Есть во мне солнце

Галина Артемьева, 2022

Встречи, эпизоды, происшествия, случаи – их много в каждой человеческой жизни. А вот со-бытий – раз, два, и закончен счет. Ведь со-бытие – это появление в бытии человека незримого спутника. Геле повезло – однажды в ее жизни случились Таша и Вова. А с ними – их вселенные: семья, интересы, дружба, любовь. Их судьбы связались в узел. В юности – крепкий, в зрелости – неощутимый. Но именно эти спутники оказывались рядом с Гелей в особые моменты, направляя течение ее жизни в другое русло…

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Есть во мне солнце предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

«…ибо что такое жизнь ваша? пар, являющийся на малое время, а потом исчезающий»

(Так. 4:13–14)

То, что случилось тем давним летом, я называю со-бытием.

Встречи, эпизоды, происшествия, случаи — их много в каждой человеческой жизни. А вот событий — раз, два, и закончен счет. Ведь со-бытие — это появление в бытии человека незримого спутника, который оказывается рядом в особый момент, направляя течение жизни в другое русло. Зачем и почему — есть ли смысл спрашивать? Достаточно довериться и — плыть.

Мне было восемь лет, и поехали мы с тетей, добрым ангелом моей маленькой жизни, на пару недель на дачу к ее подруге, Тамаре Николаевне. Двадцать минут на электричке от центра Москвы, а потом широкой тропой сквозь светящуюся березовую рощу к дачному поселку с высоченными мачтовыми соснами, с белками, снующими по рыжим стволам, с клумбами, заросшими дивно пахнущими цветами, с гамаками, раскладушками, вынесенными на солнышко — настоящая дорога к счастью. Огромным счастьем казалось все: и чувство переполненности жизнью, от которого я летом быстрее росла, и предвкушение игр и болтовни с Ташей, внучкой Тамары Николаевны, и ожидание встречи с мальвами, дивными цветами выше меня ростом, которые благоухали на обширной солнечной поляне у просторного двухэтажного дома с огромными окнами.

С Ташкой мы дружили с младенчества, встречаясь, правда, не особенно часто, в основном, во время каникул. Объединяла нас неуемная фантазия. Мы могли целыми днями, с утра до вечера, разыгрывать сценки из придуманной нами жизни про средневековых рыцарей, прекрасных дам, про инопланетян, захвативших планету, про сыщиков и преступников. В играх мы перемещались в безграничном пространстве наших грез совершенно свободно и непринужденно, забывая о реальности напрочь. Взрослые нам не мешали, прерывая наши самозабвенные диалоги лишь на время обеда. И еще два раза в неделю к Таше из Москвы приезжала учительница английского: языком полагалось заниматься непрерывно, иначе за каникулы все забывалось. Так считала Тамара Николаевна. А ее слово было закон. Я знала, что все это полная ерунда: ничего за каникулы не забывается и никуда из головы не девается. У меня никогда не было никаких репетиторов, что я считала проявлением особой доброты и веры в меня своей тети, заменившей мне родителей.

Как я сейчас понимаю, дело было не в доброте, а в отсутствии денег на дополнительные занятия, а то бы и мои каникулы оказались безнадежно испорчены. Так что — не в деньгах счастье, а в их отсутствии. Временами.

Летом меня всегда сопровождало чувство влюбленности в жизнь. Мне хотелось смотреть, запоминать и с каждым вдохом впитывать в себя буйную окружающую красоту. Я любила утром просыпаться в маленькой гостевой комнатке, отведенной мне, и смотреть в окно на деревья, тянущиеся ветками и листвой навстречу вернувшемуся солнцу, слушать, как переговариваются птицы, придумывать новые миры, в которые мы с Ташкой попадем сразу после завтрака. Ташка стучала в стенку, мы вместе скатывались по лестнице умываться и завтракать, потому что нельзя было упускать ни минуты грядущего счастья. За поляной с мальвами находилось наше заветное место, где мы импровизировали, понимая друг друга с полуслова. Мальвы казались мне живыми. Они смотрели на нас, когда мы углублялись в заросли. Их розовые, белые, лиловые, темно-бордовые, оранжевые цветы сулили райскую жизнь, которая когда-то обязательно настанет. Мы и не догадывались, что именно тогда находились в раю детства.

Тамара Николаевна была вдовой наркома, то есть — народного комиссара, как во времена диктатуры пролетариата называли руководителей министерств. Потом перешли на менее тревожащее наименование — министр. Но Томочкин муж до нового названия своей должности не дожил. Он был чрезвычайно порядочным человеком, и высшие силы, наблюдающие за поведением разумных существ на планете Земля, подарили ему невиданную для того времени роскошь: он умер своей смертью, безболезненной, непостыдной, мирной, во время сна. Просто — уснул и не проснулся. Мог бы, конечно, еще жить да жить, нестарый был совсем человек, пятьдесят восемь лет всего. Но близкие, скорбя, одновременно и радовались за него и за себя: столь ценимый ими отец семейства не разделил участь многих своих коллег: не был арестован, осужден, предан позору, расстрелян. Для подобного исхода в те времена требовалось действительно особое везение и какая-то высшая защита. В итоге Томочка благополучно зажила высокопоставленной вдовой. За ней оставили огромную квартиру на улице Горького, министерскую дачу, возможность лечиться в Кремлевской клинике и пользоваться разными распределителями. Она ничем этим не кичилась, достойно приняла приближение старости, седые волосы подбирала в пучок, носила скромные неприметные костюмчики, была тихой и незаметной, хотя сила в ней чувствовалась, заставляя с ней считаться. У Томочки имелся единственный сын, ученый, на тот момент завершавший докторскую. Родители одарили его странным именем — Милен. Я в глубине души считала это имя девчачьим и совершенно не подходящим Ташиному папе: высокому, сильному, мужественному, громогласному. Но оказалось, что имя ребенку родители дали из любви к вождям мировой революции и расшифровывалось оно «Маркс и Ленин». Все звали Ташиного отца Леня, Леонид. И только его мама любовно обращалась к нему «Милен», никогда не сокращая и не переиначивая это экзотическое имя. Милен, кстати, женился на девушке по имени Виктория, что прямо предсказывало победу идей Маркса и Ленина. Поэтому Тамара Николаевна была поначалу очень воодушевлена этим браком. Однако к десятилетию союза Милена и Виктории, родителей моей подруги Таши, в отношениях свекрови и невестки наметился некоторый разлад, о чем Тома очень любила поговорить со своей школьной подругой, моей тетей.

К моменту со-бытия мы уже гостили у Томочки неделю. День, как и все предыдущие дни, был ясным и солнечным, только далеко, на горизонте, наливались чернотой тяжелые тучи, но их запросто мог разогнать ветер. Мы только что пообедали. К Таше приехала англичанка. Они поднялись наверх, в Ташину комнату, а Томочка, Танюся и я остались за огромным овальным обеденным столом. Подруги пили чай, долго-долго, чашку за чашкой, говоря обо всем на свете. Темы возникали ниоткуда, непонятно почему, словно кружева плелись из разноцветных ниточек.

Я обожала слушать взрослые разговоры: в них было много непонятного, и я чувствовала себя в безопасности, потому что это совершенно меня не касалось. Под эти разговоры хорошо мечталось, и время ожидания Ташки пробегало незаметно, и можно было через распахнутые настежь окна любоваться мальвами, соснами с рыжими стволами, по которым, разыгравшись, сновали иногда белки.

— Тань, она мне говорит: «Тамара Николаевна, давайте размениваться, я хочу жить своей семьей», как будто я не приняла ее в СВОЮ семью! — горько посетовала Томочка.

— А Милен? — вздохнула Танюся.

— Милен все считает ерундой. Он вечно занят, ему не до того.

— Может, и правда, не принимать близко к сердцу?

— Как же не принимать — квартиру она, видите ли, хочет разменять, в которую ее любезно приняли! И что — за Ташей она смотреть будет? Ведь ребенок на мне все эти годы. Мать постоянно то на собрании, то на совещании, то в командировке. Что это за своя семья у них, когда люди вместе не бывают?

— Да пусть живут, как хотят, взрослые уже давно, — посоветовала Танюся.

— Хотелось бы верить, что взрослые, — махнула рукой Томочка.

Она посмотрела в мою сторону и словно очнулась. Видимо, вспомнила, что при ребенке нельзя говорить о делах семейных.

— А гроза, видимо, все-таки будет, — глянув в окно, перевела Ташкина бабушка тему разговора, — Птицы другие песни запели.

— Да, в воздухе пахнет грозой, — согласилась Танюся, — Душно стало, парит.

— Окна бы надо закрыть, — произнесла Тамара Николаевна, не поднимаясь из-за стола, — Но подождем еще, а то задохнемся в четырех стенах с закрытыми окнами.

Она посмотрела на меня, словно решая, достаточно ли ловко она ушла от прежней темы, и спросила, кивнув в сторону поляны за окном:

— А ты знаешь, как называются эти цветы?

— Конечно, — с готовностью отозвалась я, — Мальвы.

— А еще как? — требовательно глядя на меня, допытывалась Тамара Николаевна.

У наших взрослых была в те времена манера внезапно спрашивать детей о чем-то, что дети по умолчанию обязаны были знать. Например, играет по радио музыка. И вдруг — быстрый взгляд в мою сторону: «А ну-ка, что это играют? Кто композитор?» И если не знаешь или называешь не того композитора, все возмущаются: «Как же так? Ты уже должна знать! Это Шопен! Разве можно Шопена с кем-то спутать?»

К вопросу о другом названии моих любимых цветов я готова не была и честно призналась, что не знаю.

— Шток Роза! — торжественно объявила Томочка, — Шток — это палка, или трость, по-немецки. Получается — роза на палке. Видишь, какие они высокие? Под два метра! И как разрослись! Запомнишь? Мальва — шток роза!

— Конечно! — кивнула я, — Легко запомнить!

— Запомнишь, запомнишь, — внимательно глядя на меня повторила Томочка, — Я вот тоже все-все помню. И как учили нас в детстве, как мы уроки зубрили, помнишь, Тань? И все, что потом было… Вот, помню, как на Гелином месте Сталин сидел. Юбилей Николая Ивановича отмечали. И где все это? Одни тени остались. Словно сон. Спала — видела. А проснулась — пустота. Только тени былого…

— И тех не осталось, — возразила тетя, — Но жизнь продолжается.

Они обе вздохнули, разом. А я в этот момент увидела, как вниз по стволу сосны непривычно медленно двигается белка. Ярко-рыжая, она все-таки не сливалась с рыжим цветом ствола. Она словно светилась, горела, будто была и не белкой вовсе, а маленьким солнцем. Голоса Томочки и Танечки отдалились. Я перестала слышать, о чем они говорят. Я во все глаза смотрела на белку. Она вдруг отделилась от ствола и — дико в это поверить — поплыла в сторону нашего распахнутого настежь окна. Я завороженно вглядывалась в плывущую белку, понимая, что это, конечно, никакой не пушистый зверек. В нашу сторону, светясь и переливаясь, тихо-тихо плыло светило. Маленькое, чуть больше апельсина, оно выглядело как солнышко с картинки, но почему-то внушало парализующий страх.

— Так не бывает, — подумала я, — Мне кажется.

Мне захотелось изо всех сил дунуть в сторону шара, чтобы он рассыпался в воздухе. Но я почему-то этого не сделала. И не закричала: «Посмотрите! Что это?», хотя обычно так и поступала, когда видела что-то непонятное. Не отводя глаз, я смотрела на шар. Он уже вплыл в комнату. И тут его заметили Томочка и Танечка. Они тоже застыли, оборвав разговор на полуслове. Я краем глаза увидела, как тетя чуть подняла указательный палец. Она всегда так делала в театре или в консерватории, когда хотела, чтобы мы вели себя тихо. Этот малозаметный жест обозначал жесткий приказ: «Молчать и не двигаться!» Но я и так бы молчала. Убежать… Ах, если бы только я могла убежать! Видимо, не одна я была обездвижена при виде плывущего к нам сияющего шара. Старшие сидели, не шевелясь.

Шар проплыл мимо Тамары Николаевны (она сидела ближе всех к окну, через которое он влетел) и направился ко мне. Я учуяла запах шара. Он пах свежестью грозы. «Жаль, Ташка этого не увидит! — пришла в голову лихая мысль, — Вот не повезло ей из-за этого дурацкого английского!»

Шар тем временем завис напротив меня. Я думала, прилично ли так пристально на него смотреть, не лучше ли опустить глаза. Тепла от него не шло, и он казался жидким, полупрозрачным, хотя шарообразная форма не нарушалась. Не знаю, сколько времени мы вглядывались друг в друга. Скорее всего, пару секунд, если мерить время обычными мерками. Но порой время растягивается до ощущения бесконечности. Наконец, шар поплыл в сторону тети и, ускорив движение, вылетел в другое окно.

Мы все еще сидели, оцепенев, не шевелясь, не произнося ни слова. И тут я услышала голос Тамары Николаевны, хотя губы ее не шевелились:

— Боже святый, Боже крепкий, Боже бессмертный, помилуй нас!

Никогда прежде, ни от кого и нигде я не слышала этих слов. Они поразили меня своей силой. И почти одновременно с тетиной стороны донеслось:

— Господи! Ничто нас не минует!

Так она сокрушалась всегда, когда у меня поднималась температура или заболевал кто-то из близких. Я услышала ее родной голос, ее привычные слова, хотя сама видела: она не произнесла ни слова.

— Что такое «Боже святый, Боже крепкий, Боже бессмертный»? — спросила я. По-настоящему, громко спросила.

И тут все будто очнулись.

Тетя ринулась закрывать окна. А Томочка стала мелко крестить область сердца.

— Что такое «Боже святый»? — повторила я.

— Откуда ты это взяла? — осторожно произнесла Томочка.

— От вас услышала! — отчаянно воскликнула я.

— От меня? Но я слова не произнесла! — Тамара Николаевна казалась ошарашенной. Такого смятения на ее лице я никогда не видела.

— Но вы же сказали! Внутри себя! — настаивала я, — А Танюся сказала: «Господи, ничто нас не минует!»

— Этого нам только не хватало! — с отчаянием воскликнула Томочка.

Но она сумела мгновенно мобилизовать всю отточенную годами дисциплину и добавила своим обычным «просветительским» голосом, которым недавно повествовала о другом названии цветов на поляне:

— Ты услышала слова молитвы.

— Но Бога нет! — повторила я то, чему нас упорно, изо дня в день учили в школе.

— А молитвы — есть, — с силой произнесла Тамара Николаевна. И замолчала.

Мне нечего было возразить. Я впервые в жизни услышала молитву и ощутила ее непостижимую мощь.

— Шаровая молния! Невероятно! И это нас не миновало! — Танюся наконец закрыла все окна и, подойдя ко мне, обняла меня за плечи. Я обрадовалась ее близости и теплу.

— Могло быть и хуже! — встряхнула седой головой Томочка, — У нас дома при первом приближении грозы все окна закрывали. А мы тут расселись, как в кино.

— И не говори, — поддержала Танечка, — Вот нам кино и устроили. Но кому рассказать — не поверят. Я закричать хотела: «Геля, не двигайся!», а слова вымолвить не могла.

— Чудо, что все так обошлось! — недоверчиво проговорила Томочка.

Издалека послышались раскаты грома. Ясный день померк. Гроза стремительно приближалась.

Со второго этажи спустились Ташка с англичанкой. Мы, героические свидетели пришествия Огненного Шара, принялись наперебой рассказывать, что тут у нас случилось, пока они занимались. Ташка неимоверно завидовала. Англичанка ужасалась и рассказывала жуткие случаи про шаровую молнию и причиненный ею урон. От нее мы узнали про огромный, два метра в поперечнике, огненный шар, влетевший в церковь небольшой деревушки английского графства Девон. Шар давно канувшего в Лету 17-го века вел себя не так мирно, как наш недавний гость. Тот шар-великан стал метаться между стенами храма, выбил несколько громадных камней из стен и могучие дубовые деревянные балки, разбил скамейки, окна, потом разделился надвое. Один из них разбил окно и вылетел наружу, а второй, побушевав и убив при этом несколько человек, исчез где-то под потолком. Смертельно испуганные прихожане решили, что их постигла кара Господня за то, что два не особо рьяных посетителя резались в карты во время службы.

Нет, наш шар вел себя совершенно иначе! Он никого не собирался наказывать. Да и за что? Сидели себе тихо двое взрослых и ребенок, говорили неспешно. Хотя, кто его знает. Мало ли что шару в голову бы взбрело. Нам не дано предугадать, кому и за что достанется в следующий миг.

Обсудив происшествие со всех сторон, отыскав в недрах памяти разнообразные варианты возможного поворота событий в случае дурного настроя нашего солнечного шара, все с новой силой взялись пить чай с пряниками и пастилой. Дождь лил, как из ведра. За окнами из-за потоков воды не было видно ни сосен, ни мальв. Мы будто плыли по морским волнам на корабле. И мне ужасно захотелось спать. Я попросилась уйти к себе в комнату, улеглась, уснула и проспала до утра. А утром снова солнышко смотрело в окно и пели птички. Будто вчерашняя гроза во сне привиделась.

Ташка все оставшееся нам на даче совместное время расспрашивала меня о том, что я думала и чувствовала, когда поняла, что к нам летит не белка, а что-то совсем фантастическое. Я старательно повторяла свой рассказ, пока мне это окончательно не надоело. Взрослые про шаровую молнию больше не вспоминали. Во всяком случае при нас. Тогда было принято беречь детские нервы. Да и зачем говорить лишнее? Было — и прошло. Хотя…

… Хотя огненный шар, кажется, оставил мне на память свой дар. Я до сих пор отчетливо слышу, что произносит внутренний голос человека. Я даже могу вступить с ним в мысленный диалог, если очень этого захочу. Признаюсь, я вовсю пользовалась этим в школе, в тот самый момент, когда в гнетущей тишине раздавались слова учителя:

— Так… К доске пойдет…

Услышав внутренний голос педагога, произносящий мою фамилию, я мысленно внушала: «Нет, зачем? Она недавно отвечала»… И меня никогда не вызывали к доске, когда я этого не хотела!

На экзаменах я всегда вытаскивала свой заветный билет. Стоило мне подумать о ком-то, человек объявлялся. Я знала, можно ли доверять человеку и из чего он состоит. Это не спасало от боли. Как не спасает от боли и не удивляет умение видеть и слышать, хотя ведь и этот великий дар не каждому дается. Да! Это не спасает от боли, но придает жизни особую остроту. И так иногда хочется ошибиться! Сказать себе: «Знаешь, давай будем считать, что на этот раз ты не так все услышала. Или не так поняла. Плюнь и забудь. Человек может поменяться к лучшему, когда почувствует твое тепло и любовь.»

Что происходит, когда не слушаешь себя, это уже совсем другая история, сияющая всеми цветами радуги, заставляющая плакать и смеяться.

А еще — с той поры я поняла, что жизнь наполнена огромным, неведомым человеку до поры смыслом, а может, и не до поры, а вовсе неведомым, но при этом жизнь ждет от тебя упрямства и воли отыскать этот смысл, таящийся в каждом миге. Главное — не опускать глаза и не оставлять стараний.

* * *

То лето закончилось, хотя и стало частью нашей жизни. Очень важной страницей в книге судьбы.

А кстати — кто ее пишет, эту книгу? Понятное дело, что место и время собственного рождения выбирала не я, как и все остальное относящееся к исходной данности, с которой человек приходит в этот мир. Но чем диктуются какие-то поступки человека, спонтанные, не спланированные заранее. Вот, к примеру, вспомнилась история, свидетельствующая о том, что все самое основное сидит в нас с самого рождения.

В нашем детском саду проходило прощание со старшей группой.

Старшая группа — это были мы. (Тогда про детсадовцев не говорили, что у них выпускной). Дело было летом, на детсадовской даче. Приехали родители. А мы, гордые и практически взрослые, представляли спектакль. Я точно не помню название, что что-то вроде"Сестрица Аленушка и братец Иванушка". Сюжет, известный каждому. Иванушка куда-то запропал, Аленушка его ищет, бежит, спрашивает у всех, не видел ли кто братца.

Помните? У яблоньки, у печки… Ролей много, почти на всех в группе хватило. Я была яблоней. Мне очень нравилась моя роль. Я ее воспринимала как неизбежное зло. Не участвовать не получилось бы. И в любом случае — Яблоня лучше, чем Баба-Яга. А стоя на дощатом настиле, среди настоящих деревьев и настоящей травы, приятно было чувствовать себя таким же деревом, как и те, что возвышались вокруг.

Роль моя была мала.

— Яблонька, не видела ли ты моего братца Иванушку?

— Съешь яблочко, тогда скажу.

Вежливая и неглупая Аленушка ест предложенное яблочко, Яблоня показывает направление движения разыскиваемого Иванушки. И все. Спектакль ставился каждый год, декорации все те же. Меня облачили в бледно-зеленый костюм из гофрированной бумаги. На голову водрузили веночек из твердых картонных листьев, в руки дали дерево. Дерево было настоящее, давно спиленное, сухое, но к нему приделали зеленые листья и какие-то пустые внутри, очень легкие яблоки. Однако с яблоками случился конфуз. За долгие годы существования"яблони"большинство из них исчезло. То ли украли, то ли они сами попадали. И в последний момент воспитательницы спохватились, что яблок мало. И подвязали к некоторым ветвям настоящие яблоки.

На главную роль Аленушки выбрали очень красивую девочку. До сих пор помню ее огромные ясные глаза и толстую косу. Настоящая сказочная девочка. Она мне казалась глупой. Например, наша воспитательница, обожавшая ее, как-то стала хвалить ее другой воспитательнице, говоря:"Ну ты посмотри, какая красавица! Писаная красавица!"И девочка, готовая зарыдать, сказала:"Я не писаюсь!"

Она что, сказок не читала? Хотя да, она так и не научилась читать к тому времени. Но это было нормально, нас не заставляли учиться раньше времени, мол, в школу пойдет, научат. Так и было. Но все равно. Дома-то ей читали сказки? Там же все время это слово встречается! Но все это не имело никакого значения — она была красива, глаз не оторвать. Спектакль мы пару раз прорепетировали, там все было легко. В конце все герои собирались вместе и хором пели несколько песен под аккордеон.

В общем, всех нарядили. Мы приготовились играть спектакль. И тут Аленушка очень занервничала. Это бывает даже с настоящими артистами, не только с выпускниками детсада. Она превратилась в деревянного болванчика, бормотала слова себе под нос, очень быстро, видно, стремясь, чтобы этот кошмар скорее закончился. А мы все стояли и огорчались, что наш спектакль, такой красивый, похоже, провалится.

Что делать? Что делать? Она нас всех подводит! И нельзя подойти и сказать:

— Эй, давай просыпайся! Хватит бояться, играй!!!

Но как-то ее надо было разбудить.

И вот Аленушка подходит к Яблоне. И спрашивает почти шепотом насчет Иванушки.

Я потрясла своими раскидистыми ветвями и крикнула:

— Что?! Не слышу!!! Ты кто?

Воспитательницы сдержанно закудахтали у меня за спиной. Аленушка застыла в ступоре.

— Чую, чую, кто-то подошел! А кто, не говорит! — крикнула Яблоня голосом Бабы Яги.

Аленушка вытаращила глаза и ответила:

— Аленушка.

— Повтори громче! Я яблоня, у меня ушей нет!" — крикнула я.

— Аленушка!!! — крикнула Аленушка.

— С чем пожаловала? — стала я добавлять"свои слова"к пьесе.

— Ты не видела братца Иванушку? — спросила обалдевшая Аленушка.

Я снова потребовала говорить с Яблоней громче.

Дальше наш диалог проходил на крике.

— Видела! И что?

— Куда он побежал?

— А ты волшебное слово знаешь?

— Не знаю!!! — проорала отчаявшаяся Аленушка, хотя мы все прекрасно знали, что волшебные слова — это спасибо-пожалуйста.

— А не знаешь, тогда иди отсюда! — сердито крикнула я. И шепотом велела ей сказать «пожалуйста».

Она к этому времени как-то пришла в себя и все поняла. Вежливо попросила сказать, где братец.

Я велела съесть яблочко. (Все действо проходило по-прежнему на крике).

Отчаявшаяся Аленушка взревела:

— Как мне их есть, они не настоящие!

— Если любишь братика, найдешь настоящее!!! — заорала я.

Она поискала и нашла! И стала есть! Медленно!!! А что делать? Пока она ела, мне пришлось развлекать публику, я принялась громко говорить о волшебных словах, какие они, мол, творят чудеса. Аленушка медленно жевала. Но я много знала про чудеса. И все говорила, говорила, шелестя ветвями и громыхая искусственными яблочками.

Наконец яблоко было съедено, я громко послала Аленушка к Печке. Публика нам аплодировала! У Печки все пошло живее. Спектакль удался. Воспитательницы очень хвалили Аленушку, говоря, что та сначала испугалась, а потом так разыгралась, так разыгралась. А мне ни слова не сказали. Я поняла, что была в их глазах бунтовщиком. Я ведь без разрешения отступила от текста.

Вот так со мной всегда: я подпорка чьих-то судеб. Вот она, судьба. И кто все-таки дергает за ниточки?

Во время учебного года наши с Ташкой встречи происходили на концертах в консерватории, куда мы, как приличные дети должны были ходить по воскресеньям. Нам покупали абонемент и — хочешь-не хочешь — воскресное утро было занято встречами с прекрасным. Удивительно и невероятно: туда нас отправляли одних, без сопровождения взрослых. И никогда ничего страшного не случалось. Нас ни разу не подкараулил педофил с предложениями конфетки (от этого предостерегали чуть ли не каждый день: конфетку у чужого не брать, с чужим в разговоры не вступать, убегать сразу, молча и решительно), на нас ни разу не напал хулиган, не переехала машина. Мы спокойно, даже уныло добирались до улицы Герцена, как тогда звалась Большая Никитская, шли в гардероб консерватории, переобувались (обязательно надо было переобуваться, иначе просто полное неприличие), сдавали верхнюю одежду и шли в зал. Больше всего мы любили сидеть не в партере, а как можно выше. Где-нибудь в середине первого амфитеатра. Любители дневных концертов обычно усаживались внизу, и мы часто блаженствовали в одиночестве. Наши счастливые фантазии не знали границ. На сцену выходил музыкант-исполнитель, кланялся, звучали первые аккорды — и начиналось.

— А представь, — шептала Ташка, — в зал вот прям сейчас влетает огромная оса. Огромная. Примерно как мы с тобой. Но оса.

— Жужжит, наверное, жутко! — начинала работать моя фантазия.

— Ужасно громко, да.

— И ветер от нее по залу. Только давай — она низко летит, над партером. А то я ос боюсь, — просила я.

— Она на нас даже не оглядывается. Она на звуки музыки прилетела.

— Прилетела и села на рояль. И смотрит на музыканта.

— А тот ничего не замечает, играет себе Шопена, весь в чувствах, глаза закрыл.

— И оса застыла. Смотрит во все глаза и слушает. А в зале все в обморок попадали. А кто не упал, тот просто спрятался.

— А, кстати, как она села на рояль? — Ташка очень любила точность в деталях, — Крышка-то открыта. Она что, внутрь залезла, под крышку?

— Нет! Она же хоть и огромная, но легкая, как бумажный змей примерно. И она сидит на открытой крышке. Сверху, на ребре, — шептала я.

Мы уже видели эту осу во всей красе, у нас от страха мурашки по коже бежали. Жалко было музыканта ужасно. Что с ним будет, когда он откроет глаза и увидит, кто перед ним? Как потом сложится его творческая судьба? Сможет ли продолжать выступать? Да и просто — выживет ли?

Оса, огорченная равнодушием музыканта и нежеланием посмотреть в ее сторону, чуть-чуть взлетела над крышкой рояля. Жужжание могло испугать кого хочешь. Да и ветер поднялся. Легкий, конечно, такой — маленький ветерок, бриз. У музыканта даже романтично взлетела его поэтическая челка. Но и после мешающих звуков, и после ветра он продолжал играть, закрыв глаза. Только губы его горестно изогнулись. Он подумал, что это жужжит кто-то из публики, и выразил свое отношение к громкому звуку презрительной гримасой.

— Но все-таки пора ему открыть глаза, — заметила я.

— Ага. Пора. Значит так, вот сейчас он все-таки откинул голову, красиво так откинул, как поэт.

— Как какой поэт? Как Пушкин у моря?

— Ну, не как Маяковский же! Маяковский, если голову откинет, оса сама со страху под рояль грохнется.

— Ну, тогда он откидывает голову и открывает глаза…

— А на него уставилась оса!..

Тут мы не выдерживали и начинали взахлеб смеяться. Смеяться на концерте в консерватории — это невыносимая мука. Потому что надо было стараться, чтобы нас никто не услышал, чтобы не начали искать, откуда раздаются хрюканье и всхлипы, а иногда и тихий выразительный вой. Кое-как у нас получалось соблюдать относительную тишину, но не всегда.

Музыкант доигрывал произведение композитора-классика, с закрытыми глазами прислушивался к последним, только ему слышным отзвукам сыгранного. Оса сосредоточенно слушала вместе с ним. Потом он вскакивал, кланялся. Раздавался шквал аплодисментов, крики «Браво!» Очарованные любители музыки выражали свое восхищение, не обращая внимание на осу. Исполнитель убегал за кулисы. Оса летела за ним. А мы уже могли смеяться, не опасаясь замечаний и упреков.

После целого учебного года посещения консерваторского абонемента фантазия наша и взаимопонимание выросло до невиданных высот. Вот бы нам тогда начать вместе книги писать! Но некому было подсказать, как направить нашу шаловливую фантазию в полезное русло. Хотя сами мы об этом поговаривали. Думали — вот вырастем, станем авторами, как Ильф и Петров, например. До взрослой жизни было далеко-далеко. Мы просто наслаждались тем, что есть. Ловили момент.

Тетя и Ташкина бабушка Тома считали, что посещение абонемента действует на нас крайне благотворно. По их мнению, мы возвращались домой одухотворенными. Видимо, Тамара Николаевна похвасталась другой своей подруге, вдове известнейшего всей стране государственного деятеля, успехами на ниве одухотворения своей внучки. Поэтому на будущий сезон к нам присоединили внука этого государственного деятеля, мальчика наших лет по имени Вова. Ташка предупредила меня о новом компаньоне по телефону, сказав, что он со странностями, но мешать нам веселиться не будет, его можно не опасаться.

Сказать, что Вова был странным мальчиком, — не сказать ничего. Он был чудным, диковинным, бзикнутым, с мозгами явно набекрень. Пухлый, неповоротливый, неуклюжий, одетый как старичок: в костюме с галстуком, на ботинках — галоши, хотя стояло бабье лето и никаких дождей еще и в помине не было. Про галоши он сразу сказал, чтобы мы не обращали внимания на эту странность, это, мол, вместо сменки, потому что сменку он бы непременно потерял, у него большой опыт потерь такого рода. Вот прям так и выражался: «опыт потерь такого рода». Я впервые слышала, чтобы мальчик так говорил. Галоши он снял довольно ловким движением, достал из кармана пальто синий сатиновый мешок для сменки, запрятал галоши туда и благополучно сдал их гардеробщице.

— Хотя могу и их потерять, — задумчиво заметил он, получив номерок.

— Дай сюда, я спрячу, — вздохнула Ташка, забирая из рук Вовы металлическую пластинку с номером.

— «Кто ты, мой ангел ли хранитель или коварный искуситель?» — пропел Вова довольно дурацким голосом.

— Ты что? Уже до сих пор выучил? — поразилась Ташка.

В те годы было популярно учить наизусть всего «Евгения Онегина». Это считалось свидетельством больших способностей и ума. Я тоже потихоньку учила «ЕО», не напрягаясь, не соревнуясь (я ненавидела соревнования), учила из любви к красоте и воздушности пушкинских строк.

— Практически весь отложился в памяти, — вздохнул Вова, — Легко использую в общении.

— Да уж вижу, — согласилась Ташка, выразительно взглянув на меня, словно говоря: «Я же тебя предупреждала, не удивляйся.»

Места наши были в партере, но мы, как всегда, направились на верхотуру. Вова пыхтел, но шел за нами, ни о чем не спрашивая и не удивляясь.

— Вова, если тебе тяжело забираться наверх, ты можешь сесть в партере, я тебя потом оттуда заберу, — голосом заботливой матери предложила Ташка.

Вова только махнул рукой и продолжал следовать за нами.

Я поняла, что Вова — друг Ташки с самого раннего детства, раз она так привычно и буднично о нем заботится, зная все его проблемы, — и что идти вверх ему тяжело, и что потеряться без нас он сможет. Было видно, что Вова сам к себе давно привык, принял собственные особенности, ничего не стыдится, сохраняет достоинство и веру в людей не утратил. Я, в силу собственных обстоятельств, не была такой доверчивой и тщательно скрывала собственные слабости и болевые точки. Вова же был открыт для любого удара. Может, это его и спасало? Кто знает.

Контролерша, видимо, уже знавшая нас, безропотно пропустила в амфитеатр, бормоча, что так оно и к лучшему. Мы-то знали, что, конечно, к лучшему. Кто бы там внизу вытерпел наше хрюканье и нашу возню? Нам предстоял концерт органной музыки в исполнении известного органиста из Голландии. Фамилия стерлась из памяти. Как только он, высокий и крайне тощий, тяжело ступая, оказался на сцене, Вова торжественно изрек:

— Живые мощи!

Чем уж нас развеселило это определение, трудно сейчас сказать, но мы с Ташкой изумленно переглянулись и зашлись смехом.

— Впервые на арене нашего цирка, — провозгласил невозмутимо Вова своим очень серьезным и положительным голосом, — выступает Кащей Бессмертный. Без намордника и без сопровождения.

Мы не были готовы к такому каскаду характеристик и хохотали, почти не сдерживаясь. Орган звучал мощно. Это нас спасало.

Мы поняли, что перед нами мастер экстра-класса, долго томившийся в одиночестве и обладающий неисчерпаемым ресурсом фантазии и юмора. Мы, конечно, подливали масло в огонь, дополняя своими замечаниями его характеристики. Время бежало незаметно. Фоном наших безобразий была прекрасная музыка, и мы ее, несмотря ни на что, слушали и слышали. Как-то это все сочеталось, порождая особенное чувство полноты жизни. После первого отделения мы пошли в буфет, напились лимонаду, Вова половину своего стакана пролил на свой затейливый галстук и рубашку.

— Ничего, — успокоил он нас, — до конца концерта высохнет. Никто ничего не заметит. Со мной всегда так.

Бутерброды с копченой колбасой Вова просил не покупать, потому что сразу после окончания концерта за нами заедут и отвезут нас к нему домой на обед. А на обеде у них полагается есть все, что дадут, и выглядеть голодными.

Музыка все-таки нас победила, усмирила. Мы слушали ее, как прежде слушали самые фантастические истории, и уносились вдаль, от всего того, что привыкли видеть в обыденной жизни. Но в самом конце концерта Вова слегка толкнул Ташку локтем и кивнул головой, указывая вниз, в партер.

— Похоже, нас погружают в сон и скоро навсегда перенесут в сонное царство.

Мы посмотрели вниз: первые ряды партера спали. Кто-то уронил голову на грудь, кто-то, напротив, откинулся на спинку кресла. Спала почтенная публика, как зачарованная. На нас опять напал смех. Вот органист доиграл и встал. И все только что спавшие захлопали, как бешеные. Каждый старался хлопать как можно громче и активнее, чтобы доказать другим: он-то не спал. Он как раз слушал с полным погружением в стихию музыки. Партер завел себя так, что все хором принялись скандировать: «Бис! Бис!»

Это означало, что теперь музыкант снова выйдет на сцену и продолжит услаждать слух собравшихся. И сколько раз он будет выходить на бис, никому не известно. Но и тут нашелся большой плюс. Ведь можно было орать на законных основаниях. Хлопать, вопить… Мы и орали: «Браво! Бис! Ура!!!» На нас даже стали оборачиваться и поднимать головы. Мы втроем работали слаженно, как будто всю жизнь выступали клакерами.

В итоге голландский исполнитель сыграл в тот день девять бисов! Из-за нас. Успех у него получился небывалый. Мы вышли из зала совершенно вымотанные. И есть еще хотелось. Смеяться сил не осталось совсем. Переоделись в гардеробе. Ташка помогла Вове напялить галоши на его блестящие ботинки. У выхода нас ждал благообразный дядька, как оказалось, шофер знатной Вовиной семьи. Мы уселись в просторную машину с белоснежными шторками на окнах и поехали, хотя что там ехать было? Мы бы и пешком прекрасно дошли от консерватории до Моховой, свернули бы налево, мимо «Националя», и вот она, улица Горького. Недалеко от станции метро «Проспект Маркса» жила Ташка. А в соседнем доме — Вова со своими родственниками. Зачем эта машина, шофер, шторки? Чтобы страху нагнать?

Я не понимала тогда, что это были их будни: машина со шторками, шофер… Они привыкли к этому в третьем поколении и другого не представляли. И было это ни хорошо, ни плохо, просто как у птиц и рыб: рыбы жили в воде и не могли без воды, а птицы носились в небе, как им и было положено.

Мы оказались в огромной квартире, комнат семь или восемь в ней было. У Ташки квартира тоже была большая, но эта просто поражала воображение своим простором. Тамара Николаевна, Ташкина бабушка, была аскетом, это проявлялось во всем: в ее седом пучке, мышино-сером костюмчике, простой мебели. Вовина бабушка была из другого теста. Настоящая гранд-дама. Я почему-то сказала про себя: «Графиня Потоцкая». Эту графиню мне всегда ставили в пример, говоря о величии поведения, каким обязана обладать каждая женщина. Что бы ни происходило, надо было оставаться невозмутимой, величественной и недоступной. Графиня Потоцкая, как мне говорили, прославилась тем, что однажды открывала бал, идя в торжественном танце с императором всея Руси. И в этот момент развязались подвязки на ее панталонах. (Несчастные знатные дамы: у них штаны были не на резинках, а просто с подвязками, которые, если плохо завяжешь, могли опозорить свою хозяйку на веки вечные.) В общем, у графини Потоцкой подвязки развязались на редкость коварно!

Вот что бы лично я сделала в такой ситуации? Иду я, например, с главой государства в торжественном танце, а у меня спадают штаны? Да я бы — вообще не знаю что… Сбежала бы на край света… А все смотрели бы мне вслед и давились бы от хохота. Прославилась бы, конечно. Но уж после этого на балы я бы и носа не показала.

А графиня Потоцкая была такая величественная и уверенная в себе дама высшего света, что она просто и невозмутимо переступила через собственные панталоны и продолжила танец с царем. Заставила себя уважать! Конечно, ей с ее панталонами стесняться было нечего. У графинь, ясное дело, панталоны были из тончайшего кружева и нежнейшего полотна. Пусть завидуют. Но наши фланелевые штаны с начесом — уродливые и страшные изделия — знаки нелюбви к девочкам, девушкам и женщинам любых возрастов — нельзя было терять ни в коем случае, ибо ничего величественного ждать от предъявления их миру не приходилось.

И вот Вовина бабушка оказалась графиней Потоцкой! В жизни бы не сказала, что именно у Вовы будет такая бабушка! Какие странные игры устраивает судьба.

— Девочки, идите с Вовой в детскую, он покажет вам свои игрушки, — милостиво произнесла бабушка.

Меня стал разбирать смех. Какие игрушки? Какая детская? Мы были уже вполне взрослыми и самостоятельными людьми, нас в пионеры должны были принять в этом учебном году. А тут — детская, игрушки! Я незаметно взглянула на Ташку. Та отвела глаза, явно боясь рассмеяться. Вова же не промолчал:

— Баб, ну ты что, какая детская, какие игрушки? — лицо его постоянно сводило тиком, из-за этого порой казалось, что он корчит кому-то рожи, совершенно невпопад.

Но бабушка уже гордо удалилась в свои покои. А мы проследовали в детскую.

В Вовиной комнате никаких игрушек не было. На полках стояли модели самолетов, спутников и ракет. Папа его, как оказалось, был секретным академиком. Секретным потому, что занимался космосом, а все, что касалось освоения бескрайних просторов Вселенной, держалось у нас в глубокой тайне, потому что вокруг были шпионы и враги, которые только и ждали, как мы оплошаем и проговоримся о своих главных секретах. Папа-космический академик бывал дома довольно редко, все ездил в командировки, в те самые-самые тайные места, откуда в космос запускали спутники и ракеты с собаками на борту. Но в тот день папа как раз был дома, и нам предстояло его увидеть на семейном обеде. Вова показывал нам свои книги. Мы рассматривали альбомы с карикатурами Бидструпа и Жана Эффеля, очень при этом веселясь. Вова выглядел совершенно счастливым в нашем обществе, шутил искрометно, и я вскоре совершенно перестала замечать судорожные движения его лица — он был такой, и все тут. Втроем мы прекрасно понимали друг друга.

Оказавшись в большой комнате с несколькими окнами, которая называлась «столовая», я затосковала: убранство обеденного стола вызвало смятение чувств. Хрусталь, фарфор, ножи-вилки-ложки разных размеров у каждой тарелки — где уж тут получить удовольствие от еды, если не умеешь управляться всеми этими инструментами.

В шестидневном детском саду моего детства мы знали два прибора: большая алюминиевая ложка для первого и второго плюс маленькая алюминиевая ложка для компота. Все. Дома меня пытались учить есть ножом и вилкой. Вилку я, конечно, освоила, но нож! Да и времени не было на всякие церемонии. Показали мне один раз, как управляться столовыми приборами в приличном обществе, а дальше дело было мое: хочешь — следуй приличиям, не хочешь — оставайся свиньей. Точка. Вообще-то я предпочитала оставаться свиньей, так было проще и быстрее.

Но вот — не везде получается остаться свиньей. Этого я не учла. Решение пришло быстро: я съем большой ложкой суп. А от второго откажусь. Скажу, что больше не хочу есть. Вернусь домой и уж как следует пообедаю. Еду на стол подносила домработница в белом фартуке и в чепчике. Это тоже невероятно меня стесняло. У нее был такой строгий вид, что я боялась даже смотреть в ее сторону. Как бедный Вова все это терпит?

Суп с фрикадельками оказался невероятно вкусным, но аппетит от него только разыгрался. Вова, замотанный огромной салфеткой, расплескивал суп, не всегда донося ложку до рта. Замечаний ему никто не делал. Нас не торопили. «Ешь давай, скорей давай», — ни разу не прозвучало за обедом. Видимо, они приспособились к Вове и давали ему время самому справиться с едой, принимая во внимание его возможности. За столом сидели все члены семьи: бабушка — «графиня Потоцкая», ее сын, Вовин отец, космический академик, на которого Вова был невероятно похож, только у отца не было тика, он прекрасно и ловко обходился со столовыми приборами, ведя при этом чрезвычайно занимательную беседу с дамами: своей матерью и худенькой, бледной, ничем не примечательной женой, Вовиной мамой.

Разговор шел об удивительных вещах: инопланетянах. Мы, конечно, читали всякие фантастические книги, в которых фигурировали жители иных планет, но это все было так же далеко от реальности, как, допустим, путешествие в Австралию на океанском корабле. Мечты о несбыточном. Впрочем, можно в будущем и поиграть в пришельцев из космоса — на эту тему мы еще не фантазировали. Однако Вовин папа-академик говорил о них очень буднично, приводил примеры контактов землян с ними, предполагал, что когда-то планета наша будет перенаселена, и нам придется тоже искать планету, подобную Земле. Или — есть другой вариант — постепенно мутировать, стать бесплотными, не материальными и тогда населять планету в качестве невидимых духов, которым будет доступно все, даже любовь (он так и сказал), при этом потребности в материальном у человечества аннулируются.

— А когда это будет, дядя Капа? — поинтересовалась практичная Ташка, — Мы это увидим?

— «Жаль только, жить в эту пору прекрасную Уж не придется ни мне, ни тебе…» — с улыбкой повернулся к ней Вовин папа.

«Дядя Капа», повторила я про себя. Что же это за имя такое? Потом оказалось, что имя это — Капитон. Так что Вова получался Владимир Капитонович. Солидно! Вот подходящее слово. В их доме все было солидно. И мебель, и посуда, и угощение. Даже имена, не говоря уж о знаменитой фамилии.

— Но думать о новом пространстве мы должны. Придется. Начинать надо сейчас, чтобы ваши внуки могли стать жителями новых планет, — добавил дядя Капа.

— А если за это время нас самих завоюют? — с ужасом спросила я.

— И об этом стоит подумать. Во всяком случае — к нам интерес есть. И доказательства этого интереса есть тоже. Если не принимать во внимание свидетельства умалишенных, есть вполне вменяемые люди, чьим словам можно верить, и они…

Вовин папа вполне доступно рассказал о гуманоидах — существах, похожих на людей, но не людях, прилетавших к нам из глубин Вселенной. Я слушала его повествование, голос его был прекрасно поставлен, он увлекал, вел за собой…

Я и не заметила, как справилась с котлетой по-киевски. Оставался десерт.

— Что вы обо всем этом думаете? — спросил Вовин папа, обращаясь ко мне.

— Я думаю, это может быть, но может и не быть. Хотя… Чудеса случаются. Я видела шаровую молнию. Она посмотрела на меня и улетела. И сейчас я думаю: а что, если это была не молния, а инопланетянин, не гуманоид, другое существо. Вы же сказали, что даже мы можем существовать в не материальном виде. Могло же это быть подобное существо?

Академик ошеломленно смотрел на меня. Похоже, он не особо мне поверил. Или удивился моей бойкости.

— Дядя Капа, это правда, — подтвердила Ташка, — это было у нас на даче.

— И ты тоже это видела?

— Нет. Я занималась английским. А бабушка видела. Спросите у нее. Мне просто не повезло — из-за английского.

— Поразительный случай! И я об этом узнаю не от Тамары Николаевны, а вот так — от детей, за обедом… — академик смущенно улыбнулся и сделался еще более похожим на своего сына, — Я, собственно, вот что хотел сказать. Вы, пожалуйста, дружите с Вовой. Мне кажется, вы поладите. Вы в какой школе учитесь? — он вновь обратился ко мне на «вы», хотя Ташке «тыкал», как своей.

— В обычной школе, — пожала я плечами, назвав номер.

— А есть ли у вас в классе необычные дети?

— Есть один необычный. Коля Фетисов.

— Чем он болен? — с интересом спросила до этого молчавшая мама Вовы.

— Он ничем не болен. Но у него всегда такие грязные уши и ногти, каких я никогда ни у кого не видела. Он ко всем лезет драться, а сам уколов боится. Плакал перед прививкой, как маленький.

— И вы как? Смеялись над ним?

— Нет, — удивленно ответила я, — Над чем тут смеяться? Жалко его. Только уши почему-то не моет… И еще… Мы однажды играли в шифр. Знаете, как? Говорили на своем языке, чтобы нас никто не понял. Это просто: надо к каждому слогу прибавлять «пи». Вот так: «Пия пипопишла пидопимой.» Что я сказала?

— Я пошла домой, — засмеялся Вовин папа, — Мы тоже так играли. Только на «ма».

— А ты мне не говорил про эту игру, пап, — огорчился Вова.

— Да я забыл о ней…

— Но подождите! Я доскажу. Вот мы так играли. А Коля Фетисов подошел и сказал, чтобы мы слово «здание» быстро зашифровали. Мы сказали: «Пизда-пи-ни-пи-е». А он побежал к учительнице и сказал, что мы матом ругаемся! Но мы же не ругались! И где тут мат? Я дома спросила, мне тети сказали, что Коля выдумывает и никакого мата мы не говорили. Значит, он врун. Ну, разве это обычный ребенок?

— Да, — покачал головой дядя Капа, — необычный. Мат какой-то придумал. Я тоже никакого мата тут не вижу.

— Вот! Зачем он про нас врал?

— Действительно, необычный… А других детей, ну, нездоровых — нет у вас?

— Нет. Нездоровых нет. Все здоровые. Вот Саша Гаспарян. Он раньше болел полиомиелитом. У него папа военный, они жили где-то в Средней Азии. И там еще не было прививок от полиомиелита. И все болели. И Саша заболел. Но выздоровел! Он совсем здоровый. И учится лучше всех. Правда, у него скрюченные ноги, он вот так ходит…

Я выскочила из-за стола и прошлась перед всей честной компанией походкой Саши Гаспаряна: коленки вместе, пятки врозь, вперевалку. На меня смотрели во все глаза.

— Он знаете как в футбол играет! Лучше всех!

— В футбол? — с сомнением в голосе повторила Вовина мама.

— Ну да! Он вратарь! Он гениально ловит мячи! Ему забить невозможно! И он никогда не болеет. Я вот часто болею. Все время что-то: то ангина, то грипп, то ОРЗ. А он — здоровый, как слон…

— У вас какие-то особенные дети учатся? — спросила Вовина мама.

— Обычные самые дети. Простые.

— И никто над Сашей не смеялся?

— Нет. Нам сразу Наталья Николаевна объяснила, в чем дело у Саши с ногами. Чего смешного? Нам повезло, у нас были прививки. У них не было. Что тут смешного. Он друг хороший.

— В моем сердце затеплилась надежда, — сказал вдруг дядя Капа.

Я непонимающе смотрела на него.

— Дело в том, что наш сын при появлении на свет получил родовую травму. Ему пришлось помогать родиться. Его вытаскивали железными щипцами.

— Капа, дети ничего этого не понимают и не должны знать, — веско проговорила «графиня Потоцкая», — Им рано.

— Хорошо. Замолкаю. Но вот — видите. У Володи бывают судороги. И нервный тик. Все остальное — просто прекрасно. Учился лучше всех в классе. Память феноменальная. Дружелюбен. Щедр. И все три года в школе — одни насмешки. Мы перевели его на домашнее обучение. Учительница посоветовала. Сказала, что не справляется, не может установить дисциплину, когда Володя отвечает у доски. Но ведь скучно без товарищей! Школьные годы!

— Папа! Не беспокойся! Мне не скучно без «товарищей»!

Слово «товарищи» Вова произнес с большой издевкой.

— Я счастлив без «товарищей»! Мне хорошо…

Вова разволновался, и лицо его стало постоянно менять выражение.

— Да, да, прости… Я вот к чему: я рад твоим подружкам! Девочки, наш дом для вас открыт! И прошу вас, каждое воскресенье — к нам!

— Спасибо! Только я не знаю, будут меня пускать так часто, — вздохнула я.

— Мы договоримся, — пообещал папа.

Я засобиралась домой.

— Нет, детка, мы тебя одну не отпустим, — проговорила «графиня Потоцкая, — тебя наш шофер отвезет.

— Но тут же близко. Я всегда езжу сама, — попробовала я отстоять свою независимость.

Да только где там! Шофер был вызван, адрес мой ему продиктовали, приказав доставить меня до самых дверей моей квартиры и передать с рук на руки.

— Через неделю снова встретимся с прекрасным, — пообещал Вова, страшно гримасничая.

Его высокий красивый отец наклонился к нему и прижался носом к дергающейся щеке сына.

— Ну что ты, что ты… Все хорошо, мой дорогой.

Мальчишечье лицо разгладилось, Вова вздохнул, переводя дух. На краткий миг он стал таким же красивым, как отец. Мне стало понятно, что значат слова «свет и тепло любви». Но и бессилие, и боль любви стали понятны тоже.

Я уселась в машину, намереваясь всю дорогу смотреть в окно. Я представляла себя главой правительства, инкогнито путешествующим по столице своей страны. Народ шел, ни о чем не подозревая. Вот бы был у меня мешок денег! Я бы выбрасывала их в окно машины. Люди бы удивлялись, не понимали ничего, а потом так радовались бы! Мы жили скромно, денег не хватало. Я не чувствовала себя несчастной от этого. Мы жили, как все. Но вот если вдруг свалилось бы нам на голову много денег — вот я бы обрадовалась за моих! Они бы себе купили, что хотели. Хоть раз в жизни.

И все.

Больше я ничего не помню.

Проснулась я на следующее утро в своей постели. Понедельник, 6 утра. Я в пижаме. На кухне тетя варит мне манную кашу. Что было, когда я вернулась домой? Что мы делали вечером?

— Нагулялась вчера? — улыбнулась тетя, — Все силы потратила?

— А что было вечером? — все еще не понимала я.

— Тебя водитель принес. Ты в машине уснула. Не добудиться.

Со мной такое бывало. После большого напряжения я могла заснуть беспробудным сном где угодно. Будить меня в этом случае было бесполезно. Надо было дать выспаться. Сейчас, через много-много лет, самое легкое сравнение этому состоянию — критический заряд батареи, прибор выключится, если его не напитать энергией. Видимо, моя внутренняя жизнь была очень энергозатратной, если организм порой отключался подобным образом. В метро или другой чуждой среде я, конечно, не заснула бы. Добралась бы до дому и отключилась в родных стенах. Но, представляя себя правителем страны с мешком денег, я перестала заботиться о собственной безопасности и впала в свой короткий летаргический сон, не доехав до дома.

Мое воображение мгновенно заработало: из глубины души забили самые что ни на есть романтические ключи. Меня, как спящую царевну, принес домой сказочный принц! На руках! Ах! И я спала крепко, как заколдованная! Первый раз в жизни меня нес на руках чужой человек. Как это благородно с его стороны! У меня аж сердце забилось от прекрасных чувств. Но запах манной каши и клубничного варенья вернул меня к прелестям обыденной жизни. Я ела кашу с вареньем и отвечала на тетины вопросы про то, как все устроено дома у Вовы, какая у него бабушка. И как нас приняли его родители.

— Мебель старомодная, но красивая. Ножки у стола резные! С когтями. И у стульев ножки, как звериные лапы. Есть только не знала, как. Много вилок, ножей и ложек.

— А я тебя учила! Скучно тебе было слушать. Вот — результат, — довольно заметила тетя.

— Я почти научилась.

— Жизнь всему научит. Никуда не денешься. Ты даже не представляешь, в какой дом попала! Потом будешь вспоминать. Все поймешь.

— Обычный дом. Большой, конечно. Только если они такие необыкновенные, почему не сделали так, чтобы Вова их родился без родовой травмы?

Тетя тяжело вздохнула. Очень тяжело. Она носила в сердце свое горе.

— От беды еще никому не удавалось застраховаться. Ни богатым, ни бедным. Ни даже самым всемогущим. Люди могут многое. Но далеко, далеко не все. Может быть, надо радоваться, что Вова у них вообще родился. Что он ходит на своих ногах, что он такой умный, одаренный мальчик.

— Ну да. Только он такие рожи корчит! Наверняка все пугаются, если не знают, в чем дело.

— Тамара Николаевна говорила, что они его возят постоянно в Карловы Вары, на курорт. И там ему делают какие-то процедуры, после которых ему легчает. Состояние улучшается. Врачи говорят, что надо посмотреть, что будет, когда начнется переходный возраст. Все может или ухудшиться, или улучшиться. А пока они о нем заботятся, как могут. И надежда есть.

— Да он вполне нормальный, когда привыкнешь. Добрый. Веселый. Смешил нас.

— Ну вот! Видишь! И будет очень даже счастлив: ум есть, родители есть, все у него есть для счастья.

— Не знаю… Он странный…

— Все мы странные… У каждого свое.

Тут по радио началась «Пионерская зорька». Я ее не любила: уж очень бодро и радостно говорили рано утром ведущие. Мне хотелось подкрасться к ним и вылить на них ведро воды. Чтобы они поперхнулись, закашлялись, а потом заговорили человеческими голосами:

— Буль-буль! Кэх-кэх! Что это было сейчас? И как я в таком виде в школу попрусь? Мне замечание в дневник напишут! Ничего себе день начинается!..

Единственно, за что я любила «Пионерскую зорьку» — песни. Красивые были песни. От них дышалось легче.

Я шла в школу и представляла себе, что рядом со мной идет бесплотный человек из будущего. Вдруг кто-то уже мутировал? Интересно, смогут ли бесплотные люди общаться с такими, как я, живущими по старинке? И как мы будем разговаривать? Мысленно или вслух?

— Привет, — сказала я на всякий случай, — Ты есть?

— Мы не можем с вами общаться, — сказал голос внутри меня.

— Ты есть! — убежденно воскликнула я. — И ты общаешься со мной.

— Иногда все нарушают правила, — в голосе слышалась улыбка.

— Значит, вы все-таки можете общаться. Просто не хотите. Или вам запрещено, да?

— Не запрещено. Но нет смысла. И огромная трата энергии.

— Ты можешь умереть из-за того, что говоришь со мной?

— Нет. В нашем мире нет смерти. Но может совсем не остаться сил. И тогда надо будет долго восстанавливаться.

— А как? Как у вас восстанавливаются?

— Ты любопытная.

— Ведь ты же начал со мной говорить. Но если нельзя, не отвечай.

— Нет никакого «нельзя». Можно все, что возможно. Когда не остается энергии, мы не можем так легко перемещаться во времени. Мы остаемся в своем мире и дышим его чистым воздухом. Так приходят новые силы.

— Из воздуха?

— Да. Наш воздух напоен любовью. И вся сила — от нее.

А ведь я даже еще пионеркой не была! Откуда эти слова — «наш воздух напоен любовью»?

Книги, книги… Но это Ташка у нас любила читать про любовь. Я — нет. И вот же!

Я понимала, что никакой тут мистики — я говорила сама с собой. Фантазировала, как обычно. Но слова! И схема питания невидимых тел! Откуда это?

Невидимый человек время от времени, не очень, кстати, часто, вступал со мной в разговоры. Иногда я даже обращалась за помощью, на что он отвечал, что он не уполномочен помогать. Только поддерживать словом. И что я все могу сама. Это лишний раз доказывало, что он — плод моей фантазии, не более того.

Как бы там ни было, мысли о воздухе, напоенном любовью, будоражили воображение. Было в этом какое-то обещание жизни. Я все сравнивала жизнь невидимых людей в их благодатной атмосфере с нашей жизнью. Все искала зачатки той, будущей любви, обещающей жизнь вечную.

* * *

Сейчас, спустя столько десятилетий, я обладаю неким могуществом: могу подвести кое-какие итоги и сообщить, нашла ли я то, что пыталась обнаружить.

Было! Было, когда казалось, что есть.

И однажды свершилось так явственно, что я не побоялась довериться чужому человеку, полностью разрушив течение прежней жизни. И была я к тому времени уже совсем зрелым человеком. Но мы тогдашние с нашими беззаботными фантазиями взрослели поздно. Впрягались в ярмо жизни и тянули его, не взрослея, позволяя увлечь себя прекрасными речами и обещаниями. Объект, принесший мне огненный шар своей горячей любви, был романтичен, нежен. Он был гораздо младше, но при этом, казалось, надежнее. Другое поколение, что говорить. Не поверить ему было невозможно. Мы стали мужем и женой. И даже в храме наш союз был благословлен словами: «Что Бог соединил, то людям разъединить не дано». И я сказала невидимому человеку:

— Видишь, у нас тоже есть та любовь, что и у вас, Наш воздух тоже может быть напоен любовью. Я ждала и дождалась.

Невидимый человек тогда не ответил ничего. То ли позавидовал мне, то ли полетел к себе подпитаться энергией.

В результате оказалось, что человеку дано разъединить все. И даже то, что соединено Высшими силами. «Человек-ныне-живущий» способен разъединить все, ничего не опасаясь. По собственному хотению. Через десять лет безоблачной любви я открыла собственный ноутбук, чтобы поработать над очередной книгой и наткнулась на переписку любимого со школьной подругой. Нет-нет. Это не была любовная переписка. Чисто дружеская. Даже какая-то благостная. Они рассуждали про состояние после Причастия. Мой любимый писал о покое после принятия Святых тайн, о том, что потом он так сладко спит. И подруга подтверждала: да, именно так и бывает. Зато потом шли откровения, которым я не могла поверить сразу. Никак не получалось. И первые мысли были о том, что он решил погусарствовать и представить себя в несвойственном его образу свете. Он писал о том, как достала его любовница, настаивающая на определенности отношений и на том, чтобы он оставил наконец жену, чьи следы так поразили и задели ее, когда она останавливалась в его квартире. Ведь он говорил, что живет с женой раздельно. А оказалось слишком много следов этой ужасной женщины. Я с трудом догадалась, что ужасная женщина — это я.

«Не может быть», — качала я головой.

Но при этом я прекрасно осознавала, что может. Ведь за день до события, когда мы шли вместе по улицам Саппоро, я вдруг почувствовала приступ особого страха. Такой случался со мной всего несколько раз в жизни: в день смерти тети (я была очень далеко от нее и не знала, что она ушла, но у меня остановилось дыхание, и кожа покрылась мурашками, и начался озноб, и было чувство, что ты летишь в пропасть — бездонную, бесконечную); потом это случилось в Нью-Йорке, на Манхэттене, в квартире гостеприимной приятельницы за два дня до 11 сентября 2001 (приступ беспричинного ужаса буквально парализовал меня). В Саппоро приступ жути начался внезапно. Меня скрутило, зазнобило, я вынуждена была остановиться.

— Мне страшно. Страшно, — пыталась я объяснить, — Что-то происходит ужасное. Или вот-вот произойдет.

Муж с равнодушной улыбкой смотрел на меня. Он не собирался ни поддерживать, ни утешать, ни согревать. Он пережидал. Конечно, он знал, что скоро все откроется. Может быть, даже хотел этого. Иначе как понимать, что он не закрыл свою дружескую переписку в моем компе. Я знала: он умел быть холодно жестоким. Но не со мной. Ведь не со мной. Любовь же!

В конце переписки муж досадливо восклицал: «А вообще-то, как надоели мне все эти жены, любовницы и прочие!» Подруга отвечала что-то в том духе, что бог терпел и нам велел.

Нет, нет, он не мог! Это не он! У нас же любовь. Та самая — единение душ. Энергия высших сфер.

Однако муж, которому я прямо рассказала обо всем, что узнала, подтвердил, что он мог, может и будет мочь. Не с той, так с другой. Потому что теперь — так.

А любовь?

Чувство есть. Но он теперь такой, и мне придется это принять.

И как же я поступила, такая сильная, насмешливая и независимая? Ну, как. Я принялась совершать христианский подвиг. Потому что давно уже не была ни сильной, ни тем более независимой. И еще семь лет старалась во имя любви, А потом, при очередном признании, ниточка оборвалась. И осталась я на старости лет одна. То есть — без любви. Но жизнь не кончалась. И надо было жить. И непонятно было, как. И чем. Без любви — как?

Я не предполагала, что самое интересное меня ждало впереди. Именно в том возрасте, который в нашей солнечной стране называют возрастом дожития.

Но всему свое время. К этому мы еще вернемся.

* * *

А пока — детство золотое. Неизменный скрюченный сексуально озабоченный инвалид, выходящий на прогулку по утрам и вечерам, кричащий вслед школьницам что-то непонятное. Даже не мат. А описание действий, которые он бы произвел с каждой из нас. Родители школьниц его жалели. Сейчас бы записали все на телефон, выложили бы в сеть, завели бы уголовное дело. А нам говорили:

— Ну, что он вам сделает? Он и так уже природой обижен.

Убежать от него было легко. Хотя он и пытался гнаться, но куда там. Где он сейчас? Может, и жив. Молод тогда был, горяч. Сейчас получает свою пенсию по инвалидности, ездит раз в год в санаторий. Завидный жених по нашим временам. А в мире моего детства — неразгаданная лексическая загадка: что такое он говорил-то? Что сулил? И почему я не понимала ни единого слова, кроме «я» и «тебя»?

Школа, книги, детское счастье, когда удавалось заболеть и валяться дома с температурой в окружении любимых книг. И разговоры взрослых.

Я очень любила разговаривать со взрослыми. Мне тогда было интересно, что и как происходило до меня. Самое страшное — война. И самое прекрасное — чистота природы: из рек можно было пить воду: набираешь в горсть и пьешь. При мне это уже было полностью исключено — смертельно опасно. Мне охотно рассказывали про все, о чем я спрашивала. Подробно отвечали на самые въедливые «как» и «почему». Но на философские темы мы говорили только с Капитоном Владимировичем, Вовиным папой, не подозревая, что темы наших разговоров затрагивают основные вопросы устройства мироздания.

Второй раз я увидела академика только через два месяца после нашей первой встречи. То он был в далеких командировках, то я болела и пропускала поход в консерваторию, а, следовательно, и званый обед. Без дяди Капы на обедах было довольно скучно. Не то чтобы с нами не разговаривали, просто темы были убогие: про уроки, школьный коллектив, даже про сбор макулатуры однажды расспрашивали: как это — мы ходим по квартирам, нам отдают ненужные газеты и коробки? Не опасно ли? Нет ли тут какой-то угрозы для ребенка, звонящего в чужую дверь? Какая могла быть угроза? Мы звоним. Нам открывают. И сами все понимают: макулатура или металлолом. Есть — дают. Нет — так и говорят: недавно все отдали. А если затащат в квартиру? Как это? Почему? Что с нас взять? Деньги? Школьную форму? У нас еще и галстуков пионерских не было, которые захотелось бы сорвать врагу. Да и где они, враги? Опасность заключалась совсем в другом: если бы мы собрали макулатуры меньше, чем другой класс, нас могли бы принимать в пионеры позже них — вот позор был бы! Они уже в галстуках, а мы — с октябрьскими звездочками. И все по своей собственной вине!

Я очень ждала Капитона Владимировича, потому что вопросы к нему накопились. Наконец встреча состоялась. Он радостно нас приветствовал. Я сразу приступила к насущному. Вопросы мои сводились к следующему:

— Можно ли предположить, что уже сейчас среди нас существуют невидимые люди?

— Можно ли предположить, что даже если среди нас они не существуют, невидимые люди из будущего посещают нас?

— Почему стать невидимыми суждено только людям, а Земля и ее другие обитатели останутся в том виде, в каком они существуют сейчас?

— Лучше ли для людей стать невидимыми духами, или это будет большим несчастьем и наказанием?

Дядя Капа невероятно обрадовался моим вопросам.

— Кто бы мог подумать! — воскликнул он.

— О чем? — тут же спросила я.

— О том, что именно дети поймут все правильно.

— А я ничего не поняла пока. И не знаю, как правильно…

— Вот это и есть самое замечательное. Как же вы такие выросли?

— Мы — обычные, — честно призналась я.

Мне просто хотелось, чтобы он поговорил со мной о важном.

— Капа, осторожно, пожалуйста, ведь это идеализм. Чистейшей воды. Что если дети заговорят об этом в школе? — вмешалась вдруг в разговор обычно молчавшая Вовина мама.

Я знала про нее, что она тоже какой-то там ученый, но обычно она была настолько незаметной и молчаливой, что ее высказывание меня поразило.

Что такое идеализм и почему о нем нельзя говорить в школе? Как ни странно, в школе у нас царили вполне вольные нравы, на наши вопросы отвечали, не пугая каким-то там идеализмом.

— Ну да, ну да… — дядя Капа постучал пальцами по столу, — Как вас учат? Бога нет? Сначала возникли предметы материального мира, а потом мысль о них?

— Бога нет, — ответила я, досадуя на то, что он не отвечает на мои четко поставленные вопросы.

— И ладно. Давай тогда я вот что спрошу. Дом. Ты хочешь сделать дом для своей куклы. Вы ведь в куклы еще играете, нет? — повернулся Капитон Владимирович к Ташке.

— Играем, — ответили мы одновременно.

— Так как с домом для куклы? Ты сначала подумаешь, сколько в доме будет комнат, как все расположить, чтобы было удобно и красиво? Да? Или просто возьмешь какие-то тряпки и дощечки и слепишь все клеем, как придется?

— Я сначала нарисую план на бумаге. В масштабе. Мы это уже на труде делали. Потом уже стану делать дом.

— О! Тогда ты мне легко ответишь: сначала будет твоя идея о доме? Твоя мечта? Твой план? А потом материальное воплощение твоей идеи. Так?

— Да! — убежденно подтвердила я.

— Вот и весь разговор, — удовлетворенно посмотрел в сторону жены дядя Капа.

— Капа, не о том же речь! — горячо возразила Вовина мама, — Не о том! А дело все в том, что первично. Что было сначала — просто материя? Пустая планета, создавшаяся, допустим, из космической пыли, или некая идея, сотворившая все, в том числе и человека?

— Все вокруг — результат существования стройной, четкой, не познаваемой человеком до конца, но все же, к счастью, хотя бы частично познаваемой системы! Чем больше я занимаюсь своим делом, тем более убежден в первичности идеи! Имею же я право об этом говорить! Хотя бы дома!

— А кто создал идею? — спросила я запальчиво, — Бог?

— Бог и есть идея! — непонятно высказался дядя Капа.

— Не морочь детям головы! — вступила в беседу «графиня Потоцкая» непререкаемым тоном, — подумай, что сказал бы отец!

— Я должен был кое-что прояснить, — невозмутимо проговорил Капитон Владимирович, — а они пусть думают. Мысль свободна. И не терпит рамочных конструкций и готовых ответов. Пусть думают — свободно и беспрепятственно. А теперь о твоих вопросах. Думаю, что сейчас среди нас нет тех невидимых, о которых мы говорили.

— А как же тогда Лермонтов?

Печальный Демон, дух изгнанья,

Летал над грешною землей,

И лучших дней воспоминанья

Пред ним теснилися толпой;

Тех дней, когда в жилище света,

Блистал он, чистый херувим,

Когда бегущая комета

Улыбкой ласковой привета

Любила поменяться с ним…

— Ты уже «Демона» знаешь? — ахнул Вовин папа.

— Это все знают. Это легкое, — махнула я рукой.

— И ты знаешь? — обратился папа к Вове.

— Знаю, пап, — кивнул Вова, и лицо его задергалось.

— Отстал я от жизни, — радостно покачал головой Капитон Владимирович.

— Так как же Демон? Он был невидимый — уже когда? Еще в прошлом веке! И влюбился в видимую девушку! Было? Ведь да?

— Во многом знании — великая скорбь, — почему-то засмеялся дядя Капа, — Стихи не стоит воспринимать столь буквально. Это антинаучно.

— Ну, хорошо. А вдруг — было? — запальчиво продолжила я спор.

— Знаешь, я обо всем этом знаю ровно столько же, сколько знаешь теперь ты. Я могу мечтать, представлять себе, размышлять, строить гипотезы. Возможно, будущие люди-духи смогут заглядывать и в прошлое. То есть — к нам. На экскурсию. Почему Земля останется, а только люди станут бесплотными? Ну, потому что сама по себе Земля — чудо нерукотворной красоты. Нерукотворной! Запомни это слово! А все, что делает на ней человек, уродует Землю. И чем дальше, тем больше будет уродовать. Человек сам добьется того, что материальная жизнь на изуродованной им планете станет невозможной. И вот тогда… Впрочем, возможны варианты. Возможны. Освоение других планет — не пустая мечта. Все будет. Дайте только срок…

Срок наступил довольно скоро: в том же учебном году, 12 апреля, в космос полетел Гагарин. А 22 апреля, в день рождения Ленина, нас принимали в пионеры на Красной площади! Вот это было счастье! Нам повязали красные галстуки и повели в Мавзолей Ленина-Сталина! Да, мы были последними пионерами, которым удалось посмотреть на Сталина в Мавзолее. В октябре того знаменательного года Сталина предали земле, и Ленин остался лежать на всеобщем обозрении в равнодушном одиночестве.

22 апреля день был весенний, но ветреный. Мы шли по Красной площади в пальто нараспашку, и прохожие улыбались нам, что тоже было чрезвычайной редкостью: у нас люди просто так на улицах не улыбались. Я чувствовала себя совершенно взрослой, самостоятельной; дорога жизни открывалась передо мной во всей ее заманчивой реальности. Мои одноклассники направились в метро, сопровождаемые учителями и родителями. От станции «Проспект Маркса» до Ташки или Вовы было рукой подать. Я решила зайти к кому-то из них, чтобы они увидели меня преображенную — в галстуке. Предупредив сопровождающих, что меня ждут в гости в доме у метро (я указала рукой на дом), я остановилась у телефонной будки: приличные люди должны были предупреждать о своем приходе. Но номера телефонов своих друзей я наизусть не помнила, а звонить домой и спрашивать — это был бы эпизод не из взрослой жизни.

Я решила, что пойду к Вове — дом его был ближе к метро. Идти в гости с пустыми руками — вот второе неприличие, которое никак нельзя было себе позволить, учитывая, что гостем я намеревалась стать незваным. Правда, в те времена в гости приходили и без предупреждения: не у всех были телефоны. Гостям были рады всегда. У меня с собой были деньги: рубль, подаренный мне утром по случаю надвигающегося эпохального события, и копеек сорок мелочью. Вполне можно было зайти в кондитерскую и купить пирожных. Любое пирожное стоило 22 копейки. Сколько надо купить пирожных, если идти к Вове? Ну, допустим, все его старшие будут дома: бабушка, папа и мама. Папа, конечно, вряд ли. Однако купить нужно и для него. Потом — Вова, я. И — вдруг получится позвонить Ташке, и ее отпустят к Вове. Значит, надо купить шесть пирожных. Рубль тридцать две копейки. У меня еще останется на проезд. Хотя, если что, можно будет и пешком до дому дойти. Манящий запах пирожных витал на улице, у входа в знаменитую кондитерскую. Очереди не было: будний день, рабочее время… Глаза разбегались — какое пирожное выбрать? Сначала я хотела, чтобы мне в коробочку уложили шесть разных пирожных. Но как их выбирать? Вдруг кто-то не получит именно то, что любит, и расстроится? Я решила, что возьму шесть корзиночек. Каждая из них была шедевром. Одинаковых не было. На одной — ягодки на резных желто-зеленых листочках, на другой — грибочки, совершенно как настоящие, на третьей — маленький ёжик с крошечным яблочком на колючках… Пирожные заботливо уложили в две коробочки, чтобы ни одно не помялось, и я медленно направилась к Вовиному дому.

Светило солнце, но ветер налетал студеный, почти зимний. Я не хотела застегивать пальто: кто тогда увидит галстук? Да и пальто… Мне не хотелось, чтобы на мое пальто обращали внимание. С этим пальто — целая история. Я мучилась с ним с первого класса. Оно никак не вписывалось в картину окружающего меня мира, с которым в обыденной жизни мне насущно требовалось слиться. Это было диковинное пальто из зеленого бархата. Цвета пыльной травы, как у нас говорили. С изнанки ткань была похожа на рогожку, из которой делали мешки, плотная такая рогожка, коричневато-седого цвета. Зато снаружи это был какой-то особенный бархат, прекрасный, диковинный, достойный того, чтобы им любовались, если бы не сшили мне из него пальто. Возражать я не могла: это была не просто ткань, это был отрезок судьбы. С судьбой смиряются. Что мы можем против судьбы?

История же этой ткани была такова. Она стала знаменательной частью бабушкиного приданого. В прежние времена невеста, выходя замуж, должна была иметь приданое: чем больше, тем лучше. Подушки, перины, отрезы материи, белье, одежды — от шуб до нижних кружевных юбок, обеденные сервизы… Еще приветствовали дома и земельные участки. А также капитал. Ну, домов за бабушкой никаких не было, ясное дело, они с дедушкой и женились сто лет назад — в разгар гражданской войны, какие там дома? Но что-то такое в виде приданого она получила. В отрез бархата она влюбилась сразу. Она была когда-то юная, мечтательная, любила наряжаться. Бархат очень шел к ее светлым кудрявым волосам и зеленым глазам. Чего только она ни напридумала, разглядывая свой бархат! Какие фасоны, какие ситуации, какие восхищенные взгляды… Она довольно часто доставала бархат из сундучка, гладила ткань рукой, мечтала, радовалась. Тогда она не знала, что это и есть наивысшее удовольствие — радость мечты. Она все думала, когда же сошьет наряд из дивного подарка, как будет в нем щеголять. Но так и не получилось. Родился один сыночек, потом вскоре другой, настал голод, они перебрались в Крым, потом голод пришел и туда, пришлось возвращаться поближе к родным… Бабушке было не до нарядов и не до имущества. Но куда бы они не ехали, она брала с собой свой бархатный отрез, который напоминал ей о ее мечтах. Потому что в те времена даже мечты стали роскошью.

Как только подросли ее сыновья, началась самая страшная война. 22 июня немцы без всякого предупреждения напали на спящую страну и поперли вглубь, уничтожая все на своем пути, а 3 июля старшего сыночка забрали на фронт. Им предстояла вечная разлука — нежным родителям и мальчику, который еще никогда не покидал родительский дом. Младшему сыну не было еще восемнадцати, еще некоторое время он мог оставаться вне войны, но она беспощадно приближалась к их дому, не спрашивая, кто к ней готов, а кто нет. И вот уже немцы подошли к их городу. Все начальство поспешно собралось и умчалось спасаться. Население (тогда еще не употребляли слово «биомасса») должно было само выбирать, что делать. Дед предлагал остаться: он был в плену в Первую Мировую, работал у хозяев на хуторе, ухаживал за лошадками. Пленные работники ели вместе с хозяевами за общим столом. Хозяйка работала больше всех: утром их всегда ждали свежеиспеченные булочки — дело рук немецкой крестьянки. Никто не обижал и не унижал пленных.

— Немцы — культурные люди, — убеждал дед, уговаривая жену не суетиться и остаться.

Но бабушка была непреклонна. Она сказала, что они должны немедленно покинуть город. Не на чем ехать, уйдут пешком. Главное — успеть. Они взяли лишь самое необходимое в дорогу. Немного еды, одежды, семейные фотографии… В последний момент бабушка положила в свой узелок отрез того самого бархата, который дарил ей мечты о прекрасной жизни. В этом куске ткани хранилась ее надежда и вера в саму возможность будущего существования.

Бабушкино решение бежать любой ценой спасло их жизни. Первое, что сделали представители культурного народа, войдя в их город, — собрали всех оставшихся евреев и уничтожили их. А у нас-то никто не знал, что в Германии вынесли всем евреям смертный приговор. Вот и оставались. Бабушка спасла мужа, сына и все будущие колена своего рода. Плюс отрез бархатной ткани. Они долго шли пешком. Потом смогли сесть на какой-то поезд — им было все равно, куда ехать, главное, подальше от смертоубийства. И в итоге оказались спасены. Потом папу призвали в армию. Оба бабушкиных сына оказались на войне. Дедушка молился. Бабушка молилась и надеялась. Старший сын был убит. Бабушка получила похоронку через несколько месяцев после его гибели. Стояла лютая зима. Она в одном халате и тапочках побежала на завод к деду, не чувствуя обжигающего мороза. Вернувшись домой, дедушка совсем потерял себя от горя. Он лежал на полу, закрыв голову руками. Бабушка не могла себе позволить скорбеть открыто. Она старалась поддержать мужа, быть ему опорой. Собственную боль она загоняла глубоко внутрь, в самую глубину сердца. И через некоторое время на ее левой груди открылась кровоточащая рана. Она постепенно разъела грудь. Врачи не могли сказать, что это. Не рак, говорили они. А что же? Никто не дал ответа. Рана иногда заживала, затягивалась, но потом открывалась вновь. Бабушка никогда не жаловалась, меняла на ране повязки, ухаживала за мужем, вела хозяйство. Младший сын вернулся живым и здоровым, пройдя всю войну. Он служил в армии и после войны, они долго не виделись, но главное — был жив, огонечек жизни, который она передала детям, не угас. Пришло время, родилась я. Родилась и жила себе. И вот когда пришла пора отправлять меня в первый класс, бабушка вспомнила о своем заветном бархате. Как долго она его не разворачивала! Да и зачем? У нее больше не было фантазий о красивой жизни. Но — как хорошо, что вспомнила! У нее же теперь была внучка! И внучка эта, безусловно, заслуживала иной доли. Разве мало они выстрадали? Какой бы во всем этом был смысл, если внучка не станет счастливее, чем она? И нечего больше хранить эту красоту. Внучка с детства должна быть окружена прекрасным. Тогда и сама жизнь ее отметит.

Так мне достался этот волшебный кусок бархата. Все восхищались. Решили сшить мне из него элегантное пальто — без лишний украшений, простого фасона. Ткань будет говорить сама за себя. Я молча страдала. Я хотела простое серенькое в клеточку пальто, как у всех. Надела, пошла, никто и вслед не посмотрит. Живи себе на свободе, как хочешь. Но возражения мои никто не слушал. Все воодушевились бабушкиной идеей, суть которой сводилась к тому, что ребенок, одетый в этот заветный бархат, будет счастлив и защищен от невзгод. Сшили мне это пальто. Круглый воротничок, круглые нарядные манжеты, слегка расширенное книзу. Фасон и правда был прост и прекрасен. Но… Ткань, как и предполагалось, действительно говорила сама за себя: не было человека, который бы промолчал, глядя на меня в этом пальто. Вполне приличные люди произносили непостижимые слова: «Боттичелли!» или «Ренессанс!» Эти восклицания побуждали познавать значения слов и по-своему интеллектуально обогащали. Были простые сюсюканья: «Ангелочек! Куколка!» Это все ладно. Но вот когда ко мне обращались «фрау-мадам» или «мадемуазель», или почему-то «боярыня Морозова» я начинала страдать. Да, мои светлые вьющиеся волосы были повторением бабушкиных. Да, мои зеленые глаза совпадали с цветом этого самого бархата, да, пальто навевало грезы о прекрасной нездешней жизни. Но жить-то мне надо было здесь и сейчас! И приходилось драться портфелем, отстаивая свою октябрятскую честь и право быть частью общества, а не какой-то дурацкой фрау-мадам.

Эх, пальто, пальто! Как много ты во мне изменило! Кто-то о себе и братьях-писателях писал, что они родом из гоголевской шинели. А я — родом из бархатного пальто, наградившего меня несгибаемым борцовским духом и стремлением к независимости. Благодаря этому пальто, я научилась смирению, я постигла искусство идти против толпы, не обращая внимания на косые взгляды и оскорбления. И еще — я несла на себе память об ушедших предках, а также веру в собственную счастливую долю, раз именно мне достался в итоге этот волшебный кусок ткани, сопровождавший бабушку во всех перипетиях ее горькой судьбы.

Прошлым летом я вдруг вполне прилично вытянулась и надеялась, что осенью мне больше не придется носить на себе бархат цвета пыльной травы. Но где там! Оказывается, пальто сшили с запасом. У него был подворот сантиметров на десять. Пальто легко удлинили и торжественно вручили мне, удивляясь прочности волшебной ткани. На тот момент, когда меня приняли в пионеры, до покупки нового пальто мне оставалось еще полтора года. Я уже совершенно привыкла к своему наряду, научилась делать его менее бросающимся в глаза. Для большей его незаметности надо было просто не застегивать его. Тогда оно почти не бросалось в глаза. Одноклассники мои давно уже привыкли к Боттичелли, а в мире совсем чужих я не застегивала свой наряд, насколько позволяли погодные условия.

Я поднялась на лифте, остановилась у дверей Вовиной квартиры и поправила галстук. Интересно, кто у них сейчас дома? Вот удивятся!

Не успела я позвонить, как дверь распахнулась. В дверях стоял сияющий Вова в школьном костюме с таким же красным галстуком на шее. Увидев меня, он засиял.

— Как хорошо, что ты пришла! — воскликнул он.

Лицо его свело судорогой, но я на это уже не обращала внимания: привыкла.

— Нас сейчас в пионеры приняли! Мы были в мавзолее Ленина-Сталина! — похвасталась я.

— И меня приняли! — с восторгом подхватил Вова, — Только что. Почти. Дома. Мне галстук сам председатель совета дружины повязал!

В это время в холле появился Вовин папа.

— Посмотрите только, кто к нам пришел! Ангел! — обрадованно приветствовал он меня.

Он, как только узнал, что полное мое имя Ангелина, стал называть меня Ангелом.

— Нас в пионеры приняли, и я решила к Вове зайти. Вот! — я протянула Капитону Владимировичу коробочки с пирожными.

— Как это очаровательно! — умилился папа, — Наши дети выросли, у них сегодня свой праздник, и они устраивают нам пир! Ну разве это не радость?

— У нас сегодня день пионэрии, — послышался солидный голос графини Потоцкой, — а Ташу позвали?

— Я на ее долю тоже купила корзиночку, только у меня с собой нет ее номера телефона.

— Ничего, сейчас я позвоню Тамаре Николаевне, она пришлет к нам Ташу. И мы все сядем за стол. Мы как раз обедать готовились, мой руки и проходи.

Ташка немедленно примчалась, тоже в пионерском галстуке и в школьной парадной форме: коричневое платье, кружевной воротничок и манжеты, белый батистовый фартук. Пионерскую форму тогда еще не изобрели. Я тоже была в белом фартучке, который, кстати, стал причиной моих горьких слез перед самым приемом в пионеры. Дело в том, что торжественный день вступления в ряды пионерской организации проходил с максимальной торжественностью. Утром мы собрались в музее В.И. Ленина, экскурсовод подробно рассказала нам о вожде — какой он был нечеловечески прекрасный, умный и безупречный. Мы были приучены любить Ленина с раннего детства и слушали с благоговением. Дошло дело и до успехов Володи Ульянова в учении. Ну, что тут скажешь! Круглый отличник! По всем предметам пять! Естественно! Это же Ленин. Странно было бы, если бы было иначе. Работница музея подвела нас к витрине, в которой лежали ведомости с годовыми отметками гения. Я внимательно вглядывалась. Действительно! Из года в год — одни пятерки. Вдруг в перечне изучаемых в гимназии дисциплин я увидела странный для меня предмет: Закон Божий. Как это? Про что это? Кстати, и по этому предмету у Володи стояла пятерка. Из года в год.

— Что такое Закон Божий? — спросила я у экскурсовода.

— Это был обязательный урок в царское время. Детей заставляли учить молитвы и все, что связано с религиозным культом.

— И Ленин учил? — поразилась я.

— Ну, это была обязательная дисциплина, — обеспокоена подтвердила ученая дама, — Приходилось учить.

— Он верил в Бога? — продолжала наивно допытываться я.

Ну, не мог же Ленин (Ленин!!!) верить в Бога! Даже в детстве. Это не укладывалось в моей давно одураченной голове.

— Нет, конечно, он не верил. У него много философских статей на эту тему. Вы подрастете и разберетесь, — залепетала экскурсовод. Лицо ее приняло сердито-обеспокоенное выражение. Ей явно хотелось закончить эту провокационную дискуссию. Но я отличалась наивностью и любовью к расспросам.

— Но как же тогда он ходил на эти уроки? Молитвы учил? На пятерки отвечал? — из меня сыпались вопросы, как горох из фартучка Золушки.

Кстати, совсем скоро я узнала, что вопрос мой вполне имел под собой основания. Если уж Володя Ульянов был таким категорически неверующим, мог бы этот урок не посещать. Ведь урок этот посещали только те ученики, кто исповедовал Православие. Католики, лютеране, иудеи и прочие легко и просто освобождались от присутствия на Законе Божием. Но Володя Ульянов ходил на уроки! И даже получал свои пятерки! Какая загадка за всем этим стояла? Ведь Ленин никогда не врал, и нам это завещал!

— Это был не вопрос веры! — жестко сформулировала музейная дама, — Это был вопрос дисциплины и трудолюбия. О дисциплине и трудолюбии Ленин тоже много писал. Без этого невозможно построить коммунизм. И без пустых вопросов коммунизм не построить! Давайте продолжим знакомство с экспонатами.

Мы, конечно, продолжили. Я, как это обычно со мной бывало, забуксовала на своем зыбком вопросе про Ленина и веру в Бога, но делала это молча. Просто ходила за всеми и думала думу свою. При этом я кожей ощущала направленную на меня неприязнь экскурсовода. Я сожалела об этом. Так ведь и Ленин мог бы меня невзлюбить! А ведь он вечно живой! Что я сделала не так?

Мои печальные предчувствия вскоре оправдались. Мы выходили из зала, чтобы построиться и идти на торжественную линейку, где нас приняли бы наконец в пионеры. Все выходили тихо, подавленные величием вождя, никто не толкался и не торопился. Но я, выходя, умудрилась зацепиться лямкой своего парадного фартука за дверную музейную ручку. Сначала я, конечно, подумала, что кто-то из мальчишек задумал недоброе: схватил меня сзади за крылышко и держит. Я дернулась изо всех сил. Раздался треск рвущейся ткани. Я в ужасе оглянулась: парадный фартук был безнадежно порван дверной ручкой. Все напряжение сегодняшнего утра, все ожидание праздника, все разочарование — все, все, все обратилось в слезы. Я плакала и не в силах была остановиться. Тут сопровождавшая наш класс мама одной из девочек достала из своей сумочки красивую маленькую коробочку. В ней оказались иголки и нитки всевозможных цветов.

— Тут ерунда, я все сейчас зашью, никто и не увидит, — деловито сказала чужая мама, расстегивая мой фартук, — Сними его, а то на тебе нельзя: память пришью.

Я поспешно сняла фартук, чтобы не оказаться человеком с пришитой памятью. Во мне крепла уверенность, что я своими расспросами очень обидела Ленина, и именно он решил отомстить мне. Как интересно в нас все тогда сочеталось! Бога в нашем мирке вроде бы не было. Но все духи — как света, так и тьмы — все черти, лешие, мертвяки и тому подобное вполне существовали, действовали, их было не стыдно бояться. И вера в них не порицалась. Это была вроде бы шуточная вера, понарошку. Но дух Ленина отомстил мне совсем не понарошку. Вон как рванул!

Прекрасная чужая мама, как фея, мгновенно выполнила свое обещание: все оказалось прочно пришитым, словно никогда и не рвалось.

— Слезы к добру, — сказала мне в утешение милая чужая мама, — Это как дождик — к добру. Поплакала, а теперь иди, там уже в линейку строятся. Все будет прекрасно.

Я поверила ей безоговорочно. Она не обманула. Дальше все пошло, как по маслу. Вплоть до момента встречи с моими друзьями.

Только увидев Ташку в ее белом фартуке, я вспомнила о печальном событии перед самым торжественным моментом. Теперь все это казалось такой ерундой, совсем не стоящей моих горестных рыданий.

Нас усадили за обеденный стол, начался торжественный обед. Как все прекрасно совпало! Оказалось, Вовин папа совсем недавно вернулся домой после длительной командировки. И командировка эта была связана с главным событием этого чудесного месяца апреля — полетом в космос Юрия Гагарина. Вот тут я затрепетала — с каким великим человеком оказалась за одним столом! Но трепета хватило ненадолго: перед нами был все тот же веселый, умный и красивый Вовин папа, который умел так интересно рассказывать, так здорово шутил, так честно отвечал на все вопросы. Я не знала, сколько ему лет, но скорее всего он был ровесником моего папы. Мой папа прошел войну, а дядя Капа не воевал. У него была бронь. Он был нужен стране для обороны. Мозги его нужны. Он, еще учась в институте сделал несколько изобретений, касающихся ракет. И доктором наук стал в тридцать лет — невероятно рано! Отцы всех моих одноклассников воевали. Вот только Вовин папа и Ташкин папа были нужны в тылу больше, чем на фронте. Значит, так было надо. Просто они были другие. Другие — и все. Не хуже наших отцов. Я их даже немножечко жалела. Мне казалось, им было стыдно перед другими мужчинами их возраста, хотя чего стыдиться? Они же работали для своей страны. Без их изобретений еще больше наших солдат бы погибло. И меньше врагов. Таких людей можно было только уважать.

Дошел черед до пирожных. Вовина бабушка похвалила меня за мой выбор. Оказалось, в этой семье корзиночки любят все! Какое чудесное совпадение. Мне предложили выбрать свою корзиночку первой. Я, конечно, отказалась. Ведь это было мое угощение.

— Я возьму ту, что останется.

Чудесным образом для меня осталась самая красивая и чудесная корзиночка с ёжиком, несущим на шоколадных колючках крохотное румяное яблочко. В нашей компании все думали о других — как же это было необыкновенно!

Ташка рассказывала о том, как принимали в пионеры их классы. Оказалось, они тоже были в Музее Ленина на экскурсии. Ташка, круглощекая, крепенькая, со светлыми волнистыми волосами была воплощением счастливого советского детства. Красный галстук, румяные щечки, серьезные серые глаза, красивая четкая речь — образцовая школьница! Ее бы на обложку «Огонька» — все бы любовались. Ташка переживала из-за своей полноты, хотя никакой особой полноты не было — детская пухлость, да. Но она уже начала взрослеть, а, значит, и страдать. Ташка гордо рассказывала. Я скромно молчала — боялась потревожить успокоившийся дух Ленина. Об этом (тьфу-тьфу-тьфу) не стоило ни вспоминать, ни думать.

Совершенно счастливый дядя Капа вдруг радостно воскликнул:

— А знаете, вы ведь первое наше поколение, не знающее войн и лишений! Вы — чудесные дети! И пусть вся ваша жизнь станет чудесной! Пусть не будет в вашей жизни, дети, ни бед, ни войн, ни голода, ни нужды!

Он налил матери, жене и себе немного вина в маленькие красивые рюмочки. Вино тогда пили не из бокалов, а из рюмочек из прекрасного цветного хрусталя.

— За будущее! За прекрасное будущее! — провозгласил Капитон Владимирович и пригубил чуть-чуть вина. То же сделали и его женщины.

Потом началось немного скучное: дядя Капа с воодушевлением принялся предрекать наступление коммунизма в 1980 году. Он доказывал свое утверждение с бумагой и карандашом в руках, подсчитывал, сколько у нас к этому времени будет выплавляться стали, как усовершенствуется тяжелое машиностроение, как усовершенствуется сельское хозяйство.

— Вы должны стать новыми людьми. Вам пользоваться тем, что для вас создали предыдущие поколения. Будьте достойны. Ваши помыслы должны быть чисты! — с глубоким убеждением повторял он.

Мы согласно кивали. Он был такой хороший и умный, Вовин папа.

Вдруг он воскликнул:

— А давайте танцевать! У нас сегодня такой день! Давно в этом доме не танцевали!

Вовина бабушка просияла:

— Давайте танцевать, дорогие!

Нас провели в кабинет Капитона Владимировича. Ах, какой это был кабинет! Три огромных окна. Массивные книжные полки вдоль стен, прекрасный старомодный письменный стол — до этого я видела подобные столы только в кино про старинную жизнь. Комната казалась огромной. В центре лежал пушистый восточный ковер, который быстро скатали и отодвинули к стене. Прекрасно натертый паркет так и манил разбежаться и прокатиться по нему. В углу кабинета стояла диковинная радиола. Такие у нас не продавались. У нас дома была обычная радиола — деревянный ящик с клавишами и круглыми ручками. С помощью клавиш и ручек можно было ловить голоса далеких радиостанций со всего света. Крышка радиолы поднималась, открывая проигрыватель для пластинок. Как же я любила ловить звуки мирового эфира, вслушиваться в звучание чужих языков и представлять себе другую, неведомую жизнь тех, кто находится далеко-далеко от меня. И пластинки… Любая музыка в твоем доме. У Вовиного папы радиола стояла не на комоде, как у нас, она высилась от самого пола и пластинки в нее вставлялись когда после нажатия на кнопку из радиолы выезжала подставка. Поставишь на нее пластинку, она сама задвигается, и через некоторое время послышится музыка. Мне очень хотелось все рассмотреть, как там устроено в этом аппарате. Но это было неприлично. Я отвела глаза.

— У нас немного не хватает кавалеров, но мы обещаем своим дамам, что танцевать сегодня будут все, да, Вова? — послышался голос дяди Капы, — Начнем с танго.

Он нажал на кнопку радиолы и, поклонившись, протянул руку жене. Та с улыбкой положила свою маленькую руку на его ладонь, и танец начался. Ах, они танцевали, как настоящие танцоры. У меня сердце заколотилось. Я мечтала научиться танцевать танго. В его музыке и движениях мне виделась непостижимая красота и тайна любви. К тому времени я уже была один раз влюблена. Мучительно, грустно и безнадежно. Объект моей любви был трагически недостижим. Нас разделяла пропасть времени. Это был поэт М.Ю. Лермонтов и герой его бессмертного романа Печорин. Два человека — некогда реально существовавший великий русский поэт и плод его гениального воображения — слились для меня в единый образ прекрасного непонятого людьми страдальца. Это потом, повзрослев, я догадалась, что не приведи господь встретить такого героя на своем пути. Ах, лучше бы не взрослеть, не обретать ясный четкий взгляд на мир и людей, не страдать, получая жизненный опыт… Лучше чувствовать и летать по волнам своих прекрасных чувств, не анализируя, ничего не ожидая, не отрицая… У меня была книжка «Герой нашего времени» в мягкой обложке, на которой изображен был прекрасный белокурый и кареглазый офицер в форме царских времен на фоне Кавказских хребтов. Я подолгу рассматривала портрет своего возлюбленного, наполняя свое сердце высоким чувством любви. И вот сейчас, при звуках танго, я испытала то же всепоглощающее чувство, какое посещало меня при чтении стихов Лермонтова и созерцании его портретов.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Есть во мне солнце предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я