Качим-кермек. Возвращение

Владимир Глухов, 2017

Книга Владимира Глухова «Качим-кермек» является продолжением книги «Качим-кермек», вышедшей в 2001 году. Качим-кермек – псевдоним В. Глухова. Качим и кермек – это два вида степных растений. Осенью эти растения засыхают и, сцепившись, образуют огромные шары перекати-поля. Качим-кермек – перекати-поле как псевдоним раскрывает внутренний и внешний мир художника и писателя Владимира Глухова, кочевника и дервиша по жизни. Авторские тексты, рисунки, живописные произведения посвящены постоянному движению автора в поисках утраченной родины. В этом издании представлены репродукции картин художника, являющиеся собственностью Юлии Владимировны Вербицкой, коллекционера, мецената, президента благотворительного Фонда поддержки искусств и музейной деятельности «Русские меценаты».

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Качим-кермек. Возвращение предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Шелка времен — бессонница интеллектуала

Качим-кермек — так по-таджикски звучит название степного перекати-поля, и так называет себя художник Владимир Глухов.

Качим-кермек — восточные сны далекой Сибири. Яркие-преяркие, цветные-прецветные большие картины художника Владимира Глухова объединяют времена и стороны света, сплавляют и сращивают слои в цветную каплю росы евразийского искусства. Такие художники, как Владимир Глухов, чудесным образом в новых, совершенно иных обстоятельствах хранят язык и воздух родного края. Этот оставленный край и сам по себе уже перекочевал в некое новое, совершенно другое качество, в котором мечтательно эротизированное искусство таджикской живописной школы советских времен теперь уже невозможно в силу новых этически-религиозных обстоятельств.

Живопись Владимира Глухова, как по месту его рождения, так и по мироощущению, давно является частью общекультурного азиатского пространства, где суровые нравы и древние обычаи уживаются с тончайшей философской лирикой. Осев в снежной Сибири, Владимир Глухов остается мастером родом из Средней Азии. Его рисунки идеально точны, живы и правдоподобны. Его картины, рисуй он одну Среднюю Азию, были бы, возможно, совсем непонятны, но он рисует еще и сибирскую Россию, и тогда, сравнив серое с фиолетовым, можно понять, что Глухов обладает особенным зрением. Он смотрит, смотрит и вдруг — видит! И странно наклонные, как геологические пласты, небеса дают нам знать, что Глухов видит что-то необычное.

Владимир Глухов — из самого молодого поколения советских таджикских художников.

Это третье поколение советских художников в Таджикистане и первое, в творчестве которого преодолён дуализм советское/таджикское. Нет уже никакого советского, зато есть точное представление о том, что всё — это чудо чудесное, и красота, и экзотика необычайная, такая сказочная, какая только во сне в горах и может привидеться. Это чистое сокровище зрения, к которому художник прибавляет еще иногда сокровища притч.

В небольших комментариях Владимир Глухова к его картинам мы обнаруживаем мудреца и поэта, и, хотя художник говорит, что объяснение картины словами — неправильный подход, все же кажется, что в его случае притчи и описания образов, появляющиеся иногда под нажимом коллекционеров как сопровождения к картинам, не только восхитительно уместны, но и позволяют шире проявиться восточному характеру творчества этого прекрасного художника. Как в персидских стихотворных сборниках-диванах, как в японских веерах, как в древнегреческих вазах — слово и изображение дополняют друг друга, и одно оживляет и расцвечивает другое.

Вот, например, программное произведение Владимир Глухова «Оазис» — парадный портрет пейзажа, гимн, ода. Бывает, и правда, такое состояние воздуха в горах, что кажется — можно погладить, как шерстку, огромный лес на противоположном краю ущелья. Эти горы пустынны, засушливы и обитаемы; свидетельство художника о том, что протоконструкцией пейзажа здесь стал образ девушки, превращает гимн и оду в сонет и даже в мечту. Известный по исследованиям искусства средиземноморских арабов принцип скрытого антропоморфизма работает и здесь, в картине Глухова. Оазис как эпитет любви и оазис как географическое явление, соединяясь вместе, кружат голову легковерного зрителя, собравшегося было успокоиться душевно в созерцании простого мирного пейзажа.

Художник знает толк в тенях и контражурах. Он легко и с удовольствием передает ситуацию, невыносимую, например, для фотоаппарата, когда в глубокой тени видно всех людей и их разговоры, и на дальнем плане в ярчайшем свету так же видны все цвета и вибрирующий воздух.

Как это ни странно, Глухов действительно наследник и фовизма, и Машкова, и Волкова. Надо только в это вникнуть, чтобы физически почувствовать стеклянную гладь шелка и скользящую цветную прохладу небес, земли и гор в картинах Глухова. Французский фовизм ведь тоже родился в конечном итоге из солнца и полощущихся на средиземноморском ветру морских флажков и парусиновых брюк.

«Весна, Навруз», «Memento mori» — всё просто. Пока красивая и молодая — помни о вечности и будь мудрой… Старухи-парки, пляшущие вокруг, как напоминание. Бесовки этакие. Там много смысловых планов. Картина — тогда картина, когда она многопланова, и рассказать о ней подробно просто нереально. Так, о поверхности смысла, еще можно.

«Сретение» посвящается учителю, А.Н. Волкову. Совмещение двух сюжетов — «Сретения» — встречи и «Бегства в Египет»; вместо храма — горы. Как и в картине «Навруз», девушка, и хоровод женщин вокруг нее, и цветущее дерево рядом — это горы, горные хребты и весеннее дыхание гор. Горный Глухов даже сибирского Васю, которые — в этом Глухов абсолютно прав — есть везде, распростирает на горах. Для него горы — женская сущность, Великая женственность, как говорили старшие современники Волкова Блок и Соловьев. Они, правда, говорили это о России, а не о горах, но имели в виду, мне кажется, примерно то же, о чем грохочет Глухов своими очень яркими красками.

«Хороший человек Саид»

Есть в творчестве Владимира Глухова и в нем самом еще один блеск, о котором исследователи почему-то почти не упоминают.

А между тем этот блеск, этот слой, эта тема многое в восприятии живописи художника ставят на свои места. Ведь все его родственники, учителя, предшественники и предтечи — Бесперстов, Петров-Водкин, Волков… — художники очень деликатной кисти, и Глухов рядом с ними горяч как доменная печь. Как это могло получиться? Мы ничего до этого момента не говорили о времени, о поколении, из которого родом наш художник, а это ведь эпоха ничуть не менее узнаваемая, чем великие 1910-е и 1920-е. Радостный воздух вседозволенности и беспочвенности перемен 1980-х, полный улет и настоящий отрыв, но какой-то породисто катастрофический — это характер эпохи, коллективный портрет, который составляется, конечно же, из определенных супергероев и их суперпроизведений. Владимир Глухов из них. Абсолютно безбашенный, потому что стартующий с очень высокой платформы, практически зиккурата культуры XX века, полупрозрачной мудрости отцов (в данном случае дяди), хранивших в характере стиль и достоинство, глубину и ответственность классического изобразительного искусства и искреннего новаторства дедов, красавцев-исполинов — первооткрывателей Азии для художественного мейнстрима.

Кузьма Петров-Водкин, конечно, никому из художников Таджикистана не родной дед, но сам он из саратовских суровых, великих и древних степей. Ветры Поволжья развеяли над степью всё, что там было человеческого, остался один дух, а вот в Туркестане они — Петров-Водкин и Волков — обрели древность такую же, но не развеянную, сохраненную горами и арыками, то есть укрощенной водой. Обрели и обрадовались, как обретению друга из детства, как попаданию в неведомые земли, но такие свои, такие узнаваемые в каждой своей черте, такие понятные, восстанавливающие разрушенный и утерянный генетический код евразийских степей. В петров-водкинских текстах «Самаркандии» это слышно и восхитительно: бурлящая радость узнавания — в неведомом, нежного и женского — в суровом, прекрасного — в древнем.

Глухов согласен с радостью Петрова-Водкина, но не может разделить его отношения к экзотике. Для него не экзотично, а естественно то, что его окружает, он в этом родился и вырос. Для него это радостно. Радостно потому, что в жизни и в молодости есть много радости естественным образом. И вот, выкручивая ручки на максимум, как говорят музыканты, Глухов будто кричит Петрову-Водкину, да, кстати, и всем остальным: «Ребята-а-а-а-а! Да бросьте вы осторожничать! Смотрите, красота-то какая!» Получается, естественно, немного слишком громко, но зато выразительно. Очень ярко! При этом сбалансированно — это важно. Ветер есть, но он ничего не искажает. Горы есть, но они никуда не уплывают. Земля и девушки — всё на своих местах, как цветы в сюзане, в безошибочно четкой орнаментально-цветовой системе древнейших евразийских земель, сохранившейся почему-то лучше всего именно в горах Средней Азии.

Пульсация времени в изображении — пульсация цвета, покорно вибрирующего там, где его положили, потому что он, цвет, знает: древность, она же вечность, суеты не то чтобы не терпит, она ее просто не сохраняет.

Картины Глухова, будучи искусством не про экзотическое, а про обычную нормальную жизнь, при этом очень эзотеричны. Их нельзя понять, не зная обстоятельств. А понять стоит. Когда видишь картины Владимира Глухова своим простым североевропейским взглядом, то реагируешь на их яркость, конечно, и основательность (тоже приятно). Ассоциации: Тибет, туареги, пустыни, высоченные горы, древние народы, жизнь поколениями в экстремальных условиях, солнце — яркие, практически люминесцентные цвета.

Но в картинах Владимира Глухова есть качество, традиционным искусствам не свойственное: основательность формы, ее круглость. Это выдает в нем европейский, ренессансный, средиземноморский ген, какую-то упругую пост-античную соразмерность, уверенное дыхание мира, в котором все обозримо и все естественно.

Это просто восхитительно! В этих картинах почти нет меланхолии — щемящей тоски несоответствия этноса, времени и обстоятельств, столь характерной для живописи советских восьмидесятых, представители которой осознавали, что сколько эликсира культуры ни пей, гнилую советскую платформу под ногами не укрепишь и веры в настоящее, как у шестидесятников, нет, и надежности от прошлого недостаточно, как у художников поколения Пегрова-Водкина.

Глухову повезло родиться так, что в восьмидесятых он совпал только с радостью и с вольностью, ну еще с СССР, что в данном случае метафора стабильности. Глухов из того поколения, которое совершенно непонятно почему вдруг раз — и, как по мановению волшебной палочки, задышало совсем другим воздухом, чем все остальные, еще за секунду до них. Он того поколения восьмидесятых, для которого, внешне неожиданно, сработали механизмы бахтинской карнавализации культуры, и оковы условностей и огорчений, пусть временно, растворились, уступив место равноправию карнавала, искрометности и бесконечной энергичной красочности палитры. И это не культурная красочность живописи старшего поколения таджикских художников, где благородные цвета аккуратно погружены в естественную глубину световоздушной перспективы музейного уровня, нет! Это диско! Это, может быть, даже аэробика! Это наслаждение возможностями времени большого карнавала, который на Западе скучно называют пост-модернизмом, а надо было бы назвать ребячеством, когда вся мировая культура превратилась в игру, игру с мировым наследством. Отметим при этом, что Глухов настроен очень серьезно. Его живописная техника и отношение к делу, вообще-то, прямо монашеские, ренессансные.

В картинах Глухова это восьмидесятничество, конечно, есть. Наслаждение сознанием освобождения от условностей старого мира, наслаждение сознанием безграничности возможностей, и лишь проскальзывает странная мысль: не мы это выдумали, и не нам этим в будущем наслаждаться. Но это слегка, просто от всезнания, что-то вроде легкого головокружения — до потери, правда, каких-либо ориентиров. В такие эпохи шекспировские возможности никто не отменяет, но их перестают бояться и, может быть, даже специально — это придает размах. А шекспировские возможности ждут до поры до времени и разражаются, в конце концов, вихрем трагедии, может, даже более пронзительной, чем обычно. Такова жизнь поколения 1980-х, таков во многом и Глухов.

Это штрихи к портрету поры золотых удач Владимира Глухова, но есть другой аспект — эзотеричность (кстати, восьмидесятым также исключительно свойственная). Чтобы понять живопись этого таджикского художника, надо вникнуть в совершенно другие обстоятельства, чем европейские парадигмы, надо переключиться на Среднюю Азию, на древние Согдиану и Бактрию, на шелк, хлопок, разговорный таджикский, сюзане и амбру. И тогда картины Владимира Глухова внезапно освобождаются от условной застылости и как бы малоподвижной древности — они вспыхивают искрами солнца и начинают шелестеть и шуршать складками так узнаваемо экзотичного, но теперь становящегося понятным среднеазиатского шелка. Его разводы, полосы и переливы, его многоцветность, абстрактность и искрометность — все это небесного свойства, и я, честно говоря, поняла это только благодаря картинам Владимира Глухова.

P.S.

Вятско-камский глаз нашего оператора Жени увидел в картинах Глухова северное сияние. И с ним нельзя не согласиться, но если северное сияние — это феномен высоких широт, то цветные небеса Владимира Глухова — продукт высоких гор, и справедливо искусствоведы приходят к выводу о райском высокогорье, но мы больше согласны здесь с «высокогорьем», чем с «райским»: всё-таки художник очень часто в своих комментариях говорит о лисах, демонах, снах и плутах.

Елизавета Плавинская, искусствовед.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Качим-кермек. Возвращение предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я