки и сердца ни к кому не подступиться было. Так что все это фантазии твои… Да? Рита отодвинула телефон, встала, пошла в комнату, вытянула из-под письменного стола заполненную почти доверху корзину для бумаг, перевернула ее, отставила в сторону, присела на корточки и стала разворачивать скомканные листы. Наброски большей частью походили на ребусы, но ее не покидало ощущение, что вчера, когда те валялись еще на столе, она взглянула мимоходом, и показалось, будто мелькнуло нечто знакомое… Ага! Вот… Она разгладила лист и всмотрелась. Конечно, опознание моделей Ишхана труд нелегкий, но не всегда непосильный, тем более, когда есть масса ракурсов, фас, профиль, сбоку под углом, снизу… Лепить, что ли, собрался? Она вернулась в кухню с набросками в руке и, убирая со стола, меланхолически на них поглядывала, в итоге вместо того, чтоб полностью увериться, стала все больше сомневаться. Нет, в качестве вещественного доказательства сие произведение искусства не годилось, и вообще ни на что не годилось, коли уж оказалось в корзине. И однако почти одиннадцать. Она снова смяла лист, бросила его в мусорное ведро, открыла холодильник и начала исследовать содержимое кастрюль и коробок, которыми он был заставлен.

— Как ты думаешь, что я сегодня видела во сне? — спросила Ира, потягиваясь. — Ничего не думаешь? Нечем думать? Эх ты! Камеру. Нет, не тюремную, можешь так не таращиться, а ту, другую. Ну венец творения богов от электрофизиологии. Только не притворяйся, будто не знаешь, что это такое. Не знаешь? Ох и дура же ты! Это просто-напросто деревянная клетка размером два на два и еще раз на два, посреди которой торчит громоздкий агрегат, именуемый стереотаксической установкой. Иными словами, дыба, на которой какое-нибудь несчастное животное, в нашем случае кошку, растягивают и пытают током. Туда же, в эту самую камеру, напихана масса маловразумительных для неспециалиста… и, между нами, для большинства специалистов тоже!.. приборов, как-то: осциллограф, стимулятор, усилитель… Да ты меня не слушаешь! Что погрузило тебя в столь глубокую задумчивость, жирафа? Хочешь знать, что именно делают с животными, конкретно, кошками? Смотри, не пожалей о своем любопытстве, Жорж Данден! Так вот, сначала кошку наркотизируют, потом, когда она уснет, укладывают на операционный столик животом вниз, закрепляют в станке, потом разрезают кожу на спине, отделяют мышцы, вскрывают позвоночник, отламывая костными щипцами кусочки позвонков, далее препарируют нервы, а вернее, корешки… Не нравится? Ладно, молчу, молчу! Тем более, что после препаровки спинной мозг заливают вазелиновым маслом и оставляют злополучное животное в покое. На время, конечно. Дают нервам отдохнуть, чтобы потом уже взяться за стимулятор и пустить ток. И главное, нередко случается, что… Что ничего не случается. В смысле, не получается. Что-нибудь барахлит, задели корешки, пошли наводки, то-се, и в итоге несчастную просто выбрасывают на помойку без всякой пользы для науки. И вовсе я не садистка, и всегда меня от этого мутило, при каждом эксперименте я проклинала день, когда, возомнив, что предопределено мне… только не спрашивай, кем!.. пойти по ученой части, поперлась на биофак. А этот виварий! Вечно барахлящая вентиляция, вонища, кошки тощие и толстые, пойманные на улице, а иногда и домашние, украденные, случалось, что сданные хозяевами… Все равно откуда, конец один. Оставь надежду всяк сюда входящий… И не только кошка. Входишь и думаешь: ну неужели мне придется заниматься этим живодерством, вивисекцией, как оно изысканно именуется в художественной литературе, до конца своих дней? Да-да, конечно, до пенсии, но я не оговорилась, ведь старость и есть конец дней, дальше ведь уже не дни, а так, сумерки… Как бы то ни было. Деваться же некуда, не в школу же идти кочевряжиться перед оболтусами, которым глубоко плевать и на тебя и на биологию твою дурацкую, разве что когда до размножения дойдет, начнется глупое хихиканье… хотя хихикали мы, нынешние давно это все превзошли… Вот так. И надо же, теперь вдруг лаборатория приснилась! Да нет, жирафа, какая там наука, воображение одно, это в университете, в смысле, пока учишься, взаимосвязи, закономерности, развитие и прочая, прочая. Предмет в целом, так сказать. А потом выясняется, что сей предмет в целом состоит из миллиона крохотных предметиков, на каждый из которых кто-то потратил целую жизнь. Миллион жизней никому не известных ученых, которые копались годами, изучая, допустим, как влияет на потенциалы гамма-нейронов спинного мозга какой-нибудь гормон. Ты знаешь, что такое нейрон, жирафа? Нет, конечно, откуда администратору пусть даже преуспевающей гостиницы знать про нейроны с их потенциалами. Скучища, доложу я тебе. Все наперед известно, предполагаемый результат, как пишут в исследовательских планах. И никому не нужно. То есть теоретически, конечно, необходимо, еще один, как красиво выражаются, кирпичик и так далее, но практически… Люди открытия делали, настоящие, а не для диссертаций, и что? Вот, например, Гельмгольц. Ты знаешь, кто такой Гельмгольц? Нет? Вот видишь! К тому же время гельмгольцев миновало, современная наука это просто муравьиная куча… Черт возьми, сигареты кончились! На всякий случай Ира пошарила в ящике приткнутого к прикрытым простыней книжным полкам кухонного стола, не обнаружила ничего кроме вилок, ножей и прочих острых предметов и махнула рукой. Выходить было лень, да и Мукуч мог заявиться в любую минуту, и она вернулась на диван к журнальному столику, на котором стоял ее завтрак, кружка кофе и бутерброд с копченой колбасой, собственно, кофе в кружке оставалось меньше трети, да и бутерброд был наполовину съеден, поскольку она перемежала свой монолог откусыванием и отпиванием. Монолог, ибо речь ее за отсутствием другого собеседника была обращена к портрету, одиноко висевшему на матово-белой стене напротив, иначе говоря, к себе, поскольку портрет изображал не кого-либо, а самое Иру, правда, узнать ее было нелегко, разве что глаза и волосы, и то, в основном, цвет, глаза зеленые, а волосы темно-медные, а вообще-то фигурировавшее на достаточно живописной или, выражаясь точнее, красочной картине существо с запрокинутым безукоризненно овальным ликом и растянутой на полхолста шеей напоминало одновременно о Модильяни, Плисецкой и зоопарке, лично Ире больше о последнем, почему она и окрестила свое художественное отображение жирафой. И однако портрет занимал почетное место, поскольку Ишхан был художником довольно известным, можно даже сказать, модным, хотя в сущности художником он не был вообще, он был скульптором и в качестве последнего вполне умел добиваться сходства, а вернее, был вынужден это делать, ибо его клиенты пеклись, в первую очередь, о тождестве дорогостоящей копии с оригиналом, и лишь неоплачиваемое творчество позволяло ему свободно отдаваться вдохновению, малюя — не высекая либо отливая в бронзе, поскольку это обошлось бы, во-первых, не в пример дороже, а во-вторых, требовало куда больше времени — малюя друзей (почему бы не врагов?) в виде полуфантастических галлюцинаторных порождений, или, если прибегнуть к его собственной терминологии, порождений того, что он высокопарно называл духовным зрением. Пользовалось ли его духовное зрение недоброкачественными очками? Или, проницая оболочки в виде кожи, мышц, костей и прочей бутафории, оно видело суть вещей и людей? Подобные вопросы Ира задавала только себе, затевать дискуссии на этот счет с Ишханом она почитала занятием бессмысленным, собственно, она и себе вопросов не задавала, она отлично понимала проблемы художников, весь последний век пытающихся как-то отличиться от предшественников, что у них получалось не лучшим образом — а что делать? Что делать художнику после Леонардо, Боттичелли и Эль Греко? Если какие-то недоделки и нашлись, этим воспользовались импрессионисты и Ван-Гог. А что оставили скульпторам Микеланджело, Роден и?.. И кто? Никто. И не потому ли скульпторов за последние пару тысячелетий образовалось по сравнению с художниками так мало, что древние греки и их римские подражатели уже заполнили нишу до отказа? Словом, бедный Ишхан. Так что критические замечания она держала при себе, она просто повесила жирафу на стену и сдружилась с ней, во всяком случае, нередко беседовала с ней мысленно, а иногда, забывшись, и вслух, тем более что вести душевные разговоры ей было особенно не с кем, круг ее общения, некогда обширный, как арена цирка, суживался с каждым днем, превращаясь в закуток, пятачок, лоскуток, более того, деформировался, включая в себя всяких случайных людей и извергая тех, кто пребывал в нем изначально, по законам дружбы и родства. Начало положил брат… хотя нет, первой отчалила сестра, не очень, правда, далеко, в Москву, находясь посему в пределах досягаемости в отличие от брата, которого Ира не видела уже лет семь. Братишка, младший и нежно сестрами любимый, вроде бы никуда не собирался, да женушка, царевна-лягушка, лягушачьей кожи, правда, после замужества не скинувшая, но по повадкам и запросам точно крови царской, уговорила сыграть — из чистого любопытства, разумеется — в американскую лотерею, то бишь, розыгрыш “грин-карт”. Ире розыгрыш представлялся таковым в первоапрельском смысле слова, и каково же было ее удивление, когда вдруг… Супруги взяли да и выиграли. Нет, перебираться в Штаты они не собирались, но разве не дико иметь возможность получить вид жительства во всепланетном раю и отказаться его иметь, иметь просто так, на всякий случай? Потом выяснилось, что пресловутую зеленую карточку заочно не выдают, да и очно, чтобы ее заполучить, надо прожить в государстве с молочными реками и кисельными берегами энное число лет. В итоге парочка, а точнее, семейка, детей, естественно, не бросили, отправилась зарабатывать право на уже выигранные блага, иными словами, повкалывать немного на американский рай. И что за странная такая случайность, что в лотерее этой выигрывают одни здоровые люди и возраста самого подходящего, не настолько молодые, чтоб начать там учиться, а готовенькие, с образованием, и в то же время не то чтоб близкие к пенсии, Ира знала и других таких счастливчиков, все как на подбор, колесо фортуны умело остановиться в нужный момент. Короче, в итоге все устроилось ко всеобщему удовольствию, брат, кандидат наук, делал анализы в какой-то лаборатории, невестка, в прошлой жизни филолог, удачно перевоплотилась в страхового агента, дети ходили в школу, американское общество пополнилось четырьмя новыми членами, двое из которых уже исправно платили налоги, ну и Ире время от времени перепадала сотня-другая долларов — посылаемых непременно с оказией, потому как в Армению испокон веку все пересылается не по почте и не через банки, а при посредничестве надежных людей — долларов, которыми с ней, как с единственным неблагополучным, застрявшим на пустеющей, как подмываемый подземными водами аварийный дом, родине членом семьи делилась мать, пару месяцев назад уехавшая, возможно, и не навсегда, к сыну. Неблагополучие Ирино, было, впрочем, относительным, в материальном смысле уж точно, ведь ей посылал деньги и Давид, не говоря о гостинице, платившей вполне исправно немалое жалование, а сейчас, ставши на ремонт, выложившей наличными шестимесячное содержание, благодетельнице, в самые холодные и темные годы поставлявшей свет и тепло, даже горячую воду, кормившей, обогревавшей и позволявшей сохранять независимость. Да! Ира ничего ни у кого не просила, ни у брата, ни у Давида, тому даже намекала, что вполне в состоянии прокормить себя, тем более теперь, когда Гришик в Москве, пусть оплачивает учебу и недешевую московскую жизнь сына, а она обойдется, но тот упорствовал, все надеялся, что рано или поздно она передумает, поедет к нему, никак не хотел себе признаться, что за всеми ее отговорками прячется одна и та же простенькая истина: если женщина любит, ей и на Шпицбергене не холодно, и на необитаемом коралловом атолле не одиноко, а коли она без конца отнекивается, объясняя, что нечего ей в германском университетском городке делать, некуда пойти и не с кем словом перемолвиться, то… Бедный Дэвид! Как он переживал, оказавшись в те холодные-голодные годы почти что на иждивении у жены, того, что ему платили в университете, не хватало б и на утренний кофе, он даже курить бросил, она курила, а он бросил, и какая была радость, этот контракт, “поеду, осмотрюсь, устроюсь и вас вызову”, но она доказала, что мальчик должен доучиться, как-никак девятый класс кончает, а потом… Хотя, конечно, не только в Давиде дело. Любовь, не любовь, можно подумать, она кого другого обожает. А в чем? Ее нередко спрашивали, почему она кукует тут в одиночестве, когда у нее муж в Европе, брат в Америке, и она отвечала: “Мне и здесь хорошо”. Так ли? В конце концов, должен ведь кто-то и в Армении остаться, не могут же все уехать, как в том невеселом анекдоте насчет объявления в ереванском аэропорту: “Улетающий последним пусть выключит свет”…

Раздался громкий стук в дверь, без сомнения Мукуч, горе-работник, почему-то не желавший звонить, а молотивший в дверь кулаком размашисто и зло, как боксер по груше, собственно, злым его не назовешь, напротив, человек он был веселый и даже благодушный, просто мастер никудышный, Ира позарилась на дешевизну, брал он более чем недорого, а на евроремонт она не тянула, вот и вляпалась и теперь разве что не подправляла за ним с кистью, не подправляла, но по пятам ходила и тыкала в огрехи, сама она была по натуре перфекционисткой, каждый угодивший в эмаль волосок или плохо сходившиеся края обоев вызывали у нее почти физическое страдание, а подобных, как почти радостно говорил Мукуч, мелочей, хватало, и на каждую у этого лоботряса находилось оправдание, обои толком не состыковывались, потому что стены кривые, проглядывали небрежно заделанные трещины на потолке, так латекс некачественный, никак не удавалось пригнать трубы в кухонной мойке, понятно, что попались бракованные, о неровно ложившемся кафеле в ванной Ира уже не спрашивала, она мечтала только о том, чтобы кафеля хватило, потому как сколько купить, высчитывал Мукуч, а оценить его арифметические способности Ире представился случай совсем недавно, но, впрочем, как раз вовремя, уже собираясь в магазин за линолеумом, она вдруг осознала, что ее немаленькая кухня, если судить по определенной Мукучем площади, кажется какой-то черемушкинской каморкой. Перемерив собственноручно длину и ширину она обнаружила, что халтурщик ее потерял где-то четыре квадратных метра, еще час, и она купила бы ни к чем не пригодный кусок отнюдь не дешевого товара… Впрочем, гостиная, где она сидела, выглядела неплохо, белые обои, которые она искала битый месяц, были такой фактуры и рисунка, что казалось, будто стены кожаные, из лоскутков, наподобие модных недавно, а может, еще и теперь, сумок, у нее самой такая лежала, большая и тяжелая, к тому же пестрая настолько, что летнего платья к ней не подберешь, разве что однотонное, зеленое… удачно вспомнила, надо его найти и надеть, а то с этим ремонтом ходишь, как… Стук повторился.

— Иду, — крикнула она, допила кофе и встала.

В маршрутке было жарко, как в аду. В аду? Сравнение выглядело неприлично избитым, и Рита быстро подобрала другое: как на кухне тридцать первого декабря, не сейчас, конечно, а когда топили. Тоже не слишком удачно. И не настолько жарко. В духовке? То-то и оно, ей никогда не давались метафоры, сравнения и прочий поэтический ассортимент… Ох-ох! Она терпеть не могла эти душегубки — маршрутки, конечно, а не духовки, в прежние времена не садилась в них вовсе, но теперь деваться было некуда, давно отжившие свое автобусы и троллейбусы, одышливо пыхтя и отвратительно скрипя всеми своими несмазанными сочленениями, ползли в гору медленно и трудно, как задержавшиеся на белом свете старики, к тому же мало их, горемык, оставалось, и ходили они редко, не то что маршрутки, те выскакивали из-за поворота практически ежеминутно, норовили юркнуть в любой просвет, а на остановках буквально отжимали друг друга от тротуара, сражаясь за пассажира с риском для жизни. Естественно, не своей. Конечно, изобилие это при близком знакомстве оказывалось обманчивым, одно дело центр, до него можно было добраться на каком угодно номере, однако если ехать дальше, особенно, в нестандартном направлении, то ждать приходилось довольно долго. Но на Прошяна отсюда из иных видов транспорта шел разве что трамвай, и хотя останавливался он недалеко, метров двести, не больше, предугадать, когда вяло дребезжащий, разболтанный, пусть и относительно прохладный, вагон выкатится из-за угла, никому не было дано, и потому она села в лихо подкатившую прямо к ней маршрутку и не жалела, что села, хотя взмокла сразу, по спине между лопатками струйкой потек пот, и блузка прилипла к телу. Зато не успела она пристроить на коленях свои вещички, сумку плюс целое полиэтиленовое хозяйство, три пакета, нет, четыре, как шустренький микроавтобус уже проскочил подъем, задержавшись на минуту перед светофором у арки входа в метро, почти сплошь заставленной металлическими цилиндрами, из которых торчали заморенные жарой розы и гвоздики на длинных, как телебашни, стеблях, и, проехав мимо теснившихся к бровке тротуара торговок, восседавших за горами абрикосов и вишен, свернул на Баграмяна. Мелькнул переулок, где, по преданию, торговали уже иным товаром, Рита, правда, собственными глазами этого не видела, но наслушалась по самые уши разговоров о собирающихся тут ежевечерне чуть ли не толпами девочках разного возраста и достоинства, ценой от двухсот драмов до ста долларов, стодолларовые, впрочем, на углах не стояли, тут уже фигурировали машины, мобильники, сутенеры и мадам, все честь по чести, так, во всяком случае, утверждал один из клиентов Ишхана, имевший отношение к милиции. Вернее, к полиции, теперь же их именуют полицейскими, во всяком случае, официально… Маршрутка между тем свернула на Прошяна и покатила мимо длинного ряда шашлычных, фасад одной из которых сиял аж зеленым мрамором, Рита только головой покачала, хотя это еще ничего, домик одноэтажный, и полированная, напоминавшая цветом недурного качества нефрит поверхность не выглядела заплаткой, а то в последние пару лет появилась новая мода — облицовывать кусок стены вокруг витрин магазина или окон ресторана мрамором, автором этой совершенно идиотской идеи наверняка был некто с купеческой натурой, первый, но не последний, подражатели объявились моментально, полюбуйтесь, неуважаемые сограждане, какой у нас размах, и не успели сограждане оглянуться, как на розовом туфе многих зданий стали красоваться разноцветные мраморные нашлепки. И никто не вмешивается, всяк творит, что взбредет в голову, как сюзерен в феодальных владениях, собственно, и на городском уровне те еще номера выкидывают, вот взяли да и спилили ветви наголо, буквально превратили в столбы все деревья на Абовяна, излюбленном горожанами месте прогулок, единственной старой улице, которую бы пешеходной зоной объявить, а не тень на ней полностью ликвидировать, хотя какие пешеходы, нынче миром правят автомобилисты, пусть в Ереване машин меньше, чем в советское время, все равно, командуют те, кто за рулем… Вышло нечто вроде каламбура, Рита даже удивилась, она и в этом жанре была не особенно сильна… А в чем ты сильна, спросила она себя строго, коли ни в чем, так зачем бумагу марать?.. На Прошяна движения почти не было, и она едва успела вынуть платок и промокнуть лоб, как проскочив мимо длинного, изрядно поосыпавшегося, местами вплоть до полного обнажения ржавых прутьев, железобетонного забора, прикрывавшего зеленую низину, откуда торчала макушка высотки, в недавнем прошлом российского посольства, раскаленная хлеще, чем разогретый на все три точки утюг, машина затормозила у “лечкомиссии”, как в народе издавна и по сей день называли бывшую больницу Четвертого главного управления Минздрава. Рита собрала свои пакеты и полезла наружу.

В первый момент после смены режима движимые революционным порывом новые власти лечкомиссию ликвидировали, но довольно быстро восстановили, правда, не в прежнем виде, а без бывших льгот, и приписанные к ней пациенты там и остались, утратив, однако, привилегии, пожалованные им демонтированным советским государством, вот и отец Риты, некогда причисленный к элите в качестве так называемого персонального пенсионера, продолжал значиться в списках, хотя уже лет десять, как все персональные пенсии отменили, собственно, это случилось почти сразу после того, как он эту самую персоналку оформил, и потому ни одним из обещанных (не в очень большом количестве) благ попользоваться не успел, разве что поликлиникой. И теперь вот стационаром. Впрочем, “Скорая” доставила его сюда не в соответствии с местом приписки или прописки, а просто больница в тот день дежурила, или как это у них называется… Рита прошла по узкой асфальтированной дорожке вдоль балконов ко входу в на диво прохладный и совершенно пустой вестибюль — никаких церберов, вообще никого, поднялась по мраморной лестнице, покрытой стоптанной ковровой дорожкой, на третий этаж и свернула направо, в широкий коридор, куда выходили двери палат.

Она толкнула дверь, и, как каждый раз, сердце чуть екнуло, но она сразу увидела мать, пристроившуюся с мятой вчерашней газетой на малоудобном куценьком стульчике у открытой настежь балконной двери, и успокоилась. Отец вроде бы дремал, но когда Рита, свалив свой немалый груз прямо на кровать, поманила мать в коридор, открыл глаза.

— Ну как ты? — спросила Рита.

Отец неопределенно повел рукой, comme ci, comme ca, мол, sosolala, скорее второе, поскольку во французском был неискушен, зато по-немецки немного кумекал, ибо в школу пошел до войны при соответствующем вероятном противнике.

— Ладно, — сказала Рита, не дождавшись ничего, более вразумительного. — Спрошу Гаянэ.

Отец скривился.

— Да что она понимает, дуреха, — проворчал он.

— Ну к профессору зайду. Обход был?

— Завтра.

— Завтра и зайду.

Отец согласно кивнул и закрыл глаза.

— Я все выяснила, — сообщила мать, выкладывая банки и свертки из Ритиных пакетов на старый, напоминавший о советском общепите фанерный с металлическими ножками стол, заставленный всякой утварью как-то: эмалированные тазики, пластмассовые тарелки, маленькая алюминиевая кастрюлька, джезве, кофейные чашки, стаканы и прочая, прочая. Там же стояла крохотная кустарная электроплитка, на которой кипятили воду для чая, согревали еду, ну и варили кофе, конечно, хотя больному ничего такого не полагалось.

— Ну?

— Опять творог! Зачем столько? Папа еще позавчерашний не доел. Скиснет ведь. Кто есть будет?

— Ты.

— Я творога не ем, — возразила мать.

Знаю, хотела сказать Рита, не ешь, потому что дорого, но удержалась и вместо этого заметила:

— Так то дома.

— Не я же больна.

— Неважно.

— Как это неважно, — начала мать, но Рита ее перебила.

— Что ты выяснила?

— Двадцать лечащему врачу, тридцать профессору. Это, конечно, самый минимум.

— Минимум?! — возмутилась Рита. — Папа, между прочим, по госзаказу проходит. Ему положено бесплатное лечение.

— Врачам с сентября зарплату не выдают, — напомнила мать.

— А тебе выдают?

— Ну… Пенсию еще более или менее приносят, — сказала мать честно.

— И сколько она у тебя? Двадцать долларов?

— Семнадцать. — Мать подумала секунду и добавила: — С половиной. — Считала она, несмотря на свои семьдесят с небольшим, быстро, собственно, с чем, с чем, а с арифметикой у нее всегда был полный порядок, хотя преподавала она историю, предмет, на первый взгляд, от математики далекий, на первый, потому что на второй видно сходство, наша эра, до, положительные числа, отрицательные…

— Семнадцать с половиной у тебя. И столько же у папы. Сколько получается всего? Тридцать пять?

Мать не ответила, только вздохнула.

— Еще за свет надо заплатить. Четыре тысячи.

— Здрасте! Эти четыре тысячи с меня содрали в первый же день! Пусть поищут. Деньги или того, кто их прикарманил. Так и скажи.

— Попробую.

— Пятьдесят долларов, говоришь… — Рита задумалась.

Мать помолчала, посмотрела с ожиданием, потом сказала:

— Если у тебя нет, я одолжу.

— Где это ты одолжишь?

— Где-нибудь.

— Да? А как возвращать будешь?

— Ну а что же делать?

— Да не давать! Просто-напросто!

— Как это? — испугалась мать.

А вот так, хотела было ответить Рита воинственно, но промолчала. Не умеют армяне жить по средствам или хотя бы близко к тому. Послушаешь, как они ноют, мол, обирают везде, на родительское собрание в школу сходишь, одни цветы с бонбоньеркой уже ползарплаты, а посоветуй им пойти без, так взовьются!.. Да что собрание, к подруге или родственнице, видишь ли, не заглянешь на чашку кофе, потому что с пустыми ведь руками не пойдешь — а почему не пойдешь? Или купи там цветочек, розу одну, так нет, обязательно букет. И главное, чем меньше заработки, тем больше букеты, такие стали сооружать, величиной с автомобильное колесо (и, кстати, мятые, словно по ним ездили!), не букет, а клумба, и цена соответствующая, а посмотришь, как в дни экзаменов дети к школе тянутся, непонятно, или бенефис примадонны какой, или Бирнамский лес, ну не лес, версальские парки с места снялись. И откуда, спрашивается, деньги? На букеты, на бонбоньерки, на тряпки, наконец? Последний вопрос мучил Риту не первый год, еще в стародавние советские времена, когда получала она вполне приличную по тем понятиям зарплату, она диву давалась, глядя, как какие-то, к примеру, девчонки из бухгалтерии, не моргнув глазом, покупали с рук свитера за четыреста рублей и туфли за двести. Откуда брались подобные суммы? Это так и осталось для нее тайной, и теперь, когда почти никто вокруг зарплаты не получал, и все тем не менее каким-то загадочным образом жили, она вновь ломала голову, пытаясь понять, как же это выходит. Правда, иногда… Вот в данном конкретном случае: двадцать долларов с пациента, и если хотя бы пять больных в месяц на врача в отделении наберется, то доктор концы с концами сведет. Даже если кто-то заартачится, большинство все равно раскошелится… А за что, спрашивается, ожесточилась она вновь, ну за что?! Голая комната, даже постели нет, один матрац да подушка без наволочки, хочешь простыни, плати или свои неси, из дому, питание больничное отменили, лекарства приходится самому покупать, да еще мухлюют, в больничную аптеку посылают, где все на треть дороже, чем в городе, ухода, естественно, никакого, родные присматривают, если, упаси боже, санитарка понадобится или сестра, за каждый раз, когда она нос в палату сунет, в карман бумажку, да что же это такое! Да, еще деньги за свет! Четыре тысячи, в одной палате за год столько света не пожжешь! Вымогатели!.. Но и злясь, она понимала, что и сама волей-неволей будет в эти игры играть, заплатит, как миленькая, никуда не денется, не будет же на мать перекладывать, а переубедить ту никак невозможно, собственно, и самой ей было неловко, ну как не дать, когда смотрят на тебя с ожиданием и явно дают понять… какое дают понять, нынче все открытым текстом, скажут, и глазом не моргнут, нет, она сознавала, что никоим образом не отвертеться, просто пятидесяти долларов лишних у нее не было, конечно, у Ишхана найдутся… поэтому она и злилась, в сущности, медики не виноваты, что их так подставили, более того, Нара, приятельница ее, говорила, что врачам приходится оплачивать стирку тех же простынь. Например. Оплачивать из собственного кармана, в который государство вот уже полгода даже подаяние, иначе не назовешь, класть не желало или не могло, и если б не надо было просить у мужа именно сегодня… Правда, это еще не сегодня. Хотя отцу стало лучше, он уже вставал и ходил по палате, но держать его в клинике собирались до конца следующей недели, понятно, больница у них полупустая, что неудивительно, цепляются за тех, кто уже сюда попал, по собственной воле или против, “Скорая” привезла… Рита на секунду задумалась, ходили слухи, что врачи в больницах платят “Скорой”, чтоб везли больных именно к ним, интересно, правда ли… Хотя какая разница…

— Найду я деньги, не переживай, — сказала она матери. — А что завтра принести?

Выходя, она столкнулась в дверях с Гаянэ, палатным врачом, странноватой молодой женщиной, сверх меры рассеянной, необыкновенно суетливой и экзальтированной в большей степени, чем ей, по мнению Риты, при ее специальности подобало. Одним словом, персонаж. Прототип. Рита только поздоровалась, в более тесное общение вступать не стала, памятуя о реплике отца, вместо того мысленно вписала докторшу в роман и тут же вычеркнула. С медициной она была знакома слабо, как, впрочем — и увы — с большинством других сфер человеческой деятельности. И хотя множество честных тружеников от литературы с образованием более чем средним и интеллектом еще более посредственным, да и опытом отнюдь не разнообразным, храбро живописали художников и геологов, академиков и шахтеров, инженеров и артистов, Рита, то ли будучи более требовательна к себе и своему царапанию-корябанию (слова “творчество” она стеснялась), то ли менее одарена, чем мэтры, интуитивно постигавшие премудрости чужих профессий и образа жизни, описывать то, чего не знала, не могла, не осмеливалась. И потому не только о медицине, знатоками которой воображают себя люди, не ведающие о разнице между головным и костным мозгом и полагающие копчик внутренним органом, но и просто о больничной жизни, знакомой всякому если не с позиции пациента, так посетителя, писать не бралась, ее ужасала мысль, что кто-то, хотя бы та же Нара, прочтет ее откровения и начнет неудержимо хихикать, обнаружив в какой-нибудь трагической, да и даже не обязательно таковой, а самой обычной сцене явные с точки зрения врача нелепости и несообразности. Вообще с профессиями персонажей была сущая беда, она ведь очень слабо представляла себе повседневность, скажем, физика, кинорежиссера или обыкновенного инженера, даже учительница была для нее лицом полузагадочным, поскольку с тех пор, как мать ушла на пенсию, заявив, что сил ее нет с современными детьми управляться, а единственная — в силу постоянных затяжных семейных ссор с долговременным отбытием на жительство в родительский дом, и к большому сожалению, поскольку и сама она была лишена братьев и сестер, о чем всегда сокрушалась — дочь Гаюшик окончила десятый класс, нынешние школьники казались ей сущностью абсолютно непознаваемой, и соответственно, преподаватели, которые с ними управлялись, выглядели персонажами почти мифическими. О личностных проблемах и речи нет. Двоюродная сестра Риты, собственная родная двоюродная сестра, вот уже полгода, с момента, когда обрадованная нечаянной удачей, каковой ей публикация в нетолстом, но все же литературном журнале казалась, Рита, не подозревая о последствиях и потому не озаботившись заблаговременной подготовкой достаточно весомых контраргументов, подарила ей номер со своей несчастной повестью, с Ритой не разговаривала вовсе, сочтя злонамеренными искажениями своего облика и натуры те изменения, которые привнесла в ее характер и внешность коварная кузина, описав ее (как она считала) в качестве одной из трех героинь, нарочно сделав некрасивой и неумной. Между нами, красотой особой она никогда не отличалась, а что до интеллекта, то человек, наделенный хоть кое-каким умишком, не стал бы дуться из-за воображаемого вредительства, ну поди объясни, что для одушевления персонажа, отрицательного в том числе, его следует наделить черточками, взятыми из жизни, и если героиня, как и ты, приводит все свои поступки в соответствие со странной системой примет, к примеру, выходя из дому для любого даже самого незначительного действия настороженно озирается по сторонам и, обнаружив в радиусе трехсот метров соседку с верхнего этажа, обладательницу, по ее мнению, “дурного глаза”, воздерживается, так сказать, от излишних телодвижений, это еще не значит, что надо отождествлять себя с ней всецело, и даже любовь к давно вышедшему из моды джазу не дает повода… если на то пошло, Рита ей польстила, наделив талантом, усадив за рояль и “научив” импровизировать, в то время как милая сестрица касалась клавиш только раз в неделю, вытирая пыль… а впрочем, в романе выведена была вовсе не она, вообще никто конкретно, но Рита не умела довести до ее сознания и сознания прочих обиженных тот факт, что механика писательства, ее, Риты, во всяком случае, совсем иная, сначала задумывается персонаж, а потом уже он наделяется чертами реального лица или лиц, а не наоборот, берется сестрица, и вокруг нее нанизывается повесть. Так или иначе, но семейный скандал почти парализовал ее фантазию, и теперь, подбирая детали биографий и расписывая повадки героев, она только и делала, что прикидывала, не заденет ли кого, ей не хотелось ссориться с людьми, тем более близкими, она этого не любила, предпочитала отношения если не добрые, то хотя бы ровные, без перепадов, берегла время и нервы, свои и чужие, да и просто старалась быть деликатной, в том-то и дело, никогда она не высказала бы некрасивой женщине в лицо своего мнения о ее наружности, отлично знала, как это ранит, но на бумаге выходило совсем другое, даже против ее воли, словно рука голове не повиновалась. Да, хорошо бы взять в прототипы лицо совсем постороннее, вроде того рабочего сцены, что умер в театре в каморке под крышей. История была подходящая, жена ушла, давно, видно, имела в мыслях, но дожидалась, как хорошая мать, пока дочь не выйдет замуж, выдала и через месяц уехала в Россию, в Ростов, кажется, не суть важно, и, конечно, потребовала квартиру разменять или продать и долю ей выделить, на покупку жилплощади, понятно, тоже ведь человек, пристроилась там у дальних родственников, но не навсегда ведь, вот муженек квартиру и продал, половину выслал бывшей супружнице, а остальное пропил, проел, словом, потратил, в опере ведь с зарплатой те же проблемы. Вот его бы и в роман! И однако Рита не только ничего не знала о том, что делают рабочие сцены, но и с оперой знакомство имела почти шапочное, не ее это был жанр… ну и что, можно ведь в драмтеатр действие перенести, подумала она и снова усомнилась, театр она знала неплохо, но только из зала, что там, за кулисами, представляла себе слабо… Нет, не пойдет. А что пойдет? Вот и топчешься, как Буриданов осел, уже неделю в середине третьей главы, пора выводить очередной персонаж, да некого… И как это люди придумывают столько характеров? Вот Сименон, например. Сотни романов, тысячи героев! И мест. С местами тоже была беда, еще похлеще, по задуманному сюжету героям следовало разъехаться по разным царствам-государствам, а поди опиши страну, куда ты в лучшем случае ездила туристкой, взгляд направо, взгляд налево, тут собор, там дворец, в Чехословакии вечером в девять все окна темные, потому что рабочий день начинается в шесть, и это все, что о тамошней жизни знаешь, собственно, и этого не знаешь, теперь ведь не советская власть, может, нынче чехи до десяти спят, да и не уезжают армяне ни в Чехию, ни в Словакию, нетипично это, а едут они в Штаты или в Западную Европу, пролезают правдами и неправдами, кантуются годами в лагерях для беженцев, была у Риты такая знакомая, подруга подруги, проболталась в Дании аж несколько лет, выслали, вернулась, прожила полгодика и обратно, поехала с какой-то группой в Германию, оттуда еще как-то пробиралась, как именно, непонятно, Рите она свои секреты выкладывать не стала, но в итоге, добралась-таки и опять в беженках числится. И все это не одна, а с малолетней дочерью, успевшей подрасти и доучиться там же, в лагере, до старших классов. Персонаж? Да, конечно, но как ее, эту Данию описывать, если ты ее и краешком глаза не видела? Ей-богу, лучше фантастику писать! Но и с той у Риты не заладилось, был у нее опыт, давно, еще в перестроечные годы, написала она роман. Получилось все случайно, начиталась материалов о сталинских художествах, тогда шли такие публикации валом, начиталась и как-то задумалась над тем, что не было в те времена ни сопротивления, ни героев, одни жертвы и меж ними никого, кто пытался бы не по материалам слепленного из доносов и самооговоров уголовного дела, а в реальности противостоять тому, что свершалось. Не считать же героями тех же вчерашних убийц-большевичков, как только подходила их очередь, стремительно кидавшихся вылизывать задницу самому удачливому из компании, или истеричных фанатичек, писавших, что они и в лагерях строят коммунизм. Пустовало свято место, ну что за страна такая, что за народ, тираноборчеством и не пахло, даже обидно, неужели так-таки никого? И Рите захотелось этих несуществующих героев придумать, а придумав героев, она была вынуждена придумать и тиранию, и страну, в которой действие происходило, так что получилась в итоге то ли антиутопия, то ли просто утопия, во всяком случае, если сравнить ее персонажи с историческими. Написав роман, она отправила его в московский журнал, так, наудачу, по почте, и через пару месяцев получила письмецо из редакции, где после снисходительных похвал ее стилю и фантазии вопрошалось, не грозно, а вполне, видимо, искренне, почему это ей взбрело в голову теперь, когда время фиг в кармане миновало, описывать сталинизм не прямо, а опосредованно, и напоследок давался совет взять соответствующий сюжетец и изобразить тридцатые или там сороковые во всей их красе. Рита хотела было ответить, объяснить, что роман ее вовсе не о сталинизме, а о тираноборчестве, да и не может она живописать годы, в какие не жила и даже не планировалась, поскольку мать ее посещала тогда детсад, а папа начальную школу, но поразмыслив, решила, что в увлеченной разоблачениями стране ее абстракции неуместны, и смолчала, понадеялась дождаться момента, более подходящего. Еще пару раз после того она пыталась роман пристроить, но ей неизменно указывали, что не время иносказаний нынче, а когда время неиносказаний наконец прошло, выяснилось, что сюжет ее более не актуален. Возможно, за пределами сверхполитизированной России у нее и были бы шансы, но пересечь эти пределы шансов не намечалось никаких, и она смирилась, упрятала рукопись в дальний ящик стола и только иногда перечитывала для собственного удовольствия. Да, неловко даже признаться, что ей нравилось перечитывать собственное творение, может, потому что придуманные ею герои были настоящими мужчинами, в ее представлении, конечно, хотя не только ее, недаром роман читали и нахваливали все ее знакомые женщины, а мужчины воротили нос, Ишхан во всяком случае, иногда Рите казалось, что он чуть ли не ревнует жену к ее персонажам. Иногда ей хотелось взять и написать продолжение, но сознание того, что никто этого печатать не будет, останавливало ее, и хотя крутившиеся в голове новые перипетии истории уже уводили действие от аналогий с недавним прошлым, она подозревала, что особых шансов увидеть свет у ее фантазий все равно нет, ибо был у ее произведения крупный и к тому не подлежащий исправлению недостаток, ее больше занимал не сюжет, даже не создаваемый мир, что для любителя этого жанра поважнее сюжета, нет, увы, ее интересовали характеры, отношения, психология, что издателей, почему-то воображавших — если судить по их продукции, массового читателя фантастики эдаким инфантильным полудебилом, воспринимающим только детские сказки сиречь фэнтези, жанр плоскостной, черно-белый по содержанию, хоть и пестро размалеванный внешне, должно было скорее отпугивать. Словом, печальная эта история послужила ей уроком, и она зареклась впредь придумывать несуществующие государства. Да, но чтоб описывать существующие, следовало изучить их досконально, прожить в каждом лет эдак по двадцать, и даже при подобном маловероятном раскладе души иностранцев остались бы для нее закрытыми, она была уверена в этом априори, наверно, литература вообще не для нее, и однако ей нравилось писать, что, кстати или некстати вспомнила она, само по себе признак дурной, так, по крайней мере, утверждал один знакомый ей по институту литератор, доказывавший, что удовольствие от процесса написания получают только графоманы, для профессионала же это труд тяжкий и малоприятный…

Между тем, одолев кусок Прошяна и спустившись через Конд вниз, она оказалась возле авиакасс, у сквера, в примыкавшей к проспекту части которого разместилось летнее кафе. Столики расположились в соблазнительной тени, а поскольку пот уже обильно смочил подмышки Риты, презрев разрекламированные усилия чудо-дезодоранта с якобы двадцатичетырехчасовым действием, она, поколебавшись минуту, перешагнула узенький газончик, условно отделявший кафе от улицы, и села на ажурный пластмассовый стульчик, стоявший почти вплотную к бассейну маленького, но шустрого фонтана, упругие струи которого рассеивали в воздухе прохладную водяную пыль. Официантка в мини-юбке и на каблучищах, больше смахивавших на котурны, явилась сразу, положила на стол меню, Рита глянула и немедленно пожалела о своем необдуманном поступке, чашка кофе стоила столько же, сколько стограммовый его пакетик в магазине, обо всем остальном и думать смысла не было, минимальная порция мороженого почти доллар, один из пятидесяти необходимых, бог с ним, с мороженым, хотелось пить, но минеральная… В конце концов Рита заказала чашку кофе и стакан сока, отхлебывала нервно, машинально прислушиваясь к разговору за соседним столиком, молодая женщина жаловалась другой, себе подобной, что отвела ребенка поступать в первый класс, так директор сразу потребовал пять тысяч, ремонт, мол, надо делать, в классах уже штукатурка сыплется, вашему же может на голову, а коли денег жалко, так ступайте, дамочка, в другую школу… Рита повернула голову, женщины были одеты более чем прилично, собственно, если уж зашли в кафе… Да, времена изменились, в кафе одни женщины, сидят часами, коктейли, непременная сигарета в пальцах… Когда-то и не столь уж давно, мужчин в Армении было больше, чем женщин… А теперь? Теперь, когда мужчины остались не у дел, исчезло производство, и не только оно, по сути, существование не прекратила одна торговля, но ведь все торговать не могут… Хотя ощущение именно такое, что торгуют все, в лавочках, на ярмарках, на рынках, в собственных квартирах, везде, но это, наверно, все-таки видимость, кто-то есть и за пределами этого всеобщего базара. И чем такому заняться? Довольно долго сохранялось неустойчивое равновесие, мужья ездили на заработки, кормили семью, словом, были, хоть и не было их, казалось, еще немного, и все наладится, отсутствующие вернутся, однако постепенно многие пустили там, где временно подвизались, корни, помаленьку забрали своих, но немало нашлось и таких, кто оторвался с концами, оставив жен с детьми или без, подтолкнув их к вынужденной независимости, необходимости зарабатывать на жизнь, стать опорой семьи. И ведь стали. И опорой… вот еще замечательная тема, и название готовое, “Кариатиды”… хотя опорой женщины были всегда, пусть и в ином смысле… И опорой, и независимыми… Но одинокими. Собственно, независимость неотделима от одиночества, чем независимей человек, тем он более одинок, а абсолютная независимость предполагает и абсолютное одиночество… Хотя некоторые умеют так устраиваться, что и волки, и овцы, и даже пастухи — все довольны! Ох уж эта Ира! Вот кого надо вывести в качестве персонажа, и не просто отрицательного, а злодейки, ходячей чумы, Мефистофеля в юбке, да еще и уродиной сделать, кривоногой с большущим носом и рыбьими глазами… Впрочем, надо блюсти меру, перестараешься, и никто не узнает, а если не узнают, зачем ее выводить тогда… Да, вот что значит писательство! Очерк ведь штука бесполезная, одна только правда и ничего, кроме правды, а художественный вымысел позволяет свести счеты с кем угодно… И однако перед тем, как сводить счеты, не мешало бы удостовериться… Нет, так жить нельзя, надо с этим делом разобраться. Рита подозвала официантку, та мигом прискакала, положила на стол небольшую папочку или книжечку, такой теперь модус, счет в корочках, от нескромных взоров, так сказать, оставят, а сами стыдливо удаляются… Рита заглянула в папочку и обомлела. Усомнилась на секунду, а вдруг плохо помнит, меню-то уже тю-тю, потом сжала кулаки, но заставила себя расслабиться, стоит ли, из-за ста драмов… сто тут, сто там… И однако она положила на стол тысячную, покрупнее, чтоб принесли сдачу, в твердой решимости никаких чаевых не давать, тем более, что процент за обслуживание был уже аккуратно вычислен и к счету приписан, но приняв сложенные купюры, сразу считать не стала и не зря, потом, уже перейдя улицу, взглянула и увидела, что официантка наделила себя чаевыми без ее вмешательства. К счастью, отошла она уже довольно далеко, так что возвращаться и скандалить поленилась, тем более, что надо было спускаться в подземный переход, многие давно уже перебегали сверху, лавируя между машинами, но она нарушать правила не любила, уличного движения, во всяком случае, потому просто напомнила себе в очередной раз, что здоровье дороже, и вообще у нее есть проблемы посерьезнее, сунула мятые бумажки в сумку и пошла к остановке.

— Опять у тебя дверь не заперта, — сказал Ишхан. Ответа не последовало, впрочем, он и не собирался его дожидаться, а защелкнул замок, окинул взглядом прихожую, пустую, с ободранными стенами, только несколько пыльных бумажных мешков с цементом и банки с красками в углу, отметил, что ремонтные работы на той же стадии, что вчера, и прошел в комнату. — Да еще и голая сидишь, — добавил он, узрев Иру.

— Я не голая, — уронила Ира меланхолично. — Я в купальнике.

Она действительно была в ярком бикини сине-зеленой расцветки, замечательно гармонировавшем, а точнее, контрастировавшем с цветом ее волос. Трусики крошечные, а лифчик и вовсе символический, но она ничего от почти полного отсутствия одежды не теряла, наоборот, вполне могла б и еще что-то скинуть, ходить топлесс, как на европейских пляжах…

— Не стой столбом! И не глазей на меня. Что тебя так потрясло? Жарко же. Я где-то читала, что в Бразилии даже старухи разгуливают по улицам в купальных костюмах.

— В Бразилии да, — согласился Ишхан, устраиваясь в ближнем к дивану кресле. — Но не в Ереване.

— А жаль.

— Так внедри, — посоветовал Ишхан. — Походишь, походишь, глядишь, и другие начнут.

— Фигушки, — фыркнула Ира. — Тут даже шорты внедрить невозможно. И сандалии. Сам ведь мучаешься в эту жарищу в брюках и туфлях.

— Менталитет, — сказал Ишхан внушительно.

— Предрассудки, — возразила Ира.

— А может, эстетика? — прищурился Ишхан. — Ноги у нас волосатые. Да еще кривые. И потом, если думать только об удобствах, можно и перестараться. В Бразилии ходят в бикини, а какие-нибудь папуасы и вовсе голые.

— Воображаю себе, — сказала Ира. — Идешь по проспекту, а вокруг толпа, и все нагишом. Животы висят до колен, дряблые груди до пупа, тощие и длинные, бывают такие, чтоб поместить в лифчике, скатывают рулончиком. По бокам складки в несколько слоев. Сами горбятся, задницы колыхаются…

— А мужчины все узкоплечие, — подхватил Ишхан, — коротконогие и пузатые.

— Да еще с вялыми мужскими атрибутами, — добавила Ира, — которые болтаются при ходьбе. Туда-сюда. Шлеп-шлеп.

— Точно, как у Гринуэя, — заметил Ишхан. — Ты “Бурю” видела?

— Не привелось.

— Модная штука. Эстетика безобразия.

— Эстетики безобразия не существует. Это нонсенс.

— Почему нонсенс?

— Потому что у человека есть чувство прекрасного. Но чувства безобразного нет. Не предусмотрено физиологией.

— А как ты назовешь… ну эту самую эстетику безобразия?

— Антиэстетикой, — сказала Ира безразлично. — Или просто безобразием. Без всякой эстетики.

— Злая ты сегодня. Что случилось? Опять Мукуч напакостил?

— Напакостил бы, да не успел.

— В каком смысле?

— Прямом. Я его впустила и пошла за сигаретами. Через улицу и обратно. Вернулась, а он уже в дверях. С восторгом на лице и очередной легендой на устах. Жена, мол, позвонила, брат ее приехал, надо бежать.

— И побежал?

— Ну а как же!

— А может, и правда приехал?

— Может. Из Подмосковья, без уведомления, года два не был, но даже позвонить не сообразил.

— Да ладно, не стоит из-за этого трепать себе нервы.

— А я и не треплю. Наоборот, рада отдохнуть денечек от этого обормота.

— А чего тогда злишься? Хотя тебе причины не надо.

— Конечно, — согласилась Ира насмешливо. — Эдакая злая ведьма. Почему только, милый друг, ты около своей доброй жены не сидишь, а тут кантуешься?

— А я люблю злых. С ними веселее. И потом, как доказал Булгаков, ведьмы неплохо выглядят. И летают к тому же. Не говоря уже о расправах над критиками, что для человека моей профессии первое дело.

Ира рассмеялась.

— Трепло ты, Князь, — сказал она скорее одобрительно. — Знаешь, из-за чего я разозлилась? Крутили тут по ящику, вот только что, повтор какой-то передачи. Про Окуджаву. И вообрази себе, начинает Окуджава петь, спел куплет, потом его убирают за кадр, в кадре появляется некто и начинает излагать какую-то байку из жизни барда. На фоне его же пения. И так всю передачу. Просто слов нет.

— Это они у твоих любимых европейцев переняли, — усмехнулся Ишхан, вытаскивая из нагрудного кармана рубашки сигареты. — У них теперь модус такой. Я там насмотрелся. Делают документальный фильм про балерину, допустим. Поднимет она разок ногу, опустить уже не дают, режут. А дальше показывают, как она гримируется и одевается, потом раздевается, почти догола, между прочим, снова одевается. На велосипеде ездит, рыбу ловит или там цветы в саду подрезает. Но только без балета, это лишнее. Разве что порассуждают, какая это классная штука, жизни без него нет. Или видел я однажды фильм про Каллас. Пускают запись, ноты три-четыре, снижают звук, чтоб она своими трелями не мешала, и принимаются рассказывать ее биографию. Потом на фоне арии расписывают, как она эту арию божественно исполняла. Это ж для народа. А народу на пение наплевать, ему куда интереснее про ее роман с Онассисом. Эти журналисты просто беда, я тебе скажу. Чума какая-то. Мало нам критиков было, которые всю жизнь считали, что наши картины только повод для их писанины. Картины, музыка, книги… Так теперь еще хлеще!

— Да?

— Ей-богу! Представь себе, я уже стал скучать по нормальным всяковедам, что они, бедные, делали, ну напишут какое-нибудь предисловие…

— Бредисловие, — сказала Ира.

— Как? — Ишхан усмехнулся. — Это у тебя ничего вышло. А как насчет послесловия? Слабо?

— Ослесловие, — ответила Ира немедленно. — Хотя это не всегда так, попадаются и неплохие, я их обычно читаю, именно послесловия, а то они, знаешь, вечно норовят в предисловии изложить тебе содержание книги. Правда, теперь ничего такого не стало, видно, неохота издателям критиков кормить.

— Вот они и вымерли. И даже жаль немножко. По крайней мере, они свой предмет знали. А эти журналисты воображают, будто бог создал Вселенную для того, чтобы они красовались на экранах или за экранами, о ней рассказывая. Причем не про Вселенную, а про свои впечатления о ней. Не всей, конечно, о каких-то деталях. Частностях. Каких именно, им же решать. Все решают они. Самодовольства невпроворот. Три статуи в сквере увидят или пару репродукций в журнале и уже считают себя вправе рассуждать о скульптуре и живописи.

— Ладно, не заводись!

— Легко сказать!

— Легко, — согласилась Ира. — А что делать?

— Ничего. Ничего не поделаешь. В прошлом веке книги читали и ходили на выставки, а теперь и образование, и культура — все с экрана. Мировоззрение формируется телевидением. А кто на телевидении? Шантрапа.

— А где не шантрапа? — спросила Ира, подбирая под себя ноги. — Ты на политиков посмотри. И не только наших. Вообще. В принципе.

— Демократия. Лучшая форма общественного устройства, которую смогло придумать человечество, как выразился кто-то великий, Черчилль, по-моему.

— Такое человечество хорошо бы в речке утопить. Как котят. А демократия это миф. Термин. На самом деле эту систему следует называть мажоритократической.

— Все равно ничего лучшего не придумаешь.

— Почему же?

Ишхан поглядел на Иру с любопытством.

— Ты можешь предложить что-то другое?

— Элементарно. Надо ввести избирательный ценз. Не имущественный, конечно.

— А какой? Возрастной? Исключить сосунков и маразматиков…

— Не то, — возразила Ира. — Старики тоже, знаешь, разные бывают.

— А?..

— Интеллектуальный.

— В этом нет ничего нового, — заметил Ишхан меланхолично. — Люди с образованием выберут себе подобных, и получится технократия. Собственно, и теперь выбирают людей образованных. Как правило. А что толку?

— А я не об образовании говорю, а об интеллекте. Существует же такое понятие, как КИ. Надо усовершенствовать методы его определения, а потом просеивать избирателей на его основе.

— Тогда в выборах будет участвовать меньшинство. А что с большинством делать? В речке топить?

— Зачем же топить? Пусть себе продолжает смотреть телевизор. Может, и программы станут лучше.

— Для улучшения программ надо ввести ценз не для избирателей, а для работников телевидения.

— Хорошая идея, — согласилась Ира невозмутимо.

— Боюсь только, что большинство перестанет смотреть телевизор.

— А куда оно денется? Книжки, что ли, читать начнет? Так и это не беда.

— Больно ты умная!

— Кому больно? — осведомилась Ира.

— Мне.

— А чего ты тут сидишь? Сидел бы дома. Безболезненно.

— Скучно после такой умной… — сказал Ишхан, глядя на нее и думая, что все это, конечно, хорошо, но тянет его сюда не из-за разговоров, поговорить и с Ритой можно, во всяком случае, иногда, но разве может Рита сесть так, в позу лотоса почти, скрестив стройные на диво ноги, и выгнуться еще, как кошка. Или пантера, Ира скорее пантера, а шея какая, посадка головы… А как она двигается! Только сиди и смотри, оторваться невозможно. Особенно после того, как поездишь по Европе… Господи, да как это им удалось! Как и кто сумел убедить женщину наплевать на свою наружность, по существу, разрушить ее естественные инстинкты?! Женщина, которая не стремится быть красивой, не хочет нравиться, увлекать, обольщать! Абсурд! Хотя чему тут удивляться, что мы сеяли, то и пожали, результат естественного развития постмодернистских идей, эстетика безобразия в ее прикладном варианте.

— Рита вовсе не дура, — сказала Ира. — Может, зануда немножко. Но не дура…

И ведь действительно Рита зануда, подумала она, если честно, не покривив душой, то неглупа, но зануда в самом деле, а видишь, какую повесть накатала. Удивительная штука это писательство, кажется, что слово оно и есть слово, кто хорошо говорит, тот и писать должен суметь, возьми ручку да собственные же речи и запиши, ан нет, сколько остроумных, искрометных людей, говорят — заслушаешься, а написать ни строчки не могут. Да что там болтуны, полно ведь блестящих журналистов, иногда от статьи не оторвешься, до того бойко, но кто и когда видывал, чтобы журналист до хорошей прозы дописался, прозаики до журналистики дописываются, это да, но чтоб наоборот… Хотя вот Рита же дописалась. Правда, тут немного иначе, статьи у нее как раз скучные, сплошное морализаторство, язык бледный, как пойманный с поличным убийца… хотя таким языком никого не убьешь, разве что в сон вгонишь, да не вечный, а самый обыденный, каким спят перед телевизором уставшие на работе люди, а что до чувства юмора, так в момент его раздачи всевышним Риточка видно в отъезде была. И что? Странное дело, повесть как будто кто-то другой писал, откуда-то и стиль взялся, и язык, и даже ирония появилась, хотя Рита и ирония не менее несовместны, чем гений и злодейство. Ирония, даже блеск. У этой унылой посредственности! Да? А не завидуешь ли ты ей, Ирина? — спросила она себя, возразила, что было б чему завидовать, но потом призналась себе: да, завидую. Потому что обнаружился божий дар не во мне, а в ней. И что толку, что ее муж не при ней, а при мне, и выгляжу я моложе, и вообще я и красивее, и умнее… — ее, — ее, а что толку? Умрешь, и через десять лет никто не вспомнит… да что умрешь, о том, что красивая была, уже через пять лет никто не догадается, об уме тоже можно еще при жизни забыть, если “посчастливится” дожить до старости, не условной, по циферкам, а настоящей, судить о красоте строений по развалинам могут только археологи, но не в этом дело, а в том, что все преходяще, и следа после себя не оставишь иначе, как что-то создав. А зачем, собственно, оставлять след, что за странные мысли тебя, Ирина, посещают, ты же не Юлий Цезарь, чтоб в двадцать три года, да пусть даже умноженные на два, тревожиться из-за бессмертия, бессмертие — забота мужская, во всяком случае, сотворенное бессмертие, а наш удел — отраженный свет, сияние Беатриче или Моны Лизы, подобное лунному. Так что же, упиваться существованием жирафы? Конечно, Ишхан не Леонардо, но кто знает? Сколько развелось знаменитых художников, которые толком рисовать не умеют, ляпают краски на холст, как попало, может, даже закрыв глаза или повернувшись спиной. А Ишхан не только скульптор, но даже и рисовальщик неплохой, это факт, так что неизвестно, сделают еще из жирафы великое творение, объявили же гением Модильяни, и теперь его подружка Жанна красуется в музеях… Но нет, не хочу! А кто тебя спрашивает, чего ты хочешь? Да и никому не ведомо, войдет ли Ишхан в историю, как художник или скульптор, может, скорее, в качестве мужа Риты?..

— На твоем месте, Князь, — сказала она, — я бы держалась за Риту покрепче. Талантливая она у тебя.

— Зачем мне ее таланты, — усмехнулся Ишхан. — Я сам талантливый. Двух гениев на семью многовато, а? Как считаешь?

И не поймешь, шутит или нет.

— А почему ты небритый ходишь? — спросила вдруг Ира. — Горячей воды, что ли, нет? Так электробритву купи. Или подарить тебе?

— Мода теперь такая, — сказал Ишхан, проведя машинально рукой по щеке.

— Фи! — произнесла Ира выразительно.

— Естественная реакция. Наш ответ Чемберлену, — туманно пояснил Ишхан, откликаясь скорее на собственные недавние мысли.

— То есть?

— Прекрасный пол стал выглядеть отталкивающе, вот сильный и ощетинился. В прямом смысле слова.

— Ну-ну! — Ира приподнялась и заглянула в большое зеркало, повешенное низко над приземистым комодом.

— Это к тебе не относится, — сказал Ишхан торопливо. — Это я вообще.

— Понятно. Прекрасный вообще, а сильный в частности? Несоответствие вышло. Пожалуй завтра я встречу тебя непричесанной, ненакрашенной и в старых тренировочных штанах Давида.

— Склонность к авторитарности женщину не украшает.

— Какая авторитарность? — удивилась Ира. — Свободный выбор.

— Завтра приду бритый. Обещаю.

— Сделай одолжение. Нет-нет, не притрагивайся ко мне. Терпеть не могу, когда колются.

— Ск-котина! — буркнула Рита, подобрала упавшую на пол тряпку, которую, протирая стол, непостижимым образом обронила, и сердито швырнула ее в мусорный ящик, пробормотав вслед: — Чтоб ты провалилась!

Непонятно было, впрочем, адресована ее реплика тряпке или себе, в последнее время она нередко испытывала хотя и минутную, но самую настоящую ненависть к тому неуклюжему существу, каким становилась, провозившись на кухне несчастных пару часов и ухитрившись при этом устать до изнеможения, до того, что слезы наворачивались на глаза, неуклюжему, неловкому, ронявшему все подряд, бившему без конца чашки и тарелки, чего прежде с ней почти не случалось, протиравшему один перепачканный шкафчик, чтобы тут же пролить какую-нибудь дрянь на другой, да вот сию минуту, перед тем, как за тряпку взяться, дрогнула рука, и яйцо вместо того, чтобы попасть в фарш, оказалось на столе. Иди убирай. Начинала невыносимо ныть спина, заставлявшая мыть посуду поэтапно, сводило пальцы рук, не говоря уже о почти не отпускавшей нудной боли в шее, левом плече, иногда груди, и это болело даже не сердце, чтобы можно было хотя бы свалить свои болячки на окружающих, на нечуткое к себе отношение, на всяческие мелкие беды, на саму жизнь, наконец, нет, ей докучал всего лишь вульгарный остеохондроз, так, во всяком случае, утверждал доцент-невропатолог из клиники, где работала Нара, и причин не верить ему Рита не находила, тем более, что и кардиограмма ничего не показывала. И если б еще все ограничивалось неполадками телесными! Но нет, время от времени она ловила себя на том, что забывает имена и названия, хуже, прочитав книгу, через месяц уже не может толком вспомнить ни сюжета, ни героев, ничего в голове не держится, даже собственные речи, иногда она принималась, как это свойственно людям немолодым, рассказывать во второй, если не третий раз ту же историю, хорошо еще дочери, впрочем, неизвестно, чужой мог и не остановить ее нетерпеливым “ты мне уже об этом говорила”, а просто пропустить рассказ мимо ушей, подумав при этом: “ну склеротичка”…

Она в последний раз заглянула в кастрюлю, надвинула крышку, до того момента приоткрытую, уменьшила огонь и села, но тут же снова встала и отдернула с распахнутого окна занавеску. Жара на кухне стояла невыносимая, собственно, и на улице тоже, хотя время было уже вечернее, та пора, когда начинает дуть обычный для летнего Еревана ветер, не прохладный, конечно, а горячий и пыльный, но все же приносящий хоть какое-то облегчение, но сегодня и ветра вроде не намечалось, и даже сквозняка никак не образовывалось, несмотря на то, что Рита открыла все окна и раздвинула все занавески, какие имела. И это в первых числах июля, в очередной раз подумала она безнадежно… впрочем, жара началась раньше, давно, еще… Когда она ходила на “Реквием” Моцарта? Двадцать восьмого мая, кажется? Билеты были почти дармовые, сто драмов, и народу набилось столько, что было совершенно нечем дышать, после концерта они с Гаюшик еще посидели в летнем кафе напротив, взяли мороженое, холодный сок, но легче все равно не стало. Жуткое лето! Хотя и в прошлом году, помнится, было не лучше. Глобальное потепление в действии? Правда, уверяют, что под этим грозным термином подразумевается всего лишь градус в столетие, но ведь раньше подобной жарищи не бывало… Или просто она стала более к жаре чувствительна, к жаре, к холоду, вообще к погоде. И не только к погоде. В юности ведь смены времен года не замечаешь вовсе, настала весна, и ладно, можно сменить пальто на плащ, да, именно так, главное, что волнует, было б тряпок в достатке, и движения природы позволяли демонстрировать то шубу, то сарафан, а вернее, себя то в шубе, то в сарафане, остальное просто приложение, это после сорока начинаешь замечать почки на деревьях, следишь за тем, как они медленно набухают, потом постепенно разворачиваются в малюсенькие ярко-зеленые листочки… А абрикосовый цвет? Двадцать лет она не подозревала, что невдалеке от их дома растут абрикосы, совсем недавно вдруг увидела белые, сплошь усыпанные цветами ветки низко, прямо перед собой… Собственно, в юности вообще ничего вокруг не видишь, внешний мир смутен и расплывчат, он лишь средство, источник ощущений, настолько сильных, что первичными кажутся они, а не мир, который их порождает. Даже, когда влюбляешься или воображаешь, что влюбена, тебе более интересны собственные чувства, нежели тот, кто их вызывает…

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Калле
Из серии: Армянская тетралогия

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Кариатиды предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я