Безымянное имя. Избранное XXI. Книга стихотворений

Вячеслав Шаповалов, 2021

Избранная лирика одного из значительных русских поэтов – очередная исповедь представителя очередного потерянного поколения: это человек «меж двух чужбин», для которого в настоящем утрачен облик прошлого и искажен облик будущего. Россия и Азия – географические символы утраты родины, и чувство умирающего двоемирия подталкивает автора, как сказали Ч. Айтматов и С. Липкин, к «жертвенной попытке сохранить общее культурное пространство». В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Оглавление

Из серии: Поэтическая серия «Русского Гулливера»

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Безымянное имя. Избранное XXI. Книга стихотворений предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

В защиту свидетельств

Дорога

Шли мы, покуда могли, заколдованы кровью,

от излучения мглы — к изумленью любовью.

Меря событья людьми, вешки ставя при этом:

от поколенья любви — к окрылению светом.

Были года холодны. Всё сиротское счастье:

от поклоненья любви — к оскоплению страсти.

Серою Шейкой во льды да походкой хромою:

от оперенья любви — к окрылению тьмою.

Нас не швыряли в тюрьму, как порой наших дедов,

жили мы — горе уму! — привкус чуда изведав.

Так отчего же порой зябнут руки от страха

на ледяной мостовой — и молчит Андромаха

на полустанке, в степи, жесткий снег утирая —

от прорастанья судьбы в область ада и рая…

Жизнь — позади, мы пришли, в никуда вырастая:

от озаренья души — к пустоте мирозданья.

Но повторяем, хрипя под могильной плитою,

что отворяем себя пред небесной чертою.

Матрица

Вере Калмыковой

не ищи за деревьями леса

а в песках мановенья воды

всё что в нас тяжелее железа

только отзвук погибшей звезды

только отсвет вселенной багровой

где мгновеньями вечность качнём

мы бездомное пламя сверхновой

злая искорка в небе ночном

смутный разум впотьмах разметала

зов сирот исчезающий свет

лишь ментальная тяжесть металла

нас уверит что нас уже нет

это знанье недолго продлится

краткий разум в награду зачти

матерь матрица злая таблица

первосмыслов слепые зрачки

Песенка кандагарского деда в сахалинской командировке с припевами

Перевод со старшесержантского

сюда где остров сахалин не долетает баргузин

зато допёрли зейбаржанец и грузин

дома на слом борьба со злом и тектонический разлом

и сам себя под ор подъём зовёшь козлом

дурилы не обижайте курилы

вам вилы когда сибирь от москвы полыхнёт

кавказы плюс гор памирских проказы

заразы и каждый вор и проглот

итог сынок владивосток там радиации исток

в груди лимонника листок и стронций бел

там много всяких фукусим но ими я не укусим

залп град калаш макар максим вот мой удел

японцы переходите в чеченцы

червонцы и всем народам шахидский прикид

россия я твой в погонах мессия

спроси я — ответ один: вечный жид

тряхнуло блядь а наплевать под одеялом благодать

хоть тыщу лет проголодать придется нам

восходит день бежит олень дороже женщины женьшень

хрен на часах торчит как пень и сам ты хам

далёко алеет бомба востока

дум стоко что ты земеля хоть волком завой

всё злее всё горячей и круглее

та гея что греки звали землёй

я тута в месяце таммуз духовной жаждою томлюсь

меня не душит здешний груз иди всё нах

мир мглой томим мне скучно с ним где вечен и невыразим

всех шестикрылых хиросим дымится прах

незваны вот-вот придут океаны

барханы дрожат от бурь закипевших вдали

за нами ещё вернётся цунами

и нас утащит туда откуда пришли

Два сонета

70-е

Ещё дрожит пугливый флюгерок —

бездомный дрон над пристальною башней.

Ещё закат, похожий на вчерашний,

не догорел. Всё скрыто между строк.

Жива надежда в сумерках дорог —

она обманчивее и пустяшней,

чем пополудни, и характер наш в ней:

увидеть не начало, но итог.

Ещё предметы сохраняют цвет,

ещё не все ночные кошки серы,

но дню уже суда и веры нет.

Чем этот миг — а чем он, кстати, плох! —

не смена двух заждавшихся эпох,

истосковавшихся по чувству меры?

90-е

Свершилось! Перед бездною стоим,

ломает плечи тяжесть ожиданья,

горчит в груди искусство выживанья,

скукожилась душа, как третий рим.

Уходят дети к алтарям чужим

под дудку крысолова мутной ранью,

мир выдохнешь навстречу умиранью —

но каждый вдох опять непостижим.

Затихнем, веру терпкую тая.

Что толку ныть — её мы звали сами! —

нависла тень: огромная змея

заменит небо. Молча из берлог

ползёт на зов гипноза бандерлог,

как в прежние века под небесами.

Сомнамбула

На плоть огненосного стяга прожектор глядит, не дыша.

Из сомкнутых стен саркофага

карабкается душа.

Мучителен час, и не спится, истории пуст чистовик,

лишь каменно-юные лица застывших в дверях часовых.

Сомнамбулы лёгкая поступь:

меж граней, гранита, громад

уходит он в ночь, не опознан, мучительным зовом объят,

согбенной бредущей фигурки не ищет чиновный патруль,

проспекты московские гулки на каменно-юном ветру.

Да полно! — то он ли, летящий в безвременье с броневика

на крыльях идеи легчайшей с презрением боевика?

Да полно! — то он ли, ведущий по чёрной брусчатке с тех пор

в чудесный, бескровный, грядущий, немыслимо светлый простор?!

Не бросить на прошлое взгляда — его отсекли на века

ледовые ночи Кронштадта, слепые подвалы ЧК,

и смотрит грядущее немо, и миной, заложенной в нём,

пылает звезда Вифлеема, себя пожирая огнём.

Однако эпоха сменилась,

и дух обращается в прах,

чтоб нам пробужденье явилось

бессмертьем, похожим на страх:

принесшее злобную волю, погасло — спроси, отчего? —

покрытое жёлтою болью его восковое чело.

Своих вожаков пожирая, европами призрак бредёт,

и бредит морозная стая десертом российских широт,

разверстою плотью аллея в андреевской голубизне —

и чёрный квадрат мавзолея ликует в багровом огне.

Столетьем доноса и сыска страна эта будет жива,

но Горки — извечная ссылка, обманутый всхлип торжества:

ржавей, людоедка-«Аврора», дари же, безродный борей,

в ликующей плоти террора просторы родимых морей.

Под утро, в минуты глухие идёт он — печаль и укор,

где стены отеля «Россия», где радостно-скорбный собор,

где слиты видения стали и времени древняя медь,

где русские очи устали на Спасскую башню глядеть.

Соратники плотной шеренгой лежат у великой стены,

без пошлины взявши в аренду пространство и время страны,

с их мёртвою хваткою волчьей! —

лишь время грызёт нас сильней,

Сатурн, пожирающий молча своих безответных детей.

Бредёт он, не чуя пределов, на чёрной февральской заре,

под эхо вселенских расстрелов, истаяв на смертном одре.

Кто, вставший с событьями вровень до уровня сердца и глаз,

воскликнет: один ты виновен! —

но кто ж тут безвинен из нас?!

За всё ему тяжкая участь — глядеть без участья и сил,

виной равнодушною мучась, на то, что он сам сотворил.

Ведь в чёрной февральской метели

привычно провидит земля

багровый полёт цитадели,

кровавые крылья Кремля.

Пьяный корабль

Стенограмма атомной подлодки

…К настежь распахнутой влаге!

Артюр Рембо

…Тоже — «к настежь распахнутой»?..

Что же теченье

наклоняется к толщам подводных аркад,

если это арктическое отреченье,

то зачем в пустоту упирается взгляд?

Как попал я сюда, после чьих возлияний,

чей начальственный ноготь на карте провёл

борозду, что постылей полярных сияний?

Я — лишь улей

с комком замерзающих пчёл.

Ненавижу бессонниц своих коридоры,

вахт ночных паранойю, ухмылки ракет! —

сквозь броню из титана,

сквозь душу, сквозь поры

рвётся бешеной ненависти

свет! —

мой реактор — горит!

Вот и грянуло время

расквитаться за чёрную долю свою.

Ты, полярная ночь, раствори моё семя —

мой весёлый плутоний — в чернильном краю.

Что со мной? — моё сердце сжимается стыло,

гаснет свет, нарастает щемящая глушь.

Был я домом, теперь я — стальная могила,

отпускаю грехи аж на тысячу душ.

Не успеть никому за крутым поворотом,

славься, тайна военная мощи страны! —

мы чужим катерам и чужим вертолётам

не откроем того, как мы дивно сильны.

Не поспеть к покаянью виновно-невинных,

адмиралы, ползком на кремлёвский ковёр! —

в этих тайнах и тенях, и майнах, и вирах

опускается мёртвой эпохи топор.

Море, чёрный курган, где рабов погребают,

где ты прав иль неправ, не узнает никто,

бескозырки плывут и сердца умирают

в средостеньях кальмаров и песнях китов.

Опускаюсь на дно, вещей боли кромешней —

я покинут командой иль нет, всё равно! —

что мне толку от ваших конвульсий, конверсий,

от конвенций — когда подыхать суждено.

Морячки, отплывайте скорее подале —

ох, сейчас и рванёт моё сердце вразнос!

Я — подводный корабль,

и меня проиграли.

Славься, родина-мать!

Плюнь в ширинку, матрос!

Пешечный гамбит

Памяти Натальи Горбаневской

…Вокруг — Шестидесятые года,

вот только имена поизносились,

таблички стёрлись, лозунги забылись,

мир вымер, очужели города.

…Ковчег-планета. Выпускают пар —

семь чистых пар и семь нечистых пар.

Бастилии порушим, с нами Бог,

наш день велик, хотя и век убог! —

срифмуем клиповое либерал

попарно с «убивал» и «умирал»!

…Бивариантны сыскарей труды,

надежд стигматы и галош следы,

кенедианты в старом водевиле,

рейганомонстры, шляпы крокодильи,

андропофаги с черепом во рту —

все бдят: — Евреи тут не проходили?

— Дык вон они, отплыли поутру!

…Ковчег-авианосец. Пекло вод.

Зад — pussy, но в межбровье — кукловод.

Два игрока склонились над доской.

Упали веки. Восковые лица.

Грядет оргазм томительного блица,

гамбит промеж нью-йорком и москвой.

Вот клетки: восемь-на-восемь, дресс-код

(для клеток) — чёрно-белые одежды,

попарно пилигримствуют все те, что

зовут в новоегипетский исход.

…Ау, Шестидесятые года! —

прошли, полны невыдуманной болью:

грозы не знали пешки над собою,

секиры грязной взлёта над судьбою —

ах, не про них во облацех вода! —

льнут, юные, к чужому водопою:

темна инакомыслия беда.

Но, тронута холёною рукой,

юнцов и юниц сблёвывает площадь —

и молча государственная лошадь

косит зрачком с кровавою каймой.

…Я дурачка родного подниму.

Но я не сторож брату своему.

Те с лэнгли, те с лубянки — братаны,

чьи лица стряпало одно лекало,

в чьих запонках играет карабах,

полярных стран достойные сыны,

в заветных устремлениях равны,

сдвигают утомлённые бокалы

за мёртвых в укреплённых городах.

…И к праху ветром прибивает прах.

Собеседники

…обломки души

Салман Рушди

Перелётные души на старте сбиваются в стаи,

подставляя крыла либеральным воздушным путям.

Здесь любая судьба состоялась — из горя и стали,

из чего она слепится, птаха счастливая — там?

Что за крылья вручают — мечта на свету, оригами! —

высоко и светло, позади только кухонный чад.

Здесь икары ещё — облетают отчизну кругами,

неокрепшие перья на отчую землю летят.

Их нетрудно понять, им же можно, смеясь, оправдаться:

этот мир — терминал, да и просит природа своё.

Вот и кружат вверху, позабыв притяженье гражданства,

ибо не приземлиться на прежнее это жнивьё.

А земля велика и не слишком придирчива к грязи,

горечь смоет потоп, остальное — в пожарах сгорит.

Пусть же славят полётом всю скудость и однообразье,

пусть прощаются с детством, прилипчивым, как гайморит.

Пусть простятся,

круги нарезая над ширью заветной,

от межи до межи отмеряя свои рубежи,

оставляя ненужное этой земле безответной —

скорбный скарб, воск воскрылий,

частички души…

Чужая жизнь

От девочки во тьме, от вымокшего сада

остался лёгкий вдох, нет, выдох — но туда,

где не дрожат огни в утратах листопада,

не плачут поезда, не падает звезда.

Не жаль, что губы стянуты морозом алым

в железной седине и копоти снегов,

что снилось, что швыряло щепкой по вокзалам,

подвалам, чердакам загаженных годов.

За неким городом, среди зимы и зноя

стоит село Степное, зона — у села.

Здесь оглянулась ты и назвалась собою,

но девочки в саду, конечно, не нашла.

Здесь, в зазеркалье дней, так съёживает тело

прозренье: ты одна и короток твой век,

а за колючкой лет у крайнего предела

дичает яблоня и меркнет человек.

Три ангела в цвету с наколкою кабаньей

вломились в жизнь твою под сенью диких нег:

под куполом небес, под вышкою кабальной

томится автомат, слюну роняя в снег,

и щерится закат, и псы взахлёб рыдают,

и строевая вошь вползает в рупор сна,

и Зона вдаль летит, дыша над городами

бессонницей вакханок, вечная страна.

И в потной тишине над скрюченной планетой

счастливый дремлет дождь и реет мокрый сад,

оплачены на миг всё тою же монетой,

что лодочник сгребёт, пуская душу в ад.

И ты лежишь в углу, прикрывшись мешковиной,

три твари над тобой творят смурной делёж,

и гавкает с высот — проснись! — призыв целинный,

и слышит всё судьба, ржавея, словно нож.

Хвостохранилище[1]

Задохнувшееся от натуги, в пересортице душ и тел,

в вековом затаясь испуге,

вот людское гнездо на юге, куда божий гнев долетел.

Из когда-то бронзовой лейки, бормоча «Иль алла вай дод!»,

на руки старушке-калеке

льёт водицу на диком бреге древний скрюченный садовод.

Пальцы горького винограда, молчаливая мощь лозы.

Долетают напевы ада

до газонов райского сада, до высот безмолвной грозы.

Где мертва живая ограда, где в тревожной дреме жилищ

вянет утренняя отрада —

тишь отложенного джихада ты, прислушавшись, ощутишь.

Мчатся юные на мопедах из советских гаражных нор,

в помыслах об отцах и дедах

гаджетов поутру отведав, обналичивая приговор.

Им небесные шепчут скрипки, обещая власть и любовь,

невесомы, светлы и зыбки,

расцветают для них в улыбке лица стронциевых грибов.

Хмуро дремлет в распадках светлых дух урановых родников,

оборотень мутаций и ветров,

царь невысказанных ответов, истлевающий рудокоп.

Обессиленные каменья, смертный профиль гранитных крыл,

бессловесные сочиненья,

уязвлённые сочлененья, апокалипсис медных жил.

Оглянись на восход: полмира замерзающего тепла —

там целует тебя лавина,

там багровый огонь Памира, голубая Тянь-Шаня мгла.

И молчат на ветру одни лишь, надрываясь — пришла пора! —

терриконы хвостохранилищ.

Этой тягости не осилишь. Звёзд неведомая игра.

И когда умолкнут навеки телевизоры и города,

и тогда возвратится в реки

истекающая из Мекки зачарованная вода —

осыпаясь, вздохнут ущелья, мир откликнется, одинок.

Нам, взывающим о прощенье,

что он скажет, в тиши пещерной осыпающийся песок?..

Однокашнику в Торонто

К Ликомеду, на Скирос…

И. Б.

Устав от висок и портвейнов, надеждой молодость губя,

в толпе фейсбуковских герштейнов

я редко, но искал тебя.

И я не тот, и ты — хоть строен, шнуруя на ходу штиблет.

Великих строек мир просторен,

в шкафу состарился скелет.

Мы, как вино, смогли пролиться,

и возмудев, и похужав…

Как пела девочка Лариса в толпе вселенских окуджав!..

Библейские назаретяне

вокруг — их тьмы и тьмы и тьмы,

киргизские израильтяне, Я поменявшие на Мы.

Иное слово слух мой режет,

иные звёзды над судьбой,

но лики юные забрезжат — и дни помчатся вразнобой

над коридорами филфака,

что обещал нам хлеб и кров,

где ключ кастальский и клоака затравленных профессоров,

откуда мир казался целым,

как шар, в широтах, голубой,

изображённый серым мелом над неповинной головой…

Бог даст, в торонтовских окошках

ты обнаружишь чудный вид,

Фейсбушка всё ж на курьих ножках

нас — хоть солжёт — объединит

и, однокашники вселенной, как тени дантовских миров,

за жизни чёрточкой мгновенной

мы что-то вспомним…

Будь здоров!

Фрунзе,

привокзальная баллада

…подражанье мавзолею торт из серых плит

вспомню вздрогну пожалею вновь перрон закрыт

череда полей немая облаков узор

рельс эвклидова прямая искривлённый взор

чуждой страсти отблеск ртутный в мёрзлой глине клад

ржавый привкус бесприютный липкий мёртвый взгляд

общий лик вождей усатых всяк здесь Божий сын

лет изломанных остаток и осадок вин

грусть оскал далёких странствий мгла озноб глазам

серый данник дней бесстрастный фрунзенский Вокзал

…на нелепой хрупкой раме меж случайных звёзд

над железными путями эйфелевый мост

деревянный безутешный а с него видна

акварелью дымной нежной хмурая страна

тепловозов рокот сиплый маневровых плач

вместе с бабушкой и скрипкой маленький скрипач

он по мостику в очочках на урок спешит

словно в спящей ветке почка в нём смычок зашит

мост качается над бездной музыка слышна

от предчувствий бабки бедной горбится спина

неизбывного испуга древней крови стон

молча нарастает фуга на краю времён

…хмурые в погонах ели комариный звон

некто в кожаной шинели марс гражданских войн

ясен пташкам и букашкам пламенный alarm

на коне скалистом тяжком чёрный командарм

конь как боров злобный норов всадник крепко сшит

для дальнейших разговоров маузер молчит

в лоб обдолбанным европам зрит кромешный зверь

он стоял над перекопом он стоит теперь

коминтернам в час безлунный аз печаль повем

на главу падёт чугунный островерхий шлем

бзик реалий отблеск далей вещего огня

и чугунных гениталий тяжкого коня

на колхозников кишлачных молча смотрит конь

выдав для телег ишачьих в будущее бронь

…оглянись — чугунный всадник не рванётся вскачь

и дойдёт в свой детский садик маленький скрипач

друг и враг нам знака нету в бесприютной мгле

за шеломянем ты где-то русская земле

узкоглазый князь смеётся он душою чист

ведь когда-то содрогнется молдаванский лист[2]

и луна со дна колодца очи спрячет в тень

и хирург из полководца вырежет ремень

отольётся кровь победы дети прорастут

и заполнит все пробелы время страшный суд

звёзд далёких свет сигнальный поворот руля

отблеск северных сияний вечного кремля

а пока что тихо шепчет Богу — аз воздам —

дом бездомных отошедших

фрунзенский вокзал

Уральский романс

Чёрная смородина,

серый взгляд,

туч самолёты над жизнью летят,

люди в кирзе,

барак на восток,

Господь на Урале мотает срок,

синий наст,

ледяная лоза,

серые жалят под шалью глаза,

у тихих замёрзших прощальных уст

горькой грозди вяжущий вкус.

Красная смородина,

зелёный взор,

губы пахнут летом, эхом с гор,

тридцать лет долой,

и опять ты с ней —

на другом лице прежний свет ясней,

беспилотных птиц в небесах полно,

на сто тысяч жизней солнце одно,

тёплый дождь,

ломкая бровь,

алая гроздь, молодая кровь.

Мать и дочь,

опустелая даль,

огонь опаловый, чёрный хрусталь,

чёрны ягоды — в колодце луна,

красны ягоды — седая весна,

кисти разные — ветвь одна,

память праздная — день без дна,

кровь кержацкая,

волчий свет,

городок забытый,

на карте нет…

Аvec plaisir!..[3]

Баллада русского возрождения

Ты пришёл с царём Петром, ты вошёл в наш тихий дом,

Я в твои глаза, как в омут, заглянула —

В них навеки корабли в море синее ушли,

Только нежностью и ужасом дохнуло.

Ты вошёл в наш тихий дом — и с тех пор навек ты в нём,

Но ни дома я, ни имени не помню,

Только, в счастье и в слезах, несказанный свет в глазах

И обет, что, дав единожды, исполню.

Ты сказал: авек плезир! — и меня навек пленил

Шпагой, голосом, пшеничными усами,

Впереди качалась мгла — но, закрыв глаза, пошла

За тобою я, прельстившись голосами.

Ещё помню: ночь-полночь, что-то мне уснуть невмочь,

А на псарне в рёв заходятся собаки,

Входит, чёрен, мой отец: — Ты готова ль под венец? —

И глаза его — как две свечи во мраке.

Сам царь-батюшка венчал — и уж как нас привечал,

Ну а мы с тобой доверчиво сомлели,

Да и как тут не сомлеть, если нам клялись гореть

Свечи шалые на каждой ассамблее!

Голова царя Петра тяжела была с утра,

Но легка была российская корона,

И все чуяли нутром: с императором Петром

Супостата одолеем без урона!

Но рука царя Петра — сноровиста и хитра.

Его милости лишился отчего ты? —

Ягужинский-прокурор усмехнулся: — Вот он, вор!

А послать его в уральские заводы!

У меня не стало сил, когда люд заголосил:

С дыбы сдёрнули, в железо заковали.

Помню, в мёртвой тишине шевельнулся сын во мне.

Больше мы с тобой друг друга не видали.

Доползла я до царя, но молила, видно, зря:

Глянул сумрачно, скривился, отвернулся.

И тогда в недобрый час твой сынок в последний раз

В моём чреве безнадёжно содрогнулся.

И пошла я за тобой — но куда, любимый мой?! —

Обеспамятела, имя позабыла,

Мать, отца, наш дом и двор, нянек, братьев и сестёр

Мне заменит безымянная могила.

Всяк пред Богом сир и наг, сказывал один монах.

Старец этот рек: — Не плачь, жено, не надо!

Суженого не ищи — сгинул в огненной пещи,

Но пребудет посрамленье силам ада.

Так и царь наш на заре с Божьей помощью помре,

Убиенного, знать, вспомнил Алексия,

На предчувствие моё налетело вороньё,

Над моею головой заголосило.

Славянин, хазарин, галл — каждому Господь воздал,

Но полна она антихристовой кровью,

Эта страшная страна — эта вечная война,

С её ненавистью, страхом и любовью.

Горю минуло семь лет, я состарилась, мой свет,

И с ума сошла от горя и утраты,

Шла я с нищенской сумой за тобой, любимый мой,

Но не встретила и самой малой правды.

Что ж, Господь тебя храни, гаснут дальние огни,

Очи выплакала — и пусты глазницы,

Канул разум мой во тьму, в ту безглазую тюрьму,

Где надежда не окликнет, не приснится.

Ты просил меня: живи! — но ты зря хрипел в крови,

Без тебя жить я обета не давала,

За младенцем нашим вслед мне покинуть этот свет

Богоматерь, знать, незримо помогала.

Ты прости меня, мой друг, что не вынесла я мук

И сойду теперь под землю за тобою,

Что сдержаться не смогла, что дитя не сберегла.

Видно, я удела лучшего не стою.

Но и в свой последний час помню только лишь о нас —

Нет ни матушки, ни батюшки, ни Бога,

Когда юность мне пронзил возглас твой: авек плезир! —

И последняя привиделась дорога…

Репортаж

Труп в кресле. Телевизор голосит. Бегут года. У двери глаз косит.

Старуха мёртвой хваткой чашку с кофе

пустую держит — и глядит в экран.

Функциональной скорбью обуян, навис над телом полицейский-профи.

Кого-то беспокоила? — о, нет,

взломали дверь — вокруг прошло пять лет,

закончились на счёте сбереженья,

банк вскрыл судьбу, но мумия гостей

проигнорировала без затей,

как бы сказав: остановись, мгновенье! —

естественно, остановился мир, ночной зефир струит ночной кефир,

но так, чтоб жажде быть неутолённой,

покуда нам небесная труба не возвестит последний день труда.

Из кресла ей, заметно утомлённой, уже не распрямиться и в земле,

чтоб встретить Бога в санитарной мгле —

так, словно сдать на будущность экзамен.

И ангел, удручён самим собой, миг помолчит над скрюченной судьбой

и выдохнет единственное:

— Amen…

Степень родства

От блокады до блокады — облака да облака,

Нас история лукаво в современность облекла.

Будущее очищенье, века нежная трава? —

Боль и холод отчужденья стали степенью родства.

Стоило ли с ног валиться, хоть усталости не жаль? —

Позади боброк волынский, впереди — бабрак кармаль.

Наша вещая природа не почует в нас беды —

Ждали мы кола брюньона, но пришёл кола бельды.

Что же, если ты мужчина, боль прими и не сморгни,

Облик хана тэмучжина — лику дмитрия сродни.

Жизнь твоя не отмахнётся каламбуром: нищий — мот,

Днище каждого колодца — наизнанку небосвод.

Не судьба с судьбой лукавит, а мы сами лжём себе.

Всяк свою дыру буравит, всяк ответит на Суде.

Всё, что было, снова с нами, скажем — плоскость, выйдет — грань.

Хоть цвета меняет знамя, но пощупай — та же ткань.

Круг замкнувшийся греховен, скажем — профиль, выйдет — фас.

Боже, кто же тут виновен? Ну а кто же, кроме нас!

Человек меняет кожу, робко в форточку стучит:

— Боже, что ж я подытожу? Но вселенная — молчит.

Молитва на могиле Богоматери в Сельчуке

Всё, Мария, я сделал, как научили:

свечку зажёг и поставил — и попросил о прощенье,

встал на колени на коврик потёртый. Глаза остыли:

слёзы сглотнул — без них всё равно плачевней.

Всё, Пречистая, сделал я, как подсказали:

руки омыл и лицо из Твоего колодца.

Правда, вода была воплощена в металле:

нажмёшь на кнопку — и благодать прольётся.

Не было мне знаменья, Богородица Пресвятая,

ничто не открылось душе, что было сокровенно.

Птаха в мандариновой роще что-то мне просвистала

на влажных Твоих серпантинах под колёсами ситроена.

Всё, Богоматерь, я сделал: и крестик купил у турка,

правда, к нему прибавил ятаган двуострый —

эфес у него эфесский, на таможне придётся туго,

но таможня и горняя сфера — родные сёстры.

Всё я сделал, Марьям-Ана, в этот вечер,

хадж свой, убогий духом, у могилы Твоей завершая,

и если на зов ответить мне больше нечем,

то, значит, дошёл и я до предела, до края.

Я всё это вижу — и спокоен при этом,

по фигу мне, что будет со мной и страною.

Что ж так больно мне, будто Тебя я предал?

Холодно, грустно, стыдно — но не пред Тобой одною.

Матерям, чьи могилы разбросаны по вселенной,

трудней, чем их детям, чьи могилы они потеряли.

Турецко-греческий ветер, непримиримо солёный,

воплощается молча в ветхом мемориале,

но сирота всё ищет отца — и Отца обретает,

и ноша мира, взваленная на хрупкие плечи,

как эти масличные листья, не облетает,

вечнозелёная.

Но матерям — не легче.

В защиту свидетельств

Эпохами отобедав,

этносы прут без цурюков

от пассионарности дедов

к транссексуальности внуков.

Немного, видно, рубруков

в толпе меж гуннов, венедов,

у очевидца кредо — в

том, чтоб сгинуть без звуков.

Полчища в ритме торжищ

сочтёшь, впотьмах подытожишь —

чужак, сирота, историк! —

ведь всё, что циник набрешет,

поправить мечтает стоик

до того, как зарежут.

На старых раскопках

будто жалуясь тихо кому-то

голос юн а напевы стары

безутешная дочка комуза

фраза с воза осколок струны

безымянная речка бежала

камни скользко вприпрыжку с горы

абрамзона иль скажем бернштама

за спиною оставив шатры

чем ей быт археолога ветхий

не понравился коли и в нём

нижний мир человечней чем верхний

перечёркнутый льдом и огнём

правил в тихом еврейском кочевье

манускриптов берцовый уклад

пелись песни качались качели

и печали таились в углах

юрт с пяток будто роща грибная

потянулась в дожде к небесам

непонятное напоминая

ибо старый пророк написал

что кромешную землю покинув

проблуждают в созвездьях иных

сыновья кочевых бедуинов

иль кого-то ещё кочевых

из теснин ленинградских и прочих

ищут пламенный смысл поскорей

пионеры и дети рабочих

в украшеньях согдийских царей

ты в иных но не в этих цепочках

преисполненный груза наук

круглоокий и в круглых очочках

бедный ближневосторженный друг

был карниз над привычною бездной

наркотропкой в иные миры

жизнь прошла в хляби возленебесной

но не выйдя из местной дыры

роксоланы или андромахи

тьму невнятных речений тая

языки что иссохли во прахе

вот заветная доля твоя

нервной руною камень изранен

Был

Летел

Побеждал

Умерщвлён

заблудившийся измаильтянин

альфа дней и омега племён

вот и грустен кочевник двуострый

книжной мудрости всей вопреки

в суете многоцветной и пёстрой

прах стремлений надежд черепки

бедный идол посредник меж Богом

и его контингентом земным

голь пизанская в крене убогом

камень в землю и Небо за ним

тень от ветра цветок от кувшина

весь матрикул богатств и скорбей

смерть отца величание сына

те же повести гор и степей

где всеобщее солнце слепило

где молился грозе мотылёк

где споткнулся амитин-шапиро

с сердцем сорванным шейман прилёг

ронабрамыч уснул за роялем

спирт рояль мы хлебаем из чаш

коль единственен и познаваем

мир поскольку и божий и наш

юный варвар сочувственным взором

на библейское бегство смотрю

авраамовых чад с триколором

россыпь звёзд и верблюжью зарю

вижу стяги усталого клана

и на них проступают слегка

кедр ливана берёза ивана

череп сакского боевика

безоглядная речка сбежала

вся взахлёб и от счастья слепа

в постановке эм что ли бежара

или эм как его петипа

вековое прогорклое зелье

в чёрных пальцах голодной вдовы

сладкий вкус проторившей ущелье

молодой удивлённой воды

Звездопад

жизни космической память

так далека в ДНК

божия пыль под стопами

хилый дневник двойника

как рассудить хромосомой

коль просфора нам пресна

молоха серп невесомый

тягостный молот христа

алчут безмозглые чада

в горькой хитиновой мгле

пастыря гиблого стада

молча мочить на земле

божья задумка где скрыты

инок икар пионер

слепоглухие термиты

грезят о музыке сфер

длится луна молодая

древнюю немочь тая

ищет во сне пропадая

пенициллин бытия

прошлому не помогайте

в небе кромешном как сон

плачет о нас Богоматерь

светит нам спутник-шпион

Археографика

И. В. Стеблевой

1

Погост забыт.

Но мы, имевшие к рожденью

бесправной радости касательство, стоим

у холмика земли под солнечною тенью,

где тесно одному и холодно двоим.

Подвалы мудрости, полны оглохшей пылью,

письмовники имён, божба календарей,

гербарии надежд, бесплодные усилья —

мекканец сумрачный и нервный назорей,

кашгарца долгий вздох, радения хайама,

плюс жертвенная кровь ржавеет на мечах,

взлелеянный чертёж разрушенного храма

и крылья ангелов, сожжённые в печах, —

вот, в принципе, и всё, что память заронила

в пустынях пламенных и виноградных снах,

что списком прозвучит в молчанье азраила,

воспоминанья сон,

неузнаванья знак…

2

Осточертевший круг.

Истлевшие однажды

напевы немоты — опять воскрешены,

опять погребены. Плоды лозы отжаты

и, старясь в погребах, не греют наши сны.

Чужое время молодеет с каждым веком,

сиятельный склероз стремительной весны

грозит дремотным чувствам и стеклянным венам.

У брошенных жилищ обрушились венцы.

Харизма древних ритмов, метры в мёртвом строе

извлечены из праха отшумевших строк.

Обугленный — дели: земное, неземное! —

к небесной выси не проросший черенок

не станет деревом. Изжить не приневолишь

свет, пепел, марево, осенний дым, погост…

Лишь меньше станет здесь одним — одним всего лишь! —

бездомным правнуком,

чтецом костей и звёзд.

Арест. Киргизия. 1952

караковые роковые гнут одинаковые выи

во тьме неначатой весны

стоят гнедые понятые подземной силой налитые

и делом ценным для страны

в глазах значительность и робость и длится молчаливый обыск

пока не кончен первый тур

анализа преступной страсти и дремлют аргамаки власти

хрустя овсом прокуратур

господь нейтрины и фотоны ниже пассаты и муссоны

ты шлёшь нам бедным прямиком

и дознаватель с ураганом играет ласковым наганом

великорусским языком

взгляд упыря скользит по твари он прям как девочка на шаре

он чувствует себя в седле

для родины и государя в рубинах звёзд очами шаря

несёт свободу по земле

беглец в чеченской кукурузе за городом по кличке фрунзе

подследственный благая весть

как ты здесь ночью оказался себе и Богу не сознался

и плохо помнишь кто ты есть

над инеем с чертополохом рубаху в пику всем эпохам

очухаешься застегнёшь

став мертвецом и скоморохом беги навзрыд не время вздохам

утрись от крови это ложь

лишь не нашли бы и в подвале опять впотьмах не убивали

ты уже видел этот фарш

родимый брат тропинки узки а хор турецкого по-русски

прошепчет вслед турецкий марш

очнись дорогою железной под панорамою прелестной

мазут и уголь и гудки

у века ушки на макушке кишка к кишке пешком до кушки

ночами небеса близки

тверской купец ничей подкидыш зубри верхненемецкий идиш

или пингвиновский лансмоль

авось найдётся атлантида тебя приныкает для вида

а дальше ты уж сам изволь

Новогодняя ода китайской водке со змеёй

в год Змеи мне в глаза заглянула Змея

стерва ведаю стёртая доля моя

но чтоб этак в глазищах кровавый пожар

трав и тварей морских многоцветный кошмар

в бесконечной улыбке разверстая пасть

не дрожи человечек ведь власть — это страсть

и не пялься в меня сквозь прозрачный сосуд

этот мир предсказанья мои не спасут

чтоб не сдохнуть бездомной бишкекской зимой

пей горячий ханшин и закусывай мной

но не тычь в меня вилкой в ночи по дворам

моё тело придворным отдай поварам

ибо слух усладит бесконтактная ложь

лишь коснётся меня императорский нож

и споют обо мне поминальный кошок

коль пронзит мою девственность электрошок

рассекут мне сращенья пространств и времён

в терпкой яви не тронув нефритовый сон

безымянный кромешный божественный яд

в средостеньях младенцев своих заструят

чтобы те навсегда с терракотой в груди

встали вечной шеренгой во сне хуанди

позабуду сухое лобзанье песка

и с эпохою менее стану резка

если в жизнь мою как в бессловесную тень

волосатую лапу запустит женьшень

и очнусь я русалкой в глубинной воде

саламандрой на вздыбленной сковороде

и собой обозначив великий почин

хрустну песней в зубах краснозвёздных мужчин

чьи колонны продлят дикокаменный строй

чьи надежды умрут там где каждый — герой

выше круч из которых звенели ключи

до начала времён на земле Урумчи

сказки ханьского лёсса где ведомый нам

плыл Парторг Поднебесной по жёлтым волнам

ты ж поклонник своей кислоглазой лозы

пей змеиную кровь и зубри Лао-цзы

Факелоносцы

Язычествует молвь на косогоре

реки, несущей воды в никуда,

пока неописуемое море

расхристанные топит города.

От копоти пространство почернело.

Чтоб неповадно было вдругорядь —

соборный свет гримасой печенега

накрыло и велело догорать.

И во главе подавленного гула

смерть голосит, что всем она сестра:

автофекальный томос истанбула,

канун перераспятия Христа.

На берегу три идола могли ведь

ещё надежду поберечь в тепле,

слепые очи девственница Лыбедь

дарует зрячей сумрачной толпе,

и на устах, что вымазаны кровью —

чужой молитвы бессловесный рык:

в пути от православья к празднословью

отвергнут христианнейший язык.

Они идут, свергая храм за храмом

и капища надстраивая ввысь,

где их отцы под прапором багряным

всё предали, что защищать клялись.

Страшна дорога к храму и горбата

растоптанная толпами тропа.

Но тягостный бесплотный гром набата

с востока слышат в Лавре черепа,

он нарастает, встречный вал смертельный,

и, сам уже не властвуя собой,

в тела, как нож, вонзает крест нательный —

и демоны за ним идут гурьбой,

и Саркофаг пронизывает трепет,

и птицы молча рвутся в вышину,

и снова — и уже навеки! — Припять

берёт в себя днепровскую волну.

Прощанье в Туркмении

Ночь, уходя, мне смотрит в спину…

Махмуд аль-Кашгари

Ушёл ты, сердар песков, чёрных, словно икра

остроулыбчивых рыб, чей запрещён отлов.

Закончилась игра. Беспамятные ветра

карты смели со столов наследников и послов.

Огуз-намэ, Шах-намэ оборачиваются вослед

упавшей птице Рух: завершился круг —

испуганными словами весьма искусно воспет

кометы кровавый след. Хотя бы один был друг…

Шёлковые пути выбелили виски,

гул подземный на миг затих в незримом огне.

Где тот старый масон, видевший сквозь пески,

ведавший всё в веках на петербургском дне,

собравший под тюбетейку остатки надежд и волос? —

не вынес хитрый мудрец утраты божества.

Всё это твой уход: сколь многое прервалось,

безмолвьем отозвалось в миг скорби и торжества.

Под эхом согдийских звёзд с тобою погребена

эпоха твоей мечты, какою бы ни была:

в ногах у тебя лежит задушенная жена —

доверчивая страна, в её устах — удила.

Пали великие кони, сошли с атласных страниц,

в серебряных ошейниках, в начельниках из грёз,

властители погони, дороже библейских цариц:

удобрит барханы рая их царственный навоз.

Издохли пятнистые псы — хмурые пегие львы,

хранители серой мглы, искатели горькой воды,

поводыри овец, слушатели молвы:

и наши дети всё чаще видят волчьи следы.

Выцвели и рассыпались — не прячься, нетленный прах! —

орнаменты прежних вселенных, сакральные миры,

из чёрных рук мастериц расцветшие сквозь страх,

чудесные, беззащитные, бессмертные ковры.

Погас изумрудный город — пламенных окон нет,

враз загоравшихся, имя затверживавших мольбой,

где золотой человек и вечный солнечный свет

не расставались и ночью, заклятые тобой.

Живы еще, сердар, заказанные враги,

проплаченные либералы, надкушенные толмачи,

уподобившие себя Махтумкули Фраги,

между Исой и Пророком ползающие в ночи.

Уже не взломает хакер вкладов твоей мечты,

поскольку вместе с тобой ушла и мечта твоя,

а банковские счета ведаешь только ты:

ах, если б ты так же верно знал коды бытия…

Сердца не рвёт теней безглазая череда,

в руке телохранителя не вспыхнет оскал небес —

с вешних иранских холмов льнёт к тебе Фирюза,

льёт бирюзовых всплесков лживый женственный блеск.

И только одно осталось за гранью всех прочих смут —

землетрясенья хрип, немота термитных ночей:

древняя смерть приходит в час, когда все уснут,

когда ни Бога, ни дьявола, и ты — один и ничей.

Отстраняется саксаул от поцелуев стрекоз,

в тысячелетней мгле тоскуют глазницы могил,

волосяной аркан сплетён из маминых кос,

вот и вернулся час, и ты его не забыл:

вновь, с безнадежной верой, на вздыбленной земле

хранит священный бык отрока на спине! —

но Ад улыбается молча, крышка дрожит на котле.

И дремлет город мёртвых — и вздрагивает во сне.

На ранних поездах

Какая ширь! Какой размах!..

Б. Пастернак. «На ранних поездах»

В вагоне, из тех самых, ранних,

что в путь нелёгкий собрались,

стоят —

глухонемой карманник и деревенский гармонист.

Стоят, не видя и не зная

один другого,

и для них

железных рельс река живая —

живой, спасительный родник.

Тиха украинская мова.

Скользя по мутному стеклу, упорный взгляд глухонемого

упёрт в глухонемую мглу.

Смыкая даль горизонталей в двухмерной плоскости стекла,

толпу неслышимых деталей размазывает молча мгла.

И длятся — дольше жизни целой —

на полустанке часовой,

винтовки взор оцепенелый над предрассветною травой,

улыбка трактора-фордзона,

дыханье чьё-то у лица,

настигшее в конце вагона отступника и беглеца.

Красивый, двадцатидвухлетний,

отец мой в тамбуре стоит

и эхо родины последней в себе, не ведая, таит.

И на ремне его двухрядка на стыках голос подаёт

как эхо высшего порядка —

и будит 33-й год.

С фальшивой справкой сельсовета и эхом выстрела в ушах

он промотал свои полсвета,

с эпохой соразмерив шаг.

Он полон юности целебной, что очень скоро пролетит,

он верует, что Город Хлебный его, изгоя, приютит,

и молча сжалится,

и скроет

в степи без края и конца,

в огнях периферийных строек

отступника и беглеца.

Чем громче оклик паровоза,

тем молчаливее вагон,

и дыма огненная роза чадит и стелется вдогон.

Молчит толпа.

В тужурке чёрной опять на станциях конвой,

он ходит, словно кот учёный

с тысячеглазой головой.

…О, только б не избыть сегодня

надежд безумье,

сумрак, страх,

кровь, грязь, бессилие Господне

на тех,

на ранних поездах…

Украина. Гнездо аиста

«Лелеко, лелеко! До осенi далеко…»

Дмитро Бiлоус

«Аист, неба око! До осени далёко…»

Господи, опять никому не верим,

и Тебя не видим мы, Свете тихий,

аист ладит дом, ветер верен перьям,

ангелы беседуют с аистихой.

Снежная столица в печатном шаге

оглядит пространства с державным гневом:

должно Карфаген привести к присяге

прочим в назидание карфагенам.

Площадь с тюркским именем, с чёрным дымом,

матерь городов, что родства не имут:

зря, панове, съехались с Третьим Римом,

не в пример нежней европейский климат!

Хаммеры библейской толпой пасутся,

издали всем лыбится оклахома,

в боевых объятиях камасутры

пользует хохлацкого охламона.

Не болей душой о чужих юропах,

ешь тушёнку родины, рашен воин:

полстраны отцов, век назад в холопах,

полстраны других — оплели конвоем.

Бесы точку тронули на экране —

упокоен боинг на звёздном танке,

побратайтесь, добрые громадяне,

лётчицы, наводчицы да вакханки!

Рвётся ярый огнь из несытой пасти,

загасить бы тостом — ан выпить не с кем:

с новым годом, родичи, с новым счастьем,

уж кого — с луганским, кого — с донецким.

Сыну мать прошепчет: дай, кровь замою,

ты простись со мною, с судьбой обидной,

вознесись, безвинный мой, над землею —

красносинебелой, жовтоблакитной!

На доске разбросанные фигурки,

тронутые тленом слепые клетки,

родин двух растерянные придурки,

рано поседевшие малолетки.

Выжить ли птенцам на исходе гнева? —

брезжат в чащах боги, во тьме дубовой,

рушатся снежинки с немого неба

местной бессловесной всеобщей мовой.

…Чьи провидим кости в песках пустыней,

чей раскол в масонах, инцест в державах? —

в прошлом настоящее упустили

на волнах безродных, на рельсах ржавых.

…О каком грядущем своём восплачем? —

счёт проплачен, только чужой аортой,

карфаген у каждого здесь утрачен,

или рим — какой уж? никак четвёртый?

Сердце опустело — чья ж это кража? —

воровская висельная арена —

ты ли, обеспамятевшая Раша,

или ты, обдолбанная Юкрейна?

Всех нас, что друг друга в песок стирали,

ах, как беззастенчиво отымели! —

где всё то, что запросто растеряли,

птицы наши, гнёзда и колыбели?

Кто мы, мёртвых пажитей аборигены? —

нежить и предательство пахнут псиной,

где же наши римы и карфагены?

Все — иуды,

все встанем перед осиной.

Полночное

…в полнеба? да какие тут полнеба! —

одна бравада

летишь и радуешься: ты — планета

Звезды Барнарда

коль в карусели той не поквитались

так уж не сетуй

ни разу — мёртвые — не повидались

звезда с планетой

в руках давно исчахнувшего света

тьма изнывает

планета знает, что она — планета

звезда — не знает

не зря бессонный телескоп смыкает

слепые очи

планета безымянная стекает

слезою ночи

…звезда моя двоюродная мама

вглядись так что же —

фантом приблудный ёжик из тумана

вдруг мы похожи

верни забытым языку и зренью

восторг и пламя

Сверхновая — я твоему горенью

мешать не вправе

а нет так отвернись чужая сроду:

лети мол с миром

ползком по галактическому своду

хоть к чёрным дырам!

Толстожурнальное

Чем не роман!.. Однако ж не роман:

«Вот жизнь моя…» Чем в толчее беззвучной

не эпопея суеты фейсбучной,

беспамятства застёгнутый карман…

Чем не судьба! Кто ж спорит — да, судьба:

архивов тлен, гербарии империй

плюс дактилоскопия суеверий,

что редко доживают до Суда.

И чем не зоркой зрелости года

и скрытой грустью полные страницы —

не отстраниться, не посторониться.

И чем это не знанье навсегда —

что мы затем, быть может, не умрём,

что все-таки умрём — и, видно, скоро.

Былого спора доблестная свора

подстережёт и там нас — за углом,

творцы и их подельники, вчерне

усопшие — они придут за нами,

чтобы однажды чьими-то словами

признать:

нас было много на челне…

«Нас было много на челне…»

Я гимны прежние пою…

А. П.

Нас было много на челне

со знаком пепла на челе —

и, подчинясь каким-то рунам,

мы за каким-то, блин, руном

гребли куда-то там с трудом…

Но что поделать: мир был юным.

Нас было много на челне,

когда заплакал в тишине,

в хлеву — малыш, дитя мигрантов,

и Вифлеемская звезда

покрыла светом навсегда

мечты пигмеев и гигантов.

Нас было много на челне.

И жизнь мы прожили вчерне,

и все зарыты в чернозёме —

за родину ли, за царя,

за первого секретаря,

за то, чтоб мыши жили в доме.

Нас было много на челне,

когда в Афгане и Чечне

кричала в нас пригоршня праха,

и луч по танковой броне

скользил — и в вышней глубине

мы шёпот слышали аллаха.

Нас было много на челне —

в который век? в какой стране?

О, по какой мы шли трясине

и не запомнили святынь:

звезда Полынь, земля Аминь,

но веры нету и в помине.

В дерьме, в огне, в родной стране,

но с Божьим словом наравне

в аду, в раю, идя по краю

и повторяя «Мать твою!..»,

я гимны прежние пою

и родину не укоряю.

Нас было много на челне…

Зеркало

Так и не отгремела, через все времена,

в зеркале архимеда пламенная война:

век твой, твоя работа, скрытый в песках закон —

в зеркале геродота полчища языков,

век твой, слепой охранник, неуловимый вздох

в чёрном огне органик, ставших песком эпох,

в смутной заре Корана, в вещем сплетенье снов,

в рыжих слоях кумрана — овеществленье слов,

прежде всех назореев — чуждого мира мгла,

жадный всхлип мавзолеев, злобные купола,

это твоя крамола, сретенье, гнев и страсть,

это твоя каморка — свод мировых пространств,

это твоя кручина, привкус чужой травы,

капелька сарацина в чёрной твоей крови,

это ведь твоя карма, край твой, судьбы кремень,

ночь разрушенья храма, утро и судный день,

твоя мольба о здравии, странствий твоих зюйд-вест,

русского православья старый двуперстный крест,

камень в конце тропинки, тризны умолкший звук —

малой земной кровинки, выскользнувшей из рук,

вкус просфоры слоёной, мизерный твой итог —

капля волны солёной, пены морской виток…

Оглавление

Из серии: Поэтическая серия «Русского Гулливера»

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Безымянное имя. Избранное XXI. Книга стихотворений предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Кладбище радиоактивных отходов (сов.).

2

Фрунзе (молд.) — зелёный листок.

3

С радостью! (франц.)

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я