При свете зарниц (сборник)

Аяз Гилязов

В сборник включены лучшие повести известного прозаика, созданные им за три десятилетия. Его произведения объединяет одна главная мысль о том, что только в беззаветной преданности родной земле, только в труде формируются прекрасные качества человека.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги При свете зарниц (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Три аршина земли

1

О том, что в четвёртом вагоне случилась беда, пассажиры узнали по радио. Вдруг прервалась на полуслове передача какой-то слащавой, убаюкивающей песенки и поездной радист трижды кряду повторил:

— Если среди пассажиров есть врач или фельдшер, просьба срочно пройти в четвёртый вагон!

В купе и коридорах засуетились. Посыпались предположения и догадки… Единственный человек, имевший отношение к медицине, ехал в самом хвосте поезда, в тринадцатом вагоне. Это была фельдшерица, уже в годах, направлявшаяся в Сочи. Радуясь тому, что на целый месяц избавилась от своих хлопотливых обязанностей, наслаждаясь покоем, она почти целый день спала и видела хорошие сны. Многократные призывы радиста придали смелости её спутникам. Они сначала осторожненько окликнули её, а потом принялись трясти.

— Вставайте. Пожалуйста! Проснитесь!..

Фельдшерица, должно быть, привыкла к тому, что её могут разбудить в любое время. Не вздрогнула, не удивилась. Приподнялась, села. Посмотрела на гряду бегущих за окном стройных сосен:

— Казань, что ли?

Она попросила соседей будить её на больших станциях.

— До Казани далеко ещё, — ответили ей. — Да вот беда тут приключилась…

В репродукторе, умолкшем на время, вновь зашуршало, и фельдшерица услышала умоляющий голос радиста:

— В четвёртый вагон… в четвёртый вагон…

Она проворно сбросила простыню, сдёрнула с крюка белоснежный платок, повязалась, мельком оглядев себя в зеркало, поправила воротничок и решительно шагнула к выходу.

В четвёртом вагоне бригадир поезда и проводники обступили в коридоре мужчину, курившего папиросу за папиросой.

— Так ведь трое суток уже едем! Трое суток! — который раз досадливо повторял бригадир. — Чтоб тебе прийти и сказать, что жена больна? Язык отсох, что ли?

Больше всех горячилась проводница четвёртого вагона, низенькая, кругленькая, словно мячик, толстушка.

— Скажет, жди! Он и меня-то, когда я вмешалась, крыл на чём свет стоит. Жена того гляди умрёт, а у него и думушки нет. Встанет с зорькой, облапит себя за плечи и дымит, и дымит… Весь вагон провонял своим табачищем!

Её дружно поддержали, кто-то философски заключил:

— Да, поезд не вертолёт. Не повернёт, куда хочешь. Проложили тебе, стало быть, рельсы, вот и катишь и катишь по ним…

Мужчину звали Мирвали.

Он молча слушал сыпавшиеся на него упрёки и, управившись с одной папиросой, прикуривал от неё другую. А если кто-либо из говоривших подходил слишком близко, он закрывал ухо левой рукой. Его угрюмая и немая строптивость вывела железнодорожников из себя, они начали кричать пуще прежнего:

— Жена ведь, жена!

— Не сердце, видать, у него, а камень!..

Мирвали повернулся к тому, кто сказал о его жене. Густые сросшиеся брови вдруг шевельнулись:

— Зря вы тут расшумелись!

Бригадир поезда взмахнул руками.

— Здесь шуметь мало!.. Взял больного человека в такую дальнюю дорогу! Тут и здоровому-то, ой-ой, как достаётся.

— С какой совестью повёз ты её в этакую даль? — возмущалась толстуха проводница, наступая на Мирвали, словно норовя боднуть его высокой грудью.

— Сама захотела!

— Знаем мы вас, мужчин! Всегда у вас жёны виноваты…

Бригадир жестом предложил ей помолчать и начал усовещивать Мирвали:

— Сказал бы вовремя, давно бы устроили в хорошую больницу.

— Чтоб поскорее избавиться?

— Вот и поразговаривай с ним! — Опять вмешалась проводница.

— Кто вас звал? — огрызнулся Мирвали. — Что вы привязались ко мне?… Поговорите с ней самой, спросите, почему едет в такую даль. Или думаете…

— Кто же кого везёт? — насмешливо спросил бригадир.

— Кто кого, спрашиваете?… — Глаза Мирвали горели, будто раскалённые угли. — С этого и надо было начинать!.. Эх вы!..

Фельдшерица открыла и закрыла двадцать дверей, пока наконец добралась до четвёртого вагона. По тому, как уверенно ступала она, собравшиеся поняли, что идёт самый нужный в эту минуту человек. Расступились, чтобы дать ей дорогу.

— Я фельдшер. Где больной?

Бригадир выступил вперёд:

— Мы уже совсем потеряли было надежду…

— Больной где?

— Вот здесь, в этом купе. Лежит.

— Что случилось? Кто такой? Давно? — спрашивала фельдшерица,взявшись за дверную ручку.

— Вот он должен знать, — сказал бригадир, указывая на Мирвали. — Это его жена.

— А вы у неё самой и спросите, — грубо ответил Мирвали.

Фельдшерица, поняв, что толку не добьёшься, с силой нажала на ручку и открыла дверь.

На нижней полке слева лицом к стене лежала больная, прикрытая белым одеялом. Седые поредевшие волосы беспорядочно разметались по подушке. Услышав, что дверь отворилась, она чуть приподняла голову и по-татарски спросила:

— Мирвали, до Казани далеко?

Фельдшерица была русская, она не поняла вопроса.

— Вы о чём, дорогая? Я фельдшер…

— Я думала, это муж, — сказала больная на чистом русском языке и, сжав зубы, с трудом повернулась к гостье.

— Он здесь, в коридоре. Может, позвать?

— Не надо.

Фельдшерица много лет проработала в больнице и теперь намётанным глазом с одного взгляда поняла, что положение больной тяжёлое. Везти её дальше в тряском и душном купе — значит, обречь на смерть… На столе рядом с банкой молока и земляникой в бумажном пакетике расставлены пузырьки и коробочки с лекарствами… Тут и валокордин, и валидол… До чего же худая!.. Стало быть, болеет уже давно.

Они поговорили о разных незначащих вещах, посетовали на тяжесть и хлопотливость дальних поездок. После этих обычных слов фельдшерица присела около больной. Взяла её влажную руку в свою.

— Где у вас болит?

Жена Мирвали тяжко вздохнула и, глядя на потолок, покачала головой:

— Ничего не болит, — и словно желая убедить себя в правильности собственных слов, повторила: — Ничего.

Помолчали. Затем больная печально сказала:

— Окно бы открыть… Мирвали против… Муж мой… Дым, говорит, набьётся… Ну и пусть набьётся!..

Фельдшерица бросила взгляд на мутное стекло. Клубы дыма то и дело словно бы приникали к окну.

— Пожалуй, и впрямь не стоит открывать. Паровоз чадит — просто жуть.

— Душно мне, — застонала больная через минуту. — Воздуха не хватает. Вышла бы, прогулялась в коридоре, да ноги что-то не держат. То ли дорога вымотала, подгибаются, будто ватные…

Нажал ли кто на тормоз — стремительно нёсшийся поезд вдруг резко дёрнулся. Пузырьки на столе звякнули, ударившись друг о друга. С верхней полки скатилась большая соломенная шляпа. Больная, лежавшая на краю, чуть не свалилась на пол — закрыла глаза и обеими руками судорожно вцепилась в одеяло.

— Как вы себя чувствуете?

Ответа не последовало. Фельдшерица быстро налила в стакан воды из бутылки, стоявшей на столе, и накапала валокордину. Затем расстегнула кофту и попыталась прослушать сердце, но вагонные колёса непрерывно стучали и, как она ни старалась, прослушать не удалось. Снова взяла руку больной и с трудом нащупала пульс. Он бился неровно, словно грозил вот-вот прерваться.

Фельдшерица поспешила в коридор.

— Её надо положить в больницу, — обратилась она к бригадиру, — нельзя медлить ни минуты.

Бригадир опешил:

— Что? Что?

— Сейчас же, сию минуту… Ни секунды нельзя ждать!

Бригадир уныло покачал головой и, как бы желая объяснить что-то, кивнул на окно, за которым бежали деревья и, отставая от поезда, словно падали друг другу в объятия.

— До Казани ничего сделать нельзя… Ни одной остановки.

— А далеко до Казани?

— Через четыре часа будем.

— Четыре часа?

— Раньше никак. Расписание.

— Через четыре часа будет поздно. Её нужно положить в больницу немедленно.

Проводники скучились в сторонке и пошептались.

— Раз состояние такое тяжёлое, сделаем остановку на станции Кудрявый лес.

— А больница там есть?

— Поблизости должна быть больница! — успокоил фельдшерицу бригадир и пошёл распорядиться об остановке поезда.

Мирвали преградил ему дорогу.

— Ну, что надумали?

— Что, что… Сделаем остановку и оставим её.

— Она сама так велела?

— Кто?

— Шамсегаян.

— Что за Шамсегаян?

— Моя жена!

— Я так велела! — вмешалась в разговор фельдшерица.

— Её нельзя оставлять… Нельзя класть в больницу.

— Это же… да это же какое-то варварство! — возмутилась фельдшерица.

Бригадир остановился в нерешительности, поглядывая то на Мирвали, то на фельдшерицу и не зная, идти или нет.

— Прежде у неё самой спросите. А то шуму не оберёшься.

— Какой шум?

— Она не хочет в больницу, она торопится в Карачурово. В родную деревню.

— Она никуда не доедет, — сказала фельдшерица, вконец потеряв терпение.

Проводники засуетились:

— Подъезжаем к Кудрявому лесу!

Бригадир ещё раз взглянул на Мирвали и, махнув рукой, побежал к машинисту.

Толстые губы Мирвали дрогнули. Сжав огромные, с детскую голову, кулаки, он с ненавистью уставился на фельдшерицу:

— Вам кажется, что вы всё понимаете!.. Ни черта-то вы не смыслите… Или думаете, я по своей охоте собрался в такую даль? Думаете, это мне не терпится доехать до Карачурова?… Эх вы!.. Скажите-ка ей, что её хотят высадить в каком-то Кудрявом лесе! Она всё равно не останется. Хоть на четвереньках, да пойдёт…

Когда поезд остановился, первым на платформу соскочил бригадир. За ним из вагона вышла фельдшерица… Станционные работники, удивлённые неожиданной остановкой поезда, сбегались со всех сторон, на ходу застёгивая кители.

Бригадир подал руку дежурному по станции.

— Больница далеко?

— В восьми километрах, — ответил дежурный, справляясь с последней пуговицей на кителе.

— Не близко! — Бригадир обернулся к фельдшерице, которая тоже слышала ответ дежурного. — Как быть?

— Оставить.

— Легко сказать! — укоризненно проговорил бригадир. — Восемь километров. Повезёшь, а она по дороге умрёт. Кому отвечать? Будешь потом всю жизнь мучиться, что оставил больного человека помирать.

— Но везти её дальше никак нельзя, — настаивала фельдшерица. — Она без сознания.

— Не такая уж это даль — восемь километров, — вмешался дежурный. — На лошади можно доехать.

— А где взять подводу?

— Подводы есть. Знакомые ребята едут в Караталлы за товаром. В сельпо.

Бригадир колебался. Фельдшерица принялась уговаривать его. Наконец тот согласился.

Дежурный побежал к станционной столовой за подводой. Бригадир и фельдшерица направились в вагон. Навстречу им с подножки соскочил Мирвали.

— Нельзя её здесь оставлять! Нельзя! Слышите?

— Что? Что?

Разозлившись окончательно, бригадир схватил Мирвали, чтобы оттолкнуть его с дороги, но, коснувшись крепких, будто каменных, плеч, сразу отказался от своего намерения. Можно было подумать, что под рубахой у Мирвали стальные латы. Хотя роста они были одинакового, но рядом с этим странным человеком бригадир чувствовал себя немощным и слабым, словно цыплёнок. Это почему-то ещё пуще рассердило его: смешно вытаращив глаза, он заорал:

— Прочь с дороги! Я тебя под суд отдам!

При слове «суд» смуглое, загоревшее лицо Мирвали вдруг побледнело, большие руки беспомощно опустились. Он посмотрел на бригадира, словно хотел проглотить его с костями, и освободил дорогу.

Пять-шесть человек вынесли из вагона Шамсегаян. Когда Мирвали увидел недвижное, словно безжизненное тело жены, ему стало не по себе. Как всё повернётся теперь? Как?

Дежурный привёл возчика стоявшей возле столовой подводы — белобрысого большеглазого деревенского парня с широким румяным лицом. Они взбили и расстелили на телеге ровным слоем душистое, перемешанное с клевером сено. Поверх возчик положил изрядно потёртую кожанку. Проводница четвёртого вагона принесла одеяло.

Фельдшерица сгрудила к изголовью побольше сена и вдруг заявила:

— Я провожу её до больницы.

Мирвали, раздражённый тем, что столько посторонних людей непрошено вмешалось в их жизнь, окончательно взорвался:

— Кто тебя просит? Ей никого не нужно, никого! Даже если сам Аллах со всеми своими ангелами придёт и прикатит бочку живой воды, и то ей не нужно!.. Или думаешь, она больницы ваши не видала? Думаешь, не знала, что больна? Всё знала! И на поездке сама настояла, и врачей звать сама запретила!

В душу бригадира закралось сомнение: «Если этому психу доверить больную, чёрт знает что может случиться. Как бы потом расхлёбывать не пришлось!..» Он тихонько окликнул фельдшерицу:

— Может, всё-таки дотерпит до Казани?

— Нет, — покачала головой фельдшерица. — Ей нужны покой и воздух.

Кто-то вынес и сложил около телеги багаж Мирвали: два довольно-таки увесистых чемодана, большой узел и сумку Шамсегаян. Возчик, поплевав с деловым видом на ладони, пристроил всё это на телеге и увязал чемоданы верёвкой, прикрученной к грядушке.

— Ну, родной, будь аккуратен. Счастливо вам доехать, — сказал бригадир.

Фельдшерица дала Мирвали бессчётное количество наказов. Тот, соглашаясь со всем, кивал головой. Кстати и некстати приговаривал:

— Да, да… Так и сделаю.

Поезд и лошадь тронулись почти одновременно и некоторое время шли рядом. Пассажиры, облепившие вагонные окна, показывали друг другу то на Мирвали, то на подводу, то на Шамсегаян и о чём-то горячо толковали. Мирвали опустил голову, чтобы не видеть любопытных взглядов. Вот поезд прогромыхал мимо и скрылся за поворотом. Только донёсся прощальный раскатистый гудок и долго ещё стонали рельсы.

Дежурный проводил их за переезд и затоптался на месте, смущённый тем, что вынужден покинуть их. Сказал на прощание:

— Пойду позвоню. Может, машину вышлют навстречу.

Возчик подал ему руку. Мирвали же не сказал ни слова.

Двинулись дальше.

Гнедая кобыла в щеголеватой ременной сбруе катила телегу легко, будто играючи. Возчик то шёл рядом с лошадью, то шагал вровень с телегой — поправлял одеяло, подтыкал сено. Повернувшись к Мирвали, он шёпотом спросил:

— А что у неё болит?

— Не знаю… Врачи толком ничего не говорят.

Вдоль линии шла широкая полоса молодого березняка, обрамлённая кустами акации. Затем дорога вклинилась в высокую рожь. Глядя на ровные ряды посевов, на нежные, в белесой пыльце колосья, Мирвали принялся придирчиво выискивать недоделки и огрехи. Но не нашёл. Видно, работали люди, знающие цену земле. Только в одном месте машины, должно быть, чтоб разминуться, проехали по посевам, проложили по два чёрных следа, перемешав уже наливавшиеся колосья с бурой землёй. Увидев эти следы и до времени пожелтевшую рожь, Мирвали ядовито усмехнулся. Ага!..

Оказалось, что и возчик принял это близко к сердцу.

— Бывают ведь люди, абый! — сказал парень, прищёлкнув языком, и указал на загубленную рожь.

Мирвали стал оправдывать шофёров:

— Дорога узка! Вот и потоптали…

Возчик, заложив руки за спину, зашагал рядом с Мирвали.

— Нельзя же из-за того, что дорога узка, хлеба губить!.. Немало и широких мест. Увидел машину — подожди. Не на пожар едешь.

— Случается, что ждать не с руки… Ни с чем не посчитаешься…

С тех пор как въехали в поле, в ушах Мирвали стоял какой-то неумолчный звон. Он замедлял шаги, силясь разобрать, что это такое. Извёлся, пока понял, что звенит обступившая его тишина, — уши за трое суток привыкли к беспрестанному перестуку колёс, скрежету и гудкам. Вообще-то поле было не совсем безмолвным: в посевах и по обочине дороги верещали кузнечики, проносился по ржи ветерок. Но что значит такая малость, как стрекот кузнечиков, если человек трое суток жил в непрестанном грохоте идущего поезда!

Дорога шла прямо-прямо. Поле было ровное-ровное. Вот эта прямизна и неоглядная равнина выводили Мирвали из себя, раздражали, тревожили. К тому же эта прямая ровная дорога похрустывала под ногами, будто корка пшеничного хлеба, только что вынутого из печи, рождая в затылке Мирвали ощущение ноющей боли. Должно быть, недавно прошёл дождь…

Мирвали старался ни о чём не думать. Но впереди тянулась длинная прямая дорога, вокруг до самого горизонта раскинулось ровное поле, поэтому мысли, как их ни придерживай, разбегались в разные стороны, и Мирвали стало не под силу поспевать за ними. Когда же эти путаные думы и отрывистые впечатления замолкали, в душе Мирвали, как он ни упрямился, как он ни хотел отмахнуться, настойчиво всплывал всё тот же вопрос: «Куда это ты едешь, Мирвали? Куда ты надумал возвращаться?…»

Шамсегаян вдруг очнулась, открыла глаза и увидела над собою высокое-высокое синее небо. Долго вглядывалась, не понимая, откуда оно взялось. Куда её везут? Кто он, этот большеглазый парень, жалостливо уставившийся на неё?…

Она опёрлась на локти, приподнявшись, осмотрелась. И увидела Мирвали. Шевельнула губами. Возчик подошёл к Мирвали.

— Кажется, пить просит…

Но не пить просила она. Мирвали хорошо понял, что сказала Шамсегаян, чуть шевельнув губами. Понял, в ярости сжал кулаки и крепко выругался про себя.

— Что она сказала?

— Не слышал разве?

— Слышал, да не совсем разобрал.

— Она… спрашивает, далеко ли ещё до Карачурова.

— Далеко… — протянул возчик. — От Кудрявого леса считают шестьдесят пять вёрст. — Радуясь случаю поговорить, возчик сдвинул на затылок покрытую пятнами мазута фуражку с широким козырьком, из-под которого выбились мягкие волосы, и, откровенно гордясь тем, что парень он бывалый, добавил: — Приходилось бывать!.. И нынче весной проезжали. Большая деревня, очень большая. А как же!..

Мирвали намеренно старался не глядеть на Шамсегаян. Не спросила, почему они не в поезде, не поинтересовалась, собрал ли он, увязал ли вещи. Только одно знает — подавай ей Карачурово! Сколько можно жевать одну и ту же жвачку? Раз вышли в дорогу, стало быть, доберутся! И возчик вон говорит, что Карачурово на месте, ни молнией его не сожгло, ни в преисподнюю оно не провалилось!

Так шёл Мирвали, думая о своём. Но вот губы Шамсегаян опять шевельнулись, и на этот раз её слова разобрал даже возчик:

— Зря они испугались там… В поезде, говорю… Пока не вернусь в Карачурово, я не умру!.. Не умру!

Сердце Мирвали бешено заколотилось. А тут, как назло, возчик задал неуместный вопрос, будто вонзил нож в самое сердце:

— В Карачурово, стало быть, держите путь?

Совсем неожиданно парню ответила сама Шамсегаян:

— Да, в Карачурово возвращаемся.

Парень оживился:

— Откуда же это вы едете? Издалека? Надолго?

Опасаясь, как бы Шамсегаян не наговорила лишнего, Мирвали поспешил вмешаться в разговор.

— Очень издалека! Оттуда! — сказал он, кивнув головой куда-то назад.

Словно бы подтверждая его опасения, Шамсегаян снова зашевелилась, приподнялась, опёршись на локти, и, повернувшись лицом к солнцу, блаженно улыбнулась. На её щеках, испещрённых мелкими морщинками, выступил неяркий румянец. Мирвали поразился: его жена, уже с весны мучившаяся тяжёлой болезнью и не поднимавшаяся с постели, его Шамсегаян вдруг рассмеялась, залилась счастливым воркующим грудным смехом, точь-в-точь как в девичестве.

— Мирвали, слышишь? Жаворонок! Полевой жаворонок!..

Он впервые за всю дорогу посмотрел на небо. Яркие лучи солнца так высоко раздвинули небесный купол, что он, как ни старался, но разглядеть жаворонка не смог. Небо синее-синее!.. Только кое-где плывут облачка. Но и они были лёгкими и прозрачными, словно детские печали, тень от них, не достигая земли, растворялась где-то на полпути. И всё же жаворонков Мирвали услышал. В самом деле, поют! Много их. Возчик приставил широкую ладонь ко лбу, тоже выискивая жаворонка.

— Жаворонков тьма! — сказал он, вызывая спутников на разговор.

Только ничего из этого не вышло. Не смогли жаворонки развязать язык Мирвали. Между тем переднее колесо начало противно поскрипывать. Возчик раза два легонько пнул ногой ось. Измазав руки в дёгте, ослабил чеку, но скрип не прекращался. Шамсегаян взглянула на раскрасневшегося от усилий парня и попросила:

— Оставь. Пусть скрипит. Это же так приятно…

Потихоньку они привыкли к голосу поля. Поскрипывала телега, неумолчно пели жаворонки, наперебой трещали кузнечики. Возчик обиделся на Мирвали. Он прошёл вперёд, выдрал куст полыни и принялся отгонять крупных зеленоглазых слепней. Шамсегаян, забыв обо всём на свете, словно бы заворожённая, не отрывала глаз от хлебов.

— Рожь пахнет! — восторженно сказала она немного спустя. — Дышать в удовольствие. Ой, есть же на свете счастливые люди! Не то что в городе…

Мирвали не понравилась словоохотливость жены.Он довольно резко сказал:

— Смотри, опять надорвёшься.

Шамсегаян ласково усмехнулась.

— Теперь нет. Не надорвусь. Раз уж доехала сюда, ничего со мной не будет!.. Только вот васильков совсем не видать. Раньше, в наше время, во ржи всегда попадались васильки.

Возчик отбросил в сторону измочаленную полынь.

— И сейчас они есть! Трактор, конечно, глубоко пашет, не даёт сорнякам жизни. Но васильки и теперь попадаются.

И Мирвали, и парень стали поглядывать по сторонам. Вскоре возчик обрадованно вскрикнул:

— Вот! Говорил же я!

Он сорвал во ржи у дороги ветвистый весь в цвету стебель и протянул его Шамсегаян.

— Возьмите, апа!

Шамсегаян взяла цветы. Поблагодарила парня и прикрыла лицо васильками, слегка пахнущими мёдом и влажной землёй.Не выдержала — заплакала.

При виде слёз, блеснувших между цветами, в душе Мирвали пробудилась, затеплилась надежда. Может, теперь они договорятся и уже не станут возвращаться в Карачурово. Доедут до больницы, передохнут и повернут назад. Зачем ей тащиться в Карачурово! Поля там точно такие же, и те же жаворонки чирикают.

Вот какая мысль вдруг осенила Мирвали, расстроенного тем, что нежданно-негаданно пошли прахом все его обдуманные в поезде планы: доехать до Казани и под каким-нибудь предлогом самому задержаться там, а в Карачурово отправить Шамсегаян одну. Внезапно вспыхнувшая надежда на благополучный исход поездки придала ему смелости. Он игриво хлопнул возчика по спине огромной ручищей:

— Ну как, далеко ещё до больницы?

— От того вон поворота четыре версты.

Ага, значит, эта невыносимо прямая дорога должна сейчас куда-то повернуть!

Они уже подходили к повороту, когда навстречу им выскочила машина скорой помощи. Из кабины вышел высокий, совсем ещё молоденький врач и торопливо направился к ним.

Шамсегаян заупрямилась, говорила, что не хочет в машину, что здесь ей веселее, но всё же пришлось расстаться с телегой.

Откуда-то дохнуло ветерком. Посреди плавно заволновавшейся ржи остался только один возчик, приставивший ладошку к белёсым бровям. Гнедая кобыла воспользовалась случаем, потянулась к обочине и, пошевеливая мягкими губами, принялась поедать нежные сочные колосья. Возчик, обычно поднимавший страшный шум из-за каждого колоска, сегодня промолчал. И долго стоял, поглаживая кобылу по холке и провожая глазами машину. Вот она повернула, въехала на косогор, исчезла. Над полем носился только какой-то непривычный, чуждый, горьковатый запах бензина и лекарств.

Жаворонки самозабвенно заливались в своём доме под синим куполом. Веял освежающий ветерок. Пылила дорога.

2

Из деревенской больницы даже самая маленькая новость мигом попадает на улицу: если белёсая машина на бешеной скорости проскочит в ворота, так и знай, вот за этими окнами, задёрнутыми лёгкими занавесками, кто-то борется с безжалостной смертью, чья-то судьба брошена на весы… Кто перетянет?…

В таких случаях женщины, живущие по соседству с больницей, плотно закрывают окна, чтоб шум и суета в доме не вырывались наружу. Мальчишки и те понимают что к чему и уходят играть подальше, к реке. Не успеет улечься пыль, поднятая машиной, как улица настороженно затихает.

Шамсегаян лежит при смерти…

Мирвали ещё об этом не знает. Он уже около часа сидит под навесом во дворе больницы, время от времени поднимает голову, подолгу смотрит на дверь, и всё ему кажется, что Шамсегаян выйдет оттуда на своих ногах.

Но вдруг в больнице прекратилось всякое движение, и это заронило в его душу тревогу. Во двор в сопровождении пятнистой облезлой собаки забрёл было мальчишка лет семи с веснушчатым носом. Однако и они не нашли здесь ничего занятного. Мальчонка покрутился около Мирвали и стал как вкопанный, сосредоточенно ковыряя в носу и поглядывая исподлобья на чужого большого человека. Собака прошлась несколько раз, робко помахала хвостом и обнюхала сапоги, ставшие от дорожной пыли серыми. Мирвали на мальчонку даже не взглянул, а на собаку крепко выругался и топнул ногой:

— Пшёл!..

Он сидит на берёзовом чурбаке, трухлявом от долгого лежания в тени на сырой земле. Времени, видно, прошло порядком: вокруг чурбака валяется множество окурков. Косые лучи солнца заглянули под навес, подогревая спину Мирвали. Одной рукой он перекатил берёзовый чурбак и устроился там, куда ещё не доставало солнце. Громко зевнул, прикрыв рот ладошкой, и, уставившись на тихие, закрытые белыми занавесками окна, пожал плечами: «И чего они там копаются?»

Когда Шамсегаян унесли в больницу, он сказал врачу:

— Уж поскорее там, пожалуйста.

А они, видать, не торопятся… Им спешить некуда. А вот Мирвали не терпелось поделиться с Шамсегаян своими соображениями, поскорее добиться её согласия и успокоить душу. Не то с ума сойдёшь от мыслей.

У Мирвали кончились папиросы. Он яростно начал рыться в карманах, и когда ему попались железнодорожные билеты, в сердцах скомкал их и кинул в дождевых червей, которые, норовя скорее зарыться в землю, копошились на том месте, где раньше лежал чурбак.

Внезапно пахнуло чем-то очень знакомым, но почти забытым. Мирвали вытянул толстую шею и, раздувая ноздри, принюхался. Запах плыл со стороны высокого тесового забора. Мирвали поднялся с чурбака и направился туда. Осмотрев одну за другой плотно сбитые доски, обнаружил круглую дырку размером в бычий глаз. Отверстие было низко, пришлось нагнуться так, что у него хрустнуло в лопатках. По ту сторону был сад, и на грядках росли ночные фиалки[6]. Эти цветы, днём при солнце стыдливо смежающие ресницы, сейчас ещё не совсем раскрылись. Только те, что попали в тень от забора, тихонечко, как бы тайком, расцвели и изливали одуряющий сладкий аромат. То ли оттого, что он стоял наклонившись, то ли от запаха цветов — у Мирвали вдруг закружилась голова. Широко раскинув руки, он прислонился к забору икрепко, до боли в глазах, зажмурился…

В год, когда они поженились, Мирвали очень хотел, чтобы у них был ребёнок. Как-то в разговоре с Шамсегаян у него даже вырвалось, что если окажется дочка, то назовут её Миляуша[7]. После этого Шамсегаян невесть как и откуда раздобыла семена ночной фиалки и каждый год сеяла их под окнами в палисаднике. Растила их с любовью, поливала, рыхлила, полола. Да… Фиалки росли, только маленькой Миляуши, той самой живой Миляуши, которая в их мечтах давно уже бегала между грядок, поблёскивая круглыми, будто пуговки, глазами, всё не было…

Он вздрогнул иподнял голову. Девушка в белом халате крикнула ему с больничного крыльца:

— Абый, идите-ка сюда!

— Что такое?

— Абый, мы очень вкусную кашу сварили. С дороги-то вы, наверно, проголодались…

«Гм… Каша… Больничная каша!..» — Онбрезгливо сморщил нос:

— Я не хочу есть!..

Шамсегаян лежит при смерти…

Только молодой врач сельской больницы не хочет примириться с этим. Правда, Шамсегаян, должно быть, пережила очень много тяжёлого и горького. Сердце её изношено, надорвано и уже не в силах бороться, однако он должен помочь! Смерть, она безжалостна, и её можно победить только упорной борьбой… Вся жизнь человека — это борьба со смертью… Бороться… бороться… Так думает врач.

Шамсегаян лежит при смерти.

Одному Мирвали не говорят, насколько тяжело её состояние. Никто не хочет сообщить такую весть. Это ведь только у радости лёгкие ноги.

Сколько можно ждать? Скорее бы поговорить с Шамсегаян!..

У Мирвали теперь только одна мысль: вот Шамсегаянпоправится, и они сядут друг против друга и поговорят. (Не то всё ходила, обижалась, что никогда-то не сядут, не поговорят друг с дружкой!) И всё станет на свои места. Не захочет же она в ясном уме загнать Мирвали в этот ад! Хоть бы немного пришла в себя, хоть бы немного к ней вернулись силы. Дорога измучила её… Только бы поправилась. Он бы знал, как уговорить её… Сказал бы: хватит. Довольно. Они в Татарстане, на родной земле, в знакомых краях. Приехали, посмотрели. Чего же ей ещё надо? Что пользы тащиться в Карачурово? Или там есть братья и сёстры, которые ждут их не дождутся? Как бы не так, ждут и блинов напекли! Всё седьмая вода на киселе!.. И то неизвестно, живы они или нет. Может, тоже судьба невесть куда поразбросала… Нет! Если надо, поживут в этой деревне денька два, в крайнем случае недельку, однако отсюда Мирвали шагу дальше не сделает! И Шамсегаян в Карачурово не отпустит! Хватит… В минуту душевной слабости он согласился на поездку, но теперь всё! Не вечно же ему быть мягким, будто воск…

Вдруг его словно ударило обухом, голова пошла кругом, и всё разом спуталось: а если Шамсегаян умрёт?!

До сих пор болезнь жены не очень-то тревожила ипугала Мирвали. Иногда он даже подумывал, уж не притворяется ли она, не хитрит ли, чтобы заставить его вернуться в Карачурово. Вот доедут они до Казани, вскочит вдруг на ноги больная Шамсегаян и, смеясь, станет перед ним: видишь, я же лежала так, понарошку! Мирвали всегда мерещилось что-то в этом роде…

В самом деле, что, если она умрёт?

Он притопнул, стряхивая пыль с сапог, подтянул голенища икрупными шагами направился к дверям больницы. Нет, нельзя ей здесь умирать. Нельзя! Надо без околичностей поговорить и с врачом, и с Шамсегаян.

Мирвали был уже у крыльца, когда откинулся краешек марли, прикрывавшей дверь, и оттуда, пригнувшись, вышла давешняя девушка.

— Абый… Вас жена зовёт. Доктор тоже просил зайти.

Зовёт? И врач разрешает? Добро. Видно, он догадался, что Мирвали до зарезу нужно крупно потолковать с женой! Он накажет Шамсегаян не сдаваться, крепиться. Пусть выздоравливает. Только бы удалось поговорить сглазу на глаз. А ведь, поди, и эта девчонка увяжется за ним, да ещё врач будет стоять таращиться… Нет, Мирвали попросит их выйти. Хватит, уже трое суток он лишён возможности остаться наедине с женой… Ведь не грех, если они минуту-две поговорят без свидетелей! Постой! А почему они вдруг позвали его? Что-то там случилось?…

— Абый, или вы не слышите?

Довольно-таки долго простоял Мирвали в задумчивости, вцепившись пальцами в перила крыльца.

— Слышу, слышу!

Они вместе вошли в больницу.

В полутёмном прохладном коридоре можно было различить нескольких больных в серых халатах. Доски только что вымытого дожелта пола прогнулись, заскрипели под ногами Мирвали. Девушка с удивлением оглянулась назад. В её огромных глазах сквозила печаль. Мирвали спохватился и пошёл осторожнее, ступая на носки. Дошли до узкой двери с облупившейся краской. Девушка сняла с вешалки белый халат и молча подала Мирвали. Халат с нелепо куцыми рукавами был очень тесен в плечах.

— Сюда.

Мирвали вошёл в небольшую комнату. Здесь, на единственной кровати, прислонившисьспиной к подушке, полулежала Шамсегаян. Щёки у неё разрумянились, она помолодела, похорошела. Рядом стоял высокий врач и мягким голосом убеждал Шамсегаян не волноваться и поменьше разговаривать. Шамсегаян увидела мужа, но разговор с врачом не прервала, так увлеклась.

— Наш народ, уж исстари повелось, он землёй живёт, не надышится на неё… Я и сама смолоду страсть как любила работать в поле!.. Придёт весна, не хочется, бывало, ив избу заходить. А ведь тяжело! В страду, случалось, по две недели чулок не снимала — некогда! И всё же весело!.. Неспроста любимой птицей наших дедов был полевой жаворонок, любимым праздником — праздник плуга — Сабантуй. Ой, как весело праздновали!

Врач ответил, что Сабантуй и теперь хорошо празднуется, хотя по сравнению с прошлыми годами бывает не так людно. Затем он обратился к Мирвали:

— Ближе подойдите, ближе!.. Только не давайте больной много говорить. Ей нужен покой, отдых.

Мирвали опустил веки в знак согласия. Шамсегаян с грустью взглянула на мужа. И, словно боясь отпустить врача, опять заговорила о яблонях, растущих под окнами, о мальчонках, только что пробежавших по улице. Врач односложно отвечал ей и наконец вышел, забрав с собой девушку, поджидавшую у порога.

— Пожалуйста, не засиживайтесь, — попросил он напоследок.

Они остались с глазу на глаз. Мирвали тяжело вздохнул, почесал затылок, повёл плечами и ненашёл что сказать. Мирвали, конечно, знал, что самое целебное лекарство для больных — это ласковое слово, одобрение и утешение. Но у него язык не повернулся сказать такое слово. Если на то пошло, сама звала. Пусть сама и начинает разговор!..

Однако Шамсегаян тоже молчала. Долго глядела в угол, на тумбочку в углу, на цветы на тумбочке… Она думала, подбирала слова помягче, но, ничего не придумав, чуть приподнялась и сказала просто:

— Мирвали, я умираю.

Это было как гром среди ясного неба. Устремив на Шамсегаян погасшие глаза, он силился осмыслить услышанное.Как же это так, ехала, твердила: не помру, не помру — и на тебе! Что же это такое?

— Очень уж ты оброс… Хорошенько побрейся… В зелёном чемодане новые брюки. И рубаху в полоску надень… Булочки, поди, зачерствеют. Но не выбрасывай куда попало. Есть у тебя такая привычка!.. Там у них, наверно, лошади имеются… Словом, сам смотри!..

«И это весь разговор? Шамсегаян, бестолковая! При чём тут борода и рубаха?… Булочки! Да пропади они пропадом!» — думал Мирвали, но сказать вслух не осмелился.

— О чём ты, Шамсегаян?

— О деле говорю.

— Что ты мелешь?

— Поговорить бы надо, Мирвали… Да вот слов нет! Это-то и горько! Чувствуешь, что жизни осталось, будто ниток на один стежок, а слов нет… Я уже забыла, как разговаривать с тобой… Не обижайся!

Она замолчала.

— Что же это получается?

Шамсегаян не ответила. Рукой указала Мирвали место около себя на кровати.

— Сядь-ка вот сюда… Поближе подвинься… С тех пор как я захворала, ты и не подходил ко мне. Очень я исхудала?… Из вагона и то чужие люди вытащили…

— Опять ты считаешься обидами?

Шамсегаян будто не расслышала.

— Мирвали! — мягко окликнула она его. — Моя последняя воля. Отвезёшь меня в Карачурово и там похоронишь.

— В Карачурово? — переспросил Мирвали испуганно.

— Да. Хватит, довольно намыкались, шатаючись по свету! И откуда у человека столько терпения берётся?

— И что ты надрываешь моё сердце пустыми разговорами!.. Выглядишь ты совсем хорошо. Вот поправишься, станешь на ноги… Я-то пришёл было к тебе, чтобы совсем о другом потолковать.

— О чём это, Мирвали? — спросила Шамсегаян, насторожившись.

Он немного подумал и решил не говорить.

— Потом, как поправишься.

Шамсегаян, усмехнувшись, покачала головой и повторила:

— Довези до Карачурова! И сам там оставайся.

— Я?…

— Земляки потеснятся, приютят… Расскажешь им обо мне. Смотри же, не забудь, не поленись. Наверно, кое-кто помнит ещё… Хотя воды-то много утекло… Тридцать лет! Это же целая жизнь, а, Мирвали?… Народились и выросли новые люди. А мы с тобою их ине видели… Тридцать лет!

— Да-а…

Раздался осторожный стук. Мирвали обернулся. Дверь слегка приотворилась. В просвете горели огромные глаза девушки.

— Не уходи, посиди ещё, — сказала Шамсегаян.

Мирвали кивнул девушке и посмотрел на жену. Как бы ища опору, она сжала руку мужу и подвинулась к нему.

— На кладбище, ближе к Дубовой улице, есть берёзка. Она растёт в уголке, обнявшись с сосной… Высокая сосна! Если не будут против, похорони меня там. Когда жили в Карачурове, как поженились мы, я всё заглядывалась на них… Растёт берёзка себе, прижавшись к большой сосне… Казалось, и мы так будем жить.

— Врач-то что сказал? — Мирвали вздохнул и расстегнул ворот рубахи.

— Что ему говорить? Он-то старается. Утешает. Заставил принять лекарство, сделал уколы… Не тело, а душу мне надо лечить!.. Скоро, говорят, настанет такое время, когда ничто не будет терзать человеку душу. Кто знает. Не смогла вернуться в Карачурово на своих ногах и поклониться землякам. Ушли не попрощавшись. Тёмной ночью, тайком, словно волки. Не диво, что душа изболелась…

В дверь снова постучали.

— Побудь ещё, — опять попросила Шамсегаян.

— Это очень уж давние дела, — сказал Мирвали, недоумевая.

— Да, давние! Поэтому ты возвращайся, искупи наш грех: зайди ко всем родичам, ко всем землякам и передай поклон от меня. Скажи, что очень стосковалась! Подарки в чемодане. Сам смотри, кому что… Не забудь о ребятишках!.. Мирвали, отодвинь-ка занавеску!

Он поднялся, потянул занавеску в сторону, тонкая ткань, прикреплённая внизу гвоздиком, тут же порвалась. Наблюдавшая за мужем Шамсегаян осуждающе покачала головой:

— Разорвал-таки. Руки у тебя жёсткие, несуразные руки.

Лучи солнца заполнили комнату.

— И в Карачурове, наверно, такая же погода… Скоро будут дёргать горох… Жать рожь… Никто, наверно, не ждёт, чтоб приехала Шамсегаян… Никто не скучает о ней… Словно как и не жила на свете! Дитя человеческое, будто ведро с водой — свалилось и вылилось всё… Нет, Мирвали, мы с тобой были слишком жестокими к себе, самым дорогим не дорожили…

Мирвали, в жизни не разговаривавший с женой о таких вещах, слушал её с каким-то отчуждением. Хоть бы врач вернулся, что ли, или та девушка! Хоть бы в дверь постучали!

— Врач сказал, что Карачурово в той стороне. Я уже справлялась, — вполголоса сказала Шамсегаян и снова попыталась по возможности ближе придвинуться к Мирвали. Кровать была узкая, неудобная. — Смотри не вздумай хоронить меня тут. Довези до Карачурова и сам оставайся там… Не станешь же, словно бродяга, один-одинёшенек шататься неизвестно где. Там твои корни, там родимая земля. Всего-то, говорят, пятьдесят восемь вёрст. Там вот, недалеко…

Еле заметным движением ослабевшей руки Шамсегаян подняла с места огромного, как медведь, Мирвали. Он встал, прислонился к переплёту окна и посмотрел вдаль, на бескрайние поля. Постоял, затем резко обернулся.

— Шамсегаян! Не могу я вернуться туда! Нельзя мне. Не неволь. Нельзя…

Шамсегаян, пока он глядел туда, где было Карачурово, как-то странно вытянулась на кровати и молчала.

— Шамсегаян!

Перед больницей круто остановилась мчавшаяся на предельной скорости машина, из которой вылезли люди в белых халатах…

Когда врачи, прибывшие из районной больницы, вошли в маленькую палату, Шамсегаян уже навеки распрощалась с белым светом.

Мирвали стоял остолбеневший, без слёз, без слов. Его с двух сторон взяли под руки и вывели на свежий воздух. Прибывшим из района ничего не оставалось, как подтвердить, когда и по какой причине произошла смерть.

Мирвали снова сидел на том же берёзовом чурбаке. К нему подошёл молоденький врач, казавшийся без халата ещё более высоким.

— Абый!

— А?… Что такое?

— Наши возвращаются в район… Хоть крюк порядочный, но они согласны довезти покойницу до Карачурова…

— До Карачурова, говоришь? И ты, значит, про то же?…

— Она говорила, что вы туда едете…

— Туда… туда… Только с ними я не поеду.

— Почему?

— Так.

— А то мы на своей машине проводим.

— И ваша машина не нужна.

— Почему?

— Коня ты мне дай, коня! Если уж не смог сохранить ей жизнь, то не поскупись, дай коня!

Врач на секунду задумался.

— Что ж, ладно. И подводу дадим, и возчика.

— Возчика не надо. Один повезу… Не бойся, не украду коня.

— Я не боюсь.

— Если нужно, документы свои оставлю… Пойми, не хочется видеть мне живых людей!.. Коня обратно приведу… Я туда ненадолго… Быстро обернусь… Очень быстро!.. И папирос бы мне… Пачку бы!

Врач мотнул головой в знак того, что документов ему не надо. Достал из кармана брюк пачку «Беломора» и коробок спичек. Около ворот, усевшись на землю рядом с пятнистым облезлым псом, плачет мальчонка. Нос у него в веснушках,ноги в цыпках.

Из огромных глаз девушки падают крупные слёзы…

Ветер крутится по двору, ласкает грядку с ночными фиалками и относит на улицу их сладкий аромат…

На телеге, застеленной мягким сеном, васильками и клевером, вытянулась, устремив лицо в лазурно-золотистое небо родимого края, Шамсегаян…

Конь фыркает, опасливо косится на странную поклажу, роет копытами землю, и мелкие комья летят из-под его ног, словно стайка перепуганных птиц…

Врач стоит, положив ладонь на нагретую солнцем верею[8]. Рядом сёстры и санитарки. Провожают. Телега катится по улице ровно, бесшумно.

На белых-белых гусей, сидящих на зелёной мягкой мураве, на мгновение падает большая чёрная тень Мирвали…

3

Сперва скрылись из глаз перегородившие деревню вдоль и поперёк всевозможные ограды, заборы и обвитые хмелем плетни с горшками и кувшинами на колышках, пелёнками и старыми серпами, затем не стало видно пожарной каланчи, сбитой из серых покорёженных досок, и пожарника, со скуки уныло подперевшего щеку; наконец исчезли окутанные вечерней влажной мглой тополя, росшие по берегам пруда и под мостом…

Деревня осталась позади…

Он так и не спросил, что это за деревня. Выехал за околицу и не оглянулся назад. Больше того, когда встречные с любопытством ощупывали глазами его фигуру, коня и телегу, он даже ни разу не поднял головы, не посмотрел на них и не ответил на несмелые приветствия. Ему всё казалось, что кто-то остановит его и, обдав холодом сердце, дрожащее мелкой дрожью, словно вот-вот выскочит из груди, громко и сердито крикнет:

— Эй, куда это ты держишь путь? Кто ты такой?

Только б не остановили, только б не спросили.

Но никто не крикнул и никто не задержал. Все спешили управиться с делами засветло. На мгновение остановятся, посмотрят на Мирвали и идут себе мимо. Конь тянет ходко, шлёпая копытами но пыльной колее. Чтоб не отстать, Мирвали обеими руками вцепился в гладкую, блестящую, словно кость, заднюю перекладину телеги.

Они движутся на запад. Там Карачурово.

Сказали, что до Карачурова пятьдесят восемь вёрст…

В зелёном чемодане новые брюки… В сером чемодане гостинцы…

Пятьдесят восемь вёрст. Далёкое ли это расстояние? Много ли это — пятьдесят восемь?…

Нынче им обоим — Шамсегаян и Мирвали — стукнуло по пятьдесят восемь лет.

Что больше: пятьдесят восемь вёрст или пятьдесят восемь лет? Если ехать быстро, пятьдесят восемь вёрст, может быть, удастся одолеть за ночь… Деревню-то вон как живо проехали… Деревня, больница… На перилах больничного крыльца кто-то перочинным ножом вырезал «люблю»… А почему эти странные цветы раскрываются только ночью?…

Пятьдесят восемь вёрст. Их можно пройти вот так: не поднимая головы, не оглядываясь назад…

Пятьдесят восемь лет… А что? Мирвали и их сумел прожить, не оглядываясь назад. А почему он не оглядывался? И почему только сегодня, вот здесь, в пустынном поле, вдруг вспомнил, что им по пятьдесят восемь? Почему он и теперь боится оглянуться? Когда в нём угнездился этот страх?

Когда-то он был бойким и шальным мальчонкой, как эти ребятишки, что гурьбой завалились в телегу и со смехом и гоготом возвращаются в деревню.

И он был крепким, как дуб, и стройным, как эти встречные парни, ладные и красивые, хоть и идут они запылённые с ног до головы.

И почему он не улыбчив, не радостен, как эти почтенные люди, шагающие за возами душистого сена?…

— Почему?…

Пятьдесят восемь вёрст предстоит пройти, а пятьдесят восемь лет остались позади… Он вполголоса начал повторять про себя:

— Пятьдесят восемь… пятьдесят восемь…

Это навязчивое число вытеснило все другие мысли и чувства. Куда ни повернись, ему мерещатся пятёрки и восьмёрки. Дуга круглится, как опрокинутая пятёрка. Придорожные травы выгнулись и сплелись в нескончаемую вереницу всё тех же пятёрок и восьмёрок… Он зажмурился и снова вцепился в перекладину.

Телега катилась под уклон. Конь пошёл мелкой рысью. И всё же Мирвали показалось, что они продвигаются очень медленно. Не поднимая головы, он прикрикнул:

— Но-о, лошадушка!

Дорога пересекла картофельное поле, затем углубилась в пшеницу. Дальше пошли лощины, буераки. По лощинам проносились струи тёплого влажного воздуха, отдающего болотом. Когда он был ещё совсем маленьким, если они, возвращаясь с поля, попадали в такую парную струю, отец говаривал: «Этот тёплый воздух напускают черти. Они сидят вон в тех глубоких ямах и, увидев верующих людей, горестно вздыхают…»

Детство… Отец… Откуда вдруг всплыли эти воспоминания? В каких уголках памяти, для чего сохранились они?

Удивлённый тем, что творится в его собственной душе, Мирвали на миг даже остановился: человек, проживший свой век без оглядки, считая, что вся жизнь ещё впереди, что завтра, слава богу, тоже день и этот день наш, — тот самый Мирвали вдруг вспоминает прошлое?… Странно, очень странно…

А не потому ли он и начал копаться в прошлом, что дорога и Карачурово, в которое она ведёт, полны неизвестности и ему страшно подумать о завтрашнем дне, о встрече с односельчанами?… Это непривычное ощущение обступило его, точь-в-точь как тёплый парной воздух, струящийся по лощине, и чем дальше шёл Мирвали, тем властнее захлёстывал его поток воспоминаний. И вдруг с ошеломляющей ясностью ему открылась ужасная истина: многие годы он прожил, уверяя себя, что теперь-то уж ничего не боится, что прежние страхи и опасения забыты, что живёт он вовсю, аж земля дрожит под ногами, — и вот оказалось, что вся его уверенность не больше, как мыльный пузырь! Прошлая жизнь представилась Мирвали неприглядной и мрачной, как уродливый призрак, притаившийся за чёрными кустами полыни…

Он облизнул пересохшие губы. Возникло ощущение, будто он заблудился на дальней дороге, затерялся в непроглядной ночи, будто он растерзан и брошен. И, чувствуя озноб во всём теле, Мирвали, как заклинание, произнёс:

— Шамсегаян…

Конь, словно спрашивая, меня, что ли, зовёшь ты, странный путник, скосил глаза. Вспорхнули птицы, сидевшие на дороге, и полетели в поле. Закружились нетопыри, бесшумно рассекая темноту большими неуклюжими крыльями. Гора, что ли, какая есть поблизости? Откуда взялись эти летучие мыши?… Сколько же вёрст проехали они? Он снова проговорил:

— Шамсегаян.

И не узнал собственного голоса. В нём была тоска, скорбь, мольба… Он резко тряхнул головой и наклонился к жене, закутанной в белую простыню:

— Шамсегаян… Ты мне говоришь, возвращайся в Карачурово… Говоришь, оставайся там… Вот мы и едем туда, Шамсегаян… Никогда-то не думал, что вернусь… Видишь, уже свечерело… Завтра день будет ясный… Солнце закатилось такое румяное. Почувствовала ли ты, какое тёплое оно было? Наша дорога ведёт туда, где закатилось солнце. Там Карачурово, так мне сказали… Помнишь ли, ты была самой красивой, самой пригожей девушкой в деревне. Эх… И вот, когда я уехал на ярмарку в Нуркаево, парни из соседней деревни надумали украсть тебя. Услышав об этом, я не дождался конца ярмарки… Собрались мы с друзьями, искромсали им сбрую, а самих отдубасили так, что почернели парни, словно головёшки… Помнишь, как неслись они по деревне, впрягшись в оглобли вместо коня! Э-эх!.. Не было в Карачурове парня, что мог бы выйти против Мирвали… Да разве только в Карачурове? Во всей округе он был один!.. А потом — на другой день — ты шла к своей тётушке, в нижний конец деревни. Несла в руках крохотный узелок — ярмарочные, стало быть, гостинцы… Ты была в муравчатом платке и зелёном платье… Когда ты поравнялась с нашим проулком, я подхватил тебя на руки и затащил домой. Ты нисколечко не противилась. Шамсегаян!.. Только навзрыд плакала потом: отец, дескать, огорчится, обидится… Моя матушка утешала тебя, поила чаем с сотовым мёдом… Не забыла ли ты, как я запер в ту ночь ворота шкворнем, спустил собаку с цепи, а в клеть, где мы остались вдвоём, принёс заряженное ружьё? Ни стрелять из ружья, ни собакой травить никого не пришлось… А жаль… Мне очень, очень хотелось спасать, отнимать тебя. Очень хотелось показать тебе, кто такой Мирвали. Показать, что он никого на свете не боится… Но в ту ночь никто не потревожил нас. Только когда в углу клети зашуршали мыши, ты разбудила меня на заре, зашептала: «Мирвали, милый, я боюсь!..» Я в ответ расхохотался во всё горло: «Ты мышей испугалась?» И снова хохотал и пыжился: дескать, что мыши, пусть придут львы, пусть придёт стая голодных тигров!.. Ты уж, наверно, успела забыть, как чуть свет, только стадо погнали, к нам явился твой отец. Старик… На ногах поношенные лапти, на голове круглая шапчонка. Не драться пришёл он, да и ссориться не собирался… Сидел смирный такой… И всё просил, бедняга: чему бывать, того не миновать, Мирвали. Дочка у нас одна, пусть и тебе она будет единственной, не обижай, береги её…

Мирвали замолк. Над полями колыхались чёрные с синим отливом тени, и по-сумасшедшему кричали перепела. Вдалеке, где висела тонкая завеса, соединяющая синее небо с чёрной землёй, мелькнула, ощупав всё вокруг огненными глазами, какая-то машина. И исчезла. Где-то лениво брехали собаки…

Отец Шамсегаян, хоть и кровью обливалось сердце у него, простил, благословил… Но отец Мирвали… Шайхразый-бай…

Он и так гневался на то, что Мирвали самовольно и раньше времени покинул ярмарку. А когда, вернувшись, услышал, что сын женился на дочери самого бедного в деревне человека, Шайхразый-бай для почина влепил затрещину жене и вызвал к себе сына.

— У тебя две дороги: или сегодня же разведёшься со своей ободранкой, или вместе с ней выметешься из моего дома.

Крут был старик, долгих речей не любил. Ответ Мирвали был того короче:

— Добро!

Они переселились с Шамсегаян на край деревни, к одинокой старушке Таифе, с грехом пополам перебивавшейся с хлеба на воду. С отцовского двора Мирвали не прихватил ни щепки. Куда там! Горд был, горяч. Мать и отец смотрели в окно, как пошли они из ворот с небольшим узелком в руках. Мать на крик рыдала, отец грозил и проклинал сквозь сжатые зубы.

Шамсегаян только радовалась тому, что они ушли от Шайхразый-бая. Очень любила она Мирвали!.. Он был сильный, крепкий, красивый. Посмотрели бы вы, как он подхватывал вилами-тройчатками полвоза сена и шутя забрасывал на высокую скирду… Рос в байском доме, но с детства вертелся среди работников и пристрастился к труду, ни минуты не сидел сложа руки.

Теперь они работают вместе. Шамсегаян между делом поднимает глаза, полные любви и счастья, и кончиками пальцев касается его разгорячённого плеча. Тихонько, чтобы чужие уши не расслышали, шепчет ему:

— Родился б у меня сын, Мирвали, такой же, как ты, богатырь!

Мирвали улыбается, показывая белые-белые зубы, и, вгоняя жену в краску, говорит так, чтобы все слышали:

— Подарила б ты мне дочку с чёрными большими глазами, такую же красивую, как ты сама, Шамсегаян!

Славно зажили они у бабки Таифы. Прежде всего подновили избу, сменили венцы. Нарубили в прибрежных зарослях гибкой лозы, пристроили сени. Отеплили их, обмазали красной глиной. Поставили во дворе небольшой сарайчик и хлев. Постелили новые доски на нары. Жили довольные своей долей, без лишних забот и печалей…

Обзавелись козой. Шамсегаян поначалу боялась, что Мирвали, выросший в полном достатке за родительской спиной, не выдержит долго этой жизни. Зорок, однако, был тогда Мирвали, знал, какие страхи донимают его ненаглядную, и ласково посмеивался. И разве хоть когда он пожалел о том, что покинул дом отца?

Только детей у них не было.

Шамсегаян очень хотелось стать матерью, очень хотелось порадовать мужа сыном-богатырём. Она чувствовала себя виноватой и тайком от Мирвали бегала к ворожеям и знахаркам. А Шайхразый-бай между тем злобствовал и выхвалялся: это, дескать, он проклял их, потому Аллах и не даёт детей. Но всё же они были очень счастливы и жили-поживали себе, не прислушиваясь к толкам, ходившим по деревне, не приглядываясь к тому, что творится в мире.

С тех пор вот прошло тридцать лет…

Под ногами захрустела галька. При неярком, скупом звёздном свете впереди обозначилось огромное мглистое озеро. Вблизи это чёрное озеро превратилось в лес, и уже вскоре они ехали между деревьев. Лес ещё не спал. Мелкие зверушки, нетерпеливо ждавшие темноты, вышли на поиски пропитания. Повсюду слышались затаённые шорохи, и поэтому тишина, угнездившаяся наверху в листве, казалась тревожной и сторожкой. Это произвело впечатление не только на Мирвали. Конь тоже закидывал голову, прядал ушами и пугливо косился на кусты, за которыми клубились чёрные тени. А Мирвали с каждым шагом крепче вцеплялся в телегу, плохо загнутые гвозди больно впивались ему в ладони, но он их не чувствовал. Орешник протянул свои тонкие руки на самую дорогу и трогал холодными листьями, шершавыми, как точильный брусок, его щёки, заросшие курчавой бородой.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги При свете зарниц (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

6

Ночной фиалкой в Татарстане называют маттиолу.

7

Фиалка.

8

Верея — косяк, столб у двери и у ворот.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я