Инженер и далее. Повести и рассказы

Вячеслав Иванович Смирнов, 2019

Описаны приключения периодов инженерной, научной, преподавательской, юридической, экономической и бизнес деятельности автора. Весь путь украшен очаровательными девушками, представленными с уважением и любовью. Действия происходят в России, Латвии, Германии, Китае, в перестройку и до нее. В книге есть и лирические мотивы, немного ностальгии, любовные веселые приключения. Все они и реальны, и выдуманы, с насмешкой над собой, по-утреннему бодры, веселы и свежи. Могут быть интересны молодежи, входящей в большую жизнь, и солидным людям для соотнесений со своей жизнью.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Инженер и далее. Повести и рассказы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Плацкартное купе

Первые три года жизни Славы прошли в предвоенном пригороде Ленинграда, следующие четыре года войны в захваченной немцами Прибалтике. Из рижского концлагеря весной 1944 года был загружен в эшелон для отправки в сторону Германии, видимо, по плану истребления славян. С матерью они бежали, были приняты в эшелон власовцев, которые выгрузили их в латвийском селе. Так и живет в Латвии, но душою и мышленьем определяет себя русским. За свой Вифлеем рождения считает деревню Черновку, где прошло детство матери, и где прожил один-то год, откуда в кирзовых сапогах или в валенках и ватнике зимой отходил один год на левый берег Волги в школу, что вблизи откоса плотины электростанции, построенной пленными немцами в сорок пятом. Несомненно, и родители, и место рождения, и первые детские годы, и русская школа в Латвии, и многократные наезды в Россию по служебным делам уже специалистом, и к родным на Волге дали Славе осознавать себя русским и России родиной. Причину душевных терзаний по разным поводам ищет в оторванности от Родины, в тоске по ней, а не в седении, старении, жизни проходящей — пропащей, когда ни влюбиться, ни очароваться, когда не тянет подойти, спросить телефон, а получив номер не собраться со звонком, когда одногодки старее тебя, а от вида сверстниц щемит сердце жалостью, и себя уж впору жалеть, за упокой свечей пучок ставится, мать в могиле и любимых и любивших там уже несколько.

Не знает никого, кто истязал бы себя десятилетиями тренировками с железом, кроссами, купаньями, лыжами и коньками, православными молитвами, медитацией и самосовершенствованием по китайскому Фанлунгуну. Но некий дар божий позволяет Славе сохранить и внешний вид без многих признаков старости, и внутренне светлое состояние, и физическую кондицию с талией и мышцами иссушенного Геракла. Испытанию судьбы он подвергся в тридцать три года. Болезнью был приведен к почти последней жизненной черте — сила кистевого сжатия — ноль, ходьба — только держась за стенку. Но дал бог силу духа и разум преодолеть недуг. Искал и нашел путь к исцелению и продолжению жизни.

Не из-за замедления ли метаболизма он отстал от сверстников в старении? В пути к всех ждущему финалу сверстники обгоняют его. Они уже отцы и деды, а он все еще молодой человек, хоть и сам имеет дочь и внучек. Они в профессиях ходят по проторенным колеям и не сдвигаемы с них. Перестройка, а с нею крах их заводов и бюро, повергла их в беду с гордым лозунгом “Я инженер, я механик, я конструктор — на том стоял, и стоять буду”. И гибли как цапли без пищи на иссохшем болоте. Но не перелетали на другое. Профессии не изменили. А Слава, дважды сменив профессию, сумел как в русской пословице, быть “и швец, и жнец, и на дуде игрец”.

Сверстники несут потери шевелюрой, сединой, обвислостью ушей и щек, наплывами зоба, расползанием талии, какой-то взбитостью бедер и волочильностью походки. Предчувствуя свою обреченность, и видя его в завидном состоянии, отвергли его, защищаясь — изгинь не наш, уйди чужой. Он стал чужд им, ведь между ними чуть ли не разрыв во многие года. Различия в физической кондиции дали трещину в отношениях, а его тяга к освоению нового, изрядная деловая гибкость расширили ее до размеров ущелья. Статус молодых тоже отвергает его молодость — их молодость моложе его. Состояние по Лермонтову: „…ужасно стариком быть без седин… он меж людьми ни раб, не властелин, и все, что чувствует, он чувствует один”.

Как ему силы духа добавить, чтобы укрепиться в одиночестве, как не к земле ли родной припасть приемом сказочным? И вот решение, и конец перенесения себя в разные места то в Риге, то в Латвии, то в российские города. Цель и надежда — одна изба в деревеньке, что в Ярославской области. К вечеру он в плацкартном купе, утром следующего дня — в Москве.

Выйдя из вагона, ощутил, как родина и Москва начинают наполнять его русским, вытесняя невольно ассимилированную латышскость, входят и поселяется в нем. Он полон энергией, стал активным, появилась готовность к делу, к новому, готовность говорить и с незнакомыми людьми, шутить, улыбаться встречному, светлеет взгляд, расцветает душа. И это бывало многократно, в каждый приезд его в Москву. И в любое время года происходит по весеннему обновление русским. Кажется, что отлетают Латвия с Ригой, становятся все меньше и меньше и уходят воспоминания о них. Он только русский, и есть одна, только русская и родная земля.

На выходе с перрона в город встречен однокашником Романом. Слава заметил его издалека. Потучнел, голова в шапке седых волос, усы тоже седые. Но брови черны. Обрадовались, обнялись, отстранились и смотрят друг на друга, улыбаясь. Слава переводит взгляд то на голову, то на всего Романа. Видит седые волосы и черные, не поседевшие брови. — Брови не стареют, — подумал. — И душа не стареет. Не иначе, у Романа душа в бровях, — решил, улыбаясь себе Слава. У другого душа старится и речь это выдает. На вид еще крепок, а стонет:

— Мы уже не молоды, в наши годы пора себя осаживать, ведь уже не 28. — Этот стон — его гимн и поднятые руки — сдаюсь, мол.

Сели в романовские белые „Жигули”. Белый цвет он выбрал в память о цвете квартиры его тети Моти. Она была ему за мать, любила его, и он ее также любил и ценил. Один раз Слава побывал с Романом в квартире тети. Квартира на темно-серой улице в липах, в доме со стенами, полюбившимися всяким грибкам и мхам, начиналась неожиданно белой добротной парадной дверью. В прихожей прямо, налево и направо — тоже веселые белые двери. А радостно встречающая тетя — милая, улыбающаяся, источающая добро — к сожалению, с белыми седыми волосами, аккуратно разделенными пробором. Из кухни разносится запах котлет, чеснока и лука. Любовь Романа к тете Моте подпитывалась и кухонными ее произведениями, которые в студенческую пору всегда ценились очень высоко молодым желудком. Почив, тетя Мотя в последний раз обласкала племянника, светлая ей память, завещав ему сумму, которую он превратил в эти белые “Жигули” и они несли нас теперь по Москве.

Впервые Слава ехал по Москве в “Жигулях” Романа и радовался его счастью — настолько недоступными были они все годы. Был несколько ошарашен быстротой открывавшихся и быстро исчезавших видов улицы Горького, теснящими нас стадами машин. Роман же решительно, темпераментно и зло давил на педаль газа, с презрением к окружению его личного автомобиля. К тому же, он не переставал беседовать с седоком.

— Посмотри сюда, — кивает на левый угол ветрового стекла.

— Узнаешь, вспоминаешь?

На ветровом стекле, за уплотнительную резинку воткнут побелевший высохший усатый колосок ржи. Некоторые гнездышки уже без зерен, обмолоченные рытвинами и ухабами московских дорог.

— Помнишь, по дороге к Модрису выходили в ржаное поле?

— Надо же, уцелел!

— Столько времени прошло, сколько тысяч километров проехал, а колосок все цел и почти невредим!

Славу удивило неожиданно трепетное отношение Романа к колоску. Роман — городской житель, родился в асфальтированном городе. Детство, школьные и зрелые годы провел в нем же, на асфальте. В деревне был только один месяц, в студенческие годы, осенью. Деревней, землей, картофельными и хлебными полями для него был песок пляжа Рижского взморья, на котором ничто не растет. Одни тела лежащие, ходящие, сидящие. А зелень, цветочки, колоски и травка только на купальниках. Правда, иногда можно увидеть огурцы и колосья пшеницы, но огурцы, доставаемые из банок, под колоски с этикетки “Пшеничная”. Прожитые годы возвращают мысли и душу к истокам. И сквозь асфальт пробивается то травка, то побег тополя, а то и колосок — и задевается что-то в душе. Друзья отвернулись от колоска и вспомнили, как добирались до него и их однокашника Модриса, вернувшегося к сельским истокам.

* * *

Конец июля. Стоит сухая, жаркая и ясная погода. Шоссе уводит нас в “Жигулях” из Риги через мост через озеро на Восток Латвии. В глаза бьет утреннее солнце. На обочине голосующие девушки и юноши. Стоит одна, подняла робко и безнадежно руку. Ей повезло — остановились, взяли. Латышечка, студентка университета хочет домой, в деревню, к маме и папе. Деревня за 150 км, но в нашем направлении. Куда же мы едем?

Цель наша — добраться до Модриса, который давно исчез из нашего поля зрения. Едем к селению Ранка, которое обозначено на простой карте Латвии, а дальше — искать хутор, в котором скрылся, а по нашему высокому столичному мнению почти ушел от жизни Модрис.

Десять лет тому назад, в год 25–летия окончания института, собрались группой около двенадцати человек на яхте у нашего однокашника Гарика отметить эту дату. Роман по этому случаю отлучился из Москвы, где утверждался в литературно–драматургических делах, имел некоторый успех, о котором не знала наша группа, и о котором Роману конечно же очень хотелось донести до однокашников. Они — то только и помнили, что он не доучился, был отчислен из нашей группы за оправданную выходку перед наглым преподавателем. Последствием стал призыв в армию, три года службы, и только по ее завершении Роман продолжил обученье и стал с опозданием инженером. В институтские, как и в школьные годы, обзаводимся мы знакомствами и друзьями на долгие годы. Поэтому он тянулся к своей первой студенческой группе, да и мы принимали его без оговорок за своего. Был и невесть откуда появившийся Модрис. Как не весть? Доложил — из деревни. Оставил инженерную работу на секретном военном заводе, выпускавшем алюминиевые ложки, котелки и складные кровати. Теперь бригадир полеводческой бригады в колхозе “Свободный пахарь” (Brivais arais — по латышски). Модрис среднего роста, коренаст, крепок, скуласт, лицо плотно обтянуто кожей без жировых одутловатостей, шевелюра богатая — светлая, чуть с пшеничной желтизной. Облик типичного прибалта или белокурого немца из фильмов о войне, только не продолговат, а коренаст. Мы, городские инженеры, а трое уже и при степени к.т.н., обступили Модриса, рассматривали его как экспонат, расспрашивали о деревенской его жизни, дивились, ахали. Мы шли по Рижскому заливу и были уже на траверзе устья реки и станции Лиелупе. Вернуться предстояло к причалу в Болдерае. И тут Модрис попросил Гарика причалить в Лиелупе, т.к. ему сегодня нужно вернуться в деревню, чтобы завтра вывести бригаду на покос. Путь далекий, многочасовой, поспеть бы к последнему автобусу. Гарик поставил однокашников на паруса и направил яхту к Лиелупе. Приближаемся к деревянной пристани. Яхта большая, морская, ходившая и по Атлантике. Гарик понимает, что команда на парусах не сработала должным образом, замешкалась на каком-то галсе, и яхта промахивается — не сможет причалить, а пройдет в полутара — двух метрах от него. Предстоит новый долгий маневр. Модрис просит Гарика:

— Капитан, я выпрыгну. — Все заволновались, не советовали прыгать. Есть риск — можно оказаться прижатым и помятым между бортом яхты и бетонной стенкой причала. Но Модрис отчаянно прыгнул, и удачно — попал на причал. Яхта все же чиркнула кормой по причалу. Помахали ему с борта, он — с причала, поспешая, на ходу. Городские подивились такой его поспешности, что не мог промедлить даже дня и помчался в деревню. Как им было понять, что покос и сено явления сезонные, сугубо подчиненные погоде, от качества сена зависят и надои колхозного стада. Модрис успел дать Слава свой адрес и телефон соседнего хутора.

За день до выезда к Модрису Роман решил навестить своего друга — нашего однокашника Сему. Семен бросил институт на третьем курсе и стал работать в бюро информации завода. Время было полуденное, Слава и проголодавшийся уже Роман залетели в гастроном. Роман с большим размахом и вдохновеньем набрал необъятное количество гастрономических яств и напитков, которыми заполнили все заднее сиденье “Жигулей”. Выпятив животы, обхватывая руками покупки, наваленные под самые подбородки, пыхтя, внесли всю гастрономию в кухню и вывалили на стол. Сема встретил их улыбкой, возгласом “Ооо”, подрыгиваниями из стороны в сторону головой и корпусом, создавая впечатление переломанного Арлекина на пружинках. Так боксеры, разойдясь после наставленья рефери и взаимного приветствия и, отступив друг от друга, переминаются и подергивают руками–ногами, покачивая бедрами, подводя то одно, то другое плечо к подбородку. С такими же странными вздрагиваниями Сема и ходил. Из-за его плеча выглядывало вялое лицо жены. Она слезливо и кисло, чуть скривив улыбкой лицо, выжимая из себя радушие, не открывая рта, прогнусавила что-то, должное изображать приветствие и вышла на кухню, оставив джигитов в гостиной.

На яхте, 25 лет окончания РПИ. Слева стоит Влад Зильберман, ниже Гарик Портнов, Ханан Раскин, Наум Брод, Рудольф Суржиков, Коля Летунов, голова Вовы Сорокина, Юра Брамник, Модрис Дузелис

Гости, обменявшись с хозяином новостями, наглядевшись друг на друга, вспомнили, что пора бы и перекусить. В предвкушении копченой лососины Слава и Роман истекали слюной. Вынос из кухни принесенных припасов и выставленье их небольшой части на стол затянулся. Слава возроптал:

— Тогда хотя бы чаю, хозяйка. На что та:

— Чай будет к сладкому. — И наставила. — Нужно все делать по порядку. — Слава помрачнел. Роман в защиту семейства друга, улыбаясь:

— Потерпи, здесь тебе не Москва. Здесь орднунг! Слава, не сдаваясь:

— Хозяйка, 1,3 миллиарда китайцев начинают застолье с чаю.

— Здесь тебе не Китай.

В продолженье застолья Роман и Слава так и не дождался выноса из кухни вожделенных копченой лососины, ветчины и икры. Слава, продолжая битву за чай, пошел на кухню, пытался наполнить чайник и получить кипяток, но был ошпарен взглядом хозяйки. Тотчас вылетел из кухни, и ослабленный обезвоживанием организма, затих и сник. Чай к сладкому все же был, но столько с ним было горечи, что пить его было уже просто опасно — вода была заряжена настроением кухарки. Роман этого не знал и выпил, а Слава знал, что нельзя пить водицы из козлиного копытца, и стерпел.

Случай запомнился и стал наукой на всю жизнь. С тех пор, куда бы Слава ни направлялся — хоть на званое мероприятие, хоть на банкет в ресторане, хоть на похороны с поминками — всегда брал свой термос с чаем. И ни разу он не оказался лишним. Так устроен наш европейский быт в отличие от китайского ритуала. На протяжении шести месяцев пребывания в Китае, чай всегда встречал Славу первым и не сходил никогда со стола ни в вагоне поезда, ни в забегаловке Пекина, Сианя, Лоаяна или Хухота, ни в гостинице или ресторане. Появлялся всегда с поклоном, улыбкой, ласково и приветливо.

Шоссе хорошее, машины встречаются редко, еще реже обгоняют. Пассажирка тихо сидит на заднем сиденье, явно стараясь не обращать на себя внимание. Думаем, что наверно боится, чего бы ни сотворили с нею эти странные говорящие на русском языке люди. Слава предложил чаю из термоса — отказалась. — Спасибо, — прошептала. — Слева на возвышении у шоссе открылся вид на бревенчатое длинное зданье придорожного ресторана. На воздухе столы и скамьи. Решили выпить кофе. Предложили Лайме — согласилась. Тронулись и вскоре ее поворот — вышла, помахала рукой и пошла проселком к своей деревеньке. Слава глядел вслед, но так и не увидел чего-то такого, что заставило бы разыграться воображенью. Тишина на заднем сиденье стала понятней.

Договорились еще в Риге завернуть в село, где Слава в детстве жил. И вот они в Друсти. Слава с волненьем вглядывается в знакомые места. Вот озеро, казавшееся прежде очень большим. На берегу белеет двухэтажная школа, в которую заходил тогда летом, где увидел клетку с птицами, клетку с мышами, вдохнул какой–то необыкновенно приятный запах широких школьных коридоров. Потом узнал, что так пахнет мастика. У озера дом, где жили цыгане, с которыми он играл, боролся и дрался. Вспомнилась сестра одного из них — Зига, наверно восемнадцати лет, городская, из Цесиса, соблазнявшая пятиклассника. Увидел длинный дом, похожий на амбар, над дорогой, в центре селенья. Это был клуб. Смотрел в нем кинофильмы, сидя почти рядом со стрекочущим кинопроектором, видя, как киномеханик снимает катушки с пленкой, ставит новые и тогда — сначала мелькание непонятных знаков, белых пятиконечных звезд, стрекот, а затем продолжение. Цена билета всегда была одинаковой — 20 копеек. В этом же клубе, согласно далеко заранее вывешенному объявлению “ 15 июня 1952 г. состоится БАЛ. Играет духовой оркестр. Начало в 7 часов вечера”. Стесняясь, жался с другими детьми у входа.

Заглянули в сельский магазин, взяли водки и закусок и подъехали к одноэтажному, на две семьи домику, стоящему через канаву от грунтовой дороги с камушками и песком. Вошли в маленькую прихожую — сенцы и увидели очень маленьких ростом Ваню и Шуру Чухаревых. Увидев Славу, Шура и Ваня радостно вскрикнули:

— Слава, неужели это ты, приехал, слава богу. С другом? Заходите! Ведь не видели тебя лет двадцать пять! — Прошли в маленькую низкую гостиную с двумя окнами и столом, накрытым плюшевой скатертью. На подоконниках горшки с цветами герани. Шура быстро приготовила обед с простой закуской со своего огорода и уже малосольными огурцами. И Ваня, и Шура одинаково внимательно и ласково обращались к Славе и Роману, просили добавить супа, положить еще и еще кусочек мяса, попробовать яблочки, киселя. Слава смотрел на Ваню и Шуру с мыслью:

— Ведь они знали, видели маму. Видели ее, когда ей было тридцать лет и им по стольку же. И вот уже пять лет, как мамы нет. — Потом, в машине, Слава заметил Роману:

— Пожалуй, у этих простых сельчан душа-то добрее, чем у твоего городского друга, где не докушали недавно.

— Это все жена виновата. Он был другим в студенческие годы. А ее, возможно, закислила жизнь без детей, которых завести уже и поздно и невозможно. — Ну, что ж, есть объяснение — почему чаю было не добиться.

Ориентируясь по карте, приехали в село Ранка, остановили проходившую женщину, спросили, как найти Модриса. Оказалась, что она с ним знакома, знает и жену, которая работает с нею на молокозаводе. Указала направление на хутор Модриса.

Подъезжаем, упираемся в деревянное крыльцо, глушим мотор, но не выходим из машины, ждем. Выскакивает на крыльцо босой карапуз трех–четырех лет. Стоим. Не выходим. Долгая пауза. В доме не наблюдается заметного движения. Появляется на крыльце Модрис. Смотрит пристально на машину, пытаясь, видимо разглядеть — кто же в ней. Но скорее всего угол наклона ветрового стекла не позволяет разглядеть — кто же внутри. Роман и Слава переглядываются — как-то неловко так замирать. Роман:

— Выхожу. Выходит. Модрис смотрит на него и зло, с угрозой в голосе спрашивает:

— Что нужно? Роман смотрит на него и молчит. Слава не выдерживает, тоже выходит из машины. Модрис:

— Слава, ты, здравствуй. Слава. — Слава, подходя к Модрису и пожимая тому руку:

— Можно представить тебе моего товарища?

— Представь.

— Роман, твой однокашник. Модрис, вглядываясь в Роман,:

— Роман, неужели это ты. Не узнать. Так изменился. — Зовет нас в дом, знакомит с женой и своим карапузом. Пока жена собирает на стол, он рассказывает свою историю.

Получил в наследство от деда, на основе закона о реституции, этот хутор–дом, хлев, хозяйственные постройки, 70 га леса и полей, часть реки Гауи. Повел нас к реке. Показал разрушенную плотину, где у деда была мельница, разрушенная после высылки его, сына–отца Модриса, мамы и самого Модриса в Омскую область в 1946 году. По возвращении из ссылки, Модрис поступил в университет и учился в нашей группе, с четвертого курса — бросил. Работал конструктором на военном заводе, а недавно переехал сюда. Живет пенсией в 90 лат, но в основном — продажей участков леса под вырубку. Собирается на месте плотины построить гидроэлектростанцию и продавать электроэнергию государству. Выгодно, по закону его электроэнергия будет закупаться по цене в три раза выше городского тарифа на электроэнергию.

Вернулись в дом. Обедали, выпивали, вспоминали. Слава с сожалением чувствовал отчужденность между всеми троими. Каждый жил давно другой жизнью, отличной от той, в которой их свела учеба в университете. Модрис сдал физически и здоровьем, часто закашливался, не по–деревенски был несвеж на лицо. В комнате стояло белое пианино, и Слава попросил Модриса сыграть что-нибудь. Модрис заиграл “Очи черные”, все трое запели. Звучание любимой песни тех времен, теперешний вид пианиста, вызвали в Славе щемящую душу жалость к себе и остальным. Подступали слезы, горло сдавливала спазма. Да и звучание было подстать дребезжавшему как клавесин пианино — дрожащим и плачущим, не таким, какой эта песня звучала в студенческие годы. Видно было, Романа мелодия тронула. Он вперил отсутствующий взгляд в стол и замер. И когда, закончив играть, продолжился разговор и Модрис предложил заночевать у него, Роман торопливо и решительно отказался:

— Нет, нет. Скорей в Москву. — Показалось, что мелодия еще не отпустила его душу, и хотелось защиты от вызванных ею нелегких чувств и размышлений. А где спастись — в родном доме и, может быть у близкого человека. Конечно, он был у него в Москве. Слава же напротив готов был отправиться в далекий магазин за понравившимся коньяком и продолжить компанию у пианино. Уговаривал Романа остаться, но возница не внял седоку. Простились. Домчались до Резекне, заночевали в гостинице и солнечным утром Слава, стоя один на платформе вокзала, увидел на виадуке профиль белых “Жигулей” Романа, носом к Москве.

К наступающему 2003 году Слава послал Модрису новогоднюю поздравительную открытку. Не получив ответной, позвонил ему весной, и услышал от него:

— Слава, ты так здорово написал поздравление. Написал как литературное послание. У тебя писательский талант. Поведал, что электростанция на паях была построена, и он уже продал свою долю. Живет по–прежнему. Колосок тоже побывал у Модриса, все видел и слышал, а потом больше года слушал горячие речи хозяина “Жигулей” по телефону с другими седоками.

* * *

Вывернув из автомобильных стад, лавируя по тихим переулкам над громадным оврагом Юга Москвы, примчались к его дому–башне. Дорогой со смехом вспоминали историю последней встречи в Риге и поездку в деревню, к Модрису. Роман:

— Слава, да ты совсем не меняешься. Где твоя седина? Пора бы. Или красишься?

— Нет, что ты. Просто регулярно вырезаю подлых беляков. А ты, Роман что-то совсем засиял белизной. Снова Модрис тебя не узнает. — Смеются оба.

Подъехали к бесконечно высокому дому, стоявшему в дуге таких же, а вместе, образовавших неприступную стену, у подножья которой также дугой, обрамляющей парадные стороны домов, горбились алюминиевые ракушки гаражей на одну машину. Роман привычно поднял ставню ракушки, вогнал в ее пасть свои “Жигули”, с шумом опустил и навесил амбарный замок.

Поднялись на двенадцатый этаж. С высоты из окна открывается вид на громадную поляну среди башен–домов, исчерченную тропинками, с фигурками людей, островками кустов, со старомосковской окраинной латаной — перелатанной досками и фанерой двухэтажной голубятней. Любуясь видом, Слава мысленно поблагодарил московского мэра и правительство, что не застроили и эти полянные гектары такими же башнями. Зимой, как и в бывшей на этом месте деревне, на поляне наверно раздольно мамочкам и детям с санками и лыжами. Снежные пригорки, наверно, выглаживаются их спинами и животами.

Раз–другой выпили, побеседовали, вспомнили о ком-то, о чем-то и Слава уехал в эпицентр своей Родины — Углич и деревню Черновка. Пробыл там неделю и вернулся в Москву, к Роману.

Слава, как и любой человек уже с детства, знал, что такое хорошо, что — плохо, что можно, а что нельзя, что прилично, а что неприлично. Заметил, что действовать, оценивая ими, совсем не просто. Понятия только в среднем наполняются одинаково разными людьми, а в частностях — по разному. Касалось это большого и малого, даже, пожалуй, мелочей. Находил большие расхождения в первых порывах и действиях после раздумий. Огорчался — порывы были лучше. — А к чему это я с такой врезкой о приличиях и ином? Да вот к чему.

Слава и Роман под водку и хорошую закуску беседовали о событиях жизни, о прошлом, о женщинах, делах, подъеме, зависании на месте сегодня и о том, что ждет, горячились. Беседа велась за просторным столом кухни в квартире, куда Роман перебрался, женившись и продав свою однокомнатную, в которой Слава бывал у него прежде. Та выглядела творческой мастерской писателя и драматурга и одновременно походила на сцену. Такой вид ей придавали мебель и утварь — предметы декорации, которые достали после долгого использования после тридцати лет хранения в подвале и разместили на авансцене. Славе казалось, что для пьесы М.Горького “На дне” могли хорошо подойти именно эти предметы. Например, из комнаты — кресло с прорванным и провалившимся сиденьем, выскакивающими пружинами и выпадающей спинкой, из кухни — топчан для ночевки гостя. Беседы Роман по телефону — это уже страстный диалог драматурга с наемным слабым режиссером или бездарным актером. Новая квартира прекрасна, после евроремонта, ухожена. Жена и достаток привнесли в нее много приятного, но Слава почему-то не оставляло чувство сожаления словно об утрате. Интерьер, состояние и жизнь в старой квартире подталкивали к творчеству без оглядки на нужду поддерживать новый стиль жилья, заставляли тиражировать и тиражировать созданное, зарабатывать, не позволяя творить беззаботно, только для пропитания.

Покатили с драматургом к театру, притерлись к сугробу и он с волнением посматривает на входные двери — как идет зритель. Зритель шел то по одному, то парами, то кучками, а временами текли ручейки, словно в зев метро. Романа это радовало, он, прежде тревожившийся, воспрянул духом, решительно вышел и машины и уже победителем, пока не узнанным, устремился в театр. Слава остался у подъезда, вглядываясь во входящих с немым вопросом — что за публика идет? Потом вошел в фойе, встретился с Романом, и направились к буфету. Опрокинули по бокалу шампанского за нескончаемый успех спектакля.

Слава сидел в дальнем ряду в заполненном зрителями зале. В пьесе бывший влюбленный, домогаясь ее, ведет беседы с нею в прихожей, перебирая прошлое, пытаясь приблизиться к ней и войти. Но она все „нет” и „нет”. Его усилия были тщетными — до полночи не впускала.

Пьеса направила Славу в воспоминания о своем домогательстве. Ингеборг была девушкой восхитительной красоты. Слава особо восхищали ее темно–голубые глаза с вкраплениями синих точек на роговице — глаза с искринкой. Возможно, что шведская кровь отца, влитая в латвийскую ее матери, дала ей эту восхитительность. Роста была под метр восемьдесят, шатенка, с прекрасным телом. Потрясенные ее красотою и незнакомые люди, обращаясь к Славе, выражали свое восхищение ею. С Ингеборг был он вечером ресторане. Вышли в холл, она удалилась, а Слава остался ожидать ее. К нему подошел незнакомый молодой красиво одетый симпатичный парень и изрек:

— Простите, вы счастливый человек, я завидую вам. У вас такая восхитительная девушка. — То был искренний благородный парень. В нескольких других двух–трех случаях с другими девушками, их у Славы пытались то вырвать, то украсть, то, действуя как в хоккее, оттесняя игрока от шайбы, чуть ли не нападали на него.

С Ингеборг он расстался. А потом незваным гостем пришел к ней домой. Впустила, не в пример пьесе. Сидела небольшая компания — парень с девушкой и еще один. Слава выпил, и взыграли в нем собственнические чувства, да и ревность. Вызвал Ингеборг в другую комнату, встретил противление своим нежностям, она вышла, он остался. Решительно разделся и словно хозяин положения — лег в постель. Лежит, ждет. Ждет, ждет — а ее все нет. Оделся и ушел, неразумный. Зачем обида, огорчение? Ведь сам вызвал огонь на себя и справедливо принят.

Пьеса довольно длинная, наполнена очередями диалогов. Прорывающийся, ее бывший, очень активен, напорист и как-то по спортивному страстен, устремлен толи к ней, толи больше к ночлегу в поздний час. Но она как перегородила собою вход, так и не впускает. В финале звучит красивая мелодия, брезжит надежда. Слава загипнотизирован полумраком и их ночью, утомлен невероятной и, по его мнению, неправдоподобной настойчивостью кавалера. Просыпается. Думает:

— Встреть он такой отбой — повернулся бы и ушел–. Драматургу хотелось иначе, а Славе — смотреть снова „Короля Лира” Шекспира в исполнении театра со многими актерами. Видеть сцену, наполненную декорациями, проникаться трагическим, что видел в театр им. Волкова из Ярославля. Но народу пьеса нравилась, народ дружно аплодировал актерам, вызывал снова и снова, аплодировал и вышедшему автору. Настоящий фурор, что и говорить. Просто Слава другой. Народ прав. Пьеса и написана для народа.

После спектакля Роман с улыбкой снисхождения и понимания, как к старцу:

— Видел, как тебе понравился спектакль. Опять дремал.

— Поверь, спектакль очень понравился. На душе было хорошо. Отдыхал по–настоящему, не спал, а углубился в себя. Спектакль на уровне классического, а я могу служить мерилом классического. В опере “Чио Чио–сан” в Кремлевском дворце съездов я тоже дремал, вкушая классику. Тебя должны признать классиком антрепризы и диалога, поверь!

Итак, в кухне на двенадцатом этаже было очень уютно, спокойно, сытно. Над столом в клетке — большой сине–желто–зеленый попугай. Изредка противно кричит. Он постоянный обитатель кухни. Время от времени появлялся большой, пушистый, мягкий кот Котя, разгуливающий по квартире. Погладить его — большим удовольствием и удача. Окно открыто, но защищено от комаров мелкой почти марлевой сеткой. Кот на подоконнике уткнулся носом в сетку и вдыхает лето. Глаза горят охотничьим огнем на пролетающих голубей. Подусные подушечки вздуты, усы топорщатся, плотоядно судорожно щелкает зубами. Из пасти стекает слюна в предвкушении наслаждения.

Расставаясь, Роман спросил:

— А скажи, пожалуйста, почем билеты до Риги, ты чем приехал?

— Плацкартой.

––И уезжаешь — тоже, да? Прошу тебя, обещай, что перейдешь в купейный вагон.

— Зачем?

— Ну, понимаешь.

Прозвучало загадочно с растяжкой и многозначительно. — Обещаю.

Потом и в метро, и вагоне поезда Слава подумывал — А почему ему нужен был мой переход в купе? Может я допустил какое-то нарушение правил хорошего тона, может, сделал что-то не совсем неприличное, и не повторю ли это вновь, заняв плацкартное место? Роман хотел отвратить его от этого. А может быть решил, что я проявляю излишнюю экономность, имея средства, чтобы доплатить всего лишь половину к стоимости плацкарты? А не снобизм ли это Романа? Ведь живет в Москве, в новой прекрасной квартире, сочинил несколько антреприз и прокатывает их. Нанимает в них известных актеров России. Платит им больше, чем в их постоянных театрах. Зритель идет на имена. Под занавес выходит автор в белом, раскланивается и вкушает славу. Идет и выручка, теша тщеславиее, гордыню и самомнение. Не опасается ли, что моя плацкарта запылит его блеск в успехе, долетит до слуха избранных, с которыми он водится, что понизит его реноме. Но нет. Скорее, просто желание комфорта старому другу, который недополучит его в плацкарте. Или рассуждения мои от некой подозрительности?

Пытаясь понять мотив, Слава вспомнил чем–то похожую просьбу, исходившую от знакомой официантки. Два десятилетия работы на ногах, вздутые вены, согнутая спина. Заработала на обсчетах и чаевых некоторую сумму. В первые годы перестройки пополнила ее барышом на самогоноварении. Потом вложила капитал в игорный бизнес.

На званый ужин в ресторане старой Риги Слава шутки ради нацепил на пиджак несколько наград — орденов и медалей, и предстал во всем орденоносном сиянии.

Официантка с бриллиантовым кольцом и серьгами была ослеплена блеском наград, решила, что он превзошел ее сиянье и метнув в его сторону серьезный строгий взгляд прошипела тихо:

— Сними сейчас же, не позорь нас. — И снова без аргументов, но со знакомой интонацией того “перейди в купе”. Упрямый Слава снова не исполнил просьбы. В орденах и медалях был принят именинником и другими гостями c пониманием розыгрыша. Доложил в тосте со всеми подробностями, и даже театрально представил в немецких лицах, словах, выражениях — как и при каких обстоятельствах, совершал подвиги в ВОВ. Зачитал по памяти наградные приказы Верховного и стал де факто чуть ли не героем вечера. Аплодисменты и смех были совершенно искренними и как бы наградой Славе за его спектакль. Монолог был заснят на видеокамеру подругой именинника. Но их дружба распалась, кассету она оставила себе и ни за что не отдает имениннику, а Славе не увидеть себя тех лет, когда он был под обстрелом менторского огня то драматурга, то официантки.

* * *

Пошатываясь после прощального застолья с однокашником и от тяжести китайской сумки с дарами из тетушкиного огорода, Слава выбежал из метро. Снова бегом под ливнем через шоссе и тополевый сквер, промокший и запыхавшийся, занял свое место в плацкартном купе, поезд тронулся. Можно и оглядеться — кто соседи? Оказались три женщины. Рядом с ним блондинка лет двадцати восьми лет, в очках, подтянутая, строгое лицо, напротив — кареокая невысокая женщина около тридцати пяти лет, гладко причесаная, волосы завязаны узлом сзади, в кожанке, рядом с нею — у окна расплылась дама сорока — сорока пяти лет с носиком картошкой, вызывающая расположение к себе. На боковом месте — дама лет сорока с бесстрастным выражением на лице, серыми бесцветными глазами, высокая, худая, без единого следа боевой раскраски ни на губах, ни на глазах, с пучком волос на макушке, перехваченных резинкой. Каковы? Ни малейших признаков очарования. Все они моложе его, но уже прожили былую девичью привлекательность. Слава заскучал и припомнил просьбу однокашника перейти в купейный вагон. Может и вправду перейти? В проходе, возле кареокой дамы стоят две сумки, почти полметра в высоту, издающие непонятный запах. Дама своим видом показывает озабоченность в их размещении, крутя головой. Слава предложил помочь — поставить сумки на верхнюю боковую полку, над дамой с пучком волос на макушке. С трудом поднял. Оказались довольно тяжелыми, под тридцать килограммов. Понял, что в них соленый чеснок.

Поезд трогается, вдруг дама с бокового места вскрикнула:

— Ой, что это течет! — Дама уже на ногах, а струйки пахучего рассола сливаются на ее бархатное пальто, висящее на алюминиевом крючке, досталось и голове. Кареокая хозяйка товара смущена, извиняется, обе смахивают рассол с пальто, хозяйка оправдывается и успокаивает.

— Под дождем стояли, это рассол. Высохнет, и потом даже пахнуть перестанете. Чеснок не мой, я его просто перевожу на рижский базар.

На полке стоит еще одна ее сумка, а в соседнем купе, как потом оказалось, еще две пребывают. Слава прикинул вес и восхитился грузоподъемностью кареокой дамы.

Облитая дама оказалась гражданкой католической Литвы, хорошо говорившая по–русски и добиравшаяся домой через Ригу кружным путем из–за визовой проблемы на Белорусско–Литовской границе. Кляла границы, а в связи с их появлением — даже распад Союза.

Слава пытался завести разговор с молодой блондинкой, справа, по поводу изучаемой ею книжки “Метастабильные слова в русском языке”. Всплыли в памяти из курса металловедения метастабильные — переходные состояния при охлаждении и образовании сплавов металлов. Высказал предположение и угадал — слова с двойным смыслом, двусмысленности. Припомнил гусарский анекдот про даму, гуляющую с гусаром и предложившую ему, не подозревая, как грубы эти гусары, играть в двусмысленности, засиял внутри. Но сдержался — не рассказал. Дама оказалась студенткой русского частного вуза в Риге, замужем, двое детей. Обоняние привлек запах ее духов. Поинтересовался маркой. Назвала, звучит, похоже, как Сергей Точилин. Запах источала тонкий, не как в рассказе Бунина, где „от нее пахло духами как от собаки”. Но как судить о тонкости аромата в купе, где все надушено девяносто килограммами соленого чеснока? Подумал, что вместе это пахло почти как у Бунина.

Беседы, а на них он очень надеялся, не пошли, общий добродушный дорожный разговор не завязался. Атмосфера была какой-то не той. Не пахло ни гарью железной дороги, ни туалетом, ни огурцами с колбасой и крутыми вареными с яйцами, ни чайной заваркой. Атмосфера была спертой, смешанной из запахов чеснока, обиды облитой рассолом дамы, ее проклятий про себя и запахом духов Sergio Toccini от моей соседки. Осталось дожидаться сна на своей верхней полке. Остальное население тоже тихо отошло ко сну.

Проснулся, лежит, смотрит на мельканье редкого придорожного лесочка. Он то расступается вдруг и открывает пустые поля, то снова задергивает вид, предлагая мельканье столбов, непрерывные подъем к чашечкам изоляторов набегающих проводов, потом плавное опускание. Слышит речитатив, похожий на молитву. Это дама из литовской заграницы подсела в их купе, и ведет монолог на тему “Грехи русской православной церкви и ее паствы”.

— Что за церковь — проповеди на непонятном, а у них, католиков, — на родном языке. Женщины русские прикрывают головы платками — потому как стригутся, тогда как следует прикрывать волосами; о первой крови дев, попы воруют свечки и продают, попы живут в грехе и т.д. — А через слово — Бог, Библия, читать, в ней все, все сказано, но не читают. А наши слушают молча, терпеливо. Не перебивают под бешеным напором иноверки.

В Славе вскипает возмущение, не поддающееся классификации по причинам. Терпит, вспоминает библейское “не убий”, сдерживается, но, не выдержав, начинает осаживать кликушу во всю ивановскую. Защитил православие и, как ангел с небес, спустился вниз, ожидая укоров наших же, которые по правилам российской толпы должны были восстать на защиту обиженной им. Однако, удивлен был чрезвычайно. Напротив, теперь был принят в купейное общество с вниманием и даже некоторым почтением. И пошла никчемная беседа на вольные темы, но не затрагивавшая происшествия. Литовская же сторона отвернулась от русской лицом к окну, словно копируя свою “ высокую государственную ” сторону и европейскую манеру отношения к большому соседу.

Вскоре приехали к границе. Доброго утра всем желали корректные, бесстрастные и подтянутые российские пограничники. Смотрели в паспорта, потом — в секретные записные книжечки, видимо, с именами врагов закона и России. Потом пришли две девушки — таможенницы, бегло осмотрели купе и удалились. Багаж их совсем не интересовал.

И вот появились наши латвийские пограничники. Упитанные, полноватые, бесцветные и бесформенные. Форма сидела на них как не по ним, мешковато. Таможенники ввалились похожей парой. Сразу увидели две сумки.

— Что там?

— Чеснок, — ответила хозяйка.

— Чей?

— Мой.

––Забирайте и выходите. — Сказали и прошли дальше. Кареокая хозяйка, растерянно оглядывая пассажиров, удивленно пожимая плечами, с ничего не понимающим видом, невинно моргая глазами с подготовленными к встрече подчерненными ресницами, молчала. Потом обратилась с общим вопросом, будто к себе или ко всем в купе:

— Что же мне теперь делать? — И тут купе ожило. Недавно советских людей попросили посоветовать. Что же — пожалуйста, сколько угодно насоветуем.

Вызывающая расположение дама, из последовавших потом рассказов оказалась опытной контрабандисткой (она девять лет возила из Индонезии в Москву и Ригу змей на продажу) посоветовала:

— Дайте таможеннику 100–200 рублей, и он отстанет. — Славу удивил вид валюты и сумма. Латышу и рубли, и так мало? Но расчет был на бедность дающей и отсутствие других валют, что могло дать эффект.

Хозяйка чеснока ушла, вернулась смущенной.

— Не взял. Спросил латвийские деньги. — Стали собирать с миру по нитке. Слава дал пять лат, в обмен, получив 300 р., советчица — тоже пятерку. Снабдили. Надавали советов по психологическому воздействию, рассчитанных на смягчение души мздоимца.

— Стони, смотри в глаза жалостливо, пусти слезу, мол, много детей, жить не на что, одна, муж бросил. Ну, с Богом, чуть не перекрестили. — А за всем этим краем глаза наблюдает дама из Литвы. Все видит и в пол–уха слышит русский сговор, обращение к богу всуе. Что же она подумала о них, о Славе, который недавно так страстно защищал православие? Наверно, не лестное пришло ей на ум. Но знай наших, несчастная сектантка!

Приходит прежний “неподкупный” таможенник. Бросает на столик перед хозяйкой анкету.

— Заполняйте. Вы везете товарную партию, и придется оплатить ввозную пошлину. — Повеяло опасностью. Соседки наперебой отсоветовали оставлять следы чеснока на бумаге. Затихли, каждый в своих мыслях. А поскольку приключилось не с ним — то и с большим интересом ожидали дальнейшего развития событий.

Слава полушутя, чтобы убавить напряженность ожидания и в утешение контрабандистки, заметил:

— Не стоит волноваться, сейчас поезд тронется, а таможенник не успеет прийти. Стоим уже долго, разве задержат поезд из-за чеснока. — Многоопытная контрабандистка всяких гадов напрочь отвергла эту версию, сказав страстно, с большим вдохновением:

— Никогда тому не бывать, чтобы таможенник не взял, что ему положено, а тем более, что уже обещано! — Однако поезд трогается. Таможенника нет. На карие глазоньки контрабандистки навертываются крупные, чистые, праведные и, несомненно, искренние слезаньки счастья. Стекают по щекам, оставляя темные следы, как напоминание о нечистом деле с чесноком. С разгоном поезда от вагонной болтанки ручейки оставляют виляющие следы и размазываются руками женщины. Плацкартные соседи искренне рады за нее. Дама с пучком еще с большим отворотом и старанием смотрит в окно, пофыркивает, вздергивая плечами, давая понять, что ее веру вся эта история, и в особенности преступный сговор соседок, возмущают.

Кареокая затевает обратную конвертацию, раздавая латы и доллары, и принимая свои рубли. Приглашает все плацкартное купе на Рижский центральный рынок отведать соленого чесноку в овощном павильоне. Который месяц Слава собирается заглянуть на рынок, да все недосуг. Задумывается иногда:

— А послушал бы Романа и перешел бы в купейный вагон? Сколько событий пропустил бы. Не познакомился бы с контрабандистками чеснока и гадов, с ловцами контрабандистов — таможенниками, с валютными операциями, с религиозной фанаткой, не узнал бы себя лучше и не открыл бы в себе приверженца православия. Ну, прямо второй университет — это плацкартное купе!

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Инженер и далее. Повести и рассказы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я