Всё могут короли

Владимир Шапко, 2019

12. Бутылка Плиски после ленинского субботника

У Серовых за столом Новоселов сидел с Катькой и Манькой в обеих руках, как сидят с растрепанными смеющимися цветками. Одаренный ими, зарывался в них лицом и хохотал.

Сам Серов сидел скромненько, но и озабоченно. Так сидят за столом бедные родственнички. Пока Евгения бегала из комнаты в кухню и обратно, откуда-то выпорхнула на стол бутылка Плиски. Как перепелка. При совершенно неподвижных, казалось, руках Серова. По-прежнему скромненьких, подъедающих друг дружку. Удивительно, конечно. Фокус. Но ладно. Бдительность потеряна. Добродушию Новоселова, что называется, не было границ. Добродушие Новоселова затопило стол и его самого за столом. Праздник же, праздник, черти вы мои суконные! Девчонки, как все те же охапки цветов в руках новоявленного Максима Горького, мотались, закатывались вместе с ним смехом.

Все бегала с едой и посудой Евгения. И Плиски николечко на столе не боялась. Подумаешь, — Плиска на столе. Да вместе с Сашей Новоселовым мы горы свернем! А тут — Плиска… Из стопки тарелки в цветочек перелетали на стол как девственницы. Всё предыдущее стремительно забывалось. Всё предыдущее не обращало на себя внимания. Ну вот ни столечко! Подумаешь, — Плиска. Бутылка. Как перепелка. Ха-ха-ха! Наш а-адрес… э… не дом… и не у-улица. Ха-ха-ха! Плиска! Ха-ха-ха! Перепелка!.. наш а-адрес… Сове…тысыкий Сою-уз!

Три руки (одна женская, две мужских) — точно удерживали в рюмках бурое масло. Поднялись, зависли над столом. Две все-таки сомневающиеся, колеблющиеся, зато третья — абсолютно уверенная в себе. Абсолютно! Стукнув рюмкой рюмки сомневающихся, Серов масло в себя — закинул. Лихо. Залихватски. Подумаешь, — Плиска. Несколько рюмок. Да под такую закуску! Слону — дробина. Челюсти Серова старалась. Он как бы закусывал. Умудрялся уничтожать закуску во рту. На месте. Не пропуская ее дальше. В пищевод, в желудок. Это надо было уметь.

Катька и Манька выделывали ложками. Что вам ушлые гоголевские писцы перьями. После двух-трех рюмок, после обильной еды с ними, лица непривычных к вину Евгении и Новоселова уже внутренне смущались себя, стали тлеющими, особенно у Евгении. Пора была заканчивать всё чаем. Между тем Серов еду по-прежнему растворял во рту, отцеживал в себя, как из тюри, сосредоточенно ждал. Удара. Хлыста. После нескольких рюмок был совершенно трезв. Машинальные, необязательные, вязались ко всему слова: «…Взять твои лозунги сегодняшние, вынесенные кумачи…» Новоселов сразу возразил, что лозунги не его. И кумачи выносил не он… «Неважно. (Неважно, о чем говорить, требовался разгон.)… Кумачи. Лозунги. Просто ряды белых букв развешенные. Без смысла уже, без толка… А ты говоришь — читать, изучать…» Да ничего я не говорю!… «Неважно». Сгребались шлакоблоки. Должно было что-то соорудиться. «Читают все, Саша. Да понимают по-разному прочитанное. Сколько у нас начитанных негодяев… Все, к примеру, читали «Муму». Только одни, когда Герасим топил несчастную собачонку, задыхались, плакали… другие — слюнки пускали, как в дырку подглядывали, горели подленьким злорадным интересом… А ты с плакатами, с кумачами». Да не выносил я их! Женя, скажи ты ему! «Неважно… Там и читать-то нечего, не то что понимать. Не слова даже — ряды бессмысленных букв. Вывернутые мелованные пустые глотки. Из анатомии коммунистов. В! О! У! Ы!» Записать бы. Да ладно. Неважно.

Тугомятину во рту отжевывать продолжал. Однако, натыкаясь на смеющиеся новоселовские возражения, слова Серова стали обретать напор, силу. Напор и силу голимого смысла, выстраданного, даже можно сказать: «…Да о чем ты говоришь, Саша! Вслушайся только… влезь в смысл этих твоих слов! Этого словосочетания — п о д а в л я ю щ е е большинство… А? Подавляющее, понимаешь? О какой свободе речь?» Действительно — о какой? Новоселов оглядел всех сидящих за столом. Кроме Серова. Действительно? Евгения уже раскачивалась от смеха. Девчонки тоже смеялись.

Серову нужно было как-то кончать, наконец, со жвачкой. После процеживания через нее Плиски, химический состав дряни во рту стал напоминать хину. Процеживать (сквозь этот состав) стало трудно, неприятно. Даже опасно. Потому что, сами понимаете. Но не всё было досказано: «…И вообще, у них чуть что: съезд ли, пленум — реставраторы кидаются, срочно открывают Икону. Старую. Ленина… И все эти разбойники, толкаясь, гурьбой подстраиваются к ней — мы верные ленинцы! И срабатывает. А икону-то давно обмусолили, ободрали, выскоблили до дна. Но помогает каждый раз. Выводит. Святая…»

Всё. Теперь избавляться. Промедление — смерти подобно. Сплюнуть в пригоршню? Но как? Где? Сплюнул. Сунув голову под стол. Сразу встал. Неопределенно помотал кулаком. С зажатой в нем тайной. Дескать, это, я, в общем. Пошел. Насилуемые в ванной, сразу завопили, запричитали трубы. Обрушилась вода в унитаз.

Вернулся. Сел. Во рту был оазис. Озон. Закусывать больше не надо было. Обед окончен. Это точно. Махнул рюмку так. Без закуски. Десерт. Да. Глаза его начали как-то отщелкиваться от всего. Как наэлектризованные кошки. От добавочных ударов электричеством. Он сливал остатки Плиски. В рюмку свою и Новоселова. Руку (кисть) при этом загнуло, скрючило колтуном. Да, отверделым колтуном. Годным для разлива Плиски. Да. Годным.

Евгения уносила посуду. Новоселов бодал Катьку и Маньку на тахте своим чубом-рогом. Глаза Серова мерцали. Угнетенненьким хмельцом. Как в усадьбе утомленные помещичьи свечи. Он нервничал, лихорадочно обдумывал ситуацию. Новоселов этого не замечал.

Потом в коридоре у окна — раскурили по первой. Создали как бы новое, сизое на вид, поле раздумий. Один опять был худ. Как на ветру мученически вдохновенен. Другой по-прежнему не замечал, не улавливал. Блаженным был. Вспоминал все Катьку и Маньку. Посмеивался, покручивал головой. Вот ведь! Счастливый ты. Такие девчонки! За-абавные! Конечно. Девчонки. Согласен. Но — Плиска. Ты не находишь: всегда горчит вначале? Да нет вроде… А Манька-то, Манька! Вот чертенок растет!

Да-а. Один толкует про Фому, другой талдычит про Ерёму. Да-а. Кошмар. Бесполезно говорить. Зря уходит время. Цейтнот. Серов по-прежнему нервничал. Искал выход. Сейчас он пойдет… и… и почитает. Да, пойдет — и почитает. Серов стал еще более вдохновенен. Серьезную книжку. Дылдов дал. Давно, так сказать, не брал я в руки шашек. То есть, книжек, хотел он сказать. Да. Давненько. Сейчас вот пойдет — и почитает, черт побери. Задерживать человека с такой целеустремленностью было нельзя. Новоселов поднялся с подоконника, стал тушить окурок в баночке. Иди, Сережа, иди. Потом дашь мне эту книжку. Было теплое похлопывание по плечу. Доверчивость разливалась. Доверчивость не имела границ. Новоселов пошел к себе отдыхать, пошел словно бы досмеиваться и докручивать головой. Серову трудно было поверить в такой исход. В такую кинутую ему свободу. Поставил баночку с окурками на подоконник. Мимо своей двери — мягко пробежал на носочках. Остановился. Лифта дожидаться? — еще чего! Рванул в другой конец коридора, заскакал там по лестнице.

По коридору шел с большим, как у тубиста, ухом. Есть! Голоса! Свернул, смело толкнул дверь — «О-о! Кто пришел! Серу-ун!»

–…Да что там понимать! Что читать там! — вновь доказывал он, находясь среди трех-четырех полупьяных, табачно-сонных физий. Во рту шел сложный синтез соленого огурца, Плиски (новой Плиски, только что выпитой) и слов. Что-то должно было выйти. Да. Непременно:

— Вывешенная анатомия коммунистов! Глотки, уши, ноздри: А! О! У! Ы! (Записать бы. Да ладно! Неважно!) — Стакан с Плиской, вновь налитой, почему-то перед ним потрясывался, зуделся. Словно его кто-то медитировал из-под стола. И парни тоже смотрели на свои стаканы удивленно. Будто спириты…

Ночью Новоселова словно трясли и бросали трясти. Настойчиво принимались толкать, чтобы тут же испуганно бросить. Проснулся, наконец. Сел.

Стукоток робко пробивался от двери. Он то нарастал, то обрывался. Стучали давно. Наверняка давно. Торопливо Новоселов стал надергивать трико.

Раскрыл дверь в электрически холодное, мерцающее несчастье, в беду… Женя плакала, почти не могла говорить, от слез глаза ее высоко, провально означились, как у сгорающей заболевшей птицы…

Кое-как дослушал ее.

— Да он же домой пошел, в комнату, при мне!

— Да не был он дома, не был! Как ушли, не был!

Новоселов не знал, что думать, что делать. Глупо предположил, что, может, к Дылдову махнул…

— Да нет же, нет! В тапочках! В майке!.. Господи!.. Я не могу больше, не могу, Саша! — В муке она уводила лицо вверх, и сбившаяся узкая бретелька рубашки из-под халата точно резала ее, перерезала. Ее выпуклую ключицу, ее широкую выпуклую грудь… Новоселов опустил глаза.

— Ну, полно, Женя, полно. Не надо… Сейчас я. Оденусь. Найду его… Иди к детям…

Уходя, женщина смахивала слезы. Шла с нагорбленной спиной, в вислом, точно беззадом халате. Оступались, нелепо подплясывали худые ее ноги…

Серова Новоселов тащил яростно, коленом поддавая под зад. Серов махал руками, как вертолет, пытался оборачиваться, протестовать. Брошенный в своей кухоньке на стул, сразу опал, смирился. Новоселов дверью захлопнул свет из коридора.

Серов вздернулся, осознав обиду. Вслушался в напряженно-провальную тишину комнаты. Вперебой запутывали темноту тèнькающие будильники. Вспомнились наглые цикады. Запутывающие ночь. Создающие в ней ломкий черный хаос. Где-нибудь на Черном море. На берегу. В лесной чаще. Где сроду не был. Но где побывать сейчас — надо.

Хитро очень — пошел. Чтобы переловить этих цикад. Споткнулся, мягонько упал между креслом и столом, пропахав щекой палас. Держался за ножку стола. Как за причал, за якорь. Глаза разлеглись по-крокодильи низко, вытаращенно. Были самостоятельны… Потом на зрачки стали падать веки. Чтобы, как чехлы, затянуть их потом совсем, завязать узлами. За окном, над городом, как над цирком, висел чистоплотный апрельский месяц.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я