Что представляют из себя подростки 80-х, доперестроечных лет, и перестроечных 90-х, и 2000-х? Ситников В. А. рассказывает об этом поколении в романе «Три сестры и Васька». Кем они мечтают стать и кем становятся? На эти вопросы пытается ответить автор, представляя в романе судьбу трёх сестёр и Васьки, живущих и в городе, и в деревне. Книга содержит нецензурную брань.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Три сестры и Васька предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Владимир Арсентьевич Ситников, 2021
ISBN 978-5-0053-3950-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
За берёзовицей
Родился и жил до женитьбы Иван Чудинов в деревеньке Зачернушка, что в полутора верстах от центральной колхозной усадьбы — села Коромысловщина. У матери Лукерьи он был один. Не успела больше ребят нажить, потому что муж-фронтовик Родион скитался по госпиталям, освобождаясь от бродивших по телу осколков. Иван Зачернушку любил: под боком бор и рядом речушка Чернушка с рыбными омутами. А полторы версты для тракториста со своим колёсником «Беларусь», который под окном терпеливо ждал его, — это не расстояние. Завёл — и через десяток минут на колхозной разнарядке.
А когда женился на фигуристой приезжей черноглазой красавице-бухгалтерше Анфисе, начались осложнения. Далеко, видишь ли, оказалось жене до конторы бегать. Выпросили у председателя колхоза «Светлый путь» Григория Фомича Кузнецова половину нового пятистенка. Иван — механизатор хоть куда. Ценил его Григорий Фомич. Да и бухгалтер — не последняя спица в колесе. Обеспечил председатель новоселье нужным людям.
И стали молодые Чудиновы жителями старинного села Коромысловщина, в центре которого церковь пресвятой Троицы. Улицы в Коромысловщине пересеклись крестом. Все четыре конца носили свои названия. Дорога, идущая к кладбищу, называлась Упокойная, а к реке Чернушке и дальше к Вятке-реке почему-то именовалась Мотня. Зато гуртовый тракт, по которому гнали когда-то скот на мясокомбинат в Киров, имел два прозвища — Ошары и Шевели. Видно, «шарили» и «шевелили» здесь в старину местные ухари проезжавшие обозы. Дальше по тракту до самого райцентра — городка Орлец шли деревни с одинаковыми окончаниями: Коробовщина, Самовщина, Карнауховщина, Вересниковщина, а у них Коромысловщина.
Дом Чудиновых, вторую малую половину которого занимал бобыль-холостяк фельдшер Серафим Ивонин, стоял как раз в Шевелях. Дом как дом, без причуд и украшений. А вот напротив них, у Кочергиных над трубой красовался флюгер в виде рыбки с кокетливо поднятым хвостиком. Обычно в качестве ориентира и называли дом механика Демида Кочергина:
— Дом, над которым рыба с хвостом.
Любил Демид побраконьерить, побродить с бредешком по отмелям и старицам. И пристрастье это передал в виде рыбки на трубе.
С переездом в село реже стал завёртывать Иван к матери в Зачернушку. Недосуг. По собственному дому забот не оберёшься. Веранду велела жена остеклить, яму ходовую выкопать, теплицу оборудовать. Приятельские компании опять же. От них не хватало у Ивана решимости отказаться. Первый на всю округу гармонист. А какие без него именины, юбилеи, проводы в армию, свадьбы да крестины. Мать хоть и пеняла Ивану за то, что редко стал завёртывать домой, находила оправдание: свой дом не велик, а сложа руки сидеть не велит. Да и у снохи особые запросы, а ей суперечить негоже.
Случалось так, что одна досаживала Лукерья картошку на одворице, притаскивала из лесу жердину-другую, чтобы по-бабьи с помощью верёвки или провода изладить прясло, сено в одиночку тюкала-косила, чтоб корм для коровы Вешки был. Вспоминала Ивана. Он косил всем на загляденье — размашисто да захватисто.
Зарод ставить, конечно, Иван помогал. Он мужичище могутный, рукастый. Играючи закидывал вилами-тройчатками чуть ли не целую копну. Стоя около качающегося стожара, Лукерья ухватисто принимала граблями, ровняла и утаптывала сено.
— Устала ведь, мам? Вспотела? — спрашивал Иван и прикладывался к бидону с квасом.
— Не, я не вспотела. Это платье на мне вспотело, — беспечно откликалась мать, довольная тем, что сено прибрано ладом.
Силушка у Ивана не меряна. Недаром на военную службу угодил в ВДВ — десантные войска дяди Васи Маргелова. Гордился этим. Но вот и дембель, приказ дан, собран чемодан и не только он.
Вернулся Иван со службы возмужавшим. Ещё шире стал в плечах. В уверенных руках могута. На плече выколот парашют. И с собой привёз малый запасной парашютец, который выклянчил у старшины Полозкова за две поллитровки водки. Списал этот тючок старшина, как некомплект. А ещё отпустил Иван усики — погубу деревенских девчат. Этими усами, наверное, и Анфису покорил. Парни над Иваном похохатывали:
— Чо, Вань, с коровника затяжные прыжки будешь делать?
А Ивану нравилось, что будет напоминать ладно упакованный запасной парашют о десантных прыжках, когда испытал жуть от вольного падения, а на десятом прыжке восторг. А потом опять жуть. Это когда эдакий же тючок спас его от верной гибели. Вытянулся белой беспомощной кишкой и завился основной парашют, а у Ивана вышибло из памяти, что надо делать. Вспомнил, дёрнул за кольцо. Запасной раскрылся. На нём и приземлился Иван. А ведь на краю гибели был.
На гражданке мечтал Иван о сыне, а жёнушка Анфиса Семёновна наладилась таскать ему девок. Одна за другой три дочери родились: Танька, Жанка и Светланка.
— Бухгалтер, дак высчитай, чтоб парень родился, — требовал в подпитии Иван, а как тут высчитаешь? Это ведь не в ведомости цифры перегонять.
Анфиса, винившая себя в девчачьем однообразии, даже ездила тайком в церковь соседнего села Порелье и в город Орлец, чтобы свечку поставить и вымолить у Бога парня. Однако то ли Бог не услышал, то ли не так молила его Анфиса, и четвёртый ребёнок оказался девкой. Жанка на родителей осерчала:
— Зачем вы её купили. Орёт и орёт. Выбросьте её в окошко.
А Танька и Светка — старшие, понимали, что выбрасывать поздно, надо имя орущему существу дать. Настояли, чтоб очередную сестру назвали Василисой, потому что по всем сказкам, какие они слыхали и видели по телику, оказывались Василисы Прекрасными да Премудрыми.
Иван поначалу осерчал на жену:
— Опять посудина с дыркой, — то есть девка.
— Не посудина, а Василиса, — поправила его Татьяна.
Татьяна была самой старшей и самой авторитетной дочерью, потому что ей над всеми сёстрами пришлось нянчиться. Видимо, поэтому навсегда осталось у неё этакое командно-покровительственное отношение к ним.
— Пускай Василиса, — неохотно согласился Иван. — Я её Васькой стану кликать. Парня она мне заменит, — и, склонившись над кроваткой, поцокал языком.
Василиса отозвалась, загулькала, улыбнулась беззубым ротиком. Видно, сходу поняла, что отец — самый любящий её человек. Иван ус покрутил: знай наших!
Детский сад тогда в Коромысловщине только строили, и чтобы не искать няньку на стороне, спровадили трёхлетнюю Василису в Зачернушку. У бабки Лукерьи корова удоистая — молока залейся, времени свободного вдосталь. Чем ещё на старости лет заниматься, как не нянчиться с внучкой. Девка уже как угорелая по дому носится, на кровати скачет, что тебе цирковой акробат на сетке.
Оторвали бабку Лукерью, по-деревенски Лушу, от её ткацкого станка, на котором набирала она весёлые радужные дорожки из разорванной на полосы всякой негодной одежины, вроде старых, давно вышедших из моды платьев, сарафанов и кофт. А в половике они играли цветами, веселили глаз. Даже городские гости не гнушались эдаким подарком. Половики-то получались мяконькие, тёплые. Это тебе не на холодный пол ступать босыми ногами.
Малосознательное Васькино детство прошло в Зачернушке.
Баба Луша Ваське обрадовалась. С живой-то душой не так одиноко будет ей. Конечно, забот прибавится: корми-пои, следи, чтоб не простыла внучка. Но ведь родимый человечек всегда отрада. Пускай рядышком лопочет.
Дом Лукерьи Чудиновой — бабушки Луши в Зачернушке первый, у самой росстани. Из него и дорогу на Коромысловщину и всю деревню о пяти дворах видать. Идёт улица покатом вниз к омутистой речке Чернушке. Посерёдке прудок с дощатыми мостками. На них бельё бабы полощут, половики бьют вальками. Вверх дорога открыта до повёртки: кто, куда идёт или едет — всё видно.
Ваське в деревне нравилось. Бабушка и приласкает, и развеселит. А весельства в избе много. По весне привозила в мешке бабушка Луша поросёнка. Он визжал, бегал, стуча копытцами, тыкался пятачком в ноги Ваське. Играть хотел. Один смех с ним. Почеши его, уляжется, захрюкает. Особенно сообразительным был Борька с чёрным пятном на спинке.
Больше всего нравилась Ваське лежанка. Там спала, книжки с картинками листала и даже ела. Поросёнку тоже понравилась печь. Он сначала прыгал на деревянный диван, с него на тумбочку, потом на лестницу, с неё на полати, а с них на печь к Ваське. Холодный, обрадованно хрюкал, вот он, я.
— Какой умный у нас поросёнок, — хвалила его Васька.
— Да как же, живая душа, — подтверждала бабушка. Борька согласливо хрюкал: эдакий, мол, я, умный.
В рождественские и крещенские морозы приносила бабушка петуха и куриц, чтоб не обморозили гребешки. Жили они в залавке, а кормиться выпускали в избу, сгрудив половики. Курицы со стуком поклёвывали зерно, а Петька, гордо похаживая, указывал. По утрам же так орал, что даже Васька поначалу пугалась.
— Ну, некошной тебя, — сердилась баба Луша. — Вот отнесу на мороз, дак прижмёшь хвост.
А однажды принесла бабушка только что родившегося слюнявого красно-рыжего телёнка. На воле стужа. Озябнет. Этот тихо стоял на ножках-растопырках за печью и глядел большими глазищами на Ваську. Ей телёнок понравился. Его погладить можно было, из соски кормить.
В кути висели у бабушки платки. Один обыденный, который носит завсё, то есть у себя в дому, другой ко скоту ходить, корову Вешку доить, а ещё один — выходной, а уж для зимы в стужу сразу три платка. И для Васьки три платка. Сначала лёгонький повяжет баба Луша, чтоб не продувало, потом мяконький потеплее, а уж наверх-то шалюшку накинет да узги-концы подмышки пропустит. Стоит Васька в платках как кукла Акулька. Руки не поднять. А потом обвиснет и окажется, что всё ладно повязано. Стой и любуйся с крыльца ослепительно белым зимним днём или на салазках катайся с горки.
Почти каждый день у бабушки был особый, со своим значением. Зимой ясно — праздники новогодние, рождественские. А вот летом: 3 июня — льносейка — раньше сеяли лён в этот день, колосяница — начинает колоситься рожь. Это 11 июня. 17-го — день тем силён, что вытягивается лён, с 18-го начинаются самые короткие — воробьиные ночи. Они до 26 июня длятся. А ещё забавный день 26 июня. Он называется «вздери хвосты». Скот бегает, задравши хвосты, потому что бесится от оводов, слепней, комарья и мошкары. Лоси, говорят, в воду уходят, чтоб не изводила их вся эта нечисть, а вот коровы лезут, задрав хвосты, в еловый густерик.
Отчего-то запомнилось Ваське вроде совсем не примечательное тихое утро. Бабушка ушла, видно, на огородец, а она досыпала своё в уютной тёплой кровати и вдруг сквозь сон начала пробиваться к ней музыка какой-то божественной нежности. Зажужжал, загудел негромко, наверное, чтоб не разбудить Ваську, шмель, ему отозвались пчёлы, что-то ищущие на подоконнике. В вислых ветках берёзы вдруг пискнула птичка-невеличка. Наверное, самая крошечная — малиновка. Васька открыла глаза. Славное счастливое утро отражалось на потолке, обозначив окна с переплётами рам. Зазвенел в сенях рукомойник. Видно, бабушка возвращается с огорода. Пробежала овечка, Дунина козлуха замемекала, просясь из загородки. Видно, погнали скотину на выгон. И брякнуло глухо ботало — железный колоколец. Под эти звуки складывалось что-то музыкальное.
— Бабушка, а кто музыку придумал? — озадачила она Лукерью вопросом.
— Ты разве не спишь? Я ведь тихо зашла, — отозвалась бабушка.
— Я давно не сплю. Кто музыку придумал?
— Ну кто-кто… Сама, наверно, придумалась. Сколько народу-то до нас жило. Все пели-играли. Может, поначалу не больно и хорошо, а потом уже навострились, гусли придумали, балалайку, бубен с колокольцами.
— А летняя музыка отличается от зимней?
— Ну, уж не знаю, — озадачилась бабушка. — Шумы-то летние, конечно, отличаются от зимних. Зачем тебе это? Иди давай, выдумная, умывайся да ести садись.
А Ваське вылезать из постели не хотелось, ждала, чтоб опять эта музыка счастливого утра повторилась.
Настоящий весёлый музыкальный праздник наступал, когда приезжал в Зачернушку отец, чтобы молоко забрать на продажу, дочку проведать. Конечно, гостинцы привозил: игрушку деревянную с курочками, которые клюют, физкультурника (этот крутится на перекладине), сладости разные: конфеты, пряник большой или ромовую бабу.
От отца пахло соляркой и бензином. Кто-то морщился, а Ваське казался этот запах приятным. От отца ведь он идёт. А кто как не он больше всех любит Ваську.
— Заскрёбышек ты мой, — скажет отец, прижмёт к себе, и такая ласка вовсе утеплит у Васьки сердце. Прижмётся к отцу: «Папка мой!».
Самым завлекательным было во время этих приездов, когда снимал отец со шкафа завёрнутую в старый выцветший полушалок свою подружку по гулянкам — деревенскую гармонь и трогал лады. Васька замирала, глядя, как пальцы отца мельтешат на кнопочках. Чудо! Она сразу веселела, глаза искрились от радости. А отец, напустив на лицо отрешённый хмуроватый серьёз, рассыпал такую горошистую дробь, что Васька начинала прыгать и метаться, не зная, куда веселье девать.
Заслышав гармонные переборы, сбредалось в Лукерьин дом зачернушкинское старичьё. Будто бы по нужде. Одной вдруг приспичило пачку соли взаймы взять. Капусту-де квасила, другой понадобилась газетка с телепрограммой, чтоб узнать, когда ненаглядный сериал казать станут? А на самом деле всем хотелось Ивановой игре порадоваться. Никто эдак-то заливисто да задорно теперь не играет.
Первой явилась Дарья Кочерыга, крупная шумная старуха.
— Ой, лико кого господь послал, — обрадовалась баба Луша.
— Ветром принесло, — откликнулась Дарья.
Прямолинейна и решительна в суждениях шумная старуха Дарья Кочерыга. Кочерыга — это не фамилия, а прозвище. В Зачернушке почти все ходили с прозвищами, приобретёнными ещё дедами. Кочерыгами, наверное, называли Дарьину семью потому, что у её деда была любимая приговорка: «ядрёна кочерыжка». Кочерыжку произвели в кочерыгу. У бабушки Луши было собственное прозвище Бригадирка. Видно, и правда когда-то бригадирила в Зачернушке. Тогда деревня большая была, жили в ней Свистуны, Зяблики, Сверчки, Голопяты, но об этих кличках помнили только самые пожилые. К примеру, Акулина Арефьевна-Сибирка. Видно, когда-то уезжала в Сибирь, да вернулась обратно на родину.
В полукаменном доме жила малоразговорчивая Дуня Косая — одноглазая высокая старуха.
Бабушка Луша рассказывала, что девой ещё в войну работала Дуня «на химии». На лесном заводике добывали девки-подростки древесный уголь, гнали из пенья скипидар, а из бересты курили дёготь. Смолу-серу собирали с ёлок. Малолетками, конечно, были, а работа взрослая, мужицкая, к примеру, пни корчевать. Иной попадётся гагаристый, ничем его из земли не выкорчуешь. Подрубали коренья, а потом подводили вагу и ну на неё жать да давить. А пень-то вцепился в землю — не сдаётся. Опять его подрубай. И опять вагу-жердь подводи да пляши на ней. Вылетит пень из земли — всех девок разметёт в стороны.
А потом это пенье-коренье мелко-мелко рубили и ссыпали в котлы, чтоб вываривать смолу-то и получался скипидар. Вот при рубке этой щепка прилетела Дуне в глаз. До фельдшера далеко добираться. Думала — так пройдёт. А глаз-то заболел. Болел-болел да и выболел.
Всю войну Дуня на химии промучилась, калекой стала. Замуж не выходила. Баб да девок пруд пруди, а парней в обрез. Кто кривую-то возьмёт?
Все в Зачернушке с племянниками да племянницами сидела. А они выросли, своих детей стали в Зачернушку посылать на лето: воспитывай, баба Дуня! А Дуня и рада. Хоть не одна. С покалеченной судьбой своей смирилась. Знать, эдак на роду было написано.
Пришла Дуня Косая, стеснительно поставила на стол банку с солёными помидорами, села в уголке, виновато проговорила:
— Ну вот собралися излом да вывих.
А шумливая краснощёкая Дарья Кочерыга не согласилась:
— Мы ещё бабы хоть куда, — и бухнула на серёдку стола для «весельства» привезённую из города бутылку с золотыми буквами «Ной-классик» и в похвалу себе спела:
Надо Дарье премью дать —
Самогон умеет гнать.
Дали премью двадцать пять,
Я заквасила опять, — и добавила:
— Это гармонисту за игру, за игру кипучую. А вам, девки, принесла я квас по фамильи «вырви глаз». Пейте-ко, — и грохнула на скамейку жбан с квасом.
Только что вернулась Дарья домой в Зачернушку из города, где вовсе допекла её сноха Эвелина, и все разговоры вились у Дарьи о том, что в городе одно притеснение, а в Зачернушке вольный благодатный рай.
— Я была для неё как тряпка. Мной хоть пол мой, хоть ноги обтирай. Сделай то, сделай это, а сама телевизор этот лешачий глядит да ногти пилочкой скребёт. А я, выходит, прислуга. Шевелись да поворачивайся. Смотрела я смотрела на неё и решила: всё, тоже больше рук ни к чему не приткну. Тряпку-лентяйку в угол — и тоже села к телевизору. А она запыхтела: вот-вот лопнет. Сыну я сказала: баста, наотдыхалась у вас. Поди дом-то в Зачернушке вовсе затосковал, и сюда, — азартно рассказывала Дарья. Дарья губастая, с долгим носом, не первая красавица, а всегда на виду, поскольку задириста и криклива.
Оставалось тогда в Зачернушке четыре старухи да инвалид-старикан Серёга Огурец. Когда-то его, самого младшего в семье, зелёненького, прозвали в деревне эдак, в шутку Огурцом, а оказалось навсегда. И покойная жена была Огуречихой, и дети Огурцы. В молодости работал Серёга на комбайне «Сталинец». Вскочил в копнитель солому отбросить, а машина заработала, и оттяпало ноги. С тех пор без палки не ходил, но бодрился.
Заявился и Серёга. Долго преодолевал порог со своей тростью, а преодолев, вдруг к Ваське первой подковылял:
— На пиру, Василисушка, был, мёд-пиво пил. Пиво тёпло, по усам тёкло, а в рот не попало. Всем гостям подавали ковшом, а мне по зубям досталось чернём. Потом взяли меня за нос да спихнули под мост. Я катился-катился да у вас здесь и очудился.
— Садись, Сергей Данилыч, гостем будешь, — поприветствовал его Иван.
Ваське казалась забавной Огурцова присказка, а Дарья фыркнула:
— Врун редкозубой, навыдумывал. Редкозубые — все вруны. Благословлю его тюлькой берёзовой когда-нибудь за враньё-то.
Почему Дарья Кочерыга так Серёгу Огурца «навеличивала», Васька, конечно, не знала. Говорили, что в молодые годы бравый тогда Серёга Огурец приударил за Дашкой, да вот не срослось. А теперь старики. Чего уж делить, но Дарья какую-то обиду помнила.
А в общем-то плохо было бы Зачернушке без Серёги Огурца. Он ведь считался мужиком рукодельным. Топоры, пилы, ножи точил всем старухам, топорища излажал, стекло резал, если была нужда вставить его кому-нибудь. А ещё валенки подшивал, плёл корзины и мастерил бураки-туеса. У всех были эти изделия Огурцовой работы. Ну а сносившиеся каблуки подбить — он и на эти дела был горазд. В общем, помогал обмануть нужду. Ну и грабли, вилы-тройчатки излажал к сенокосу.
А в «отместку» бабки помогали Серёге, коли затевал он капусту солить, картошку в подпол требовалось засыпать. Без ног-то, с протезами, тут вон так несподручно, а старухи играючи да с шутками все изладят, заодно и в избе приберутся, пол помоют. Не лентяйкой, как сам Огурец моет, а с косарём да стружкой. Сияет после этого изба до следующей оказии, когда появятся бабки. А коль блины заведёт баба Луша, так обязательно пошлёт с ними Ваську.
— Пушай горяченьких поест.
Жалела она Серёгу Огурца.
Все тяжкие работы делали в Зачернушке сообща, собирали помочь. Картошку ли садить, дрова ли колоть. Если городские дети не приедут, значит, местные старухи всё изладят. И Васька рядом с ними. Мешки притащит из ограды, картофелину-другую бросит в лунку из ведёрка.
Настроение налаживалось быстро под Иванову гармонь. Доходило до пляски. И Васька топталась вместе со старухами. Даже вприсядку пробовала плясать.
— Молодец, Васька, здорово пляшешь, — хвалил её отец.
В Зачернушке и возникла у Васьки любовь к музыке.
Пока баба Луша доила корову Вешку, задавала ей корм да готовила пойло, внучка садилась на скатку половиков, затягивала гармонь на колени и пиликала. Тут же и ревела, потому что мехами зажимало кожу на ножонках. Эдак вот, со слезами и одолевала игрой. Сама находила мелодию и такт. Сначала левую, басовую сторону освоила, а потом и правую, где кнопочек несчётно. А потом соединились обе стороны и получилась отцовская Коромысловская прохожая.
— Ну, талант! — обрадовался отец. — Когда мне маманя гармонь купила, дак я в баню ушёл и неделю не выходил. А вышел гармонистом. Самоуком всю премудрость одолел. Ты, Васька, в меня.
Ваське была приятна похвала. Папа самый добрый, самый сильный и самый справедливый.
Где-то годам к шести Василиса уже сносно играла, хотя гармонь вешать на себя ей было ещё не под силу.
Конечно, зачернушкинские старухи стали зазывать Ваську на свои вечёрки. Задабривали стряпнёй, сметанкой. И она старалась, играла, а когда надоедало, пряталась на сеновале, подволоке, в клети. Находили, уговаривали поиграть. А ей было обидно. Внуки у старух, прикатившие из города, в классики играют, в чиж-палку, ляпочки, кукол наряжают, а она играй.
— Много у нас не доплясано, мы девки военные, дак одну работу только знали. Ты уж нам угоди, Василисушка. Барабушку-то не знаешь, дак просто поиграй.
Ничего не поделаешь, угождала. А потом приходила в азарт. Раздухарившиеся старухи сыпали частушки одна забористей другой. Вспомнили войну, когда было не до гулянок. Нужда и голод. И, конечно, кручина о тех, кто ушёл воевать.
Мы сто вёрст пройти сумели
До Котельнича пешком.
Наденут серые шинели,
Подпояшут ремешком.
И ещё Котельнич упоминался не раз, потому что через него шла отправка новобранцев с Орлецкой стороны.
Жалко станции Котельнич,
Жалко северных путей,
Жалко милочку оставить
На бессовестных людей.
До Котельнича дорога
Широка и торная,
Наша братская могила
Глубока и тёмная.
Вспоминали об ухажёрах, вернувшихся с войны калеками. В утешение себе пели:
Ой, девушки,
Не будьтё гордоватыё,
Любите раненых парней,
Они не виноватыё.
От имени парней подавал голос Серёга Огурец, военный подросток:
Ой, девушки,
Мы на вас и не глядим,
Сами, девушки, подумайте,
Одну траву едим.
Огурцу казалось, что слишком смирную частушку он спел, и добавлял ухарской удали:
Я по северу шатался,
Полкотомки вшей привёз.
Дома высыпал на лавку,
Мамка думала овёс.
Расхрабрившись, добавлял такую частушку, за которую откололось бы ему в сталинское время:
К коммунизму мы идём,
Птицефермы строятся.
Ну а яица мы видим,
Когда в бане моемся.
А ещё хотелось Серёге объяснить, почему он никуда не уехал, а остался в своей Зачернушке, хотя звали его и в Сибирь, и на целину:
Мой товарищ дорогой,
Давай поделимся судьбой:
Мне соха и борона,
Тебе чужая сторона.
Подавала голос самая пожилая зачернушкинская старуха — Акулина Арефьевна. А частушка у неё оказалась свежая, современная.
Как на пензию живу я,
Непонятно до сих пор.
Хорошо, что есть картошка,
Свёкла, лук и хренодёр, — а потом и она вспоминала притужное прошлое:
Мы в колхозе работали
С солнышка до солнышка.
На горбу зерно таскали,
А теперь — ни зёрнышка.
Озорной задиристой Дарье не терпелось высыпать свои разухабистые коротышки-песенки, от которых брал смех даже самых степенных и смиренных бабок:
Говорят, что я старуха,
Только мне не верится.
Да какая я старуха —
Всё во мне шевелится, — басила Дарья и добавляла:
Ух, ух, люблю двух,
А гляжу — одна лежу.
Пошла плясать, юбка съехала на задь,
Дайте гасник подвязать,
Дак я опять пойду плясать.
Усердно топая, объёмистая, круглобокая расталкивала Дарья товарок:
— Шевелитесь, девки. Не спать пришли. Там успеем выспаться-то.
— Давайте долгую, волокнистую споём, — предлагала помолодевшая от пляски, раскрасневшаяся бабушка Луша и высоким голосом заводила:
Тихо в поле, в поле под ракитой,
Где клубится по ночам туман.
Там лежит, лежит в земле зарытый,
Там схоронен красный партизан.
Волокнистыми называли такие песни оттого, что как льняное волокно, тянулись они долго.
— Ой, Василисушка, спасибо. От души напелися, — благодарила её высокая костистая тётка Дуня Косая, — играй нам почаще.
Остальные тоже наперебой хвалили гармонистку за то, что скрасила день.
Нравилось Ваське в Зачернушке. Здесь всё было какое-то ласковое, понятное, доброе. Когда умывалась из рукомойника, баба Луша подавала ей полотенце. А на нём вышито: «Умывайся белей, ходи веселей, лице утирай, меня вспоминай». Глаза у бабушки приветливо голубели.
Чуть свет затваривала бабушка квашню. Кисловато пахло тестом, а уж потом, когда печь протопится, донесётся до Васьки хлебный дух, приятный, вкусный.
— Садись, жданная, за стол. Молочко парное от Вешки ждёт тебя.
Вешка большая, добрая корова, как говорила бабушка, в «красной рубашке». Ваську любила и даже давалась доить. Бабушка позволила подёргать её за соски.
Любила Васька бабушкины постряпушки на скорую руку из толокна.
— Когда я маленька была, — завлекательно вспоминала баба Луша, — дак меня от чаруши с тяпнёй оттащить не можно было. Вот и ты… Ешь толоконце, дак будет попка, как оконце.
У Васьки загорались глаза: что за тяпня такая?
И делала Лукерья для внучки из толокна тяпню. Посредине блюда островком толоконное тесто, а вокруг молочное море. Весело следить, как убывает «остров» под проворными ложками бабки и внучки. Как не убывать, если такая вкуснотища. А ещё из того же толоконного теста лепила бабушка «сычики». И правда, кулёмки, зажатые в кулаке, были похожи на птичек — сов да сычей. Ткни этим сычиком в сахарный песок и кусай. Не хуже кекса.
— Мы раньше-то слаще репы ничего не едали. Это теперь вам шоколады подавай, — приговаривала бабушка.
Если нападал на Ваську урос: кашу есть не хотела, щи не хлебались, бабушка не ругалась.
— А отец твой, когда маленькой-то был, дак никогда не уросил. Чо не дашь, всё у него нежёвано летело. Хлеб испекошь, корку отломит и давай наворачивать, сухоешко, или тюрю сделает, наломает кусков, молоком зальёт, и пошёл метать — только деревянная ложка о глиняную чашку стучит. Недосуг ему было уросить. То рыбачить надо спешно бежать на Чернушку, то по ягоды на вырубки. И всё босиком. До застылка самого бегал эдак. Летит вприскочку, только щёки красеют да пятки мелькают, — и добавляла. — Гли-ко, огурчик-то на тебя глядит, поешь, жданная.
Василисе становилось стыдно, что она такая неженка по сравнению с отцом. Принималась щи хлебать, кашу ложкой поддевать.
Занимаясь своим делом — ткацкий станок настраивая, молоко процеживая, поучала баба Луша внучку непонятными наставлениями:
— Всё испытывай, жданная, а хорошего доржись, жизнь-то такая: не всё будет под горку катиться, иной раз и круто в горку пойдёт. Под горочку-то бежишь да притормаживаешь, а в гору-то пыхтишь да лезешь.
Когда Васька подметала пол, бабушка предостерегала:
— Чисто мети, а то жених сопливой достанется.
Васька обижалась: никакого жениха у меня не будет.
Иногда бабушка уходила к своей подружке Арефьевне.
— Ты гармонь потереби, а я Акулинушку проведаю. У ней вчерась вечером-то свету не было. Уж ладно ли всё? А, поди, на Покровскую убрела в Коромысловщину. Дак опять бы сказалась, — и бабушка уходила озабоченная.
Бабушка твёрдо знала, когда кто из родственников и однодеревенцев родился и умер. По кому надо справлять годины, а у кого подкатывает юбилей и пора думать о подарке. Соседки дивились Лукерьиной памятливости.
— Да как это всё у тебя в черепушке умещается? Мне дак надо сто раз напомнить, — порицала себя Дарья Кочерыга.
— Она и в школе-то пуще всех всё знала, — вспоминала тихая ссутулившаяся Акулина Арефьевна. — Кабы не война, дак, поди, учёным профессором Лукерья-то стала бы, — высказывала она своё соображение.
Баба Луша махала рукой:
— Не мели-ко, Акулин, что попало-то. Семь зим я в школу отбегала, дак уж по имени-отчеству стали звать. Ценили тогда ученье-то.
Любила Васька с бабушкой Лушей сумерничать, когда ещё свет зажигать и телевизор включать рано, а в окнах уже полумрак. Забирались она на тёплую печь, и начинала баба Луша вспоминать, как с Ванькой, «ещё пеленисным» чуть не потонула в паводок, когда шла из Коромысловщины в Зачернушку.
— До пупа вода. Ваньку-то подняла выше, чтоб не замочить, — ужасалась она.
— А ещё, бабушка, расскажи, — просила Васька.
— А ещё в войну-то за семенным зерном ходили на дальние склады, за сорок вёрст. Приходилось в эдакую даль ноги бить. Боялись начальники у нас зерно оставлять, чтоб не съели. Идёшь туда в новых лаптях — обувка неизносная, а по стылым-то хохрякам всю её так издерёт, что измочалятся, и домой с пудовым мешком за спиной уже на портянках одних плетёшься.
— А как-то зимой в извоз направили. Стужа ядрёная. Лоб, чтоб не ломило, платком перевязывали. Изморозь — не разберёшь, какой масти лошади. Все белые. Повернули к Зачернушке. И вот к вечерней заре стал ещё калёнее мороз, а по краю поля один за другим рысят волки. Налетят — в клочья развеют. Лошади храпят, бьются, чуют зверьё. Чем нам, бабам, от них обороняться? Вспомнила, что загодя изладила факелы. На палках консервная банка с куделью, намоченной в дёгте. Вытащила их, возницам раздала. Огня-то волки побаиваются. Вроде рядом, а не кидаются. Так и добрались до конюшни. Все как негры чумазые от копоти.
Василисе нравились эти рассказы про бабку — храбрую, предусмотрительную бригадирку, про смышлёного босоногого отца и про неё саму, когда бабушка впервые увидела её:
— Не больно баска ты была. Личико красное, а теперь выправилась, куды с добром.
Ваське приятно было, что теперь она «куды с добром».
А ещё рассказывала баба Луша на печи-лежанке о деде Родионе, муже своём, который был на войне и вернулся с неё весь израненный.
— К наступлению они готовились. В атаку идти надо, а там дзот немецкий, с пулемётом. Косит солдат почём зря. А майор, командир ихний, кричит: вперёд, в атаку! Они бы рады, да из оружья-то одни винтовки. Майор первым поднялся. Закричал: «в ата…», а «ку» не успел договорить, в шею его ранило. Родя-то, дед твой, с другими солдатами майора на палатку брезентовую положили и к санитарам оттащили. Вернулись. Пулемёт немецкий по-прежнему подняться не даёт. Пушка мелкая бьёт по нему, миномёт мины пускает, а бетонному дзоту это как горох о стенку. И вдруг танк наш подъехал. Обрадовались солдаты. Облепили его, и Родя залез на броню. Танк этот раздавил пулемёт вместе с дзотом. Танкист люк открыл: прыгайте и дальше в атаку. А те солдатики, что слева и справа от башни сидели, мёртвые уже. И Родя-то весь в крови. Его вот сюда и сюда ранило, но поначалу вроде и не заметил боли. Ур-ра! Немцы руки в окопах подымают, сдаются. Родя подобрал немецкий автомат. В нём патронов много. Два рожка целых. Да винтовка своя. Ур-ра!
Выбили немцев и тогда боль-то почувствовал в ноге. Санитаров стал искать. Нашёл одного, а у того и бинта нету, чтоб раны перевязать. Рубаху свою нательную Родя содрал, исполосовал и забинтовали его кое-как.
— Что ты за санитар, — Родя ему говорит. — Мы ведь в атаку шли.
А тот огрызается:
— Знаешь, сколько я до тебя уже перевязал?!
Поковылял Родя в полевой госпиталь. Сначала вроде шёл, на винтовку опирался, а потом сил не стало, пополз. Кое-как доколдыбал до санитарной палатки. Операцию надо делать, а у них обезболивающего лекарства нету. Родя говорит врачихе:
— Режь, доктор, не плачь. Я выдержу.
Выдержал. Подлатали, да опять на передовую.
Горемыка-солдат твой дед Родион. И в Венгрии воевал, и в Польше освобождал города от фашистов. А когда до Берлина — немецкого главного города оставалось всего 80 вёрст, опять ранило его. Минных осколков впилось в него несчётно. Тут уж увезли в далёкий тыл и домой-то он уж после Победы вернулся через полгода.
Василиса слушала о дедушке Родионе и представлялся ей усатый солдат в погонах и бабушка Луша ещё молодая, а отца-то ещё не было.
Случались в Зачернушке и невесёлые истории.
Как-то под осень надумали сыновья отправить подружку бабушки Луши Акулину Арефьевну в город Киров в дом престарелых. Велели соглашаться. А то изба осела, в пазы дует. Ремонтировать такую рухлядь одна трата сил и денег. Да и никто не возьмётся. Новый дом не по средствам. А сами сыновья — чернильные души — в офисах сидят. Топор давно не видали. К себе в город брать мать на житьё — снохи против. Да и сама Акулина Арефьевна не согласна. Зачем обременять. Пока внуки маленькие были, она там нужна была, а теперь лишняя.
— Нет старухи, дак купил бы, есть старуха, так убил бы, — говорила сама Акулина Арефьевна.
Ехать в дом престарелых ей не хотелось. Сначала встала на дыбы. Останусь в деревне, палкой гоните, не поеду, а потом сникла. Сидела она в день отъезда на крыльце рядом с плетёной коробицей, куда уложила всё, что считала нужным взять с собой, и утирала углом платка глаза: «Милая деревня, милая улица, прощай!»
— Ты уж не казнись. Попривыкнешь. Народ там тоже вятский, — утешала её баба Луша, а Дарья Кочерыга, как всегда, нашла своё утешенье для Акулины Арефьевны.
— Чо ты слёзы до пят распустила, Арефьевна. Поди, кавалера там заведёшь. Есть там заводные старички с усами вроде Будённого или Чапаева.
Акулина Арефьевна замахала руками:
— Уймись, — и ещё сильнее заплакала. — Думала ли, что сраной метлой из своей избы почётную-то колхозницу выметать станут.
Приехавшие на машине двое сыновей деловито заколотили досками окна, навесили замок на двери. Один заглянул в плетёную материну коробицу.
— Зачем такая рухлядь? — принёс из машины чёрную сумку на молниях, вытряхнул из коробицы одежду, платки, свернул колобом, засунул в сумку. Коробицу выбросил в крапиву через прясло.
Акулина Арефьевна затряслась в плаче:
— На память хотела взять. Тятенька сам плёл.
— Позориться только, — оборвал её сын.
Старухи скорбно смотрели на эту сцену, но вмешиваться не посмели. Семейное дело.
А когда стали целоваться на прощанье, все бабки заревели в голос будто на похоронах. Васька смотрела на плачущих старух, и у неё тоже слёзы подступили к глазам и горло заклинило.
— Зачернушечка, милая сиротка моя, — завсхлипывала Арефьевна, неохотно забираясь в машину.
— Пишитё, бабы, — успела ещё сказать.
Но писала Акулине Арефьевне одна бабка Луша. Она была самая обязательная. Недаром Бригадиркой называли.
— Людей нельзя обижать. Людей надо любить, — говорила она.
Коробицу, плетёную из ивового прута, бабушка выволокла из зарослей крапивы, обтёрла и унесла в Акулинин дом. ключи-то сыновья ей оставили, как самому надёжному в Зачернушке человеку.
Заезжала как-то бабушка Луша к Акулине Арефьевне в интернат для престарелых. Погоревали на скамеечке.
— Все вроде по-доброму здеся, кормят внимательно. Всё мяконькое, протёртое дают. Для беззубых. Да ведь не дома, — сокрушалась Акулина Арефьевна. — Дома-то воля. Куды хошь, когда хошь иди, а здеся распорядок. Дисциплинка. Ложки загремели — синал завтракать.
— Дак эсталь вас. Без распорядка-то нельзя, — вроде оправдывала «дисциплинку» баба Луша, а Ваське сказала, что она бы эдак не смогла жить, когда расписано кому по какой половице ходить.
Хватало у бабушки Луши забот. Когда поубавилось коров в частном владении у жителей Коромысловщины да понаехали летом на отдых дачники из города, надумали Иван с Анфисой, что молоко из Зачернушки надо продавать. Если отцу некогда было заехать на тракторе, бабушка сама отправлялась в Коромысловщину.
Тоскливо и тревожно было Ваське, когда бабушка, уместив в две камышовые сумки четыре, а иногда и шесть четвертных бутылей молока, взваливала этот груз на плечо и отправлялась в Коромысловщину, чтобы оставить свой товар у сына для покупателей. Зимой увозила эти сумки в салазках-кузовках. Васькин тоскующий взгляд устремлён был вслед и хотелось ей, одинокой, заплакать в опустевшей избе. Помогала гармонь. Когда играешь, вроде бы и не одна. А надоест играть, сядет в окну и глядит на дорогу. Ждёт, когда появится на ней баба Луша.
Возвращалась бабушка с гостинцами, купленными в Коромысловском магазине. То яблочков принесёт, то пряников, а однажды положила перед Васькой целую гроздь винограда. Где растёт такая внуснота? Ваське хотелось самой вырастить виноград, а ещё арбуз, и она совала семечки в консервную банку, где росла герань. Виноград почему-то не всходил, а вот арбуз проклёвывался и выпускал пару махоньких листиков. А потом они хирели и вовсе увядали. Васька обижалась:
— Я ведь их поливала, а они…
— Тепла им мало у нас. Притосливые. Это нашу репу да редьку куда ни сунь — вырастет. А про арбуз много надо знать.
— Когда большая вырасту, так арбуз сама выращу, — обещала Васька.
Особенно надолго запомнилось Ваське одно апрельское утро, когда бабушка раным-рано стала её будить.
— Вставай, жданная, пойдём берёзовицу собирать, — сказала она.
Недовольная выбралась Васька из-под стёганого уютного одеяла. Спать охота. Зевая, вышла на крылечко. Надели куртки, обули сапоги. Бабка Луша поставила в сумки четыре трёхлитровые банки, а одну дала Василисе в руки.
— Бастенько держи, не урони.
— Куды поволоклись? — окликнула их Дуня Косая.
— Да по берёзовицу, — отозвалась баба Луша. — Попоить девку надо.
Тёплая туманная ночь согнала снежную белизну. До неузнаваемости изменила всё вокруг. Бирюзово полыхали озими на верхнем поле, где ещё вчера лежал снег. Покраснели кусты тальника на обочинах дороги. Утро мглистое. Солнце в дымке, никак не пробьётся сквозь туманное молоко. Поднялись по дороге, и в сини лесов открылись будто маячки башенки белой коромысловской церкви. Казалось всегда, что они рядом стоят одна возле другой, а тут отдалилась зимняя церковь от колокольни. Чудо какое-то случилось.
Свернули на луговину и двинулись по шумящему, булькающему, причёсывающему струями прошлогоднюю траву потоку. В иных местах чуть не зачерпывали голенищами сапог разбушевавшуюся снежницу. Бабушка подхватывала Ваську подмышки и переносила через вымоины на бережок.
— Знаешь чего это, Василилушка? — устремляя голубой свет своих глаз на широченное текучее разводье, спрашивала она.
— Вода, — откликалась она. — Весна.
— Лога пошли. Слышишь, бурлят. Вешнюю-то воду и царь не уймёт, — и остановилась. Шумела вода. И ощущалось в этих словах какое-то таинственное, радостное удивление от проснувшейся после зимы разгулявшейся воды.
Видимо, бабушке чудилась музыка в словах «лога пошли» и ликующем шуме неудержимых потоков, сверкающих в лучах пробившегося сквозь дымку солнца. Васька несколько раз повторила: «Лога пошли».
По снежным языкам свернули в сквозной березник, где трогательно тонкие гибкие деревца светились на фоне небесной синевы. Сквозь этот карандашник вышли на пригретую опушку. Здесь выскочил уже торопливый любопытный первоцвет — жёлтые монетки мать-и-мачехи. Васька залюбовалась ими. А потом привлёк её внимание сверкающий шарик-росинка, которая скатилась в пазуху листа. Шарик этот драгоценно сиял, заставляя любоваться собой.
Здесь берёзы были покряжистее и покрепче, чем те, гибкие… Оглаживая морщинистой в сиреневых жилках рукой шелковистый ствол облюбованного дерева, бабушка виновато проговорила:
— Ты уж прости нас, берёзушка, если мы больно тебе сделаем, берёзовицы твоей наберём. Ты крепонькая, выдержишь.
Васька с опасением взглянула на берёзу.
— Значит, ей больно будет? И она заплачет?
— Поплачет, поплачет, — согласилась бабушка, — да перестанет.
Она вырезала ножом треугольник на коре, вбила рукояткой железный жёлобок и приспособила первую трёхлитровую банку, привязав её к стволу берёзы. В банку закапал сок.
— Плачет, — жалостливо глядя на берёзу, проговорила Васька.
Пристроили остальные банки и присели на поваленное ветром оголённое дерево.
— Погодим вот тут. Гли-ко, сколь погода-то румяна, — перевязывая платок на голове, проговорила бабушка. — Есть, поди, захотела? Проголодалась?
Васька кивнула.
Бабка Луша достала узелок с хлебом, варёными яичками и бутылку с квасом, выложила соль в спичечном коробке. Быстро очистила яичко, подала Ваське.
— Ешь, жданная.
Всё, что надо, предусмотрительно запасла бабушка Луша. Сама ела, запивая квасом.
Василиса обратила внимание, что руки у бабушки были в узольях вен, с толстыми на сгибах пальцами, неровными ногтями. Они вызывали жалость, и Васька погладила своей ладошкой бабушкину руку.
Бабушка прижала её к себе. Приятно было сидеть на согретом солнышком дереве бок о бок с самым добрым человеком.
— Я тебя любить буду всю жизнь, — проговорила Васька.
Бабушка плотнее прижала её к себе. А утро ещё сильнее разыгралось. Над жнивьём, над залитым водополицей лугом носились и рассыпали восторженные трели полевые птицы — кроншнепы, бекасики-баранчики высоко в небе извлекали из оперенья необыкновенный восторженный звук, будто шмель бился о стекло. Суетились, чего-то выспрашивая, чибисы с султанчиками на головах.
— Чево-чево, ишь любопытные, а ничево, вот по берёзовицу пришли, — отозвалась им бабушка.
— Чево, чево, а ничево, — пропела Васька.
А неугомонные чибисы не унимались, продолжали выспрашивать:
— А чьи вы, а чьи вы, чьи вы?
— Да тутошние мы, зачернушкинские. Неужели не узнали? — весело отвечала им бабушка Луша.
— Тутошние мы, тутошние, — подхватывала Васька. — Меня Василиской зовут. — Чибисы опять переспрашивали их, переговаривались меж собой? «Чево да чьи вы?». Ох, непонятливые.
— А теперь послушай-ко, — насторожилась бабушка, указывая рукой в небо, и освободила ухо, загнув платок.
Уже к ставшему привычным шуму воды прибавился нежный, почти хрустальный поднебесный звук. Васька подняла голову. Высоко-высоко в безоблачной голубизне неба проплывал едва заметный клинышек. Одна за другой летели красивые птицы своим, себе понятным строем. Самая первая — опытная птица — вожак, видимо, знала дорогу и поэтому летела в голове угла, бодрила других своим курлыканьем.
Они проводили взглядом одну плёнку, появилась другая.
— Ой, как интересно, — сказала Васька. — Ни разу такое не видела.
— А ещё не хотела идти. Проспала бы и ничего не узнала, — сказала бабушка с назиданием. — Журавлики-то родине радуются, домой воротились. Устали, жданные. Далеко лететь пришлось, а теперь уж близко им, — и помолчав, добавила. — Любуйся, Василиска. Гли-ко, как в сказке живём, наглядеться не можно.
Когда банки наполнились берёзовицей, бабушка налила её в стакашек внучке.
— Отведай-ко. Силы добавляет.
Василиса выпила сладковатый бодрящий берёзовый сок. Вкусно. Да и раз силы добавляет, как не выпить ещё живительной влаги.
Всё было у бабушки загодя предусмотрено. Она выколотила из берёз железные желобки, завернула в тряпочку, замазала раны на стволах садовым варом.
— Ну, оставайтесь с богом, не обидьтесь, — попрощалась с берёзами, и они двинулись с полными банками в Зачернушку. Свою банку Василиса несла, крепко прижав к груди, а потом заметила бабка, что устала внучка, поместила банку в сетку-рядушку. Ваське хотелось всю дорогу повторять то, что бабушка говорила берёзам: спасибо, не обижайтесь на нас.
А ещё ей радостно было оттого, что выдалось такое ласковое пригожее утро, что столько она всего запомнила сегодня невиданного и впереди был ещё большой, казавшийся бесконечным и праздничным день.
Берёзовицу пила Васька старательно. Отцу с матерью и сёстрам отправили банку в гостинец.
Когда от жары облиняла сирень, был какой-то праздник. Зачернушкинские старушки, надев плюшевые жакетки и повязав на головы голубые платки, отправились в Коромысловщину по заветревшим тропкам. От платков синью отливали так много видевшие в жизни их глаза.
— Радоница сегодня, — сказала бабушка Луша. — Дак мы с тобой тоже на кладбище сходим. Деда твоего Родиона помянем. Рано помер.
— А почему рано помер?
— А ведь тебе говорила, израненный весь был. Еле до дому добрался с войны-то да и потом каждый год лечился, — ответила бабушка Луша. — Война солдат не жалеет.
Весной без охоты стала есть Вешка сено. Даже любимый посоленный для аппетита хлеб не так азартно подхватывала шершавым языком. Тоскливо мычала. Бабушка сказала, что чует Вешка самую первую, самую сладкую траву. Взяв старую детскую коляску, уходили бабка с внучкой подкосить для коровы этой самой аппетитной травы. Вешка, благодарно мычала, встречая их в хлеву с охапкой свежей кошенины.
Зато с какой весёлостью выходила корова Вешка из ограды в первый выпасной день. Мычала, подхватывала языком клок травы. Радовалась. Василиса на выгоне ходила меж коров, трудолюбиво убирающих траву, смотрела на них. О чём они думают, эти большие добрые животины? Вешка узнавала её, поднимала голову от травы. Васька гладила её, гордилась, что от всех она на отличку — бурой окраски. И бабушка гордилась Вешкой.
— Корова красна доит маслом, — говорила она.
Бабушка Луша умела скрасить любую неприятную работу. К примеру, не хотелось Ваське пропалывать проклюнувшуюся морковь или свёклу.
— Зачем теребить. Они и так вырастут, — капризничала она.
— Полоть, — говорила бабушка Луша, — руки колоть, а не полоть, дак и хлеба не молоть. Морковь-то мелкая будет, как мышиный хвостик.
И, вздохнув, Васька вновь склонялась над грядкой.
— У тя глазки вострые, дак потереби, жданная, я тебе оладушек испеку, — обещала бабушка.
Наработавшись, садилась Васька на приступок крыльца и говорила по-бабушкиному:
— Вовсе уханькалась.
— Отдохни, жданная, отдохни, — откликалась баба Луша.
Умела бабушка и Ваську уговорить, и корову перед отёлом успокоить, поросёнку картошкой пятачок потереть, чтоб жор пробудился, цыплятам корм посыпать так, что те со всех ног мчались и начинали клювиками стучать, склёвывая зерно. Ваське радостно было от этой цыплячьей суетни.
— Дай я покормлю, дай я, — просила она.
А ещё запомнилось, как учила её баба Луша корову Вешку доить.
— Вытянулась, девонька, вовсе большая стала. Учись-ко корову доить. Вдруг мене не заможется или косить уйду. Вешка-то смирёная, подпустит тебя.
Под бабушкиным доглядом легко было овладеть этой наукой.
— Ближние соски подоила, берись за дальние. И так всё выдоишь до капельки. Последнее-то молочко самое жирное, его оставлять нельзя, а то затвердеет вымя и заболит. Нельзя до болезни-то доводить. Лечить-то, знаешь как. Устали пальчики-то? Ну это с непривычки. Давай я додою, а ты вечером ещё подоишь. Попривыкнешь. Одну корову выдоить, куда ни шло, а если десяток их, дак пальцам-то тяжело, немеют. Недаром у доярок-то руки к старости ноют. Но у тебя одна Вешка, дак попривыкнешь. Вон сколь надоила. Молодец, Васенька, молодец! А отцу-то скажу: Васенька-то у нас старательная, настойная, сама корову доит. Настоящая доярочка.
И Васька гордилась, что умеет теперь доить Вешку. Не умела, не умела и вдруг научилась. Вовсе большая стала, хоть семи годов нет. А семь-то будет, дак в школу пойдёт. Недолго осталось. А учёба-то уже началась. Баба Луша — первая учительница по доению, хоть такого предмета и нет.
Дуня Косая корову не держала. Бабушка наливала молока целый бидон и посылала Ваську отнести его соседке.
За полгода до отъезда в интернат престарелых пришлось Акулине Арефьевне убрать корову. И ей литровую банку молока относила Васька.
— Сегодня я сама доила, — гордо извещала она соседок.
— Ой, гли-ко, мака какая, сама доила, — с похвалой удивлялись старушки и старались угостить её чем-нибудь вкусненьким: то конфетой-леденчиком, то репинкой. А для Вешки клали на дно бидона хлеб. Пусть и коровушка порадуется.
— Бабушке-то кланяйся, — наказывала Арефьевна. — пущщай заходит, хоть побахорим.
И Васька, звеня коркой хлеба в пустом бидоне, бежала вприпрыжку домой. Хорошо, когда доить умеешь. Все уважают.
Всё выше, и выше, и выше…
Около бабушкиного дома росла высоченная, прямая, будто корабельная мачта, гибкая лиственница. Бабушка говорила, что посадил её дед Родион в том году, когда родился долгожданный сын Иван. Папе сорок, так значит и дереву столько же, а может, и больше, потому что не семечком, а уже саженцем садил лиственницу дедушка Родион. Вот на эту лиственницу. на самую её макушку и забиралась Васька. Здесь ветром покачивало ствол. Было жутко и весело и, чтоб взбодрить себя, орала она храбрую отцову песню про лётчиков:
— Всё выше, и выше, и выше стремим мы полёт наших птиц.
— Слезай, загниголовая, — не строго звала бабушка, — обедать пора.
— Не-а, — откликалась Васька. — Я есть не хочу, — и горланила другую отцовскую песню. — Я моряк — красивый сам собою, мине от роду двадцать лет.
Однажды пожаловали в Зачернушку мать с Таней, Жанкой и Светкой. Увидев Ваську на дереве, Анфиса Семёновна ужаснулась, закрыла ладонью глаза:
— Слезай сейчас же, стрекоза несчастная. Слезай! У меня от страха за тебя сердце заливает.
— Не-а.
— Слезай! Я тебе приказываю. Уши надеру, — пригрозила мать..
— Я боюсь слезать. Ветер, — притворилась Васька, показывая, что ей и вправду боязно спускаться. А сама стала звать сестёр: — Танька, Жанка, Светка, лезьте сюда. Здесь так здорово. Так далеко всё видать.
— Чо мы дуры? — откликнулась старшая, самая спокойная и разумная из сестёр Таня.
И Жанка со Светкой притворились рассудительными девочками, которые всякими глупостями не занимаются. А Васька знала, что они попросту трусят взбираться по дереву, где так мало толстых сучьев. А тонкие могут обломиться. Сорвёшься — костей не соберёшь. А Ваське что? Она как обезьяна лазает.
В Зачернушке встречала Васька мать и сестёр как хозяйка. Она всё тут знала. Удивляла их тем, что доподлинно было ей известно, где водятся белые грибы, а где можно набрать красноголовиков, подосиновиков или маслят. Махонькие красноголовики — сплошное умиление — младенчики, а уже всё у них по форме — нарядный красный плюшевый колпачок, ножка строевая. Раз — и в корзину.
— Да откуда ты всё узнала? — удивлялась Анфиса Семёновна.
— Я ведь здесь сиднем не сижу, — по-бабушкиному резонно объясняла Васька. — Скоро вот рыжики-колосовики выскочат, приходите, а лучше на тракторе с папой приезжайте, там одна водороина есть, в кедах не пройти.
Красивая, добрая деревня Зачернушка — не чета другим. В этом убедилась Васька, когда под осень свозила мать её и Жанну на свою родину в Немский район к тётке Фетинье, у которой мать воспитывалась и росла, потому что родители умерли очень рано.
Деревенька Гребёнки — всего два дома. По словам тётки Фетиньи, «вычесала» жизнь эти Гребёнки начисто. И вообще собираются её сковырнуть, поскольку живёт тут вредная старуха Фетинья.
Маленькая, чёрненькая, юркая, как жучок-жужелица, тётка дымила папиросами «Беломор», говорила хриплым голосом. То и дело раздавался стук оградного кольца о двери, и тётка Фетинья уходила в клеть разговаривать с какими-то людьми. Оказывается, занималась Фетинья знахарским ремеслом — лечила от «порчи да корчи». Несли ей младенцев пупики заговаривать, потому что «грызла» их грыжа. Сами женщины шли с грудницей или насчёт бесплодья. И даже мужики стеснительно топтались около дверей ограды. Тётка Фетинья всем обещала помочь, говоря:
— С молитвой да приговором, даст бог, поправишься.
На дверях избы, под окошками и даже на калитке были углём нарисованы кресты.
— Это чтоб черти не копились, — объяснила Фетинья. Васька оглядывалась, где эти черти с хвостами. Жанка сказала, что она видела чёрта в книге «Ночь перед рождеством». Так там он, чёрт, не только с хвостом, но и с рогами. Забавный такой. Даже луну обнял.
На тёткином столе царствовал огромный жёлтый самовар. В деревянном блюде сушки, печенье, конфеты. Вот и занималась они тем, что пили травяной чай с этим припасом да с мёдом и бегали окунуться на безымянную речку, маленькую, не чета Вятке.
— Вот эдак всё суюсь, как основушка, — сравнивая себя с основой ткацкого станка, жаловалась тётка Фетинья матери. К их гостинцам отнеслась равнодушно, потому что барахла всякого у неё было полным-полно. Несли посетители за «лечение» платки и полушалки, кофты и юбки, отрезы всякие, вплоть до шерстяных, а ещё вино и водку в бутылках, торты, пряники, вафли, мёд и варенье. Совали деньги. Знали: надо старуху задобрить, чтоб лечение пошло впрок.
Чтобы смягчить отношение дочек к своей тётке, рассказывала Анфиса Семёновна о том, что Фетинья добрая:
— Когда осиротела я, так она ведь единственная из родственников меня взяла к себе. Кормила, лечила, учила, а потом настояла, чтобы поехала я в Орлецкий сельхозтехникум учиться на бухгалтера, потому что бухгалтера в её представлении были самыми умными, головастыми людьми. А вообще я сама себе пробивала дорогу.
Решив, что этого мало для похвалы тётушки Фетиньи, добавляла:
— Деньги посылала, чтобы я с голоду не заумерла. А детей у неё своих не было. Одна я — Физка Лалетина вроде дочери считалась.
Сводила их тётка Фетинья в село Васильевское на кладбище, где нашли могилы родителей Анфисы Семёновны. Выходит их бабушки и дедушки. Смотрели с памятников совсем молодые парень и девчонка: Семён да Мария.
— Всего им по двадцать два годочка было, — сказала, крестясь, Фетинья. — Молодяшки. В автомобиле зимой задохнулись. Застряли на дороге. Шофёр для сугрева газ пустил. Вот и…
Анфиса Семёновна всплакнула.
— Вот ведь как бывает, — и, вздохнув, земли нагребла с могилы, чтоб в Коромысловщине положить. Зачем? — Полагается так, — объяснила она.
Провожая их, тётка Фетинья насовала в материну сумку всяких кофт и отрезов, банок.
— Бери, бери. У тебя девки, износят, — говорила она. А ещё слила в огромный бидон без разбору вино, водку. Мать и за это благодарила.
— Спасибо. Мужики выпьют за милую душу. Уборочная кончится, так один за другим праздники пойдут.
Призналась мать на обратном пути, что боялась навещать тётку Фетинью, потому что та занималась знахарством и не раз печатали о ней фельетоны районная газета и даже «Кировская правда». Мог какой-нибудь дотошный корреспондент разузнать про племянницу и упомянуть, что близкая родственница-студентка, комсомолка никак не влияет на знахарку, хотя вряд ли бы послушалась Физку своенравная тётка. А когда в колхозе стала работать, тоже опасно было заявляться к тётке. Тут бы её как бухгалтера известного колхоза попрекнули.
При прощании задымила своей беломориной Фетинья и, прослезившись, сунула матери завёрнутую в платок пачку денег.
— Это девкам на обновы. Красивые они у тебя, в бабку Марию да и в тебя, — и чмокнула в лоб Жанку и Ваську. — Не благодари, не благодари. Куды мне эти бумаги. — Бумагами в презрением она называла деньги. — Всё равно Лёнька выпросит и пропьёт.
Значит, был ещё какой-то родственник, видимо, двоюродный брат матери, которому помогала тётка то ли жить, то ли пить.
И всё равно не понравилась Ваське деревня Гребёнки, и о тётке Фетинье осталось впечатление как о какой-то колдунье вроде Бабы Яги, хотя она, наверное, была доброй Бабой Ягой, раз столько всего надарила.
И в Коромысловщине после Зачернушки не нравилось Ваське. Видно потому, что старшие сёстры не признавали её, шалобанами по лбу потчевали за то, что из любопытства рылась в их нарядах, брала без спросу карандаши и краски. Не хотели и слышать о том, чтобы взять её с собой, когда отправлялись к Дому культуры или на тусовку около магазина.
— Мала ещё. Иди домой, малявка, — приказывала дебелая и решительная Татьяна.
— С вами хочу, — упиралась Васька и шла поодаль от сестёр, но шла назло им. Как бабушка Луша-то говорила: «Хоть сзаде, то в том же стаде».
А потом надолго отвадили Ваську от походов в ДК. Купил отец машинку для стрижки. Мать, чтоб не ездить Ивану в Орлец, сама подстригала его. И вот однажды загниголовая озорница Жанка, пощёлкивая машинкой, предложила Ваське:
— Дай-ка твои патлы подравняю, тогда в Дом культуры возьмём.
Васька, конечно, согласилась, чтоб сестра подравняла волосы. Кому не хочется быть красивой?! А та врезалась в волосяной Васькин густерик прямо со лба. Увидев в зеркало безволосую белую полосу, поняла Васька, что обезобразила её голову Жанка, и заревела, колотя Жанку по спине кулаками.
Заглянул отец и, увидев, что сотворила Жанна с его любимицей, выматерился и, прогнав Жанку, остриг наголо плачущую Ваську. Стриженая под ноль Васька, повязавшись платком, убежала к своей спасительнице и утешительнице бабушке Луше в Зачернушку.
— Дак пошто жо так-то она, — всплеснула руками баба Луша. — Ты уж не реви. Вырастут волосы-то за лето-то и ещё гуще станут. Косу заплетём.
Всё лето бегала по Зачернушке стриженая под парня Васька, ожидая, когда вырастут волосы. И выросли ведь и про обиду забылось.
А в Коромысловщине был ещё один страдалец — белобрысый Васькин одногодок Федька Кочергин, мучившийся от золотухи. Ему приходилось ещё хуже. Башка в коростах, и заставляли его пить рыбий жир со столовой ложки. А кто его любит, рыбий-то жир?
Самым памятным и радостным событием в школьной Жанкиной жизни был, пожалуй, первый звонок после первого класса, когда её самую приглядную и нарядную взвалил на плечо десятиклассник Фалалеев и нёс через школьный двор, а она сидела на его плече, трясла колокольцом и улыбалась. Было это событие зафиксировано фотокором районной газеты, мать хранила всё время эту вырезку, уверенная, что станет Жанка отличницей, но почему-то отличницей стать не удавалось. А вот двойки то и дело залетали и в тетради, и в дневник.
Сама жизнь Жанну наказала за её вредность. Не нравилось ей, что в дневнике выставляла учительница двойки. И вот приспособилась она вырезать из старого дневника хорошие оценки и заклеивать ими двойки. Когда Анфиса Семёновна застала Жанну за этим занятием, то натеребила за волосы — долгий кыштым, настегала сырым полотенцем и пригрозила, что отцу расскажет. Присмирела Жанка.
Долго ещё Ваську обижало то, что её за настоящего человека сёстры не признают. Ходила она осенью и зимой в каком-то сером кроличьем малахае, вечно сползающем на глаза. Когда новый был, старшая Татьяна носила его, а потом на Жанку нахлобучили, но та его забросила на шкаф и вот надели на Ваську. Ещё ненавидела она облезлую серо-буро-малиновую подшитую синтетическую шубу, которую подарила горожанка Инна Феликсовна. В ней Васька казалась сама себе старухой. А как хотелось пройтись в новом просторном пальто, какое купили Татьяне. Ей казалось, что такая замухрышистая она будет жить бесцветно и серо и вообще замшеет, «зачичеревеет», как говаривала бабушка Луша.
Зато авторитет Васьки признавали все недоростыши с её шевелёвской улицы, когда наступала соблазнительная пора лазанья по чужим огородам и садам. Быстрее и ловчее всех она перелезала через изгородь, чтоб забраться на яблоню у почтарки Августы и, затаившись, нарвать твёрдых зеленцов. А потом крупнущий крыжовник-финик поспевал у соседа фельдшера Серафима Федосовича. И хотя обещал тот насовать ворам под рубаху крапивы, пробиралась, терпя колючки. Приносила Васька эти крупнущие ягоды и угощала подружек и сестёр. А фельдшер на догадывался, что лазит в сад девка.
Анфиса Семёновна радовалась, что дочки растут не косорукие. Всё умеют делать. Старшая Татьяна любит шить и вязать, с детства за модой следит. Жанна — прирождённый повар, Cветка — материна помощница: солить, варить, сушить на зиму умеет. И только Василиса своенравная, в отца. Несговорчивая, поперечная. Вроде слушает, а не слушается. Всё норовит делать по-своему. Отцу на неё не пожалуешься. Он в ответ одно повторяет:
— Взвод, смирно! Слушай мою команду: Ваську мою не обижать!
Чистюлю Светку, носившую длинные ухоженные косы с бантами, сёстры называли копушей. Она всё делала медленно, придирчиво оглядывала каждую ягоду, прежде чем отправить в рот. Когда всей семьёй ходили за грибами, Анфиса Семёновна распоряжалась первые редкие грибы сдавать Светке на проверку.
— Она у нас будет контролёр, — говорила мать. Светка разглядит и ножку, и шляпку у гриба и найдёт червоточину, скривит губки: не годится. Татьяна стремилась подавить своим авторитетом, доказать, что её гриб хороший, но Светка стояла на своём: червивый и резала пополам.
— Такой гриб испортила, — сердилась Татьяна.
— Особист, — с пренебрежением говорил о Светке отец. Жанна старалась выспорить и доказать, что её красноголовичек был красавчик и зря его так обкарнала Светка.
Мыть посуду для засолки и варенья, подбирать специи поручала мать тоже Светке, и та гордилась этим. И были Светке ненавистны веснушки на её собственном носу. Она бы и их выскребла, если была такая возможность. Тайком мазала нос и щёки каким-то кремом, который будто бы выводит веснушки, и переживала, что не помогают примочки и припарки да и хвалёный крем.
— Рыжу конопатую по заднице лопатою, — орала Жанка, а Васька подпевала ей. Доводили Светку до слёз.
— Да ну их, — утешала мать любимицу. — Ты красивая. Они завидуют тебе. Но самой красивой была, пожалуй, смугляночка Жанна. А Васька — недоросток пока ещё в счёт не шла, но уже волновалась, заглядывая в зеркало.
Как-то по дороге из Коромысловщины в Зачернушку в морозище ознобила нос. Вместо аккуратненькой пипочки выросла коростяная блямба. Васька прострадала все каникулы: неужели такой носище останется у неё на всю жизнь? Но короста сошла, и носик по-прежнему аккуратненький сделался. Видно, потому, что бабушка Луша гусиным жиром мазала его.
Не очень приятные, казавшиеся стыдными дела старались старшие сёстры свалить на Ваську.
— Ты у нас как парень, тебе это больше подходит, — вразумляла Татьяна. Она умела доказательно убеждать..
Жанка и Cветка поддакивали:
— Конечно, конечно. Кому как не тебе…
Молоко, привезённое отцом на тракторе из Зачернушки от бабы Луши, надо было разносить по Коромысловщине. Татьяна на правах старшей от этого освобождалась. Ей уже шестнадцать. Мальчики заглядываются на неё. Как она со скрипучей старой детской коляской на улице появится. Стыдно. И Жанка разве согласится?! Она тоже заневестилась. Ну а Света — материна неженка. Ей поручала мать ягоды отбирать для варенья.
Когда из-за школы перебралась Васька в Коромысловщину, на неё и свалили мать и сёстры эту обязанность. Возила Васька в старой детской коляске вместо младенцев пластиковые полуторалитровые и обычные трёхлитровые банки с молоком по известным адресам: молодой агрономше Галине Аркадьевне Бушмелевой — через день, клубарю Зое Игнатьевне — каждый день, а городской пенсионерке Инне Феликсовне Куклиной иногда по две банки, потому что летом наезжали в её дом внуки и дети. Инна Феликсовна, прикрывая бигуди капроновой модной шляпой, встречая Ваську, затевала долгий и нудный разговор:
— Как тебя, девочка, зовут? Сколько лет?
Василисе не нравились эти дотошные расспросы.
— Аграфеной меня зовут, — отвечала она.
— Откуда такое ветхозаветное имя? — удивилась Инна Феликсовна. Глаза у неё под диоптрийными очками становились ещё больше и недоумённее.
— Староверы мы, — отвечала смиренно Василиса.
— Что ты говоришь? Надо же. Ну-ка расскажи, ну-ка расскажи. А какой сегодня праздник? Народ в церковь идёт.
— Алексеев день. Алёшка рыбный головёшку сунул в сумёт — вот и оттаяло, получился Алексеев день, — отвечала небрежно Васька. — Юг веет и старого греет.
— А почему Алексей рыбный?
— Лёд на реке отмяк. Мужикам намёк — рыбу пора ловить. У меня папка на рыбалку ушёл, мамка растягаи будет делать.
— Значит, вы староверы? — уточняла Инна Феликсовна.
— Эдак, эдак, — согласливо кивала головой Васька.
Мать, узнав, что Васька выдала их семью за староверов, долго на дочь сердилась:
— Глупая дура. Чего городишь?
Васька по-бабушкиному отвечала:
— С твоё поживу, дак, может, поумнею.
— Вот и возьми её за три копейки, — разводила мать руками.
— Ничего страшного. Шутка жизнь продлевает, — заступался отец за Васька.
— Опять выпил? — подозрительно приглядывалась к мужу Анфиса Семёновна, — вижу по глазам.
— А ты опять хорошо поела — вижу по бокам, — не затруднялся в ответе Иван.
— Вот и поговори с тобой, — обезоруженно взмахивала руками Анфиса Семёновна. — Что-то с девкой надо делать. Приструни её, чтоб не болтала лишнего.
— Переделывать, значит, предлагаешь? И как? Обратно что ли запихивать? Согласна?
— Ну тебя к лешему, — окончательно выходила из себя Анфиса Семёновна.
— Туда и пошёл, — беспечно отвечал Иван, но всё-таки спросил Ваську, к чему она придумывает небылицы про староверческую семью.
— А мне забавно, что люди верят всякому вранью, — отвечала та.
— Ну ты уж больше не выдумывай ничего.
— А сам-то выдумываешь, — не соглашалась Васька.
Отец задумчиво теребил русые усы:
— Бывает, придумываю.
Иван Чудинов по натуре своей был человеком неунывным. И людей старался бодрить. По утрам дочек наставлял:
— Проснулись и сразу внушайте себе: всё лучшее впереди. Тогда и вправду будет всё хорошо.
Любимая песня у него была про авиаторов: «Всё выше, и выше, и выше!» А к припеву этому добавлял: «Нас не на помойке пальцем делали».
Идя по Коромысловщине, не мог Иван не дать совета соседям или не разыграть кого-нибудь из механизаторов. К примеру, того же Демида Кочергина или Рудика Ярофеева.
— Пить вредно, — провозглашал фельдшер Серафим Федосович Ивонин. — Даже перед обедом пятьдесят грамм вредно.
— Правильно, — вроде поддерживал Иван фельдшера. — Пить пятьдесят грамм перед обедом не только вредно, но и мало.
— Да ты что? — недоумевал фельдшер. — Вредно!
— Тебе, конечно, вредно, — убеждённо добавлял Иван, — а мне мало.
— Капуста почто-то никак не вяжется, — сокрушалась дебелая крутобокая почтарка Августа. Прошлый раз, задержав взгляд на мощной фигуре почтарки, Иван ей сказанул, что каждой женщине в соку требуется соковыжималка. Не нужна ли она ей?
— Тьфу на тебя, — окрысилась тогда Августа. — Непаханное боронишь.
Ну а тут про капусту разговор, как обойтись без совета? По словам почтарки, вроде все способы задобрить капусту она применила: навозной жижей поливала, от слизней табачной пылью посыпала, а не завёртывается капустка, будто петух опел.
— Ну а как ты её садила-то, Августа Михайловна? — покрутив ус, сосредоточенно нахмурив лоб, сочувственно спросил Иван.
— Как? Обыкновенно. Рассаду нарастила, земельку вспушила, перегною положила и ткнула. И не говори, всё по-хорошему изладила.
— Ткнула и всё? — ужаснулся Иван. — Да разве так капусту-то садят?
— А как? — озадачилась Августа и, навалившись увесистым торсом на калитку, приготовилась слушать.
— А вот как. Надо после посадки-то попу заголить и каждой капустине показать с приговором: расти-вырастай круглая да тугая, как заднюха моя. А ты ткнула и всё. Разве так…
Августа, приготовившаяся к дельному совету, сначала открыла от изумления рот, а потом разрядилась руганью:
— Тьфу на тебя. Озор ты, Иван, и хулиган. Чистый хулиган.
— Нет, правда, правда. — не сдавался Иван. — У меня Анфиса всегда эдак делает. И капуста — ого-го. А вроде не такая Анфиса у меня габаритистая, как ты. А у тебя-то вон сколько всего.
— Ой, безобразник. Ой, хулиган, — застонала почтарка, уходя в глубину одворицы.
— Ну вот я с ней с добром, а она на меня с колом, — делая вид, что не только расстроен, но и крайне разобижен на неблагодарную Августу, разводил руками Иван.
— Учти, Августа Михайловна, одна минута смеха продлевает жизнь на целые сутки, — кричал он вдогонку. — Учёный по телевизору сказал.
Однако Августа слушать не стала. Но отойдя, поостыла и вроде даже задумалась: а, поди, вправду промашку она допустила, не показав капустным саженцам своё достояние.
Иван тем временем встретил фельдшера Серафима Федосовича Ивонина. Серафим Федосович чистенький, плешивенький, голова поблёскивает как облупленное яичко. У того тоже огородная незадача. Огурцы никак не идут в рост. Цвету много, а зародышей нету. Пустоцвет замучил.
— Очень просто заставить их расти, — остановился с советом Иван. — Надо отыскать пусть самый махонький появышек и разжевать его с приговором:
— Вставай, подымайся, силой наливайся. И поползут огурцы на всех плетях, — убеждённо доказывал Иван.
Глубоко сидящие острые глаза фельдшера Ивонина смотрели недоверчиво:
— Врёшь ведь, поди?
— Да ей богу правда. У меня вон так и лезут. Приходи вечером, малосольными угощу. Огурцы что надо. Пальчики оближешь.
Фельдшер оставался в растерянности: верить или не верить Чудинову? Определённо врёт ведь, но на всякий случай склонился над парником, чтобы найти первый появышек да изжевать его. Вдруг поможет.
Разговоры с горожанкой Инной Феликсовной о деревенской жизни продолжались каждый раз, когда привозила Васька молоко.
— А вот я, — пускалась в воспоминания Инна Феликсовна, — в детстве, ещё до войны, к своей бабуле сюда в Коромысловщину приезжала, так она меня оттопленным и варёным молоко угощала. Ой, как вкусно! Просто незабываемо. А сметана с пенками. Ты ела сметану с пенками, деревенскую?
— А как жо, деревенские мы, — с деланным смирением соглашалась Васька.
— Ешь эту сметану — и язык замирает от вкусноты, — восторгалась горожанка.
— Эдак, эдак, — опять кивала головой Васька.
Попросила она бабушку Лушу для интеллигентной горожанки сделать варёное молоко и оттоплёное да ещё баночку деревенской сметаны с пенками положить.
Инна Феликсовна от радости заохала, заахала.
— Ну, садись, Аграфена. Чаю попей с вафельками.
— Благодарствую. Сытые мы, — поджимала губы Васька.
— Да не стесняйся.
Села. Вафли-то сладкие, хрусткие. Зря отказывалась.
— Ну и какой ты язык изучаешь в школе?
Васька махнула рукой.
— Английский. Разве это язык. Будто куделей рот у них забит. Не поймёшь чего бормочут. Ай лай — собачий язык.
— Ну не скажи, — не согласилась Инна Феликсовна. — Наверное, тройки у тебя?
— Хорошо бы тройки. Колы. Не едут к нам англичанки-то, а приехала молоденькая. Я ей не поглянулась. У меня целый частокол из колов получился, — беззаботно подвирала Васька.
— Принеси тетрадь с заданьями. Я посмотрю. Я ведь английский тридцать лет преподавала, — схватилась Инна Феликсовна.
— Вери матч, — сказала Васька. Она только это и знала.
Инна Феликсовна оказалась дотошной и настойчивой. Усадила Ваську в следующий приезд за стол.
— Заниматься будем.
Никому Васька не говорила, что достала её эта старая уча. Заставила все упражнения переписать. Говорила с ней только по-английски и требовала, чтобы Васька отвечала тоже по-иностранному.
Сделала для себя Васька открытие. Оказывается, не такой трудный этот английский, потому что «окрошка», «борщ», «пельмени» звучат у англичан по-нашему, поскольку от нас пришли к ним. Уже легче. А вот молочные продукты по-другому звучат: молоко — милк, бутылка — батл, а блины так вообще ни в какие ворота — пэн кейкс. Попробуй выговори. То ли дело у нас: «блин» — и точка. А вот чашка у них, оказывается, просто «кап». Значит, накапали. Очень даже любопытно и понятно. Васька говорила, заходя к Куклиным:
— Хау ду ю ду. Плиз милк.
— Хэлоу, — приветствовала Инна Феликсовна.
— Бон эпетит, — то есть приятного аппетита, — отвечала Васька.
— Тудэй из манди — сегодня понедельник, — говорила Инна Феликсовна.
Хау а синз — как дела?
Вот и вели Васька с Инной Феликсовной молочно-деликатный английский разговор. Ваське даже понравилось это.
Осенью удивилась учительница по инглишу, как бойко чешет Чудинова на иностранном языке:
— Чудиновские чудеса, — назвала она эту перемену в Васькином отношении к языку.
— Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, — отвечала Васька отцовской песней.
Пожалуй, больше всего любила Васька в Коромысловщине поездки во время сенокоса за Вятку-реку. Конечно, те времена, когда все окрестные деревни косили вручную литовками да горбушами, не застала. Тогда, говорят, выезжали на заливные правобережные луга как на праздник: в белых да светлых кофтах и рубахах, чтоб пауты да слепни не жгли, располагались табором, ставили балаганы и шалаши. Конечно, не без песен и гармоней. Уху общую в котле варили. Председатель колхоза Григорий Фомич угощал в начальный и завершающий день винцом. А потом вкалывали. Зароды росли несчётно.
Старики говорили, что лет 250, а то и 300 эдак было, а теперь переправлялись на пароме только механизаторы с тракторами, косилками, ворошилками, граблями и пресс-подборщиками. Косили на старых делянах. А вместо становища сиротел один вагончик на колёсах, чтоб было где от дождя укрыться да пообедать. Командовала всем баба-бой Таисья Фроловна Дарьялова — крепкая, рукастая и языкастая молодая баба. Подходя к механизаторам, ждущим грузовик для поездки в луга, зычно командовала под мужичий гогот:
— Равняйсь, рассчитайсь слева направо, держись браво!
Она всех и всё знала, силы распределяла да ещё успевала обеды готовить, дисциплину держала. При ней водочкой не баловались. Без разговору снимет с трактора — пропадёт заработок. О ней говорили: коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт. Правда, кони теперь были только у пастухов. А вот тракториста пьяного остановить она могла.
Колхоз «Светлый путь», пожалуй, брал основной запас грубых кормов на этих 800 гектарах заливных лугов. Конечно, не 800 уже гектаров оставалось теперь, а немного побольше 600, потому что низины заросли ивняком, а в болотины с техникой боялись заезжать, чтоб не увязнуть. В довоенные-то экономные, бережливые годы в колхозах бабы горбушами болотину выкашивали. Ценили кормину. А теперь кого пошлёшь?
Теперь техника по верхам да веретеям ходила, и председатель Григорий Фомич, переживая за то, что зарастают дурниной луга, вёл переговоры с мелиораторами, чтоб облагородили те его низины и буераки, но осушители слишком дорого запрашивали. Надо было как-то схитрить, чтоб за счёт государства провести улучшение лугов. Но пока очередь до «Светлого пути» не доходила. А то поголовье скота росло и приходилось кормовой баланс поддерживать за счёт сеяных трав, то есть сокращать площади под зерновые. Не по-хозяйски это.
Конечно, Васька была ещё мала, чтоб понять все эти луговые и сенокосные сложности. Да и к чему это ей? Ягода земляника её интересовала.
Иван Чудинов любил горячую сенокосную пору, кода работается влеготу. Конечно, он был в дюжине отменных косарей и с удовольствием подваливал травы роторной косилкой. Деляна колхозная состояла из лоз-полос. «Светлому пути» принадлежало двенадцать таких лоз. Чтобы выкосить с них траву и прибрать сено, требовалось дней 20—25.
Десять механизаторов выезжали из Коромысловщины. Двое — Иван Чудинов и Рудик Яровиков сбривали роторными косилками травы, ещё двое — Витя Шешуков и Юра Кочкин ворошили и сгребали подсохшую траву в валки. Валки эти попадали в рулонные прессы, на которых работали тоже асы — братья Коля и Серёжа Мищенко. Отвозили рулоны к паромной переправе ещё двое механизаторов с прицепами-платформами, на которые укладывал эти рулоны погрузчик цап-царап. Им попеременке командовали тихий Витя Веприков и сам горластый механик Демид Кочергин. На берегу, пока не наводили зимнюю переправу, высились раньше многие десятки стогов, а теперь поднимались целые горы сенных рулонов. Работали весело и дружно. Перепалки были, пожалуй, только у Демида Кочергина с Таисьей Дарьяловой. Любил Демид командовать и с издёвкой иногда бросал Таисье.
— Волос долог — ум короток. Ты зачем сразу на шестую лозу косить послала?
— Тебя не спросила. Да там луговина ещё не просохла. Вот и послала. Ты свой цап-царап знай, а мне нечего указывать, — обрезала она.
— Подумаешь, фря какая.
— Какая есть.
Видимо, неприязнь эта была у них ещё с давних пор, когда задира Демидка дёргал Тайку за косу. А может и ещё что-то было. История умалчивает.
Тянуло с лугов дурманящим запахом сена. Примешивался к нему аромат созревающей земляники, которой было на закрайках лоз видимо-невидимо, красным-красно. Начиналась страдная пора для коромысловских ребятишек. Поначалу ездила со своими дочерями сама Анфиса Семёновна, а потом что-то приелось варенье из неё и случилось так, что собирать душистую ягоду пришлось одной Ваське. Для Тани, Жанны и Светы находились другие неотложные дела. Вот с корзиной в руках, в которой эмалированный бидон, три ломтя хлеба, два огурца да пучок зелёного лука со спичечной коробкой впридачу, где соль, отправлялась Васька в грузовике с механизаторами по ягоды. Подгребали к гаражу одноклассники имка Кня Римка Князева, Федька Кочергин, Верка Клековкина, ребятня помельче. Всем наказ от матерей не дуреть, хоть по бидону земляники набрать.
Протягивая руку, помогал ребятам забраться в кузов грузовика Рудольф Яровиков. Просто Рудик — человек с мужественным симпатичным лицом киноартиста Петра Вельяминова. Как и её отец, в технике он был ас. В уборку работал на комбайне «Дон», как и её отец. А, кроме того, он умел телевизоры чинить. И все возили к нему свои закапризничавшие «ящики».
Когда проходили по сельской улице от мастерских на поля комбайны, Васька замирала от восторга. Наверное, так в древности шли на водопой мамонты. А тут три первые могучие комбайны «Дон», за штурвалами которых Рудольф, её отец и Витя Востриков — самые-наисамые. Васька радостно прыгала на обочине дороги, махала руками: «Ура, парад, парад!» И гордые сосредоточенные комбайнёры взмахивали ей руками: привет, привет, малявка!
А здесь Рудик Яровиков подтрунивал над Васькой.
— Чо, Вась, поди на свадьбу варенья-то наготовить хочешь? Жених-то есть?
— Да где их теперь найдёшь? — отвечала Васька по-взрослому.
— А чо искать-то. Вон Федька Кочергин, куды с добром.
Федя щекастенький, волосы дыбком, недовольно бурчал:
— Нужна она мне, — и, отодвинувшись, отворачивался от Васьки. Дулся, чтоб не заподозрили чего.
Зато когда нападали на разводья земляники, у Федьки прорезалась страсть к разговору. Тут он поучал малышню:
— Земляника любит терпенье. Попробуй по такой крохотке насобирать бидон. Черника быстрее берётся, но комарья там. Живьём съедят.
То ли от отца такая говорливость передалась, то ли сам полюбил поучать Федя.
Но когда видели ягодное раздолье, разговор угасал.
Поначалу брали ягоду усердно, а потом надоедало и придумывали развлечения. То купаться шли, то перекусить садились. Федька раскручивал леску на черёмуховом удилище и забрасывал в омуток на старице удочку, надеясь поймать хорошую рыбину. Васька с Верой Клековкиной оставалась в земляничнике. У них бидоны были вместительнее, и подходили девочки к измазанным в песке купальщикам с полными посудинами ягод. Ребятня, одумавшись, снова принималась собирать землянику, но звала их к вагончику бригадир Таисья Фроловна Дарьялова, которая успевала к этому времени распорядиться с покосами и сварить суп из мясной тушёнки да заверетенить макароны по-флотски. Накормить пять-шесть ребятишек — не в убыток.
Она первой замечала старание усердных ягодников и хвалила Ваську с Верой, припав к бидонам: — Дух-то какой, — и крутила головой.
Федька приходил с жалким полузасохшим окунишкой.
— Коту на уху, — говорил отец Демид Кочергин. — вон Васька-то сколь ягод нацапала, а ты.
— Ещё успею, — успокаивал Федька отца, но не успевал добрать бидон. Однако хватало для материных похвал и пяти-шести стаканов, набранных сыном.
Красива около Коромысловщины Вятка-река. С высокого берега видно не только низменную пологую равнину и боры, перелески. Река делает поворот, утыкаясь в противоположную дальнюю гряду. Это самая рыбная излучина. А под горой на их берегу уютная полоса пляжа. Здесь пока высокая вода, загорали коромысловские девчонки, резвилась ребятня. Удобное место. Из-под горы бьют три ключа, которым почему-то даны разные названия: Сладкий, Лечебный и Горький, хотя вода в них вроде одинаковая. Видно, не по воде, а по каким-то другим приметам получили они имена.
Чаще всего любили коромысловские девчонки да и дачники из города загорать около Сладкого ключа. Можно и напиться, и ноги сполоснуть перед тем, как надеть обувь.
Деревенские дивились нарядным купальникам горожанок, завистливо любовались ими. Надо же, какие модницы. Отставать от горожанок не хотелось. Тоже что-то вроде купальников морщили или тайком от родителей покупали их в Орлеце и даже в Киров ездили.
А Жанка уже давно начала удивлять коромысловцев откровенными нарядами. Носила колготки в обтяжку, каждая округлость заметна. Иван Родионович сердился:
— Ещё раз увижу — сраку надеру, — грозился он.
— Да все теперь эдак ходят. Не замечал что ли? — вступилась за дочь Анфиса Семёновна.
Пригляделся Иван: и вправду вовсе бесстыдной стала одёжа у молодяшек.
— Добалуешь, — остывая, предупреждал жену.
В этот раз Васька всех перещеголяла, устроив в вырезе лифчика что-то похожее на пышный георгин. Под лифчиком-то уже начало что-то округляться.
Валялись деревенские на песке, роя подземные ходы, насыпая первобытные хижины, сами зарывались в песок, бултыхались в воде около бережка, «пиво варили», будоража воду, брызгались, затеяв «морские сражения», и ревниво поглядывали, как изобретательно отдыхают горожане. Они там, картинно выгнувшись, стояли в тёмных очках, с бумажками на носах, чтоб «кнопочки» свои не опалить. Разноцветный мяч летает красиво, почти не опускаясь на землю. Зазывают парни своих городских подружек в круг. А деревенские такой лёгкий красивый мяч, наверное, не видали. Глазеют со стороны. Не все мячом увлечены. Вон один парень соорудил из песка целый дворец с башенками. Залюбуешься. Очкарик. Наверное, студент-строитель.
Однажды прогулочной походочкой подкатились к деревенским девчонкам городские парни. Один, видать, заводила, внук пенсионерки Куклиной Инны Феликсовны — волосы дыбком, в ухе серьга, в моднючих полосатых плавках, сказал, вскинув руку:
— Привет трудовому крестьянству. Познакомимся! Я — Эдик, это — Миша, — и обнял очкарика, строившего песочный дворец.
— А я Владимир, — отрекомендовался третий, долговолосый. Этот, видимо, артистом готовился стать или художником.
— А вас, девушка с русой косой до пояса, как зовут? — ткнул Эдик рукой в Татьяну. Она уже была десятиклассница, выглядела, как оформившаяся барышня, и стала кокетничать, как барышня.
— Нам с чужими разговаривать мама не велит, — ответила она и потупила взор.
— Какая строгая мама, — посочувствовал Эдик.
Жанка, оформившаяся в фигуристую брюнеточку, наперёд знала, что при знакомстве с ней обязательно уточнят: «Стюардесса по имени Жанна»?». Играя глазами, она обычно отвечала: пока не стюардесса, но на этом свете всё возможно. Эдик, конечно, без удивления удивился: стюардесса по имени Жанна, обожаема ты и желанна?
— Это как сказать. Пока самолёта нет. да и садиться у нас ему некуда, — охотно откликнулась Жанна, готовая продолжить весёлую пикировочку.
— Хотите погадаю, — обратился Эдик к девушкам. — Итак, она звалась Татьяной. Угадал? — и указал на Татьяну.
— Угадали, — разоруженно смутилась Татьяна.
— Это не вы Онегину письмо писали? — подбрасывал вопросцы Эдик.
— Конечно я, — откликнулась Татьяна.
— Но оно не дошло. Меня послали позвать вас лично. Пойдёмте, Танечка и Жанночка, в мячик поиграем, пока он в речку не упал и не утонул.
— Так ведь не утонет в речке мяч, — кокетливо заверяла Татьяна.
— Погоди, Эдуард. А вот девушка, у которой розочка. Мы не знаем, как её зовут, — остановил его Миша.
Васька привередничать не стала.
— Агафьёй меня кличут, — по-зачернушински распевно ответила она. И потупила взгляд для полной схожести со стеснительной деревенщиной.
Девчонки от смеха полезли в песок: «Ну даёт Васька!»
— Не из Таёжного тупика? — спросил, видимо, много знающий вихрастый Миша.
— Оттоль, — смиренно согласилась Васька, что-то смутно слышала о Таёжном тупике, где жила открытая Василием Песковым отшельница Агафья Лыкова.
— Так пойдёмте, Агафья, с нами, — предложил Миша.
Поиграли с парнями в волейбол, поговорили, сожалея о том, что лето очень короткое — с заячий хвостик, и что надо за это лето оштрафовать. Превышает скорость. Не успели оглянуться, а уже конец июля.
Миша умел говорить непонятно и красиво.
— Ты, Агафья, поразила моё воображение, — сказал он Ваське.
— Да где уж нам, барин, знать с ваше, — откликнулась она. Недаром «Барышню-крестьянку» прочитала. Всё складывалось, как в книге.
Девчонки зауважали Ваську Чудинову. Сумела разыграть такое забавное знакомство, что Миша не раз смеялся, называя её и Агашей, и Агой, а когда узнал, что она Василиса, ещё больше развеселился. Сказочка да и только.
Всем девчонкам захотелось так же, как Васька, разыгрывать людей при знакомстве. Татьяна объявила, что она будет Нюрой, Светка — Дуней, Жанна стала Акулькой, а подружка Верка назвалась Палашкой. До упаду хохотали. Самым преданным подружкам предлагали найти новое деревенское имя и вступить в их союз.
С такими именами стало куда веселее и интереснее жить. Не говорили, а «баяли» и «бахорили», вместо «тут» — было «тудотка», вместо «так» — «эдак».
Но лучше всех удавалось говорить и петь по-деревенски Ваське. Она же в своей Зачернушке у бабушки Луши практику проходила. Жалко из-за учёбы теперь редко удаётся у неё бывать. А там все свои, и бабушка, наверное, тоскует. И гармонь где-то бездействует в клети.
Если говорить о школьных годах, то Ваську учителя не сильно хвалили. Дело в том, что она была ершистой, неуступчивой, и, как говорила мать, поперечной. В начальных классах из-за того, что вертелась, посадили на первую парту. А потом заслонять стала коротышам доску и перебросили на «камчатку». В перемену или по дороге домой могла иного разыгравшегося одноклассника так портфелем огреть, что ой-ой. Конечно, не смертельно, но парня бросало в сторону. А если начнёт парень сдачу давать, Васька не затруднится и по шее смажет. Особенно доставалось Федьке Кочергину. И не пожалуешься. Парень!
Больше других учителей полюбилась Ваське классный руководитель — литераторша Татьяна Витальевна. Всегда чёткая, ладно одетая, уверенная, она вносила с собой в класс радостное оживление, ожидание чего-то удивительного и необыкновенного.
— Ну что, мальчики-девочки, прежде всего начнём разминочку, — по-спортивному говорила она. «Разминочка» заключалась в том, что весь класс хором декламировал стихотворение.
— Люблю грозу в начале мая, когда весенний первый гром, как бы резвяся и играя¸ грохочет в небе голубом, — дирижировала Татьяна Витальевна, беззвучно шевеля губами. Слова должен был произносить класс.
— Вот и солнце встаёт, из-за пашен блестит, за морями ночлег свой покинуло, на поля и луга, на макушки ракит золотыми потоками хлынуло. Дальше, дальше, дети.
Вначале неуверенно, вразнобой звучали голоса, а потом, обретя лад, превращались в дружный напев.
Такая «разминочка» Ваське да и другим ребятам помогла запомнить немало стихов, которые сохранились навсегда в памяти.
Другие учителя жаловались на парней из этого класса:
— Дерзкие, непослушные, шуточки всякие отпускают. И девчонки тоже. Особенно Чудинова.
А Татьяна Витальевна свой класс подхваливала.
— В Коромысловщине люди особенные — вольные, свободолюбивые. Мальчишки, выросшие около реки, деятельные. Предприимчивые, сильные, трудолюбивые и за словом в карман не лезут. Они ведь потомки бурлаков, плотогонов и лоцманов, — доказывала она в учительской.
Коромысловские парни млели, вдруг обнаружив в себе кучу достоинств.
Иногда и девчонок хвалила Татьяна Витальевна.
— Здесь огуречницы, капустницы — мастерицы-огородницы. Огурцы бочками на север в Воркуту возят, — и поручала ребятам найти сведения о Коромысловщине, чтобы создать историю села.
— Бабушек и дедушек расспросите.
И приносила ребятня воспоминания старушек о давнем и не очень давнем прошлом. Конечно, Васька писала о Зачернушке.
Татьяна Витальевна считала, что учение должно идти через развлечение и увлечение, хотя многие учителя-предметники не соглашались с ней.
— Вприплясочку норовишь, Татьяна Витальевна, учить. А где пляс, если я химию преподаю — аш два о, или в алгебре?
— Благодаря игре, например, легче запоминаются правила и исключения, — не соглашалась Татьяна Витальевна. — Каждый охотник желает знать, где сидит фазан. Тут и физика, и игра, и стих, поэтому и помнят ребята.
У самой Татьяны Витальевны ко многим правилам и особенно «исключениям» из правил были подготовлены рисунки, таблицы, весёлые скороговорки.
— Когда после «ц» пишется «ы»? — спрашивала она. — Редко. Запомните: цыган на цыпочках цыплёнку цыкнул «цыц».
И нарисован был цыган, который грозил цыплёнку пальцем.
А к исключениям на «ж»: уж, замуж, невтерпёж была оформлена целая картина: девица любуется в окошко на молодца, который проезжает на коне мимо её дома.
Видимо, баловалась Татьяна Витальевна стихами, потому что тянуло её зарифмовать не только исключения из правил, но и сами правила.
Слитно пишется всегда:
Никто, нигде и никогда.
Такое немудрёное двустишие оставалось в памяти, как детская считался вроде: «Ехала торба с высокого горба. В этой торбе хлеб, пшеница, кто с кем хочет пожениться?»
Для средних классов придумала Татьяна Витальевна плакатики по правописанию вроде такого:
Чтобы впрок пошло ученье,
Запомни крепко исключения:
Шоколад, шофёр, крыжовник,
Шов, шоссе, обжора, шорник,
Капюшон, жокей, трущоба,
Шорох, шомпол и чащоба.
Слоги «жо» и «що», и «шо»
Теперь запомнишь хорошо.
Для старшеклассников легко укладывались у Татьяны Витальевны в стихотворение правила по синтаксису:
Запятую без сомнения
Ставь в средине предложения
Перед чтобы, что, когда,
Потому что, где, куда.
Знаю, что ты мне принёс,
Но не знаю, где наш пёс.
Василиса даже напевала эти стишки, летя вприпрыжку из школы домой.
Однажды Татьяна Витальевна привела в класс настоящего писателя, заехавшего в Коромысловщину то ли по газетным делам, то ли к знакомым. Правда, Васька представляла писателей совсем другими. Этот был вовсе не кудрявый, как Пушкин, не бородатый, как Лев Толстой или Достоевский, а тощенький, хрупкий, но необыкновенно подвижный и весёлый. Он читал свои шуточные стихи, сыпал загадками, а потом сказал, что все, кто задаст самый умный, самый вредный или самый весёлый вопрос, получат от него в награду книжку с автографом.
— А я не верю, что вы писатель, — вскочив, выпалила Васька.
— Это почему, — смутился тот и начал читать стихи, чтобы Васька поверила, что он поэт.
Ваське хотелось получить книжку с подписью писателя и она задала, как ей казалось, очень умный вопрос: влияет ли имя на судьбу человека. Писатель начал рассказывать про знаменитых Александров, Татьян, Иванов.
— А есть имена, которые имеют особый смысл. К примеру, Пётр — это камень. Петрография — наука о камнях. София — мудрость, Виктория — победа, а Надежда, само собой разумеется, — надежда и есть, — сказал он.
Чтобы писатель окончательно не запутался в именах, Татьяна Витальевна пришла на выручку:
— Толпа поэту не указ. — Хотя толпа-то молчала, одна Василиса изводила писателя. — Вопрос вам задала Василиса. К сожалению, она пока не Премудрая, — объяснила Татьяна Витальевна, вновь взяв под защиту писателя.
— Почему не Премудрая? — не согласился писатель. — Всё впереди. Будет и Премудрой, и Прекрасной. — Вогнал Ваську этим предсказанием в краску, но она не сдалась и подбросила ещё вопрос:
— Вот вы говорили о своих двоюродных братьях Архипе и Платоне, а сколько у вас троюродных?
Писатель схватился за голову.
— Достала ты меня, Василиса Премудрая. Не знаю я, сколько у меня троюродных братьев, но я их подсчётом займусь, — пообещал он.
В общем, этот вопрос посчитал писатель самым умным и самым вредным одновременно и подписал Ваське книжку со стихами: «Василисе „Премудрой“ с надеждой, что будешь и Прекрасной». Девчонки любопытничали, чего писатель насочинял, но Васька смутилась надписи и засунула книжку в сумку и никому не показала. На смех поднимут, дразнить станут.
В седьмом классе не заладилось у Васьки с геометрией. Видно потому, что она на «камчатке» с большей охотой рисовала барышень в широкополых шляпах, чем углы и квадраты. Считала, что геометрия эта в жизни ей никогда не пригодится. А что пригодится, было пока не известно.
Очкастый, долгоносый, как грач, математик Яков Григорьевич утверждал, что только в математике соль, а остальные предметы — ноль.
Ваську он не щадил и запросто лепил ей двойки. Даже обещал поставить кол, но в общем-то колами чаще попросту стращали. Но чем двойка лучше кола?
— Думать надо, Чудинова. Мозговые извилины созданы для того, чтобы мысль не проскакивала по прямой, а застревала в мозгу. Учти, геометрия везде нужна. Портные и каменщики, дорожники и лётчики без неё не обходятся. Хоть Пифагоровы штаны во все стороны равны, но везде они нужны.
Видать, и у Якова Григорьевича была тяга к рифмам.
Когда вывел математик Василисе за год двойку и оставил её на осеннюю переэкзаменовку, она приуныла и даже пожаловалась отцу, что никак не может понять эту треклятую запутанную геометрию.
— У меня тоже по геометрии трояк был, — признался отец. — Ты уж постарайся, учи. Пусть Татьяна поможет или Жанка.
Но Васька была самолюбивой и к сёстрам обращаться не стала. Пыталась сама понять. Но летом геометрию зубрить — мука мученическая.
Тридцатого числа каждого месяца, когда выдавали зарплату под расчёт, Иван Чудинов, приняв на грудь, гулял с друзьями. Случалось, что сводил счёты с обидчиками. На этот раз он оказался в обиде на математика Якова Григорьевича, который замучил его Ваську двойками. И надо же случиться так, что в день сведения счётов встретил Иван Родионович Чудинов учителя на мосту. Тот ехал себе на велосипеде, не подозревая об опасности. Обычно все ему с почтением уступали дорогу. А этот Чудинов не только загородил путь, но и поднял его вместе с велосипедом над перилами, намереваясь сбросить в речку Чернушку.
— Вы что себе позволяете? — панически закричал Яков Григорьевич. — Я никто ни будь, я — учитель.
— А ты почему, учитель, моей девке табель испортил? — ставя математика вместе с велосипедом обратно на мост, крикнул Иван.
— Потому что она ничего не знает и учить не хочет, — обиженно ответил учитель.
— Как так не знает?! По всем предметам пятёрки и четвёрки, а у тебя двойки.
— Понимать надо, а она не понимает и понимать не хочет, — повторил математик.
Оставил Иван учителя в живых и не сбросил в Чернушку.
Учитель инцидент без последствий не оставил, написал заявление участковому уполномоченному Егору Феофилактовичу Трефилову. Впрочем, его по отчеству редко кто называл. На голодный желудок такое и не выговоришь, а учитель написал Егору Феофилактовичу: «Прошу наказать комбайнера Чудинова И. Р. по всей строгости закона за попытку избить и утопить меня в речке Чернушке». Впрочем, утопить в Чернушке было мудрено. В ней в среднем весной до пупа, а летом по колено воды. Но это детали. А Егор Трефилов обязан был дать ход заявлению обиженного учителя в трёхдневный срок. Егору не хотелось, чтоб таскали в район его друга-приятеля, десантника, с которым были они не разлей водой. Трефилова, рыженького, конопатенького, невзрачного мужичка Иван не только любил со школьных лет, но и уважал.
Единственно, за что осуждал Иван Егора, так это за то, что тот боялся своей жены и сам признавался:
— В Афгане танков не боялся, а её боюсь.
А вернее всего говорил так Трефилов, чтобы оборониться от приставучих друзей, когда предлагали ему строить. Как же «троить», если он должен в Коромысловщине трезвость поддерживать.
А вообще-то уважать Егора Трефилова было за что. Это ведь он раскрыл в деревне Слудка преступление, которое следователи даже не сочли за преступление.
По дороге с фермы домой ни с того ни с сего умерла доярка Федосья Тимкина. Никаких видимых признаков насильственной смерти не нашли, разрешили похоронить. Однако Егор Трефилов воспротивился. В снегу рядом с тропкой, по которой шла доярка, заметил след мужского сапога. Один единственный. Когда потребовал дополнительной экспертизы, обнаружили в голове покойной в височной кости обломок острого предмета, по всем вероятности шила. След оказался от сапога бригадира Мишки Зуева. Зачем ему там быть? Устроили обыск. Сапоги нашли. Отпечаток сошёлся. А ещё длинное шило с обломанным остриём, брошенное в инстурментах.
Оказалось, потащил Мишка с фермы вместе с женой два мешка посыпки. Увидела это Федосья Тимкина.
— Корму и так не хватает, а вы ещё таскаетё, — упрекнула она вороватых супругов.
«Докажет», — сообразил бригадир и, выгадав, когда возвращалась Федосья вечером домой, догнал и ударил шилом в висок. Попал в кость. Вот шило и надломилось. А так ранка почти незаметная.
Видать, сильно мстительный был этот Мишка, потому что на суде сказал:
— Я-то высижусь, а она в могиле останется.
Все эти его слова повторяли, удивляясь злодейству.
Вот такой был Егор Трефилов, дотошный милиционер, раскрывший хитрое преступление. А тут какое преступление? Дурацкая выходка, однако надо разбираться.
И вот сошлись в закутке колхозной конторы, где выделили комнатку-пенальчик Трефилову, три мужика: Иванов одноклассник Егор Трефилов, учитель математики Яков Григорьевич и Иван Чудинов. Надлежало разобраться в сути Иванова преступления.
Шёл долгий разговор, во время которого стыдили Ивана, вспоминали дочь его тупицу Василису и требовали и учитель, и уполномоченный, чтоб Иван, пока не поздно, извинился за свой проступок. Тогда возьмёт учитель жалобу обратно.
Иван потел, пыхтел, теребил свои белесые усы и пытался доказать, что был прав. В конце концов сам поставил условие: если научит Яков Григорьевич геометрии его дочь Ваську, то он извинится, а не научит, тогда пеняй учитель на себя.
Но извиниться надо было сейчас, а переэкзаменовка будет в конце августа. Тогда и станет известно: научил математик Ваську или не научил. Как эту закавыку разрешить?
Вот тут милиционер Егор Трефилов пошёл на должностное преступление. Он достал из железного ящика, который называл сейфом, бутылку водки, три алюминиевых стаканчика, из-за книг в шкафу вытащил банку малосольных огурцов, а из ящика стола чёрствую горбушку хлеба. Разлив водку по стаканчикам, скомандовал:
— Пьём!
— Я не пью, — заартачился учитель.
— Совсем что ли не пьёте? — с недоумением посмотрел на него участковый.
— Ну иногда.
— Сегодня как раз «иногда», — сказал Трефилов. — Поехали.
Не зная что к чему, выпили мужики, хрустнули огурцами.
— Мир, — сказал Трефилов и первым протянул руку. Что оставалось делать Ивану. Не такой уж упрямец он был. Пожал руку Якову Григорьевичу.
Раза четыре зазывал математик Василису на консультацию. Вроде поняла она Пифагоровы штаны. Поставил ей трояк Яков Григорьевич на переэкзаменовке.
— Ну вот теперь что-то осталось в извилинах, — заключил он.
С той поры учитель Яков Григорьевич и комбайнер Иван Чудинов стали здороваться за руку, а мудрый милиционер Егор Трефилов подвёл итог:
— Русы хинди пхай-пхай, как говорят индусы. Дружба!
Любил Иван весёлые лихие компании. А из всех мужиков и парней выделял тех, которые служили в десантных войсках. Их он в день ВДВ и 9 мая в День Победы зазывал в Зачернушку. Не обычные в те дни, а решительные и сплочённые, в беретах и тельняшках, выглядывающих в распахнутый ворот рубахи, шли десантники в Зачернушку чуть ли не строем и орали солдатские песни: «Не плачь, девчонка», «Вдоль квартала взвод шагал». Конечно, зычней всех был могучий голос Демида Кочергина. Недаром он в армии ходил в ротных запевалах. Был Демид мужик пройдошливый. Во время телефонизации деревень возглавлял он бригадку связистов. Выпить хотелось, а сухой закон гулял по стране. Демид придумал как закон этот «размочить». Появился у председателя «Светлого пути» Григория Фомича и с хмурым видом начал растолковывать, что есть такие штуки контакты. Если их не протирать спиртом, или на худой конец водкой, то они закислятся и хана стараниям. Надо протирать контакты, а вот у них лимит кончился и если хочет председатель, чтоб была бесперебойная связь, то надо… Григорий Фомич сходу всё усёк:
— Сколько надо?
— Десять литров, — не моргнув глазом, выпалил Демид.
— Пять дам, — сказал председатель. Он понимал, о каком «окислении» идёт речь.
В общем, Демид, закончив телефонизацию, вернулся в родную Коромысловщину, потому что понравилась ему налитая, звонкоголосая Симка Васина. Женился и окончательно осел здесь в те незапамятные времена телефонизации.
Подошли как-то в День ВДВ коромысловские десантники к Зачернушке и замерли в удивлении: на луговине красовался белоснежный шатёр подстать ханскому или царскому. Это Иван Чудинов додумался надеть на жердяной остов свой малый парашют, привезённый из армии.
На траве скатерть растянута, кое-какое угощение деревенское уже расставлено. Десантники загоготали от радостной неожиданности. Ай да Иван Чудинов!
— Душа горит, — заорал механик Кочергин. — По рюмочке, по маленькой налей, налей, налей!
А голосяра у этого присадистого, ширококостного бугая была такой, что в пяти соседних деревнях слыхать, да вот деревень-то теперь нет. Пустилась гулять бутылка под холодную закусь.
— Тимофеич, ты зачинай, — обратился Иван к самому старослужащему Кочкину Максиму, который с японцами успел повоевать в 1945-м.
— Я артиллерист. Давай мой марш, — и, взмахивая рукой, запел костистый седой Максим Авдеевич, но едва успел одолеть первые четыре слова: «Горит в сердцах у нас любовь к земле родимой», как густо подхватили все, а Иван разрядил свою гармонь. Особенно задиристо орали припев:
— Артиллеристы, Сталин дал приказ.
Это назло всем, кто Сталина поносил и не признавал. Ну а вернее, чтоб ощутить причастность к отцовской Победе в той Великой Отечественной войне.
Появлялись чугуны с варёной картошкой, а чаще всего уха. Григорий Фомич давал неводчикам распоряжение поймать для десантников рыбы столько, чтоб поварёшка по стойке «смирно» стояла в котле.
За ухой доходило до солдатских бывальщин и анекдотов. Травили их наперебой.
Зачернушкинские старушки жались в сторонке, стесняясь.
— Эй, освободите место, — призывал Егор Трефилов.
— За мам!
— За старшее поколение!
Подводили старушек и Серёгу Огурца. Его садили на опилыш, давали на колени миску с ухой.
Серёга Огурец ни на одну войну не попал. На большую не взяли, потому что мал был, а на эти — куда его перестарка да ещё мирного калеку? Зато он помнил, как деревня встретила весть о том, что кончилась война 9 мая 1945-го.
— В войну-то я плугарил на тракторном прицепе, и на лошади пахал, на быке Африкане, потому что чёрный был, а в ту весну лошадей доконали. На свои огородцы пахать председатель лошадь не дал. За восемь лет изнашивались лошади, а тут ещё бескормица, рёбры да кости у них остались. Не жалели дак. Сами бабы впрягались, а мне сказали: за плуг вставай. И вот шесть наших баб тянули плуг. А до поля на себе перли его.
Только впряглись, вдруг с дороги проезжие заорали, флагом машут.
Поняли мои бабы, война кончилась. Обнялись, а потом как завоют. У меня по коже мураши забегали. Жуть! Горе-то полилось.
Сколько они перенесли всего.
Старухи при этих Огурцовых воспоминаниях начинали сморкаться и утирать глаза уголками полушалков.
— Пережито было.
— Керосину по ложке собрали для одной лампы и у Луши-бригадирки попели и поревели в честь Победы, — заканчивал рассказ Серёга Огурец.
Встречи в Зачернушке под чудиновским парашютом ждали бывшие десантники с особым желанием, да и не только они. Иван выкладывался по полной. Играл так, что в пляс пускались даже отменные седуны и курильщики.
Демид, напившись, мрачнел. Вдруг его одолевали обиды. Он приставал к Ивану:
— Почто тебя все любят, а меня нет. Я ведь тоже здешний, свой, недалеко отсюда родился, всей душой привязан, а почто меня не любят?
— Да будь ты проще, — примиряюще утешал его Егор Трефилов. — Кто тебя не любит? Все любят!
Иван пытался объяснить:
— Ты, Демид, сам ищешь в людях каверзу и подвох. Гоняешь, требуешь, рвать и метать тебе надо, а ты с подходом, по-человечески скажи.
И ещё был желанный праздник в селе Коромысловщина — это День работника сельского хозяйства. Кроме торжественного собрания, где перечислял Григорий Фомич поимённо всех передовиков сева и уборки, хвалил животноводов за привесы, доярок за удои молока, проводилась ярмарка на площади перед магазином. Приезжал торговать выпечкой и тряпками райпотребсоюз. Прямо в кузове грузовика, затянутого кумачом, отплясывали крепконогие девчонки из райцентра, пели свои солисты из ДК и, конечно, звенел голос коромысловской соловушки Зои Игнатьевны, пел колхозный хор. Детвору катали на украшенных лентами и бумажными цветами лошадях. Этим занимался сам председатель колхоза Григорий Фомич. Любил он такие забавы. Недаром на фронте в кавалерии воевал.
Но, пожалуй, самым завлекательным местом, где народу не протолкнуться, в этот день была площадь перед магазином. Там обычно ставили торчком столб, на макушку которого надевалось тележное колесо. На нём помещался какой-нибудь таинственный приз. В прошлом году получил победитель скатерть-самобранку, в которой были завёрнуты две бутылки водки, кусман сала, круг колбасы и целая буханка сыра. Скотник Никола Сластихин, залезший первым, сразу от столба пошёл в столовку с приятелями, чтобы «раздавить» пузыри и пропить «самобранку».
Вот и нынче гремела музыка на площади и заманчиво белела лесина со снятой скобелем корой — ни сучка ни задоринки. И на этот раз на макушке столба было колесо. Там вертелся в корзине и даже хлопал крыльями пожарно-красный петух. Кто снимет его, получит не только петуха, но и ценный приз. Принаряженная по-модному в меховой шапочке, поджав губы, стояла Анфиса Семёновна и держала тайну. Она знала, что прилагается к петуху первому победителю телушка, второму — поросёнок, а третьему — воз дров. Всё нужное в деревенской жизни. Сожалела опять, что нет у неё парней, а то бы… Ивану-то по столбу не подняться. Такой тяжеловес стал. Заготовила и положила она в свою объёмистую сумку две бутылки водки и пятьдесят рублей приготовила. Если выиграет приз какой-нибудь бесхозный, приехавший из отстающего района или с северов ханыга, работающий скотником, она сразу ему две бутылки в руки сунет и выкупит телушку или поросёнка. Телушка, конечно, и ценнее, и нужнее всего.
Васька, узнав от матери, что первый приз телушка, сразу про бабушку Лушу вспомнила. Та вздыхала, что у Вешки десять отёлов, стара уже. Вот бы заменить её породистой тёлочкой. Васька не осуждала мать за то, что та задумала выкупить приз за водку. Для Зачернушки ведь. Кому-то телушка вовсе не нужна, а тут она к месту будет.
Иван толкался среди мужиков, рассказывал анекдоты. Когда подходил к жене, та настораживалась. Вот, наверное, думает благоверный упречно про неё: парня не родила ему, а парень бы приз взял. Девчонки-хохотушки среди подружек. Какой от них прок?!
Охочих забраться по столбу хоть отбавляй. Первый тракторист Витя Кочкин, хватившй для храбрости стакашек, вроде рьяно начал карабкаться вверх по столбу, но добрался только до средины. Застопорилось движение, и он беспомощно сполз вниз, сконфуженно отошёл к приятелям.
— Руки коротки, а задница тяжела, — злорадно пробасил Демид Кочергин
— Вот окаянное вино-то чо делает. Ведь залез бы парень, ежели не пил, — посочувствовала Витина соседка.
А когда соскользнул, так и не добравшись до корзины с петухом даже испытанный спортсмен — школьный учитель Валентин Николаевич, ехидно посочувствовал ему Иван Чудинов:
— Наверное, салом столб-то кто-то намазал.
Музыка играла, пел на грузовике певец из Орлеца, а петух тосковал на столбе. Остановилось действо. Не было победителя в лазаньи по столбу.
И тогда раздевшийся до плавок, решительный, мускулистый горожанин — внук Инны Феликсовны Куклиной Эдуард подошёл к столбу. Все поняли — приз достанется ему. Анфиса Семёновна стала пробираться к бабке Куклиной, стоявшей с внуковой одеждой, чтоб договориться насчёт тёлочки.
Эдик был мускулист и строен. Конечно, запросто взберётся на столб. Городские — они натренированные.
— Аполлон, — оценила Эдика учительница литературы Татьяна Витальевна. И Эдик совсем немного не добрался до корзины с петухом. Спустился вниз и досадливо махнул рукой. Кто-то из деревенских злорадно засвистел: слабак горожанин! Мало каши ел. А Татьяна Чудинова пошла утешить огорчённого Эдуарда Куклина. Он, приезжая в Коромысловщину, на танцах в ДК всегда приглашал Татьяну и долго провожал до дому.
— Кто следующий осмелится лезть? — заманчиво спрашивала через мегафон председатель профкома агрономша Бушмелева.
Ивана нетерпеливо теребнула за рукав полупальто Васька.
— Па, можно я полезу? — прошептала ему в ухо.
— Да ты что? Девки не лазят, — отмахнулся он.
— Ты ведь парнем меня зовёшь, — не сдавалась Васька.
— Опозоришься, сдурела что ли? — попрекнула её мать. — Иди вон к подружкам.
— Долезу, — упрямо пробурчала Васька.
— Лазила что ли? — покосился с подозрением отец.
— Вчера уже в темноте, как только столб поставили мужики и ушли, я залезла запросто, — прошептала она, нагнув голову отца, чтоб никто её тайну не слышал.
— Ну тогда давай, Васька, — забирая охапкой у дочери куртку, спортивный костюм и кеды, одобрил её Иван. — Ты ведь и вправду у меня парень — хоть куда.
В маечке и плавках, масластая, цепкая Васька обняла столб и ловко, по-обезьяньи стала карабкаться вверх.
— Чей это парень-то? — любопытствовали в толпе старухи.
— Да Васька Чудинова. Чертёнок, а не девка, — распознал её фельдшер Серафим Федосович Ивонин.
— Васька, давай, давай, — завизжала Жанна.
— Агафья, Агафья, Агафья, — хором закричали подружки, пока не пробасил Иван Родионович:
— Всё выше и выше, и выше.
Эти слова подхватили и девчонки, и взрослые. Самое ободряющее, самое подходящее, если такое крикнуть лезущему вверх, конечно, силы прибудет.
Васька легко добралась почти до верха столба, а дальше застопорилось дело — нестерпимо заболели руки, налилось тяжестью тело, казалось, онемели ноги. Вроде вчера такого не было, а сегодня вдруг захотелось ослабить хватку и, освободившись от тяжести, сползти вниз по столбу. Тогда будет совсем легко. Но стыд-то какой! Нахвастала, что долезет и вдруг…
А внизу орала толпа и расслышала она отцову песню «Уверен, что я долезу». Во рту пересохло. Она закрыла глаза и, прижавшись лбом к столбу, на миг замерла. Вчера в темноте, ещё не зная ничего о призах, вон как легко вскарабкалась. Приказала себе: «И теперь заберусь!» потом добавила ещё злее и безжалостнее: «Доберусь!» Иван Чудинов внизу, взмахивая рукой, орал:
— Всё выше и выше, и выше, — и его друзья-десантники подхватили песню.
Василиса принялась карабкаться вверх, хотя горели ладони, ноги, но теперь она бодрила себя: немного осталось, совсем немного.
Около самой корзины с петухом замерла.
— Васька, не дрейфь! — поддержал бас Демида Кочергина. Все были за неё.
Зацепившись левой рукой за срез столба, правой сняла корзину с петухом, и дрожащая от возбуждения и холода, соскользнула на землю. Вокруг неё прыгали, визжали и орали что-то радостное и восхищённое девчонки, лезли обниматься Жанка, Римка Князева, Верка Клековкина. Отец., отстранив всех, накинул на жилистые плечи дочери своё полупальто. Какое тёплое, уютное, отцовское.
— Молодец, Васька, просто молодец! Одевайся. Озябла небось, — и помог он натянуть костюм, застегнул на молнию куртку.
— Наша тёлка, — выдохнула восторженно Анфиса Семёновна. — Ну, Васька, не ожидала от тебя такого. Герой!
Кто-то сказал, что Васька еще школьница. Ей не положен приз.
— Ну и что что школьница, а семья колхозная, — ринулась в перепалку Анфиса Семёновна.
Вмешался председатель Григорий Фомич:
— Победитель есть победитель! — авторитетно сказал он, и Галина Аркадьевна Бушмелева через мегафон прокричала:
— Первый приз получает Василиса Чудинова.
Тёлочку, которую назвали тоже Вешкой, увезли к бабушке Луше в Зачернушку. Бабушка всплёскивала руками: чудо чудное. Девка на столб слазала и тёлку получила. Ну дела! Ой, Василисушка, мака. «Макой» она называла внучек, когда хотела их похвалить. А Василиса была самая дорогая мака, близкая ей.
— Ты уж мне, Василисушка, помогай! Хлебца-то двум животным, коровке и телушке, надо буханки две, а то и три в неделю. Доить идёшь — бери краюху, другой раз — тоже эстоль.
И Васька гоняла летом и осенью на велосипеде, зимой на лыжах к бабке Луше с хлебом каждые три дня. А как иначе? Двух коровушек держать — не шуточки.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Три сестры и Васька предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других