В конце 80-х годов группа физиков-ядерщиков попыталась использовать шанс предотвратить катастрофу страны, став командой мистического корабля «Орёл», некоего архетипа континентального русского духа, неизменно возвращающегося в нашу реальность за три года до национальной трагедии. Результат миссии пока неизвестен, но он в наших руках. Место действия – село Дединово, родина российского триколора и первого военного корабля «Орёл».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Возвращение Орла. Том 2 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
«Небываемое бывает»
© В. Фадеев, текст, 2022
© Интернациональный Союз писателей, 2022
16 мая 1988 года, понедельник
Если мы не филологи, тогда мы вообще никто.
Бухгалтер — Утренние гости — Семён расследует — Плохишская тайна — Златая цепь — Рукопись, глава шестая — Лилит в милиции — На тот берег! — Сон Семёна — …От яиц Леды — Омут — На другом берегу — Жуткий улов
Бухгалтер
И вот у самых дверей в кабинет Коротков столкнулся с неизвестным, поразившим его своим видом.
И он снова вспомнил, что и в прошлом году, именно в это время, на третий или четвёртый день после Победы, директора как ветром сдуло. Разгар посадки, какие дела в Москве могут быть важнее дел в Дединово? Ещё через два или три дня после его отъезда случилось ЧП с бывшим парторгом, нужно было этим происшествием заниматься, милиция, районные следаки, райкомовская комиссия — а директора нет. Парторга, Маркова Евгения Елизаровича, до сих пор так и не нашли, а хватились сразу: утром он позвонил своему прямому шефу в райкомовский орготдел, пустил панику, что «река выходит из берегов (половодье две недели как сошло), всему конец», из кабинета убежал взъерошенный, чуть, кстати, не сбил его, Ивана Прокоповича, с ног, не извинился, прохрипел какое-то ругательство и на своём «газике» — из окна бухгалтерии видели — рванул в сторону дома. И всё. Через час его начали искать райкомовские, домой послали директорского водителя, он-то и обнаружил, что партийный «газик» стоял около ворот с работающим двигателем, но в доме Евгения Елизаровича не было, а по двору бегал агрессивный хряк.
Поросёнка вызванная с работы жена Маркова за своего не признала, впрочем, ей было не до поросёнка: впечатлительная женщина так разволновалась от скопления людей и ощущения беды, что её в предынфарктном состоянии увезли в Луховицы. Хряка же, как своего, забрал пьяница-сосед, а поскольку никто этой экспроприации не оспорил, к вечеру того же дня из-за соседова забора уже вовсю тянуло палёной щетиной.
А вспомнил потому, что в правлении вчера — в воскресенье! — появился прошлогодний сыщик. Тогда, год назад, он Прокопыча просто достал: «Вы же виделись с ним последний? А что он вам сказал? А вы не повздорили? А где вы сразу были после этого? Кто может подтвердить?». Ну, и так далее и тому подобная ересь. Вопросы задавал как робот, этаким механическим голосом, ответы не слушал, едва Прокопыч собирался открыть рот, перебивал, как бы давая понять, что он и так всё знает: куда, кто и почему делся, а спрашивает для проформы или маскировки крайнего своего недовольства. «Вы сами-то кто будете? — спросил, наконец, и Прокопыч, когда тот после каскада безответных вопросов вдруг о чём-то задумался. — Вы что, из органов?». «Я из органов? — удивился странный сыщик и, оглядев при этом свой фасонный, явно не москвошвеевский серый костюм, словно кто-то его испачкал, перешёл на человеческую интонацию: — Нет, это вы из органов, я из… — и опять оглядел себя как бы со стороны, — я из других компонентов». Остряк. Посмотрел на Прокопыча, будто искал, за что бы зацепить его и потащить, и не нашёл. В общем, ерунда…
Но вчера этот следопыт вышел из закрытого кабинета директора, увидел Ивана Прокопыча и, не поздоровавшись, задержав на секунду на бухгалтере взгляд, словно тоже что-то вспомнив, ткнул в него пальцем и вернулся назад.
Этого взгляда бухгалтеру было довольно, чтобы заметить некоторую озабоченность, даже нервозность, и ещё то, что Прокопычу он был явно не рад, последняя гримаса с тычком пальцем как бы говорила: «Ты-то во всём и виноват!». Пустяк, а бухгалтеру Сутейкину стало не по себе: что же это он такое вспомнил? Что можно вспомнить о человеке, который и сам-то о себе ничего такого не помнит? За столько лет при деньгах ни копейки к нему не пристало, не было на этот счёт ни в душе, ни в голове у него места-лазейки, хотя сколько раз в мутном потоке дотаций и перерасходов проплывали — руку к авторучке протяни — разные лёгкие суммы, но для всего он находил приходную статью. Репутация же всё равно была не исключительно честного, а исключительно умного человека. Что хочешь, то и думай. Одно время замдиректора (года три проработал, пока не пропал… а ведь тоже, кстати, в эти дни, в мае…) даже приклеил к нему звание дединовского Корейко, но не удержалось прозвище. А уж как он вокруг Прокопыча крутился: и в друзья набивался, и выпить предлагал, в шахматы ему проигрывал по пять раз подряд, и всё сетовал, что главный бухгалтер такого знаменитого совхоза и без машины, но Иван Прокопович только усмехался. «Бендера на тебя нету!» — сокрушался зам перед тем, как пропасть. Бендера… Ну, не глупые ли люди? Какого Бендера, если у него под кожей, в какое место ни ткни, вот таким слоем, как жир у моржа, залегал реликтовый страх похлеще любого Бендера? Сколько б он и до этого ни пытался рассуждать о его происхождении и праве столько лет держать человека за холку, проигрывая самые худшие варианты в биографиях неизвестно как сгинувших родственников, страх не раскрывался и, значит, не исчезал. До чего доходило: он боялся, что дочку, Катеньку его разлюбезную, вдруг да не примут в октябрята, а потом в пионеры, а потом в комсомол, потому что… почему? Что за пуповина тянулась к нему с самых двадцатых годов, у всех давным-давно порвалась, а его кишочка все накачивает, накачивает чужой виной. А — чужой? А — виной? И никому ведь не расскажешь, смешно это, смешно и глупо. Да, было бы смешно, если б не чувствовал Иван Прокопович враждебность пространства так сильно, что порой боялся заснуть, а заснув — проснуться. Не умел объяснить себе фантасмагорического симбиоза двух равносильных чувств: до слёз родное Дединово, Ока, белые мальвы в палисаде, и — живущие в этом же объёме остроглазые чёрные духи, которые кроме огромной своей чёрной работы пристально следят ещё и за ним, Иваном Прокоповичем Сутейкиным, когда он всё-таки расслабится и проявится: да вот хоть и присвоит совхозную копеечку. Бендера им!.. Не дождутся. Иван Прокопович не Микоян, конечно, чтоб от Ильича до Ильича, но от Сергеича до Сергеича тянул честно, и, хотя этот нынешний Сергеич сильно раздражал его с экрана тупой слащавостью, и долгой власти он за ним не видел, сам помимо воли, выходит, перестраивался: ещё в прошлом году он бы ни в какое МэПэ денег не перевёл, хоть премьер-министр ему прикажи, только на завод, а сегодня — перестроился! — в МэПэ «Трилобит» за запчасти к «кировцам» отправил аж три тысячи шестьсот двадцать рублей! Неумные пришли правители: одной рукой водку пить запретили, другой огурцы в огородах сажать, ни время занять, ни закусить, ни прокормиться — нетрудовой доход… погнулись бы они в огороде после поля, нетрудовой! А ведь тридцать лет назад было уже такое… хорошими словами называют: оттепель, перестройка, а суть та же — яблоньку-то сруби!.. В прошлом году теплицы по усадьбам корчевали, набросились вороны: и милиция, и прокуратура, и советы, и райкомы (вот они, духи!), а уже в этом — МэПэ «Трилобит» запчасти к «кировцам» продаёт. Опять клоуны пришли, а не правители, и опять странное чувство, что оба Сергеича, что Микита, что Миша, — один человек, ну, не человек, один дух в двух лицах, хотя и лица-то не такие разные… Уж если так не соображают, взяли бы хоть карандаш с листочком, посчитали голые минусы… А!.. — его вдруг пронзила кошмарная мысль. — А не специально ли они всё это затеяли?.. Засланные?
Чуял, чуял Иван Прокопыч катящуюся сверху катастрофу, и боязнь её, перемешиваясь с его родовыми неизжитыми страхами, потихоньку превращала жизнь в кошмар… Одна отдушина — Катенька.
Жизнь около денег — особенно в бытность ещё кассиром, глядя на людей, так сказать, с внутренней стороны кассового окошка — сделала его физиономистом, взгляда мельком было достаточно, чтобы определить человека, как минимум, в отношении этих самых денег: этот получает своё, заработанное; этому бы давать и не за что; этот заработал втрое, этот тоже втрое, но совестлив настолько, что стесняется брать и треть; с этого, наоборот, надо бы вычесть… Всё у человека на лице, даже не на лице, а в прозрачной дымке вокруг лица… а может быть, деньги тут не при чём, просто долгое заячье существование? Что за зверь? Не сожрёт? Сильно голоден или так, гуляет? Не обидит ненароком, не знает ли чего о нём такого, заячьего? Так или иначе, когда он ещё десять лет назад впервые увидел нового секретаря ЦК по вопросам агропромышленного комплекса, ей-богу, содрогнулся. Мало того, что сразу понял — пустой человек, не работал, не служил, не жал, не сеял, только карабкался (это бы ничего, кто там, особенно из молодых, не такой?), он ещё безошибочно увидел в нём врага, почти зверя. Спорил с собой: просто смутила клякса на лбу… и с собой же не соглашался — клякса, она не сама по себе, недаром детская память, потеряв ради сохранения самого рассудка многое, сохранила рассказы зашуганных баб о двух самых первых сельских «радетелях-коммунистах»: один был хромой, другой горбатый. И тоже, рассказывали, до того, как принялись они верховодить, оба не работали, не служили, не жали, не сеяли. Одна порода. (Боялся ещё тогда спросить: а не был ли один из них судейкой?)
На время похорон партпатриархов Иван Прокопович почти забыл про «кляксового», но вот три года назад, в апреле 85-го — хорошо помнил! — вышло постановление об учреждении Госагропрома СССР вместо работающих министерств… содрогнулся: это один чёрт влез в двух Сергеичей: тот, первый, начал с того же — уничтожил министерства, задвинул хозяйственников, выдвинул говорунов. И тут-то он деревенской шкуркой своей почуял: началось!
Страхи Прокопыча были как будто классифицированы, у каждого был свой вкус, точнее, свои горечь и крепость. Новому, «перестроечному», он без труда отыскал аналог в своём страхохранилище. Давний, выветрившийся уже, но узнаваемый и — теперь — понимаемый.
Тогда, в конце 50-х, когда, как слышалось отовсюду, разоблачали и уничтожали сами причины страхов советских людей — тиранию, ГУЛАГ, культ личности, — ему, самому чудом уцелевшему от этой тирании, почему-то наоборот тогда стало особенно страшно. Этот страх пришёл сразу за глыбообразным ледяным общенародным «как будем жить без него?». Великий был страх, но общий, а на миру даже такой айсберг быстро тает. А вот следующий… Не мог тогда объяснить словами его суть, был молод, находился внутри времени и событий — сидя в поезде, не понять, куда он едет, но сверх понимания, затуманенного речами и визгами немногих, было и чувство, которому нельзя было не верить, и это было чувство — да-да! — утраты.
Утраты сверхсмысла; птице, которой до этого больно выщипывали гнилые и часто здоровые, но торчащие в стороны, мешающие полёту перья под благовидным предлогом — тяжело же лететь бедняжке! — лететь запрещали вообще: сиди в курятнике! За правильными трибунными разоблачительными словами он сермяжным своим нутром чуял: грабят!
Почему? Расчёт? Стратегия? Заговор? Пришли люди, недостойные летящего народа, не перья, крылья обрезали — вот она, утрата.
Через месяц «кляксовый» стал генсеком…
Понял: всё будет наоборот. Взять хоть антиалкогольную кампанию. До неё привозили в Дединово водку два раза в неделю, ну, толпились, однако всем хватало… А потом, когда её, водки, как бы не стало, начали привозить каждый день, и все в драку, и — мало. Говорили, что её делает подпольно какой-то ушлый армянин в Коломне, только в Белоомуте три подростка отравились, один насмерть. Знают черти: надо запретить, чтобы все начали хватать и упиваться. Вот бы нашёлся там у них, среди чертей, один, чтобы совесть запретить — глядишь, тогда бы все встрепенулись, начали бы её холить, растить… хотя бы замечать, что есть она, есть!!! Нет, водку запретили… одно слово — черти!
Правда, уж как года полтора и коломенской отравы не стало. Потекла рекой бормота, страсть господня! А пьяных всё больше, больше… Один весельчак, Франсуа Рабле, устами епископа Осерского назвал виноградогубителями даже некоторых святых… нашему, видать, тоже в святые захотелось.
А как-то приснился ему жуткий сон, что в стране, в компании с этим не пахавшим-не сеявшим аграрием, появились ещё не вкрутивший ни одной лампочки министр энергетики, не вылечивший ни одного котёнка министр здравоохранения, ненавидящий детей и неграмотный министр образования… рулят и при этом хохочут, хохочут, чёртовы дети… Проснулся в холодном поту, долго потом не мог уснуть и всё пришёптывал: «чур, чур, чур!», видимо, громко пришёптывал, так, что проснулась Валентина. «Что?» — «Да приснилось…» — «Кошмар?» — «Хуже…»
Не специально ли они всё это затеяли?..
А ведь была и малая польза от этого нового чёрта: Прокопыч — от противного (в обоих смыслах) — начал нащупывать ещё одну причину своих страхов и сразу защиту от них: угаданная чужесть «меченого» народу до очевидного просто обнажила его, Прокопыча, этому самому народу кровную принадлежность. Демаркация, до сих пор размыто плававшая вдоль и поперёк славной человеческой общности с названьем «советский народ» и то и дело отделявшая самого Прокопыча то от одной части, то от другой, почему он постоянно и чувствовал своё сиротское «ни с кем», неожиданно замерла в одном положении, отделив правильных и трезвых перестройщиков от остального отсталого люда, но единство даже с этим отсталым людом, чувство, что он с кем-то основательно вместе, его почти окрылило… Так немного, оказывается, надо, и как поздно это немногое даётся!
…И чего он попёрся вчера — воскресенье! — в правление? Дел, конечно, найдётся, но что себя обманывать? — чтобы дочку с утра не встретить, не попасть на продолжение разговора. Продолжать — не по силам, замолчать — хуже, чем продолжать, уйти на работу, к вечеру рассосётся. Да и без Валентины дома пусто, вот, говорят, старики к одиночеству тяготеют, а он чем старее, тем без Вали своей сиротливее. Знать, ещё не старик…
В Озёры бы надо сегодня дозвониться: долго они там ещё болеть собираются? Хм, тоже ведь в мае сорвалась, в огороде дел столько… от комаров, что ли, бегут? И ведь только последние два-три года этот майский психоз, раньше в мае никто никуда сбежать и подумать не моги — капуста, по местам стоять! Что-то катится из-за леса, из-за гор да по Оке-матушке, коли за несколько лет слышно…
Утро опять было расчудесным, даром что понедельник. С Оки наплывали тёплые воздушные волны, как будто невидимый великан бережно махал с парома на село черёмуховым опахалом, а из-за поворота выехала-таки милицейская машина — не дедновская. Надо будет у крестника спросить, что за передвижение началось в округе…
Утренние гости
Гость на гость — хозяину радость.
Белал — Лилит — бригадирша
Белал
Он одним глотком выпил коньяк и с тоской заглянул в пустой стакан.
— Еще один? — спросил Гудвин.
— По совести говоря, — отозвался падший ангел, — мне не нравится ваше слово «один»…
Наступил понедельник, определённый всем коллективом и каждым в отдельности как день решительного «выхода в поле». Когда ж ещё, как не в понедельник? Зачем же ещё он и нужен, понедельник, как не для того, чтобы начинать, наконец, что-то делать? Великий день. Фундамент. Краеугольная бутылка шампанского о борт отплывающей в капустное поле вечности. На-ча-ло. Дожили до понедельника, начавшегося в субботу. Инна Чурикова в обнимку с Вячеславом Тихоновым в футболках с надписью «НИИЧАВО» в одной команде с забивающим победный гол югославам Виктором Понедельником.
Понедельник целиком под Луной. Мундей. Покровительствующий ангел понедельника Самцил с доброй улыбкой возвещает: «Пора, ребята, на работу». На работу! Даёшь капусту трудовому народу!
Но у понедельника, у Мундея, были ещё и демоны — Белал и Лилит, они-то знали, что понедельник не просто день, а день тяжёлый, поэтому готовы были принять любой облик и вооружиться любой идеей, только бы не допустить в этот день никого до работы, особенно до дел, касающихся капусты, ибо в Мундей дел с капустой иметь нельзя, это грозит катастрофическими расходами на всю неделю.
«На работу!» — говорит Самцил.
«На какую работу? — удивляется Белал. — Понедельник пространственно ориентирован на северо-запад, а капустное поле где? На юго-востоке капустное поле. Так что купаться и ловить рыбу».
«На работу! — не сдавался правильный ангел Самцил. — На работу, в поля, где политая потом и соляркой земля родит нам…»
«Неудачника она вам родит в понедельник, неудачника, — вмешивалась Лилит, — уж я-то знаю детей понедельника!»
«Да бросьте вы свои еврейские приметы!» — отбивался в неравном споре Самцил.
«Еврейские!? — забрызгали жидкой и обильной слюной Белал и Лилит. — Да это только на Руси и называли этот день похмельником, поминками по воскресенью».
Да, да. И только Африке и Фландрии понедельник в радость, так что пусть и работают по понедельникам в Африке. И Фландрии. Понедельник ещё характеризует неприятный запах…откуда же ему взяться, приятному, в понедельник? А вообще понедельник — день рыбаков и моряков (святой Брендан в обнимку с адмиралом Нахимовым или Фаддеем Фаддеевичем уже отмечают), но уж никак не земледельцев.
Самцил, тот, что за созидательный труд по своим родным понедельникам, проснулся вместе с Капитаном, и его голосом прямо в палатке закричал: «Па-адъём!». На работу, на работу, ребята, капуста ждёт, стране нужна белокочанная, особенно если она квашеная, да с морковкой, да с клюковкой, да после ст… стоп, стоп, стоп»! Просто: подъём и на работу!
Капитан-Самцил вылез из палатки на белый свет и увидел, что демон Белал, который против какой бы то ни было работы в понедельник (а уж особенно с капустой), сидит в камуфляжном костюме около едва дымящегося костра напротив полутрезвого Орликова и что-то пишет на планшете. Рядом с белым бакеном легко покачивался катер, на корме стояли ещё два демонёнка-Белалчика, рангом, видимо, помельче, но один из них с автоматом, что добавляло ему значимости, а за стеклом в каютке маячила ещё одна серая фигура.
— Вот, товарищ начальник, — обратился лукавый (похмелился!) Орликов к Капитану, дистанцируясь от надвигающихся неприятностей, — протокол на вас, били-мыли, составляют.
«До чего же он полутрезвый сволочь! Радуется… не похмелять его, гада, пусть мучается!» — подумал Капитан.
— Что случилось?
— Конфискуем, — Белал был мрачен и тяжёл, даже Орликову, наверное, было легче. — Бредень ваш? — три слова дались ему с трудом.
— Какой бредень?
Бредень, новенький двадцатиметровый бредень, три дня назад разложенный вдоль берега, теперь лежал кучей возле катера. Капитан настолько натурально удивился (а удивился он тому, что расстелили и забыли, за три дня дело до бредня не дошло), что Белал прекратил писать и поднял измождённое от перебора и недосыпа лицо. Видно было, что сегодня работа особенно в тягость: воскресные браконьеры откупались щедро и разнообразно, да вот разъехались — понедельник! Браконьеры разъехались, а его, Белала, отдохнуть не отпустили. Говорить ему было непросто, поэтому вместо слов были красноречивые гримасы, и Капитан прочитывал их:
«Этот, какой же ещё? Ну, скажи, что первый раз видишь…»
— Но мы-то тут при чём? Валялся и валялся…
«Давай, давай, заливай…»
— Чего мне заливать? С бреднем же надо в воду, а кто ж в такую пору в воду полезет? Мы даже не купались ещё.
Из палатки выполз Африка, хотел подойти к костру, но решил, видно, не мешать чужому разговору, разделся догола и с традиционным криком «Утро, здравствуй!» бросился в реку. На плеск вылез Поручик и тоже бросился в воду, только в плавках.
Белал усмехнулся и продолжил писать.
Подплывая к берегу, Африка сообразил, в чём дело, крикнул как бы никому:
— Во! Бредень! Чей бредень? Новенький! — в смысле «чей туфля?».
Белал оторвался от протокола. Африка подошёл к костру.
— Продаёте? Жаль, мы не рыбаки.
Капитан развёл перед рыбнадзором руками, но в этот момент из палатки зарычал проснувшийся Аркадий:
— Я вам продам! Двадцать пять рублей в кооперации!
По-честности, сволочь…
Белал теперь заговорил, тяжело, зато без двусмысленностей:
— И бредень, и транспортные средства.
— Что транспортные средства? — это приплыл Поручик.
— Конфискуем. И лодку, само собой. Май. Нерест. Запрет.
— За вот эту кучу ниток?
— За бредень. Документы на машину и мотоцикл.
— Чего? — прорычал голый Африка.
Белал махнул рукой, и демонята выпрыгнули на песок.
— Удочка чья?
— На два крючка, — Аркадий тоже выбрался наружу, понял свой косяк с бреднем, но удочку решил отстоять. — По-честности, на два крючка можно.
— А донка? А чешуя? Знатная чешуя!.. а потроха, а ещё чешуя? — демонята знали свою работу.
Капитан-Самцил нервничал: в Дединово кончается завтрак, Тимофеич уже, психуя, ходит вокруг автобуса…
— Ладно, командир, забирай ты этот бредень, нам пора.
— Документы на машину… и мотоцикл, — не поднимая головы, с трудом повторил Белал.
— Может, договоримся?
— Предложения?
— Виночерпий!
Как гостю, ему налили в точёный стаканчик. Белал не выпил, а как будто закинул содержимое в рот, покрутил изящный прибор в руке и с неожиданной собачьей грустью взглянул на Капитана… А вот после третьей завязалась дружеская беседа, и Белал велел принести из лодки пакет с подлещиками. В ответ пригласили к дастархану демонят. После пятой появилась килограмма на полтора щука (Капитан был уверен, что та самая, что ещё десять лет назад подружила его с Сергеем Ивановичем, а теперь вот разруливает с рыбнадзором). После седьмой Белал предложил покататься на катере. Отказались и налили «на посошок». После посошка один демонёнок начал блевать, а роняющий голову Белал через великую силу спросил пьющих с ним наравне и не пьянеющих физиков: «Вы кто?».
Капитан многозначительно ткнул пальцем в небо: мол, сейчас расскажу, но Белал дожидаться рассказа не стал, посмотрел вслед за пальцем в облака.
— Я так и знал!..
Когда удалось оттолкнуть катер от берега, была уже половина десятого…
Серый в рубке, не выходивший на берег, вызвал кого-то по рации и доложил: «Нет, не эти, — несколько минут слушал, а потом взорвался и наорал в микрофон: — Да какой десант!? Так, пьянота браконьерская…»
И отплыли.
Лилит
Аморфо (не имеющая формы) — одно из имён Лилит.
Самцил тряхнул кудрями: успеем ещё! На работу! В поле! Но…
Но с дороги на косу, слегка прихрамывая, спускалась толстушка-Лилит, тоже с небольшой свитой. Вид у неё был обиженно-воинственный.
— Смотри, живая… а её-то чего сюда несёт? Ничего вроде не забывали.
Лилит окинула взглядом косу, следы широкого, уже утреннего, сабантуя, а её спутники, так же, как недавно и камуфляжные, заглянули даже в палатки.
— Где девчонки?
— Ничего себе вопрос! — возмутился Африка.
— Нам откуда знать? — с встречным вызовом рыкнул Поручик.
— Они же у вас вчера остались!
— И вслед за вами смылись.
— Куда?
— Мы что, следили? Пошли носики попудрить, и свалили, динамистки.
— Хватит врать! — брезгливое презрение у Лилит получилось на «пять». Поручик-ловелас понимал, что толстушку не столько волнуют подруги, сколько душит обида.
«Этого только не хватало!» — Капитан опустился на ящик. Ему сразу вспомнились мордовские рассказы о пропадающих на косе козах и телятах и, конечно, куда как ясные намёки Сергея Ивановича, что бабам просто так на косу нельзя.
— От нас-то чего хотите? — почти прорычал Африка, после двух неудачных вечеров подряд чувствующий себя дураком.
— Где девчонки?
— Они их, били-мыли, утопили, — пошутил Орёл, настолько не к месту, абсурдно, что, как всё абсурдное, шутка была к правде ближе самой правды.
— Может, к рыбакам каким в гости зашли? У нас выпили, пошли к другим выпили… Тут на катерах катают… — у Поручика в голосе явно слышалось мужское поражение, и это у них с Лилит было общее.
Лилит не ответила, но посмотрела на Поручика так, что про мужское он забыл.
— К рыбам они в гости зашли, — продолжил противненькое хихиканье Орёл. — Нырнули и, били-мыли, в русалок… того… били-мыли, превратились.
— О-о!.. — Капитан стукнул кулаком по колену.
— Да в лес они нырнули, вон в те кусты, носики попудрить, пос…ть заодно.
— А может, они там вырубились? Выпили ведь… — кинул соломинку Виночерпий.
— Пошли, пошли, поищем, — ухватился за неё почуявший новую беду Капитан, и скоро они с Поручиком, Африкой и всей лилитовской командой исчезли в черёмухах.
— Ну что, Сеня, поработали и сегодня? Пошли-ка лучше зарядим донку.
— Тебе рыбы мало?
Через пять минут вернулся Африка.
— Нашли? — на лице Николаича был испуг.
— Не-е.
— Чего ж ты вернулся?
— Не нравится мне эта пионервожатая… боюсь нагрубить.
Бригадирша
…нам прежде всего надо предвечные вопросы разрешить, вот наша забота.
С высокого берега донёсся треск трактора. Как говорится, если ты не идёшь на работу, с работы придут к тебе. Женщина в сапогах и комсомольской косынке так же, как и полчаса назад Лилит, решительно спускалась на косу. Шёл уже, между прочим, двенадцатый час…
— А ведь это бригадирша, по-моему, Зоя, Зоя Павловна, — узнал её Виночерпий.
— Петровна, — поправил Аркадий, пока сама Петровна не подошла на расстояние слышимости.
— Кто у вас тут главный? — без предисловий почти прокричала бригадирша.
— Вот так, без всякого «здравствуйте»? — как будто обиделся Семён.
— Да вы тут и без меня здравствуете.
— Давайте поздравствуем с вами, присаживайтесь! — Семён слез с ящика.
— Со мной здравствовать будете в поле… — Женщина явно не собиралась идти на контакт. — Так кто главный?
— Главный по чему? — законно спросил Африка.
— Почему? Потому что назначили, наверное. Так кто главный?
— Главный по чему? — повторил Африка, ударяя на последнее слово, дураком ему нравилось.
— Самый главный!
— Самый главный в Америку сейчас уехал, денег просить и страной торговать… шкура. А у нас есть главный по рыбе, по вину, по техническому обеспечению… — развернул картину Семён.
— По совести у вас главного нету?
— Есть, он же, правда, и по рыбе! — Семён кивнул на Аркадия.
— Я не по совести, я по честности, — поправил Аркадий.
— Ах ты, спутал, — как будто даже расстроился Семён. — Вам по честности старший не подойдёт, Зоя Павловна?
— Петровна, — она вздохнула, осознав бесполезность своей миссии.
— У нас, Петровна, нет главного, у нас все равны, правда, двое равнее других, но их нельзя трогать ни при каких обстоятельствах. — Все, неуважительно забыв про бригадиршу, посмотрели на него: кто же такие? — Вот: Аркадий, потому что младший, поскрёбыш, его даже на войну нельзя, и Виночерпий…
— Потому что старший?
— Потому что Виночерпий — должностное лицо.
— Это ж до 18-го века, — Виночерпий в поблажках не нуждался.
— Привыкай.
Бригадирша, Зоя Петровна, вздохнула ещё раз и сказала уже с другой интонацией:
— У меня же из-за вас третий день два трактора стоят, а вам всё праздник…
— Праздник — это репетиция общего отеческого дела, тоже не абы что.
— Репетиция…
— Нагоним, били-мыли, Петровна, наго-оним, — шутник Орликов попробовал подняться, но не удержался на ногах и завалился в костёр. Пока Семён с Виночерпием его вытаскивали, Аркадий поддержал тему:
— Нагоним, ей-ей, по-честности, — и знаменито постучал ребром ладони в грудь. — После обеда выйдем сразу на четыре трактора и соберём, Петровна, всю твою капусту… по-честности!
— Её ещё посадить нужно, — бригадирша качала головой, последний раз пытаясь воззвать если не к совести, то к разуму. — Вы же умные люди!.. Или вы только в городе умные?
— Только в городе, — быстро отреагировал на «умных» Николаич. — Потому что ум, он для выживания. А здесь, — вздохнул, повернувшись к реке, полной грудью, — здесь жизнь. Где жизнь, там ум ни к чему.
— Пьяницы вы.
— Пьяницы, — согласился Африка, — святых нема.
— И на кой ляд вы сюда приехали?
— Мы не приехали, нас прислали.
— И на кой ляд прислали?
— Самим бы у кого спросить… Разве вон у Лёхи. — Чёлн, вынырнувший из ниоткуда, ткнулся в берег, рыжий шкипер с трепещущим мешком подошёл к костру. — Лёха, на кой ляд нас сюда прислали, не знаешь?
Рыбак бросил мешок к ногам Виночерпия и коротко отрубил:
— Надо…
— Но раз присылают, работайте! — Лёхино «надо» бригадирша поняла по-своему: выпить местному рыбаку надо.
— Мы что, били-мыли, муравьи или китайцы какие-нибудь, без понимания работать?
— Ну-ну… — Она ещё раз обвела застолье медленным взглядом, перевела его на реку, на секунду изменилась в лице. Давно не испытываемая благодать на эту секунду посетила её, глаза блеснули счастливым умиротворением, дрогнули в обещании улыбки уголки губ, но фраза-выдох «как хорошо-то тут!» прозвучать не успела, как будто кто дёрнул её за руку. — Ну-ну, — повторила она, мгновенно постарев, и пошла прочь. Удаляющаяся спина не предвещала ничего хорошего.
— Представляю, какие мы в её глазах черти, — сокрушённо выговорил Виночерпий, — вот, думает, выродки…
— Что она про нас знает?
— Всё. Главное знает: в холодильнике дома мышь повесилась, а фляга первача — вот она, стоит.
— Давай, давай: дорог нет, зато какие болота!
— Дорог на земле нет, а в космос — есть.
— Зарастают и туда.
— Сейчас в другой космос надо.
— Ума не хватит.
— Туда ума не надо, туда душа нужна.
— Ну, этого добра у нас…
— В космос… до поля бы добраться… надо было её хоть рыбкой угостить или с собой дать.
— Да ладно! Два трактора! Полстраны простаивает — хоть бы хны, а из двух тракторов обязательно тему сделают, — Аркадий оправдывался, значит, соглашался, что черти.
— Для неё полстраны — это, как раз, два трактора из четырёх.
— Да!.. — присоединился к Аркадию Орликов. — Россия гибнет, а она, били-мыли, со своей капустой!
— А ведь мы и вправду черти, — подал голос Семён.
— Какие черти? Мы же добрые, — не соглашался Африка.
— Эх, эфиоп!.. В обществе чертей, внутри его, никто, конечно, и не догадывается, что они черти. Друг к другу они относятся по-братски: они ведь братья, от одной же чёртовой бабушки, и если б они друг к другу относились, как черти, они бы друг друга извели к чертям собачьим, и их бы быстро не стало, значит — относятся по-братски, и потому они друг для друга добрые, не черти, а ангелы. А черти они для другого сообщества, в котором внутри тоже ангелы, но которые тоже черти для других ангелов.
— Винч, без тебя не разобраться.
Винч открутил свою фляжку.
— И как же узнать, кто чёрт, а кто не чёрт, если изнутри разобраться невозможно? — зажёвывая пересохшей коркой, спросил Африка.
— Ноуменальная ограниченность замкнутой системы. Поскольку изнутри разобраться невозможно, то есть невозможно по отношению к своим, значит, только по отношению к чужим. Не чёрт тот, кто не чёрт по отношению к другому чёрту, как, скажем, Россия к Европе, — выдал Николаич.
— Вот этот другой чёрт обрадуется и сразу загрузит, будешь на него горбатить. Нет, по отношению к чёрту можно быть только чёртом, иначе хана.
— Но ведь и когда все друг другу черти, тоже хана.
— А когда же не хана?
— Когда все друг к другу ангелы.
— Где ж ты столько ангелов наберёшь?
— Нигде.
— Выходит — хана?
— Выходит.
— Ну, давай тогда, выпьем хазбрантвейну.
Выпили ещё. И ещё.
— Нажалуется, завтра приедет председатель парткома…
— Нет, приедет секретарь профкома.
— Почему это? Дело-то партийное…
— У него дача в Луховицах, он и приедет, как бы разбираться.
— Так он, выходит, чёрт?
— Кто? Секретарь профкома? Кудин? Чёрт.
— А председатель парткома? У него где дача?
— В Воскресенском районе.
— Он не чёрт?
— Чёрт.
— Даже в Воскресенском районе, и — чёрт! Как жить? А директор чёрт?
— Ого-го!
— А…
— И не спрашивай! Там вообще только чертей допускают, ибо — служба.
— Так вот приедет завтра чёрт, прикинется одуванчиком и будет нас, как последних чертей, трепать. А мы разве черти?
— Уже нет.
— А знаешь, почему секретарь парткома — чёрт? Потому что он против ядерной техники и против сельского хозяйства.
— И ещё против здравоохранения.
— Я серьёзно! Ведь только чёрт может такое придумать: физик, головища, в колхозе капусту сажает, а колхозник Гарков — секретарь парткома ядерного учреждения. Может, мы спим?
— Ещё нет. Вот если бы мы сейчас сажали капусту…
— Да не хочу я эту капусту сажать! Луну хочу заарканить…
— И ревновать к Копернику?
— Да, да!.. звёзды в мешок собрать и реку вот выпить, а корешки в землю тыкать не хочу. Когда захочу, всю Землю утыкаю, мало не покажется, а сейчас — не хочу! Ты не капусту сажаешь, ты великую национальную идею убиваешь, добровольно!
— Это ж не по-честности: жрать — давай, сажать — не хочу. Не в раю ещё.
— Плевать! Подавитесь своим раем, не надо рая, дайте Родину мою. Серёга, мы ещё живы, мы с тобой, Серёга! — кричал Семён в сторону Дединова, туда, за него, где через сорок восемь изгибов Ока приветствовала родину великого русского поэта…
С криком вытек кайф, стало грустно и стыдно.
— Какое сегодня число? — спросил тихо.
— Шестнадцатое. Мавра-молочница. Сегодня щи зелёные варить надо.
— Бабушка рассказывала?
— Бабушка. А именинники сегодня — Николай и Тимофей.
Семён вздрогнул. Не старый, но уже лысоватый орловский профессор Тимофей Николаевич из вчерашнего сна снова возник перед глазами.
— А разве не вчера у него… у них именины были?
— Вчера у Бориса и Глеба, сеятелей. У Тимофея и Николая сегодня.
«Ну, прости, поторопился, — прозвучал в Семёновой голове профессорский голос. — Поторопился я с Венетой».
«С какой ещё Венетой?» — удивился Семён, но спросить было не у кого.
Аркадий задрал голову к небу и мечтательно произнёс:
— А может, они улетели?
— С чего бы? — удивился Африка.
— Лето на носу, они и улетели.
— Лето, по-твоему, это когда летают? — привычно отозвался на очередную Аркадьевскую глупость Семён.
— Не по-моему, а по-честности, и как же по-другому? Потеплело, да ещё выпили, да ещё у костра… превратились в птице-дев, их как раз трое, Сирин, Гамаюн да Алконост, и улетели. Лето.
— Да это совсем разные слова — «лето» и «лететь»!
— Ты что, глухой?
— Да мало ли совпадений!
— А то, что дети у Лета летали! Оба! Это как? И каждое лето летали на лето к маме, которую так и звали — Лето, много-много лет? Ты меня не путай и Фасмером не стращай, я в воду смотрел!.. Бери-ка вон червей, пойдём донку зарядим.
— Да куда тебе этой рыбы? Смотри, её сколько!
— Это не такая, надо, чтобы на крючок.
Подошли к мыску, где мель обрывалась в бездонье.
— Вот сюда, на самый скат, тут с глубины обраточка, лещ тут и кормится, — объяснял диспозицию рыбак.
— Груз завезёшь или так бросишь?
— Брошу.
Груз улетел, красиво утянув за собой резинку и часть лески с крючками.
— Мастер! — то ли похвалил, то ли подколол Семён. — А ведь не будет толку.
— Почему это?
— У тебя, когда сначала получается, в конце всегда какая-нибудь херня происходит. Лучше бы ты эту донку сразу утопил.
— Не каркай, ещё как получится! — Выбрал донку до резинки. — По три червя насаживай.
— В говне набирал?
— В говне, в говне.
— Ну, из говна-то, может, что и выйдет.
— Ещё бы! Сюда ещё и стерлядка подойдёт, и…
— Откуда здесь стерлядка? — недоверчиво бросил Африка.
— Да ты, африканская морда, знаешь, что такое Ока?
— Что? Это ты, салага, меня, старшину запаса, спрашиваешь, что такое Ока? Слушай и запоминай, салабон с удочкой: калибр 7.62, отвод пороховых газов и поворотный затвор, коробчатый магазин на 30 патронов, 600 выстрелов в минуту, прицельная дальность до километра, убойная до полутора… Я-то знаю, что такое АКА… — Африка захлёбывался праведным негодованием, — я-то знаю! — Его руки выполняли запомненные на всю жизнь движения. — 15 секунд, ты удочку за это время из своего чехла достать не успеешь! — Хотел что-то ещё добавить, но увидел, как вместо смущения Аркадий счастливо улыбается. Замолчал. — Ты чего лыбишься?
А Аркадий просто по-детски был рад ещё одному случайному, такому неслучайному созвучию с именем его любимой реки.
— Всё правильно, правильно, ты, Африка, молодец. Молодец, старшина.
— То-то, — буркнул ничего не понявший, но, тем не менее, довольный Африка.
Зарядили донку, вернулись к столу. Поисковиков всё не было.
— Но ведь что-то же надо делать! — выразил Виночерпий словами общую неловкость.
— Смотри на реку… чем тебе не дело, — сопротивлялся общему настроению Аркадий.
— Пропадём.
— Наоборот, спасёмся. Если хочешь знать, мир спасут не деятели, а неудачливые рыболовы, ибо никто на свете дольше них не смотрел на воду. Вот река-то, смотри.
И Самцил сдался: какая уж теперь работа! Видя такое дело, Семён оседлал трёхногого коня и уехал в Дединово.
Семён расследует
Держа в руке живой и влажный шар…
Кати в музее не оказалось — Семён сразу осиротел.
С утробной тоской чувствовал, что по какому-то не выразимому словами главному параметру не дотягивает до этой девушки. За её внешней простотой, платьицем, тапочками, даже за приятельской расположенностью к нему (которую в любом другом случае он быстро переплавил бы из приятельской во флиртовую), как утёс за ночующей у него на груди золотой тучкой, угадывался совершенно другой человеческий материал, даже название ему Семён подобрать не мог: всё сине-чулочное — а это первое, что просилось в определение — было слишком примитивно, никаким синим чулком, недотрогой, букой она, конечно, не была; ведьмаческое (второе, что приходило на ум) — наоборот, слишком неестественно, даже у очень молодой ведьмы, ведьмы пусть и в простом, языческом смысле, обязательно торчала бы из души какая-нибудь нарочито неприкрытая каверза… Но особенно сбивало с панталыку непонимание её возраста: в один момент она казалась ему маленькой девочкой, беззащитной из-за своей детской доверчивости, и тогда хотелось спрятать её от этого мира в ладошках, защитить, согреть… а в следующее мгновенье годилась в матери, впору упасть ей на грудь и самому залиться детскими слезами… и реже всего она виделась в своих двадцати шести, но даже тогда, представ вдруг перед ним поверх обычного уже морока томно-сладкой и желанной, и тогда даже, что и было совсем необъяснимо, вместо того, чему стоило бы подняться, из муладхары поднималось некое заморское кундалини и топило в щенячьем восторге все банальные и такие неожиданно жалкие плотские желания: вместо женщины появлялась девушка из детских мечтаний, девица из сказок… и — Дева.
Пробовал представить её матерью. Не получалось. Не про неё, видно, розановский канон, где девушка без детей — грешница, про неё скорее горьковский, по которому все женщины неизлечимо больны одиночеством, только одни, включая многодетных матерей и многомужних жён, — латентные, а другие, вот такие, как Катя, — явные… Хотя… хотя как раз явных симптомов, вроде устало-зовущего взгляда, с разной степенью тщательности упрятанного в томность, у молодой дединовской вещуньи и не было. Наоборот, это ты рядом с ней начинаешь казаться себе одиноким и всеми покинутым и ловишь себя на желании попроситься в угадываемую за ней свиту.
И ещё имя: Катя… Вот ведь! Кремневое «К», открытое, но тоже по-своему, «по-гласному» каменное «а», эталонной твёрдости «т» — разве можно такие звуки надевать на прекрасное, хрупкое созданье?! В этом трезвучии живёт эхо неотвратимого наказания, жёсткое требование ответа даже за не совершённое, но предполагаемое, возможное при малейшем отклонении от собственной природы, преступление. Недаром кат по-старому — заплечных дел мастер… Но «я»! Как оно смягчает это эхо (как и все, почти все русские имена — Коля, Валя, Маня, Толя, — все, которые нужно смягчать. Немцы не умеют говорить по-русски правильно, потому что им уже недоступно это неразрывное смягчение изначально жёсткого смысла, превращение его безжалостного природного звучания в человеческое — Катя, у них разрыв: Кат я, Кол я, Вал я)…
А иногда ему даже казалось, что под этим платьицем вообще нет тела или, по крайней мере создано оно совершенно из другого материала, чем тело жены и двух его лыткаринских подружек, или что внутри этого тела, обманного, спрятано настоящее, то самое другое… И он — поэт, футболист, физик-ядерщик! — был ей, мышке музейной, катастрофически не ровня. Чувствовал, что её тайна тут и кроется, в нём, не способном достичь нужной высоты в уважении и почитании Девы, то есть он недостаточно для этого Герой. Это минус, но есть и плюс: при ней он с какой-то прописной очевидностью ощущает необходимость стать им…
И на понимание этого натолкнула его опять-же она:
— Мужчинам только кажется, что они отцы, они — дети. Знаешь, в чём ваша беда? Вам не хватает настоящих женщин, которые не позволили бы вам не быть героями. Ваша беда, наша вина. Все ругают, и будут долго ещё ругать и валить всё на мужчин, ошибочно полагая их изначально сильными, а вы слабые… посмотритесь в зеркало! Но вы не виноваты… то есть, вы, слабые, не так сильно виноваты, как мы, сильные. Не знаю, как правильно сказать, но я чувствую, что у этой земли, у этих рек и полей сущность — женская… точнее, в женскую душу сила из этой земли льётся свободней, поэтому её в нас больше, и уже через нас она перейдёт, должна бы переходить в вас…
— Благородно, конечно, но не думаешь ли ты этим благородством совсем добить нашего пьяньчужку?
— Нет, потому что это — правда. Нашему человеку от правды хуже не бывает… по-честности… так ваш Аркадий говорит?
— Неужели здесь вся сила от женщин? И никак не может быть по-другому?
— Может, но когда на этой земле появляются мужчины со своей силой, от неё только разор. Вот увидишь, скоро опять придут сильные мужчины, сильные своей силой, и земля от их силы заплачет. Да так уже бывало. У силы, которая не через нас, другой цвет и чужой запах…
— Назад в матриархат? Да здравствует бабий век? Катька-Анька-Лизка-Катька?
— Нет-нет, женщина не должна управлять, она должна вдохновлять. Не управлять, а, если хочешь, направлять, потому что вы, мужчины, мир знаете умом, а мы его чувствуем; знание же может быть ложным или неполным, а чувство — нет, во всяком случае, гораздо реже. Поэтому и были во всех порядочных культурах институты женщин-жриц.
— Пифии, весталки?
— Да, без их слова ни одну войну не начинали. И у кельтов были женщины-жрицы, и в Индии были йогини-колдуньи, да и наши ведьмы и бабы-яги с того же поля.
— А амазонки!?
— Нет, амазонки — это поляницы-богатырши, они не жрицы, они вроде как монашки-воительницы, Пересветы и Осляби в юбках.
— Почему монашки?
— Потому что амазонки. Не матери, не жонки, а-ма-жонки.
Семён даже остановился.
— Вот это я Аркадию предъявлю!..
— Аркадию?
— Он у нас ещё тот этимолог… Фасмер, если б с ним полчаса поговорил, сжёг бы свой словарь в трёх огнях, а сам бы повесился.
— А откуда он черпает? Много читает?
— Вообще не читает. В воду смотрит.
— В воду? Интересно… Правда, очень интересно.
— Что ж вы тогда дур валяете? — шутка прозвучала жёстко. — Вдохновляйте!
Вспомнил этот разговор, снова не согласился: ну, не может быть женщина виновата! Виноват всегда мужчина, даже когда виновата женщина. Особенно когда виновата женщина, мужчина виноват трижды, позволив женщине стать виноватой.
Записал это как стихотвореньице.
И ещё показатель: при Кате хочется писать стихи. Конечно, поэзия не может заменить всю любовь и только вытекает из нее, как из озера ручей — вспомнил вдруг Семён (кажется, из Пришвина) и добавил из своего чувства, что стихи пишешь иногда только ради того, чтоб услышал их один только человек. Даже если он их и не услышит.
В библиотеке, что через две двери от музея, карта Союза висела на стене, а рулон с политической картой мира 1985 года, томик «Малого атласа», два тома Большой советской энциклопедии на «Б» и «О» и деревянную тридцатисантиметровую линейку выдала, подозрительно оценивая его взглядом, пожилая библиотекарша. Когда попросил ещё и глобус, библиотекарша оценивающий взгляд сменила на подозрительный.
Первым делом отыскал глазами Коломну — то место, где Оке словно переламывают хребет, заставляя отказаться от стремления на север, и несколько миллиметров по карте вправо и чуть вверх, где её, реку резко поворачивают обратно на юг. «Плечо, на нём Ока как коромысло висит…» Иголками закололо ступни: на этом месте сейчас стоит он. Вспомнил: «Ока-ломана», Коломна. Вот…
Две великие реки, как две большие материнские ладошки, обняли серединку русской земли и хранят её силу и её тайны… Снизу — Орёл, Калуга, Коломна, Рязань, Муром, сверху — Калинин, Ярославль, Кострома, Горький да сколько ещё… В серёдке, внутри «ладошек», — древние столицы: Ростов, Суздаль, Владимир, а в самом центре этого объятья — Москва. Нет, не могла так просто сложиться такая картинка, какой-то надмирный стратег стоял вот так над Землёй, как он сейчас над картой, и выстраивал внутри речных ладошек нужный ему порядок. Зажмурился: видимое пространство междуречья, как покрытая ряской поверхность древнего водоёма, стянулось временем в узелки городов, но в оставшихся от таких стяжек прогалах ему открылось пространство прежде невидимое, таинственная глубина; таинственная, но настоящая, в которой суть и смысл этого места на земле и самих этих городских узелков в том числе.
И совсем иначе представил вдруг и саму Землю — как будто дымная пелена упала с глаз, и привычное, окаменелое мнение о ней как о стоящем на наклонной подставке картонном шарике, показалось не просто смешным или обидным, а зловещим обманом: он водил ладонью по карте и чувствовал под рукой подрагивание и тёплое пульсирование большого живого существа, столь же чуткого, сколь и терпеливого, но не бесконечно терпеливого, терпеливого до какой-то границы… какой?
Усмехнулся: как много нам открытий чудных…
От Оки до Оки. Две названные в рукописи Оки, кроме их родной, — уральскую и байкальскую, нашёл легко (правда, башкирскую через энциклопедию), с остальными помучился.
Потом ползал по карте с линейкой: проверить все эти большие, от Оки до Оки, сажени да вёрсты. Записывал циферки, умножал их и бормотал про себя:
«Вот, от Орла до Большой Оки… примерно… при масштабе… сто сорок в сантиметре и на пятьдесят девять… ну, скажем, шестьдесят сантиметров, шестьдесят на сто сорок будет… восемь тысяч четыреста. Теперь разделим на пять… тысяча шестьсот… ну, почти тысяча семьсот километров друг от друга. Вот она, волжская сажень…». Омскую Оку на карте не нашёл, измерил сразу до Оки байкальской, пересчитал, получилось где-то три двести с копейками, а как раз между ними — Омь, с ненайденным притоком Окой омской. И одно число выплыло ещё из школьной памяти… 1666 километров, скорость вращения земли… на экваторе. О-хо-хо… Где экватор, а где мы… А всё равно, всё равно…
Какая-то тайна пробивалась через все эти циферки, стариковские сказки про волжские сажени и маршрут этого неведомого странника через три Оки на дальнюю Волгу укладывались в них, как кортик в ножны. Получалось, и правда — в памятные (или незапамятные времена) существовала на наших просторах человеческая общность, окормляющая с совершенно недоступной для нынешнего понимания целью эти просторы!
И ведь что интересно: любой мало-мальски образованный человек, равно как и любой же профессор древности, вспомнит с десяток цивилизаций, исчезнувших в разные времена и в разных сегментах нашего голубого шарика: Му, которая Лемурия, Атлантиду, империю Рамы, цивилизацию Осириса в Средиземноморье, цивилизацию пустыни Гоби, Тиауанако, Майя, древний Китай, древнюю же Эфиопию и даже древний Израиль, и даже непонятные Ароэ и Королевство Солнца в Тихом океане… развалины, развалины… и никто почему-то не говорит об очевидном, оставившем живые следы до сего дня и, по всей видимости, скрепляющем нынешний мир от Оки до Оки… Причём эти Оки — уже результат, из чего-то же они выросли? Из какой Оки первой? А ведь, скорее всего, отсюда, из межледниковой подвалдайской щели.
Едва открыл энциклопедию, как наткнулся — не случайно! — на статью про Пугачёва. Просмотрел, подумал: и почему герой пошёл по цепи именно тогда «крепить тартарскую сшивку»? Закрыл глаза, вызывая в памяти ночной сон про Золотую цепь, в надежде увидеть точное место звена на западе или дальше на востоке, или вспомнить, что происходило в те годы — берег давал пищу таким надеждам: одна Ахтиарская бухта с материализовавшимся письмом Потёмкина чего стоила… Строем поплыли картинки, даты, имена. Словно рядовые на перекличке, выступали из строя при первой легкой ассоциации даже образы героев времён первых глав тетрадочки, да так ясно, что не понять было — что из статьи про Пугачёва, что из ночного путешествия. Нет, не соврал Аркадий про майские виды, не соврал! И про этих, потерявших букву «в», но не смысл, потомков этрусков, тоже не соврал.
Сгрёб в голове просмотренное и прочитанное в кучку. Так… что могло встревожить дедновских стариков в 1760-х?.. Не падение ли великого огня с неба в 1759 году, сотрясшего планету и тем сдвинувшего с мест готовые к движению мировые силы? Эту катастрофу Морфей прокручивал несколько раз — не просто же так! Только не очень ясно: великого огня или великой воды?
И как будто от этого удара в России по прихоти Петра Третьего, то бишь Карла Петера Ульриха Гольштейн-Готторпского окончательно отслоилось от народа дворянство, получив вольную, сам же народ, вместо ожидаемых аналогичных поблажек, ровно наоборот: получил указ о запрещении даже жалоб на помещиков… то есть на внутреннем поле фигуры с пешками разведены окончательно, наступило ожидание сигнала. Кто постарался? И с пешками ли? Во сне была странная картинка: посетил Россию в эти самые годы Владыка Седьмого луча и содействовал государственному перевороту, в результате которого на трон взошла София Августа Фредерика Ангальт-Цербстская. Владыка… Если не участник, то наверняка — предвестник.
И началось: восстание гайдамаков, эпидемия чумы, чумные бунты в Москве, шестилетняя война с Турцией, Пугачёв… в Малороссии униатами отобрано у православных 800 церквей, а с выданных полякам гайдамаков живьём сдирали шкуру. События… Так, когда «Орёл» спустился за командой? По рукописи — в 1769-м, а в 1770-м Огненный Орёл уже пригнездился (уронил перо) в Иркутской области. Сходится, что и говорить…
Это в России, а что в мире?
А в мире до смерти дружившие французы и англичане как по команде пустились в кругосветные плавания — первая французская кругосветная экспедиция Луи Антуана де Бугенвиля, первая из трёх кругосветка англичанина Джеймса Кука. С чего бы это они сорвались? А вот русские вокруг света не поплыли, зато в тот же год, когда англичане с французами наперегонки бежали от материка к материку, русский флот, стоявший тогда в Ливорно, опять удостоил своим посещением Владыка Седьмого луча, правда, под личиной графа Салтыкова.
Интересно: В 1773-м Пугачёв начал бунтовать одновременно с запретом папы Климента XIV Ордена иезуитов, хотя иезуит-каноник Вайсгаупт уже в 1770 году, за три года до репрессий знал, что скоро придётся со всем нажитым непосильным трудом делать из Европы и Индии ноги… Куда? На восток — в Россию и Китай. И первым делом рыцари занялись изготовлением… русской и китайской истории: русскую переписали со сворованной в своё время у русских же древнеевропейской истории, а китайскую, предварительно уничтожив и малой частью переписав все имевшиеся книги, — с ещё памятной тартарской. Лучшие иезуитские умы ни для добродушных русских, ни для покладистых китайцев вранья не жалели, но вранья разнозначного — русскую историю на тысячи лет укоротили, китайскую, наоборот, на несколько тысяч удлинили; китайцы были довольны: чужим интересом получили фантомные тысячи лет прошлого, которые со временем обросли книжным мясом и, как вочеловечившийся призрак, этот исторический голем зажил весьма гордой жизнью в обществе других таких же отвердевших фантомов. Особенно постарался иезуит Маттео Риччи, сочинивший целых пять томов Конфуция. Так на востоке со всеми необходимыми метриками появился перспективный дракончик, послушный своим родителям и время от времени поднимающий свой гребешок из-за Великой стены. И это всё в 1770-е годы.
В это же время английским парламентом была оформлена система управления Индией, по которой губернатор Калькутты автоматически становился генерал-губернатором всей подневольной страны, а британский генерал-губернатор Бенгалии, войдя в город Патну, уничтожил крупнейший в мире иезуитский наркоторговый синдикат и установил монополию Ост-Индской компании на торговлю бенгальским опиумом. Говоря современным русским языком, перекрышевал наркотрафик. Осмелели, разом вдруг все черти осмелели!
Да, пока наш странник шагал неизвестно зачем через полземли от Оки к Оке, не теряли попусту времени и по ту сторону океана. Ещё не засохла на Лобном месте кровь Емельяна Пугачёва, как наш Владыка Седьмого луча, теперь как посланник Совета Мудрецов, борющихся за прогресс человечества с самой зари Цивилизации, в профессорской мантии появился в Америке, без труда завел дружбу с Бенджамином Франклином и Джорджем Вашингтоном и объяснил им, как жить на американском новом свете, а именно — нужно срочно провозгласить полную независимость Америки, и положил на стол черновик соответствующей Декларации. Через год эта «Декларация независимости» была принята — возникли Соединённые Штаты.
Итого.
На Земле в середине 18 века случается нечто из ряда вон — комета, потоп ли, — но мир и человечество, как часть его, словно молоко от капли лимонного сока, приходит во внутреннее движение и в считанные (по историческим меркам) мгновения, меняет и вкус, и цвет, и консистенцию. К рубежу 1770 года назревают переломные события — астрономические, климатические, и связанные с ними геополитические и социальные.
Бог с ней, с астрономией, что в человейнике? Во-первых, что-то стало с самими людьми: их как будто изъяли из отдельных коробочек общин и каст и высыпали на один стол, всех и сразу сделав послушными фишками в руках больших игроков. Всех и сразу, как русских крепостных, потерявших право даже жаловаться на освобождённого от службы помещика. Дальше. У игроков появились общие правила, то есть накопилось достаточно денег, чтобы они из мелких кровотоков слились в одну кровеносную систему, в которой поддерживается одно давление, контролируемые расход и температура. И последнее: игроки научились быстро общаться на понятном им языке и влиять друг на друга не только толпами вооружённых людей или мешками с золотом, но и проворным тиражируемым словом.
Человеческий мир изменился. Взрывообразно изменился. Ему срочно шили новую одежду.
Морские духи первыми поймали в свои паруса новый ветер. Но и речные духи, то есть духи суши, были чутки.
Попробуем сформулировать.
Значит, так. Окские волхвы, духи суши, предвидя ситуацию, готовят своего рода «агентов влияния» на мировые процессы через подключение к активируемой силе «золотой» окской цепи — своего рода стабилизирующему земному резонатору от океана до океана. Подготавливают трудника из династии волхвов: с детства его воспитывает дед, в двенадцать лет везёт его к дединовским старцам на посвящение и имянаречение (совпадает с возвращением Орла), после чего он принимает в свои мехи ещё и чью-то душу, исполняет малый урок — Исток, чтоб въехал в суть речного держания, и через шесть лет — большой урок, хождение за три Оки, на «дальнюю» Волгу, в тот узел Золотой цепи, который оказался ослаблен поражением остатков Великой рати в сумбурной пугачёвской войне и на который указал Орёл, уронив на него с неба своё перо («гнездо огненного Орла») как знак планетного энергонапряжения и предостережения. Война Романовых с Пугачёвым, а по сути — с поражённой большим огнём (или водой?) Тартарией подтвердила: битва началась, надо вмешиваться. Он по-своему осмысливает её итоги — как начало уничтожения того, что и держало до этого времени землю, и приходит к выводу: землю не удержать «сидением на «Оке», а только вмешательством в начавшийся процесс весёлого гниения, губительный для держащего народа, а значит, и для планеты. Суть его спора со стариками: старики над схваткой, их главная забота — регулировка гео-антропо-космического энергообмена, он рвётся в схватку, убеждая, что если мы не будем воевать, то скоро и держателей не останется, и дело их погибнет. Чувствует в себе для этого силу.
Кто-то хлопнул дверью. Семён как будто очнулся от сна-рассуждения наяву и, вдохновлённый, подгрёб поближе к себе карты, атлас, линейку, энциклопедии и начал упрямо отмерять волжскую сажень на восток и запад от не вызывавшей сомненья Большой Оки в Башкирии. «Ну-ка, ну-ка, оттолкнёмся ногой от Урала!.. Речка-то тьфу, а поди ж ты — Большая. Не оттого ли, что следующая Ока ещё меньше, не найду вот её на Оми… Или не по размеру Большая большая, а по значению для этих мест, для всей цепи?». И снова забубнил про себя всё ту же пушкинскую строчку: «о, сколько нам открытий чудных…»
Чудные открытия не замедлили…
Плохишская тайна
Тот козёл особенный. У него на правой передней ноге серебряное копытце.
В каком месте топнет этим копытцем — там и появится дорогой камень.
Вчера «по порядочку» Толян так ничего толком и не рассказал — сумбур был в крысиной голове, одни эмоции: то почти восхищался — машину взглядом завели, ложечку гнутую притащил, и тут же плевался: «Пьяницы, быдло, хамло технарское!».
Ну, восхищался, положим, чтоб оправдаться за идиотский угон, а «пьяницы и быдло» — это искренне. Похоже, разглядели его, а не должны бы. А если видят невидимое, значит… значит… что значит? Значит, что-то значит. Значит, всё в жилу. Нервничал… не только разглядели, а видно, ещё и палками в него швыряли.
— Швыряли?
— Из ружья даже хотели.
— Тебе ж всё это не страшно!
— Не страшно, но обидно.
— Погоди, отыграешься. Ну, что ты там вчера бубнил про Оку, про косу-остров, про Орла… держателей?
— Да… ахинея!
Вздохнул — и крысе неплохо бы нормального человеческого ума, но тут же сам с собой не согласился: не нужно! Крысиного — вполне, а то ведь ещё задумается… не его это дело.
— Ахинея? А сам говоришь — цари приезжали.
— Мы-то не цари.
«Мелкая, мелкая тварь… или хитрая?»
— А зачем они приезжали, не расслышал? Когда приезжали?
— Когда жареным запахнет. Они все про этот остров знали.
— Остров?
— Ну, раньше эта коса островом была.
— Как это? Должно быть наоборот: построили плотину — коса стала островом, а не остров косой.
— За что купил… Может, он плавучий?
— Ладно. Значит, прежние цари знали, а нынешние что — забыли?
— Да какие они цари — нынешние?
— Какие-никакие, а вот не поехали. — «При других где бы ты был…»
— Сами не поехали, нас послали, — съехидничал Толян.
— Нас, — не поддержав ехидства, совершенно серьёзно сказал Гога.
До рыжего что-то дошло, но он отмахнулся от ошеломившей его мысли.
— Значит, говоришь, собрались страну спасать?
— Да, есть такая у русских пьяниц забава. И Орёл им в помощь.
— Орёл — это что? Птица, корабль, человек?
— Вот тебе интересно пьяный трёп расшифровывать! Божий посланник — легче тебе? Он тут всем заправляет, а за три года до беды появляется, забирает… пьяную ватагу и отвозит их…
— Куда?
— На кудыкину гору. По этапу, а этап у них в русскую версту, слышал про такую? Одна остановка на Урале, другая в Сибири, третья на Байкале, а четвёртая ещё дальше, а пятая на краю земли.
— И что там?
— Никто не знает.
— Никто?
— Есть у них один полутруп, тот знает, только забыл.
— Кто ж такой?
— Не поверишь: Орёл.
— Главный, что ли?
— Ровно наоборот.
— Понятно.
«И что ему понятно? — подумал Толян, поглядывая на вдруг откинувшегося на спинку и закатившего глазки-бусинки компаньона. — Соображает… Знает ведь что-то обо всём этом, чертяка, увязывает в своей лысой башке… ему-то, наверное, вводную давали, а тут пойми, что к чему. Ничего, потерпим…»
Они сидели в сравнительно уютной коломенской кафешке со странным названием «Старая нега». Наверное, в городе была ещё нега молодая или новая — иначе зачем уточнять, какая. Словом, этакий притынный кабачок районного масштаба.
— Что за слово такое дурацкое — «нега»? — по инерции недовольно бурчал Толян. (Аркадий бы им объяснил, что это просто нахождение без движения, не га, другими словами — отдых).
— Не Вена, конечно, но и не луховицкая пивная…
— А кто оплачивает это удовольствие? — спросил, когда почти всё лучшее из меню оказалось, наконец, на столе, а Гога вышел из задумчивости — довольным и даже весёлым, чего не было за все четыре для этой странной командировки. «Надумал ведь что-то!»
— По девятой статье, счета и чеки предъявлять не придётся.
— Тогда, может, коньячку? — «Воспользоваться, пока блажит…»
— Виски, Толик, виски! — Да, на Гогу снизошло прекрасное расположение духа, почувствовал, что более чем полувековой ребус-пасьянс, похоже, начинал складываться; в упитанном подбрюшье то холодело, то как будто что-то отрывалось, толкая всё его рыхлое тельце вверх — верный признак сужающей круги удачи.
— Интересные вкусы у советского экономиста…
— Да вот, распробовал.
«Когда успел?» — а вслух спросил:
— Где ж ты в Коломне возьмёшь виски?
— Главное, чтобы был ценитель, объект отыщется… Смотри, я вот сейчас топну ножкой, и камень появится.
— Какой камень?
— Ну, не камень… — Поморщился: не читал ты, приятель, сказок моего дедушки, не читал. — Не камень, лошадь. Белая. И мы её по-американски, со льдом и содовой.
— В окно-то посмотри — Коломна!
— Да ты не в окно смотри, а сюда.
Пухлая ручка нырнула в портфель.
Вместо льда и содовой принесли газированный «боржом», Гога свои двадцать грамм разводил, Толян просто запивал.
После второй рыжий глубоко и умиротворённо выдохнул и, высоко задрав голову, словно из-под очков, осмотрел обстановку. Обстановка была не ахти: столы без скатертей, зато окна с занавесками и на двух противоположных стенах репродукции — справа бубновское «Утро на Куликовом поле», слева — суриковское «Покорение Ермаком Сибири».
— Милитаристское какое-то кафе… а ещё «нега». Они бы до кучи «Оборону Севастополя» повесили.
— Лучше уж «Утро стрелецкой казни».
— Милее?
Гога неуловимо усмехнулся, но Толян уловил. Уловил! И быстро, чтобы теперь Гога не уловил, что он уловил, перевёл разговор на левого Ермака.
— Что ж это они, Сибирь покорили, а сами тут сидят, ехали бы все в свою Сибирь.
— А я бы в Сибирь даже ссыльных не пускал… нечего! И на Дальний Восток.
— Отчего же?
— Надёжнее, спокойнее…
— А по мне — размазать этот народ по полярному кругу, — размазывая масло по половинке белой булочки, сказал Толян, — и чтобы больше трёх не собирались.
— Бестолков ты, брат. Нужно ровно наоборот: собрать всех в одну близкую кучу, раздвинуть, скажем, окружную, и затолкать туда весь… ну, хотя бы российский плебс… тогда и делай с ним, что хошь.
— Да почему бы не в Сибирь?
Гога нахмурился, посмотрел на компаньона оценивающе.
— Не надо их в Сибирь вообще пускать… — Хотел добавить: «Самим пригодится», сдержался. — Не надо.
— Что тебе в этой Сибири? Тайга, минус сорок…
— Когда минус, а когда и плюс… Тут другое. Рассказывал отец, что ему рассказывала бабка, что ей рассказывал дед, который Аркадий, одну забавную легенду…
— Про Сибирь?
— И про Сибирь, и про Урал, и про Дальний Восток, и про Сахалин… его ведь много поносило по стране…
Толик напрягся, почуяв долгожданное со стороны товарища откровение.
Но Гога как будто очнулся:
— Что насторожился, как сеттер на охоте? Ничего он не рассказывал, враки всё писательские, он ведь мало того что писатель, так ещё и детский… что может рассказать детский писатель? — «Зря я ему намекал на бабкину тайну, ох, зря… ладно бы — сам знал». И вместо того, чтобы разговориться, Гога снова впал в кроткий ступор.
«Опять отключился, чертяка!..» Толян не один раз уже наблюдал эти мини-дрёмы и не мог понять, что в эти минутки происходит с «внучком»: то ли медитирует, то ли подселяется «на пару слов» в него какая-то иная сущность, то ли он сам куда-то переселяется, оставляя вместо себя на стуле живую упитанную мумию. Досадовал, что не умеет слушать чужие мысли.
— О чём задумался, детина?
Гога недовольно шевельнул бровью: «Не мешай…»
О чём? О том, что непонятно ни ему самому, ни тем более папочке, не сумевшему толком всё выяснить у собственной матери. Деда, то есть своего отца, тот по сути и не знал, если это вообще был его отец… т-с-с… здесь табу. О том, что какое-то невидимое крыло с самого детства поднимает, подталкивает и направляет Егорку… — куда? Что за сила? Откуда она? Неужели от одного маленького, в два слога и почти нерусского, слова? Был бы он сейчас просто Голиков, и что? Голиков — он и есть Голиков. Препротивная фамилия, отдаёт нищенством, голытьбой, голяком… и баней, противной общественной баней, где в женском отделении ходят старухи с обвислыми до пупа пустыми грудями, и бегают пришедшие на помывку с мамами двухлетние пацаны-голики. Уж тут бы папочке ни адмиральства, ни «Правды», как своих ушей. А Соломянским — лучше? Егор Соломянский… Ну, в директора вот такого кафе ещё можно было бы пробиться, и то… Так что папочка с фамилией успел… пре-успел. Но ведь не только же в фамилии дело! У лейтенанто-шмидтовских детей тоже свой потолок, никаким лбом его не прошибёшь, хоть этот лоб будет не семи, а семижды семи пядей, а тут как будто кто-то раздвигает и раздвигает перед ним небесные шторки, и какие «сотоварищи», прости господи, клыкастые в упряжке — мысленно покосился на рыжего, — а место коренного всё одно ему уступают. И не в заслугах дело: на такие этажи в перспективе забираемся, где личные заслуги не считают. Может, не в деде дело? Детский писатель, голубая тарелка слив, смешно. Может, не детская, а сказочная линия другого деда подгоняет? Есть, есть во всём этом какая-то тайна. Кто её знает? Вот новый тесть с братаном — знают. Они всю жизнь её исследуют… а-а-а! А ведь это она, тайна, — вот ирония, так ирония! — подтащила его привиться к этому дереву… и как всё натурально устроила! В голове закружились картинки перелива некой силы, в виде древесных соков, крови, праны и ещё чёрт знает каких субстанций — из сосуда знатоков Гомеостатического Мироздания в его рыхлое межреберье, отчего оно и начало приобретать форму. Как, однако, причудливо тасуется колода… откуда это? Пис-сатели… Вот тебе и кибальчишская тайна… она на него работает, а он сам её не знает.
— Ничего, — сказал вслух, — скоро узнаем!
— Что, что?
— Кибальчишскую тайну, — усмехнулся Гога и снова, прикрыв маслянистые глазки, впал в полузабытьё.
«Да он пьян! Быстро, однако, его развезло…»
Но Гогу не развезло, его ровно наоборот: свезло. Свезло на круг, по которому — совпадение? — пронесло в своё время обоих его дедов, которые, сами того не ведая, и сплели для внучка канатик из ниточек своих героических странствий по горемычной русской земле в особенно чувствительный период её сотрясания. Что-то созвучное услышанному от Толяна про орлов и золотую цепь было в маршруте деда Аркадия: Тамбов, Южный Урал, Иркутск, Дальний Восток, Япония… И дед Павел нарезал те же самые сакрально-ядерные круги: Урал — Семипалатинск — Алтай — Урал… Мало того, что оба орлы сами по себе (малый резонансик, а звучит!), так дед Павел был и в партизанском соединении «Красные горные орлы», куда как подсказочка… под-сказочка-сказочка. И оба — сказочники.
То, что конторские их опекают и для чего-то готовят, знают все, от Толика до Алика. И про то, что их опекателей тоже опекают, и кто они такие, опекатели опекателей — тоже догадывались; догадывались и про то, кто над опекателями опекателей сидит и рулит, трудно было не догадаться, когда девять из десяти опекаемых — галахические евреи. И уже не догадывались, а знали точно, что у этих рулевых власть великая, поэтому им можно служить и ничего не бояться, и они будут служить, захлёбываясь деньгами… хотя что — деньги? Тьфу! И трогать-то их, грязевой экстракт… Не деньгами — властью, пьянея от превосходства над бестолковой толпой, за которую ни один из незримых великанов не то что теперь не вступится, но и слова не замолвит (а если вдруг и замолвит по недоразумению, то они это слово перехватят и вывернут изнанкой — буквы, даже слоги будут те же, а смысла не найдёте). Но… Но не скажет за других галахов, а он своим галахическим носом учуял, что эти всемирные великие, раздувшиеся чуть не в размер самой планеты, тоже боятся. Их страх соразмерен их же величию и, возможно, даже превосходит его, потому что не до конца понятна им природа этого страха, как будто он сочится из другого измерения, куда им, таким великим-развеликим, хода нет. Им нет, а ему каким-то боком и чудом есть? Нет, они не втёмную с ним играют, чего он, Егор, поначалу испугался, они не с ним втёмную играют, а сами блуждают в этой темноте: страх чуют, а где его исток — не знают. Что-то слышали их деды, которые про этот исток слышали от своих дедов, тоже слышавших и даже, может быть, получавших по темечку, да ещё в общих чертах приметы очень немногих людей-ключиков, проследив за которыми можно найти хотя бы скважинку, чтоб подсмотреть на ту сторону и попробовать освободиться от него, напустив туда какого-нибудь квазиисторического иприта. Наверное, и его деды были такими ключиками, потому-то я им и нужен, ибо по шаблону… и отопру, и заипритю. Вот смотрят, наверное, где я копытцем ударю…
Последнее сравнение его покоробило, хоть и серебряное копытце, но — козёл, а следующая мысль вообще чуть не повергла в уныние: а кто смотрит? Уж не рыжий ли этот удалец? Какой-то он здесь другой, как будто ненастоящий… где весёлый ум, лёгкая дерзкость, притягательная общительность? Или… или он здесь как раз и настоящий, без всей этой карьерной атрибутики, голенький, в натуральном облике? Сущность! И так легко согласился на вторую роль… А ведь узнавшим сущность оборотня следует остерегаться, хотя пока он не знает тайны… стоп, стоп — а я-то сам знаю? Не знаю — узнаю! От деда она, от деда! Как он ловко спрятался в детское писательство, в пьянки свои суицидные… всех запутал, красный бандюган, чуть что — нырь в психушку, а из психушки всем приветик в виде какого-нибудь «Горячего камня»… расшифровывай! И что же может быть общего: дед, какая-то окская коса, где дед, сдаётся мне, и не бывал никогда, алкаши эти технические, непонятный орёл, цари… Поди разгадай, но то, что ниточка тянется оттуда, не сомневался. И почему же эта гэбэшная сволота прямо не рассказала, что и как? Они ведь — это теперь ясно! — знают про него то, чего не знает он сам. Знают, как это всё связано, за что с того конца прикреплена эта ниточка. За «Горячий камень»? Или за то, из чего вся это детская бредопись выродилась? Из чего? Что-то намекалось именно про этот магический маршрут деда Аркадия: Тамбов — Башкирия — Байкал — Дальний Восток… но что в нём? Мало ли всякого народу тащится через весь Союз туда-обратно по этим вехам? Всякого — немало. Но дед-то не всякий! А какой? Что ему там такое открылось, что даже внука тащит… или тащат? Что за кибальчишская тайна? Эх, потому и не рассказали прямо, что этого и сама гэбня до конца не понимает. Видят: работает, а что да как — извините, не по уму. И ведь мне тоже не по уму… или это из той песни, что умом вообще не понять? Поэтому и приём у них — запустить живца, но такого, на которого клюнет обязательно. Особенного живца, с серебряным копытцем.
— Ну что, Толян, по последней? — вынырнул из полузабытья. — Да и пора нам.
Выпить рыжий согласился, но уходить не хотел, обидно: приоткрыли щёлку, носа не просунуть, и захлопнули.
— Нет, ты мне всё-таки объясни, что там за место такое?
— Место… — «ну и как это словами рассказать? Никак. А не рассказывать — подумает, что скрываю…» — Ты «Пикник на обочине» тестя моего нового читал?
Толян вздохнул.
— Понятно… ну хотя бы «Сталкера» смотрел?
— Смотрел, это смотрел, это я знаю.
— Помнишь, там была комната, где исполнялись желания?
— Исполнялись, да что-то ни у кого не исполнились.
— Ну, дружок, если б ещё и исполнились, то это был бы не «Сталкер», а «Аленький цветочек».
— Всё одно: сказки.
«Вот и расскажи ему…»
— Ну ладно, ладно… комната была, и что?
— И ничего… — Гога отвернулся и как будто снова впал в ступор.
«Обидчивый, барчук!»
А Гога не обиделся, просто опять ухнуло под рёбрами, знак: где-то рядом недостающая карта, ведь с чего-то всплыла аналогия с пикниковской комнатой! Тесть с брательником тоже чуяли, — а уж они-то ещё те чуятели! — что существуют на теле планетки некие заповедные места, где происходит нечто такое, что и определяет дальнейшую судьбу — человека ли, страны, да и самой планетки. Этакие пупки, через которые мир при необходимости выворачивается наизнанку. Чувствовали, может, и слышали от кого, вот и прощупывали своими печатными машинками темку. А он, Гога, чувствовал, что они чувствовали, потому и породнились. Его ли это была воля? Вспомнил держащее его крыло, усмехнулся… Его, его… всё было чинно, благородно… по любви.
Ещё раз похолодели кишки, жёсткая подсказка: тешься, что сам, что по любви… Всего на мгновенье, то самое, когда сморозило селезёнку, увидел силу, которая собирала их, как колотые стёклышки в калейдоскопе, в какую-то нужную этой силе картинку. Ей до лампочки, что там про себя думают скользящие меж зеркалами осколки, она собирает нужный ей узор, а стекляшечьи думы приложатся. Что за сила? Но ведь она есть, и работает, работает! В конце концов, не раввины же подкладывают еврейских жён будущим секретарям — во-первых, откуда им знать, будут ли те когда-нибудь партийными секретарями, а во-вторых, нужно было бы содержать целую армию свах-медиумов, а её нет. Только эта сила… И он увидел себя таким осколком, имеющим правильный цвет и нужные пазы, сделанные не им, а… дедом Аркадием, когда колотило его по жёсткой, густо забрызганной кровью (что тоже не последнее дело) цепи — Тамбов — Башкирия — Сибирь — Дальний Восток, и другим дедом, оббитым почти на том же самом маршруте (в маршрутах отгадка, в маршрутах, но — потом с ними, потом…), шлифанутые папашей, сам бы он не додумался, а если б и додумался, не дерзнул бы присвоить выигрышную матрицу — сила! Уже тогда она, считающая время не годами и человеческими сроками, а веками, вехами, эпохами, готовила его, третьего, для провиденного ею в недалёком будущем узора, да больно уж он был одномерен, нужно было пристыковать его к иному, мистическому измерению — вот откуда фантастская дочка! Не случайно она появилась уже тогда, когда ему самому, недоумку, было-то всего десять лет: примеряли, а время пришло — слепили. Ба! Да ведь может так статься, что братьям только ради этого и открыли дверь в эти миры, чтобы он, Гоша Соломянский, приклеенный к ним Эсфирью, не заблудился. И Эсфирь Рува-Лия не с луны свалилась сумасшедшему красному командиру!.. Вот тебе и волшебная комната… в смысле — коса-остров!
Он хочет, чтоб я ему это рассказал? Пусть и рыжей, но крысе?
Комната!.. Предупредил тесть — просто так на место не попасть. Не пустит. Кто не пустит? Что? Да сопли эти моральные: зацепятся, намотаются на дорожные указатели и не пустят. Рвать их, высморкать, выблевать! А уж кто попадёт, кто сподобится — всё сбудется! Что? А то, с какими желаниями ты в ней окажешься. Кем ты там окажешься, тем и станешь…
И расхохотался. Тыкал пальцем в Толяна и хохотал…
Златая цепь
Не было бы никакой возможности для эволюции человечества, если бы… не было возможности возвращаться в прошлое…
Вопрос в том, почему наше самое архаическое прошлое всё мощнее вторгается в нашу современность?
52-й градус северной широты — Гангара — Златая цепь — Реактор. Реактор?
52-й градус северной широты
…все шесть Зон Посещения располагаются на поверхности нашей планеты так, словно кто-то дал по Земле шесть выстрелов из пистолета, расположенного где-то на линии Земля-Денеб.
Денеб — это альфа Лебедя, а точка на небесном своде, из которой, так сказать, стреляли, и называется радиантом Пильмана.
Все обнаруженные «горячие точки» — Орёл, Большая Ока, омская, Орлик байкальский аккуратно расположились по 52-й параллели, что никак не могло быть случайным. Чем-то эта широта явно отличалась ото всех остальных. Климатом? Конечно, уже не мороз и ещё не пекло, живи не хочу. Но не банальная же изотерма! Изотерма в европейской России задралась бы к Архангельску, а тут — Орёл, а если дальше на запад, к Гольфстриму, так и вообще небо и земля. Нет, не климат… Может быть проще: освещённость, долгота светового дня? На Земле же всё от Солнца. Нет, и эта версия не нравилась, не нравилась именно этой тривиальной очевидностью, бестайностью. Хотя рассветы и закаты на этой широте уникальны, не мгновенны по-южному, когда не успеваешь ощутить их очарования: мельк — как двадцать пятый кадр, и ты уже в другом времени суток, без росы и длящихся полутонов цвета и чувств, и не затянуты по-северному, как сказка про белого бычка — душа уже убежала, а день (ночь) всё не наступает (не кончается)… Нет, свет и климат — только случайные частности какой-то главной, настоящей причины особливости золотой параллели, и она внутри, да как её там разглядеть?
Семён успел на зелёные щи: они только-только закипали в котелке, а ведро с вчерашней ухой, ополовиненное, стояло на ондуляторе. Что и сказать — меню, если посчитать ещё и куриную лапшу, куда как разнообразное. Поисковики, похоже, пришли недавно и ни с чем. Чуть живые.
— Нельзя нам при таких дозах надолго с косы уходить, — Капитан дышал неровно.
— Семёну можно, а нам нельзя? — возмутился Аркадий. — Вон, гуляет себе, как кот.
— У него, похоже, своя защита.
— А где же вас столько носило? Лесок всего-то триста метров, — сетовал Николаич.
— Да чуть не до Деднова весь берег прошарили, и куда эти сучки запропастились? У пампушки истерика.
Рассказали, что искали тщательно, и не только в перегруженном топляком и мусором ивняке, но ещё и в сосновых посадках на другом, высоком берегу Прорвы, порасспросили всех ночевавших эту ночь по берегу рыбаков, ещё сходили в «Хилтон», убедились, что девчонок нет и не было. Отговаривать Лилит от поездки в милицию не пытались — было бы странно, особенно после идиотских шуток Орликова.
— Пусть едет, — успокаивал Поручик Капитана, неизвестно от чего больше расстроенного — от третьего кряду прогула или перспективы милицейских разборов. — Не знаешь нашу милицию? Так они сразу и рванули их искать, всё бросили и побежали, ага… Три пьяные приезжие девки не пришли ночевать в барак… ха-ха-ха. Знаешь, что им скажут? Вот если на третий день не придут, обратитесь. Здесь сотни командированных, и половина не ночует там, где поселили, взять хотя бы нас.
— А что через три дня?
— Найдутся. А Орла самого утопить надо.
— Да, сволочь…
О работе и не вспоминали — семь бед один ответ.
Щи и после рыбы пошли на «ура»: и щи, и под щи…
— Крапивка, щавелёк, картошка и банка майонеза, он же на яйцах, — хвастался довольный Аркадий.
После соточки переживания Капитана сменили окрас с бытового на философски-мистический: берег, проглотивший мешающих случиться чуду баб, опять приобретал антропоморфные качества — он видел, слышал и действовал…
Семёна подмывало рассказать о своих изысканиях, подтверждающих маршрут тетрадного странника, но что-то его сдерживало: а вдруг случайно так выстроились одноимённые реки? Конец азарту… Нужно было попытать умного.
— Николаич, нейтрины, мезоны, спору нет, интересные дела, но ты скажи: когда свой исторический реактор моделировал, как-то привязывал его к географии?
— Он и без меня привязан.
— К каким координатам?
— Можно прикинуть… но при чём тут координаты? Главное — физическая суть.
— Понятно, но ведь почему-то не в Антарктиде он у тебя запустился и не в пустыне Гоби, есть же какие-то наиболее благоприятные для его оптимальной работы координаты? Какие?
— Наши.
— Почему наши? Что в наших координатах особенного? Ты под свой реактор геофизику-то, небось, штудировал… чем может 52-й градус широты выделяться от всех остальных?
— 52-й? Как же… это не простой градус.
— Отчего?
— Оттого, что Земля наша не шар, она ведь, — Николаич сделал сдавливающее движение ладонями, — приплюснута на полюсах, эллипсоид, геоид по-научному, причём неправильный, сверху приплюснут больше, этакая груша. А вот если бы она была правильным шаром, то есть соответствовала бы своей идеальной форме, и этот идеальный шар совместить с реальным земным геоидом, то пересекутся они как раз по 52-му градусу именно северной широты. И астрономы 52-й градус выделяют, тут максимальное количество астрономических явлений, связанных с восходами и заходами светил.
— Ну и что? — спросил слушавший рассуждения Африка. — К людям какое это имеет отношение?
— К тебе точно не имеет, ты как был задуман круглым, так и в жизни — круглый… а вообще, если с человеком провести аналогию, то это уникальный контур, контур откровенности…
— Честности, — вставил Аркадий.
— Честности, — согласился Николаич, — где задумка Бога о человеке, как о своём подобии, совпадает с его настоящим обликом. Редкая линия, ведь человек либо возомнит о себе невесть что великое — Бог ему не то что не отец, даже в младшие братья не годится, — либо свинья свиньёй.
Африка многозначительно кашлянул.
— А для Земли что это значит?
— Как что? Это единственная на поверхности земли линия, совпадающая с её собственным идеалом, всё остальное или болтается в воздусях, либо погребено в недрах. Понимаешь?
— То есть по 52-му градусу реальное встречается с идеальным? Тело планеты со своей душой? Физика с духом? Она тут сама с собой честная! — Семён ликовал. — Ты представляешь, какая тут сочная, чистая энергетика? Это… это… — слов ему не хватало, на глубоком восторженном вздохе сделал паузу, — это такое место на земном теле… — встал и заходил вокруг ондулятора, не иначе собрался снова бежать в библиотеку, к картам.
— Вроде эрогенной зоны? — воткнулся вопросом Африка. — Конечно, не в Антарктиде же ей быть… хоть в Антарктиде-то сподручней, — и сделал характерное движение ладошкой снизу вверх.
— Нет, вроде боковой линии у рыб, — вставил своё Аркадий, — чувствовалка такая проходит по чешуе. Точно! Линия такая срединная, — и провёл рукой от головы до хвоста воображаемой рыбы.
— Эва! — тут же подключился и Виночерпий. — Выходит, Менделеев лоханулся! Душа, оказывается, с телом на 52-м градусе встречается, а не на 40-м. И мы тоже хороши, до семидесяти гоним, а истина-то вот где: не просто в вине, не в менделеевских гидратах, а в 52-м градусе! Всё, отныне гоним до пятидесяти двух!
Семён этих рассуждений уже не слушал: ходил как сомнамбула, что-то про себя соображая, потом опять оседлал мотоцикл — озарило.
— Хлеба привези! — только и успел крикнуть ему вслед Африка. — Наливай, Винч, помянем очередную трудовую вахту…
Капитан к отсутствию Семёна отнесся спокойно: откуда-то шла подсказка, что, в отличие от всех остальных, тот защищён берегом и вдали от него, есть в Дединово у берега полпред, берегиня…
Гангара
Как слово звать — у словаря не спросишь,
Покуда сам не скажешь словарю.
Вернувшись через несколько часов, Семён попал в самый разгар филогеофизических дебатов. Аркадий уже не отнимал ладонь от груди, видно было, что непросто ему противостоять команде скептиков.
— Сеня… наконец-то, хоть ты за меня будешь. Эти балбесы, оказывается, не то что великую мортву не знают, они и про русскую Ямуну не слышали, хотя я им уже рассказывал!
Семёна и самого распирало от открытий, но любопытство — что там ещё разглядел в воде Аркадий — взяло верх.
— Почему Ямуна русская? И что в ней русского по смыслу? — возобновил прерванное нападение Африка.
— Да это просто «ямина». Широкое и глубокое русло, мы же говорим про широкую и глубокую яму: «ямина». Вот она и Ямуна.
— Ты же вчера по-другому врал! Дочь бога, акаши-акакаши… А теперь всё от ямины!
— Ничего я не врал, я по-честности!
— Так что сначала было: Ямуна или ямина?
— Обе они от отца, бога Ямы.
— Сёстры? И ещё брат Ямал, — захохотал Африка.
— Дурак-дурак, а понимаешь.
— Ладно. А Ганга откуда взялась? Что в ней русского?
— Ганга вообще самое русское из всех слов. Во-первых, Ганга и Волга наполовину тождественны, и через эту-то половину вход в разгадку. Га — это же дорога, путь. Но-га, доро-га, теле-га… кстати, ихний «дилижанс» — это плохо произнесённое теле-га: крупное животное, бык, вол, лошадь, телец, словом, сопряжённый с продвижением по пути, по «га».
— Так что, Вол-га — это водная дорога? Мокрый, волглый путь?
— Не всё так просто. Волгу как ещё раньше называли?
— Итиль.
— Это тюрки, и совсем недавно, одновременно и даже после Волги. А раньше? Раньше имя ей было Ра. И в «Ригведе» мифическая река древних ариев, по которой они шли с севера на юг, называлась «Раса», то есть Русь, и жили мы на Руси, потому и говорим «на», а не «в». Все искусственные народы живут в Польше, в Германии, в Англии — в клетках, а мы, кондовые, — на Руси, на реке, на воле.
— А Волга-то почему?
— От влаги, — не удержался от очевидного Семён.
— А вот и нет, скорее влага от Волги.
— Откуда же Волга, если и в твоей «Ригведе» она не Волга, а Раса, Русь, Ра?
— Из «Ригведы» же: по берегам Расы жил народ пани, а божественного предводителя этого народа звали Вал, у индоариев он стал Ваалом, Баал и Велес тоже он. Валаам, реки Вала, Валуй, но самое главное — земля, откуда Волга начинается. Вал-дай, богом данная. А Волга — это дорога Вала, путь, по которому Бог-предводитель уводил свой народ в тёплые страны и вообще по которому он ходил. Вал-га, дорога бога. Ты не задумывался, почему в Каспий Волга впадает, а не Ока и не Кама? Ока длиннее, Кама полноводней, по любой арифметике Волга не катит, да только дело не в арифметике, а в Пути.
— Так Волга или Валга?
— А ты произнеси десять раз подряд Валга.
Семён затараторил: «Валгавалгавалгавалга…»
— Что слышишь?
— Да, Волга.
— То-то.
— Но более общее поэтому название у неё и было в те времена Ганга. Ибо — путь.
— Час от часу. И тут индусы…
— Не индусы, Ганга — чисто русское, старорусское слово. «Га» — путь, дорога. А река — сама по себе путь, независимо от того, плывёт кто-то по ней или нет, слушай: Вол-га, Селен-га, Печен-га, Осу-га, Моло-га, Оне-га… да мало ли.
Когда Аркадий сделал для себя это открытие, он по квадратику обследовал европейскую карту Союза, и у него получился внушительный список, который, переписанный в алфавитном порядке, одно время был даже чем-то вроде неосуществляемого плана рыболовных путешествий: Авлога, Бурга, Ведуга, Ветлуга, Вердуга, Вига, Визенга Большая (значит, есть и малая), Воинга, Вольга, Воньга, Воймига, Выжига, Енга, Калга, Киренга, Кондега, Кувдженьга, Луга, Мга, Мшага, Невга, Нерга, Олонга, Пезега, Пенинга, Пинега, Пойга, Руйга (две), Серьга, Унга, Юга, Янега, Ярьга, Яньга. Ясно же — это реки-дороги. К списку добавил три реки сибирские, которые знал без карты, — Хатанга в Красноярском крае, Селенга и Ага в Забайкалье. После списка никаких сомнений в правильности его теории быть уже не могло.
— Когда же по этому водному пути ещё и организован твой путь, то есть ты не просто щепкой по течению, а идёшь по этому речному эскалатору, то получается якобы удвоение, движение по движению, путь-на-путь, га-на-га, Ганага, или в звучании — Ганга. В современном смысле Ганга — это просто «судоходная река», но Ганга короче и точнее. И супер-по-русски. Все судоходные реки, кроме каких-то своих местных прозвищ, назывались Гангами, а за главными водными путями это имя закреплялось как собственное. Во всяком случае, одно «га» стопроцентно обозначает если не судоходство в широком торговом смысле, то использование этой артерии хотя бы как трассы, вдоль которой можно попасть в нужное место. Индусы уже в память о великой судоходной реке, где им пришлось счастливо пожить до холодов, может, не одну тысячу лет, и реке их исхода, принесли это имя на новую родину, где река, награждённая таким именем, стала священной. А у нас из общего названия Ганаги осталось одно более конкретное, собственное, но тоже божественное: Волга, путь Бога.
— Была Ганга — стала Волга. Была Ямуна — стала Ока. Это-то уже наше имя, недавнее?
— Не мечтай, у таких рек имена Будде в прадедушки сгодятся.
— Ока — от ока же?
— А может, от финской «йоки»? Йока у них река.
— Нет, от «ока»! Согласись, у воды и глаза, то есть у реки и ока очень уж много общего, ты же сам в неё смотришься.
— Так-то так, но! Но перекрывает всё, конечно, санскрит, там «окас» — жилище, приют, родина. И Сергей Иваныч говорил. Вот она, — Аркадий обвёл рукой пространство, — вот она, родина, жилище, приют. Благодатнейшая же река!
— Ты же говорил, Ока от Акаши? А Акаши — от каши.
— Ну, правильно: каша где? В жилище!
— В голове у тебя каша. Ладно, а когда реки оканчиваются на «ра»? Нара, Пахра, Жиздра…
— Культовые, солнечные реки. Глубоко надо нырять, чтобы разобраться. Но — интересно! Ведь как бывает: говоришь этими словами каждый день — ни один нерв не шевельнётся, говоришь и говоришь, да, собственно, так и должно быть: рыба вон плавает в реке и совсем не думает о том, с какого такого родника вытекли первые её струи… не думает, но знает, потому что в каком-то главном смысле она и есть тот самый родник, вся память, всё знание о нём… Человек тоже ведь — вся земля. Так и я: произнесу какое-нибудь слово, и как пронзит меня этакая обратная молния — сразу родник этот первый вижу, все речки и ручейки, которые в это слово втекали. Вот Ока, не имя, вода эта, сколько в неё втекло! Ужердь, Дугна, Крушма, Калужка… Ты послушай только, какие вкусные у окских притоков имена, говоришь, как пряники ешь: Мышега, Комола, Таруса, Дряща, Вашана, Скнижка, Беспута, Восьма, Смедва, Любинка, Мутенка… я про большие и не говорю: Угра, Москва, Протва, Осётр… А слово… каждое слово — это такая же Ока, вот оно течёт, никому как будто ничем не обязанное, само по себе, но у него есть исток, притоки, левые, правые, чистые, грязные, торфяные, железистые…
— Ну, это же банально — река, речь…
— Да ничего не банально! — Аркадий заволновался. — Я тебе не про всю речь, про слово, про каждое отдельное слово. Ты понимаешь, так в мире всё запутано, трижды восемь раз переврано, и речь уже мутится, только по слову ещё можно добраться до истока, до того самого ключика, из которого всё началось — и само слово, и речь, и эта блудница история… только слово! Ведь кроме рек уже и смыслу не на чем держаться.
— А города?
Аркадий махнул рукой с досадой:
— Что и осталось? Муром да Шатура, а уже Егорьевск с Воскресенском, увы, христианские новоязы.
— Зато понятно, что означают. А Шатура — ни пойми что, то ли от чёрта, то ли от шаткома местного.
— Шатура древнее Мурома и всех остальных, это тоже санскритское слово…
— Ну… понесло, засанскритил!
— Да мы все говорим на санскрите, только не знаем об этом… Вот косим трын-траву, отчего — трын? А это трава на санскрите — трын.
— Достал ты, Аркадий! Мы на русском говорим, это твой санскрит у нас надёргал, что успел, а ты на него молишься.
— Что надёргал?
— Я ж говорю: что успел или что не успел забыть. Поэтому-то у них трын остался, а травы нет.
— Может, и так… А Шатур — это чатур, «четыре» на санскрите. Да и по-индийски… да и по-русски. В этом месте, видимо, было четыре холма…
— Ага, в болоте…
— Или четыре реки начинались… Скорее, четыре реки. Важные для местных, потому что должны течь в разные стороны. Две я знаю — Цна, Поля…
По реке плыл буксир «Речфлот». Дал два истошных гудка, словно хотел обратить на себя внимание берега.
— Скажи-ка, Аркадий, мифологические сирены названы от сирены? Или наоборот?
— Сирены — от русской райской птицы Сирин, кто слышит её пение, умирает.
— Всё-то у тебя от русского.
— Куда ж деться… все слова — русские.
— И Аркадий?
— Конечно! Страна такая была на русском севере.
— Ну и врать! — возмутился Семён — На каком севере? В Греции, райская страна с патриархальной простотой нравов. В Гре-ци-и!
— В Гре-е-ции, — обиженно передразнил Аркадий. — Аркадия от Арктиды, откуда в Греции возьмётся райская страна с патриархальной простотой нравов? Только в Гиперборее, которая была в Арктике. Потому и я Аркадий.
— Вот трепло! Ты Аркадий, потому что я тебя так обозвал, чтоб не врал и не говорил красиво, когда не можешь.
— Всё в масть, всё в масть, — простодушно согласился лиофил.
— Гипербореи? А где же просто бореи? — вставил своё умное Африка. — Как их теперь звать?
— Так же и звать — буряты.
— Загнул! Гиперборея — на Кольском, а бореи — на Байкале?
— Не просто на Байкале, а, заметь, на реке Оке и в Орлике.
— Какая связь?
— Самая что ни на есть прямая тёмная. Пока.
— Да, — подал голос редко вмешивающийся в споры Капитан, — проходили мы на Оке порог Ара-Борей, четвёртая категория, километра полтора жути… там ещё какая-то древняя стоянка… Буреть, по-моему.
— В масть, в масть!
— А вон, смотри, плывёт французское слово «флот»…
Аркадий даже договорить ему не дал:
— Какое французское!? При чём тут бедные, несчастные, безъязыкие галлы? Самое русское!
— Вот встретит тебя какой-нибудь учёный лингвист — намылит шею.
— Или я ему.
— Ты-то по какому праву?
— По самому главному, народному, по-честности.
— Вот ты думаешь, что флот…
— Да не думаю — знаю, я в воду глядел! А лингвист твой — в рот немцу. Ты за кого? И вообще, это теория ядерных реакторов интернациональная, а язык — мой. Мо-ой! И плевал я на всю эту пролатинскую шушеру.
— Не умно.
— Зато по-честности. Они, неандертальцы, просто букву «п» не выговаривают. «Флот» — это от нашего «плот», как можно не слышать! Съезди в свою Францию, поищи там ихнему «флоту» ключи и притоки — не найдёшь. Одно голое «флот», разве что с производными, а всё гнездо здесь: плот, плотва, плотина, плат, плыть и дальше во всё плавающее, плоское, плетёное и плескучее.
У Семёна опять возникло ощущение, что точно при таком разговоре, и именно про флот-плот, он уже присутствовал — давно, когда его самого еще не было, а уже присутствовал.
— И всё это отсюда, отсюда… — Аркадий постучал теперь ребром ладони по берегу. — Смотри, то есть послушай, сколько притоков, не сразу разберёшь, что во что впадает, Кама в Волгу или Волга в Каму… Что такое простейшее плавсредство? Заметь: имена приходят от простейшего, сначала то, на чём плыли, получило имя, а потом, уже в другом плавании, по времени, оно усовершенствовалось по форме, размеру, но родовое имя всегда сохранялось. А простейшее — это связанные два бревна, на одном, сам понимаешь, неловко… Лучше три или пять. Их надо связать, сплести, сплотить и получим плот. Отсюда и плетень, и все заплоты, сплошные заборы из брёвен, и плотность, грамм на сантиметр в кубе, и сплочённость перед бедой. Плот — сплочённые брёвна для того, чтобы плыть и ловить плотву.
— Камбала поплоще будет, камбалу надо было плотвой назвать…
— Видишь, Сень, достали, неучи! Ты-то что нарыл?
— Нарыл… — Семён не знал с чего начать: убогие с линейкой да картой изыскания в библиотеке дединовского клуба так причудливо вплелись в информацию из Катиной тетрадки и вчерашних снов, что сам уже не мог отличить приснившееся от вычитанного, поэтому начал с самого неглавного. — Малец-то наш закона не нарушал!
— Ты о ком? — удивился Аркадий.
— Екатерина в 1775 году издала указ для всех сословий, запрещающий жениться ранее пятнадцати лет. А наш путник женился в 1771, мог себе позволить в четырнадцать.
— О, господи… всё?
— Не всё. Ты, знаешь, что в 1771 году была издана фундаментальная «Британская энциклопедия», и очень странная в ней Россия.
— Большая или маленькая?
— Как посмотреть… — сделал Семён неопределённый жест. — Россия только с Петербургом, а дальше уже не Россия, дальше уже Тартария с Тобольском и всей Сибирью — слышал про такую страну?
— Что-то слышал, не помню где…
— А вот где, — Семён развернул тетрадочку, — «Тартарскую сшивку откладывать нельзя»! А вокруг — Независимая Тартария с Самаркандом, Китайская Тартария с Чиньяном… Поспешили англичане на свою голову, годок-другой повременили бы — и на будущее бы хлопот себе убавили.
— Не пойму, к чему ты это, — вздохнул ожидавший речной темы Аркадий, зато Николаич, загрустивший было от всех этих ямун и осуг, зашевелил ушами.
— К тому, что уже в 1772 году китайцы, например, уничтожили все книги по cвоей истории, у них ни на одном клочке ослиной шкуры не найдёшь Китайской Тартарии с Чиньяном, не было — и всё. В Британской энциклопедии есть, а у китайцев, которые в этом смысле местные, — нет. Через год у нас начинается двухлетняя якобы крестьянская война, в 75-м, через два месяца, как Емельке голову отрубили, Екатерина опубликовала манифест, в котором пугачёвское восстание предавалось «вечному забвению и глубокому молчанию»; ещё через месяц на другой стороне шарика образовалась страна Америка, США, наш путешественник отправился «сшивать Тартарию», и в это же время она со всех карт и летописей исчезла, а Америка возникла.
— Да мало ли на свете в одно время событий происходит!
— События событиям рознь. Такое впечатление, что в эти годы мир, как вор, своё пальтишко наизнанку вывернул, чтобы не узнали. По России прокатилась волна переименований: Яик в Урал, Белатырь… кстати, Аркань, я Белатырь нашёл — до 1777-го так называлась… Уфа! В те же годы поменяли все гербы российских городов и областей — зачем? А староверы-некрасовцы в 1775-м ушли с Кубани и воевали против нас за турок. Не странно ли?
— Ты скажи лучше, нашёл в Сибири Волгу? — с хитринкой спросил Аркадий.
— Нет, не нашёл… — вздохнул Семён. — Но зато все Оки на месте, и Орлик на байкальской, недалеко от истока, как и наш.
— И уральскую нашёл?
— Конечно. Там как раз мишари, мещерские переселенцы живут, и у главного пугачёвского атамана, Салавата, там ставка была.
— И где она течёт?
— Прямо с горки под названием Южный Урал.
— Слышал я там про две горки, — подал голос Николаич, — Ямантау и Косьвинский камень. Высокие. К нам челябинские спецы с какими-то микросхемами приезжали, намекали, что с тех горок всю землю слышно и видно.
— Выше Лубянки?
— Выше. С Лубянки только Колыму видно, а с Ямантау даже колымскую изнанку. Очень мощное место. Летающие тарелки там — как самолёты в Домодедово: и длинные, и круглые, а в самой горе супергород с туннелями на тысячи километров во все края.
— Но Волгу-то, Волгу? — настойчиво тянул на себя одеяло Аркадий, и неспроста. — Нашего-то бродягу послали на Волгу. Саянская Ока куда впадает?
— Я слышал, сибирской Волгой Лену называют, — подключился к разговору и Капитан.
— А я слышал — Обь. Когда мы в Семипалатинске выезжали на рыбалку, — Виночерпий собрался повспоминать про пьянки на полигоне, но Аркадий перебил.
— Погодите вы — Лена, Обь… твою мать, — его уже распирало, — помните, я вам рассказывал про Ямуну? Что в то время, когда Оку называли Ямуной, Волгу называли Гангой, как главный водный путь — Га-на-га, помните? А уже после, может, через тысячу лет, имя ей стало Ра.
— А потом Итиль, а потом уж и Волга. Знаем.
— Это потом! Но был ещё период, вероятно, очень продолжительный и — более чем вероятно! — очень активный в смысле географических изысканий: период между Гангой и Ра, когда обжившие эту территорию наши предки стали всем водным путям, всем Гангам, Га-на-гам, давать особенные, отличительные от общего массива судоходных рек названия, с обязательным указанием на главное качество, главную ценность реки, как пути — окончание «га». Вот тогда-то, в эту великую творческую тысячу лет, появились и Осу-га, и Моло-га, и Оне-га… да мало ли. Ветлуга, Луга, Мга… сотни рек! Но Волга была особенной Гангой: мало того, что она была главным путём, она ещё была путём на солнце, на юг. Никакой Нил не мог назваться Ра, как бы велик ни был, потому что течёт против Ра, только великая река, текущая на солнце, могла называться Ра… как ты думаешь, Николаич?
— Я по вашим рекам не понимаю, может, Ра, может, Пра. Я физик.
— А физика, думаешь, из других слов сделана? — вспыхнул Аркадий. — Почему мезон — мезон?
— Средний, промежуточный по массе.
— Ну, правильно.
— От древнегреческого μέσος — средний.
— Беда с умными! Всё понимают, даже говорят вслух правильно: про-межу-точный. И дальше — стоп, гипноз! Твоё якобы древнегреческое μέσος это просто русское между. Как мезолит, средний каменный век, между палео и нео. У твоих древних греков кроме мезос шаром покати, а у нас и промежуток, и межа, и промежность, и мездра.
— Мездра-то тут при чём?
— Как? Мездра — подкожная клетчатка между телом и…
— Дрой? — Николаич захохотал.
–…именно «дрой». Дра — это кожа, шкура, но опять не от латинского дерматина-dermis, которая от якобы греческого δέρμα, а от жёсткого русского «драть»! Кожа — это то, что драли, сдирали, и драли, когда никаких греков с их якобы древнегреческим в помине не было! Ты, Николаич, такую теорию придумал, а телегу всё норовишь вперёд лошади поставить. Или энтропию свою любимую возьми — откуда?
— От древнегреческого ἐντροπία — поворот, превращение.
— Да я согласен, что от древнегреческого, просто надо же понимать, что всё древнегреческое от русского. Тропа и её обратка, ан-тропа, или как ты говоришь, поворот тропы. Превращение.
— Эк… — Николаич с удовольствием крякнул, — и как всё ложится!
— А Волга весь этот золотой век так и называлась: полностью, как главная артерия, — Ганга, но уже с царственной приставкой Ра. Ганга-Ра. Второе имя Оки, Ямуна, забылось, ушло вместе с будущими индусами-зябликами, Ока осталась, как и прежде, Окой, очень удачное имя, фокусное слово для большой воды, глаза-взгляда, дома-родины и старшинства: океан, око, санскритский окас, во всей Европе вода — ак(в)а, а во всей Азии к старшим мужчинам — приставка «ака»: Рустам-ака, Джамшит-ака, скажи Ген, ты же там бывал… И скорее всего, тогда слово Ока было мужским, означавшим старшую живоносную силу, то есть было в каком-то смысле — а может быть, в самом прямом — синонимом слова Орёл, Батыр-ака. Поэтому и один из первых крупных притоков — Орёл маленький, Орлик. То есть здесь, в самом плодородном, центральном, магическом месте и образовалась троичная именная матрица, в которую вмещалась вся сакральность земли и жившего на нём народа, своего рода троица, три в одном — сын-отец-дед, отец-сын-святой дух, тропа-дорога-путь. Молодого Орлика, которому принадлежит будущее, Орёл-ака, который Ока, выводит на Путь, к главной реке с именем Ганга-Ра. Орлик — Ока — Ганга-Ра. И так через всю евразийскую ширину, на равных расстояниях друг от друга, как крепости памяти, как печати на договоре между Землёй-матушкой и поселёнными на ней людьми: Орлик — Орёл-Ока — Ганга-Ра. И во что бы то ни стало эту матрицу надо было сохранить — навсегда, для потомков, которые должны будут в тяжёлую годину из неё силу черпать, и когда враги ли, иные племена, всё переназовут или исковеркают, чтобы лишить потомков силы предков, можно послать в прошлое ведающего гонца, чтобы он матрицу отыскал, прочитал и вернул земле и людям смысл.
— А в индийский Ганг никакая Ока с Орликом не впадает?
— Может быть. Только в него должна впадать Ямуна…
— С Ямунёнком.
— Да и зачем нам пока Индия? Я же говорю: в саянскую Оку впадает Орлик. Заметьте, у всех остальных притоков имена аборигенские, а Орлик и Ока — русские.
— Жалко, впадают они не в Волгу.
Тут уже Аркадий вскипел:
— Да при чём тут Волга?.. То есть как это не в Волгу? Я же говорю: Орлик — Ока — Ганга-Ра!
— Ну и что ты заладил: Ганга-ра, Ганга-ра…
И тут до Семёна дошло. До всех дошло. Все разом замолчали и переводили взгляд друг на друга, как заумные мудрецы, не заметившие отгадки перед собственным носом.
— Ганга-Ра — Ангара?
— Ангара — Ганга-ра!
— Слава тебе, господи, догнали! — выдохнул с облегчением Аркадий. — «Г» на выдохе не слышна, да за тысячи лет с потерей первоначального смысла кто её будет фиксировать? Тем более что сказочно звучит и без «г».
— Это без «б»!
— А все местные легенды про сбежавшую байкальскую дочь — это уже после, после, после, как и воеводы с топором во всех Орлах и Орликах.
— Слушай, Аркадий, а может, саянские имена были первыми, а у нас — дубликат? — Николаич проверял какую-то свою мысль.
— Нет, нет! Анга-Ра — текущая к солнцу, а это только Волга. Вся Сибирь течёт от солнца. Именно эти называтели шли отсюда туда.
— А может быть, ещё раньше пришли оттуда сюда, а потом просто вернулись на прародину?
— Может быть, но это во времена совсем доисторические, доганговские. Но в эпоху Ганга-Ра однозначно шли отсюда. Все Ганги — от наших судоходных, скажем так, речек, в честь их.
— И индийский Ганг?
— В первую очередь. И главные их боги — нашенские, только раздетые до набедренных повязок.
— Так уж и все? А Ганеша?
— Что Ганеша? Первый Ганеша был нарисован в Каповой пещере опять же на Южном Урале, от твоей башкирской Оки недалеко, только там он, понятно, был с головой мамонта. Словом, пришли и назвали всё, как дома. Это же так понятно! Ганга-Ра. В именах — сила, настоящие, ратифицированные там, — ткнул пальцем в небо, — имена меняют только предатели.
— Но-но-но! Хватил! Мы что, кроме Николаича, все предатели?
— Получается. А в старину, видно, с этим строго было: тут Новгород — там Новгород, там Ростов — тут Ростов, тут Галич — там Галич.
— Да, Галич — там.
— Зазеркалье! Даже — заамальгамье! Мало того, что поменяли имена — Свердлов, Сталин, Ленин… ещё и сами имена липовые. Ложь на ложь.
— «Два минуса умножь — получишь плюс, а ложь на ложь всего лишь ложь в квадрате, законы разные у чисел и у муз: мы множим маски, значит, души тратим».
— Сон, гипноз какой-то! Вся страна переназвана кличками убийц. Как в 770-х… Сто пятьдесят лет прошло, и снова перелицевали страну.
— Кроме рек, кроме рек!
— Всё равно фантасмагория. Колдовство. Это как поверх «Утра в сосновом лесу» нарисовать одним цветом пьяного медведя в клетке зоопарка. Кафка.
— Кафка — дитё. Горький Кафка. Горький Толстый Кафка. Сухово-Кобылин.
— Кобылин и Костылин… а также Застылин, Остылин и Пустылин. Здесь без аквадента свихнёшься.
— Пьяный медведь… Только его поверх другого «Утра» рисовали — стрелецкой казни, а стрелецкую казнь уже по сосновому лесу.
— А сосновый лес по берёзовой роще.
Как тут было не выпить…
Аркадий опять уселся на своего белого конька, а Семёну показалось, что это всё говорит не Аркадий, а он сам:
— Кроме прочего, можно определить время, когда произошёл исход с русской равнины на юг и восток. Разобьём это историческое время на пять эпох: эпоха Ганга, эпоха Ганга-Ра, эпоха Ра, эпоха Итиль, эпоха Волга. Сначала, в эпоху Ганга, предки капитально освоили Индию, и в разведывательном режиме — восток, ведь к тому времени появилась и река Анга, одна из самых сакральных в Приольхонье, а это же в чистом виде Ганга; потом, в эпоху Ганга-Ра, создали зеркальную Русь на востоке, а чтобы не было сомнений через тысячи лет, что это так, не одну, а три реки в связке назвали как в прародине, тысячекилометровый дубликат: Орлик с Орликом-посёлком в устье, Ока и Гангара. Вот и эталон для сверки, картотека. Между ними (самолёты-то не летали, БАМа не было) мистическая связь, а при обнаружении опасной разбалансировки организовывались, с Оки на Оку, миссии, инспекции, с полномочиями куда выше царских. Приказали Грозному — и восстановили Орёл, Екатерину про Орлик даже не спросили. Но ведь это только открывшиеся нам мелочи, а если всю историю через этот коллиматор просмотреть?
— Волгу в Волгу тоже небось с Итили не без них переименовали, как компромисс, чтобы главный корень оставить — «га».
— Может быть. А на Байкале в то время появилась и Селенга, и иже с ней, Селен-га, старшая сестра Ангары.
— Или младшая? Как определить?
— Кто кого рождает.
— Ганга-Ра течёт к солнцу, Селен-га — к луне? Ведь селена!
— Это же не по-русски!
— Как не по-русски? Селена — се луна. А луна — это лоно, поэтому Селенга — путь не к небесной луне, а к лону, которым для тех мест является Байкал, и из этого лона родится Ганга-Ра.
— Кстати, наша Ока начинается около города Малоархангельск, и где-то в верховьях Селенги тоже нашёл город Малоархангельск. А наш Малоархангельск основан в том же году, в каком переименовали Орлик.
— Ну, всё расписал. Аркадий, а чего бы тебе наукой не заняться?
— Наукой? Наукой тут не взять. Тут надо душой, по-честности. — Что, выходит наш гонец ещё и вокруг Байкала успел пробежаться?
— Или с кем-то крепко пообщался.
— Послушайте, если Селена — се луна, то и река Лена — просто Луна, как антипод от Ра, позитрон. Луна-то всегда была Луна? Её не переименовывали, как Солнце, под Солнце?
— Наоборот, солнце из Ра под луну.
— Как это?
— Луна в каком-то смысле была главнее Ра…
— Конечно, главнее: светит ночью, когда темно, а солнце — днём, когда и так светло…
–…мистичнее, что ли, или древние считали, что она старше, поэтому солнце назвали по луне — со-лунце, то есть младшая со старшей. А может быть, настоящее имя прятали от чертей? Наверное, это произошло тогда же, когда Волга из Ра превратилась в Итиль.
— Мне пацан мой как-то сказал, что Лена от Ленина, он, говорит, там в ссылке был, вот и назвали.
— А что, лет через десять так и в учебниках напишут, а ещё через сто лет никакой лингвист не опровергнет.
— Лена от слова лень. Я в словаре читал.
— Вот-вот, в словаре, а словарь немец какой-нибудь сочинил.
— Что тебе не нравится?
— Да то и не нравится, что ты рассуждаешь, как какой-нибудь электрик, а не физик. У них все электроны в проволоке одинаковые, нет ни первых, ни вторых, лишь бы ток был. А слова, они как электроны при бета-распаде — есть первичные, которые, если ты помнишь, из ядра, из сути, и есть вторичные, которые уже выбиваются первичными из оболочек какого-нибудь случайно оказавшегося рядом атома, и к сути, к рождающему ядру, отношения не имеют. И если ты, человек, говоришь словами, то должен отличать первичные от вторичных, иначе будет потерян смысл, будет один ток, которому всё равно куда течь — к обогревателю в детском садике или к взрывателю.
— Ну….
— Река Лена названа в честь Луны. Как была река Ра, текущая к солнцу, так была — и осталась — река Луна, Лена, текущая к луне. Лун, лон, лен — это мягкое гнездо женских первопонятий. Когда люди только-только научились давать имена, что они должны были обозначить в первую очередь? Склонность к безделью или женские прелести? Лоно. А во вторую, а по сути, в ту же первую — небесное светило, с которым цикл функционирования лона был синхронно связан. Как сейчас месячные и месяц (на небе), изначально — лоно между ног и лоно в небе. От этих лон, двух первичных электронов, уже все остальные лунки, как маленькие ямки и дырки, склоны, уклоны, как пути к этим лонам-лункам (с-к-лон), прислоны, как протоназвание соития…
— А слоны тоже от п…ы?
— Конечно: ходит медленно, как бы без дела слоняется, вот и слон. И «лениться», между прочим, тоже изначально значило не отлынивание от работы, а занятие сексом, просто в отличие от трудной работы в поле — «страдать», — приятная работа с мягким женским лоном-леном называлась «лениться». А потом уже, как альтернатива страданию, родилась плеяда вторичных слов-электронов со своей энергией и спином — лень, лентяй. И лодырь изначально от лада.
— Ё…рь по-нынешнему? Ходок. Африка, слышишь? Лентяй ты, лодырь.
— Аркадий, где ты всё это вычитал?
— Да где ж это вычитаешь? Не вычитал.
— Сам дошёл? Голова!
— Не сам. В воду смотрел.
— Как — в воду?
— Как в воду. И дурак, между прочим, это тоже ё…рь. Дрк… дырка, драть, дурак. Не случайно дурак всегда лентяй и лодырь, лежит себе на печи, но царевну имеет, и народ его любит, не то что попов.
— Опять попы виноваты?
— И попы тоже. А Ангара только в подтвержденье, что в своё время, время Ганга-ры, там жил народ одинаковых с нами души и силы. То есть — мы.
Как было не лакирнуть такой докладец спиртиком?
— Нет, объясните мне, что это за силы такие? — обглодав очередную густёрку, спросил Африка. — Грозный за Урал боялся соваться, Пётр, великий Пётр, как от страха, вообще вжался в самый краешек земли.
— Окно рубил!
— Только вот в какую сторону?
— Или запасный выход себе устраивал.
— Надо, надо туда сплавать!
— Сплаваем.
— Когда это всё было?
— Давно. Сначала восток, потом запад… Потом, в эпоху Ра, освоили Египет, там ведь всё на этом названии солнца держалось, потом была Итиль, и тут уж мы очередной раз в Европе порядок наводили. Аттила — это же никто иной, как человек с Итили, волгарь по-нынешнему.
— Виночерпий! — Николаич сиял. — Налей-ка лиофилу наградную… по одним речкам весь мир расшифровал! Нет, дай я ему сам налью!
— А потом уж и эпоха Волги, вплоть до наших дней, понятное время.
— Понятное? По-моему, самое непонятное.
— Чего тебе непонятно?
— Всё! А особенно самое последнее, именно наше. Кто мы? Где мы?
— Мне для начала скажите, с кем всё-таки была Куликовская битва, и кто такой Чингисхан? Не пришёл ли он, как тот хозяин, разобраться с европейскими мирмиками? Русский — на старую русскую родину, навести кое-какой порядок, поучить зарвавшихся обеспамятевших князьков, шпану степную, да погонять метлой зарвавшуюся немчуру и шляхту, разных фрягов и прочую папскую сволочь?
— Похоже, что именно так. И похоже, в 1772 году снова пошёл Фредерику урезонить, да уж не тот расклад был, что-то с Сибирью произошло. Сам на крыло не встал, послал орлёнка, а тот не осилил. И началось… вернее — кончилось.
К наградной Аркадьевской присоединилась вся команда.
Златая цепь
Вся территория — наша. Вернее, будет нашей.
— А ты что, кроме указа о женитьбе ничего не нашёл?
Семён уселся поудобнее, настраиваясь на длинный рассказ.
— Нашёл.
— Не тяни. Что?
— Провёл по карте радиусом в волжскую версту, примерно 1700 километров в другую сторону, на Запад, в Европу, и наткнулся… и наткнулся на…
— Ну не тяни, не тяни.
— На Орлик!
— Где, в Австрии?
— В Чехословакии! Столько на юг от Праги, сколько наш Орлик от Москвы!
— Э-э! — воскликнул Капитан. — Да я ж там был!
— Наш пострел… — уважительно усмехнулся Семён. — Тебя, Кэп, по этим Орликам спецом что ли возили? А как Орлик на чешском?
— Как… Орлик. И по-русски, и по-чешски Орлик.
— Заметьте, опять: всё остальное по-чешски, а Орлик по-русски, как в Бурятии.
— А может быть, Орлик что-то ещё означает?
— Означает, но опера другая. Орлик — растение такое есть… семейства лютиковых.
— В энциклопедию нырял?
— Но не это самое интересное! А самое интересное то, что древнее название Влтавы, на которой этот чешский Орлик стоит, — Вилт Ока. Ока-а! Дикая вода, дикая река. И впадает эта Дикая Ока не куда-нибудь, а в реку Белую, Эльбу, как и уральская, правда, та через Ик, Ай и Упу, в смысле Уфу. Попутно нашёл две Оби, Aube, одна приток Сены, сам понимаешь, другая — Уазы.
— Яузы?
— Но и это ещё не самое интересное! — Семен интригующим взглядом обвёл друзей. — Я и от этого Орлика отмерил большую волжскую версту и попал в…
— Оку, Дединово или Орёл?
— На запад, на запад!.. И попал… — Чертил по земле воображаемую карту.
— В Атлантический океан!
— К атлантам, орлам подводным.
Семён переждал подначки и неожиданно спросил:
— Николаич, а ты не знаешь, чего Англия с Ирландией не поделили?
— В каком смысле?
— Ну, вообще…
— Там, по-моему, религиозные дела: эти католики, те протестанты — ну и давай пред светлые очи единого Господа кадыки друг другу вырывать. Обычное дело. Спроси у Африки, он у нас христианин, знает…
— Только сначала ему объясни, что это за страна — Ирландия, и где она находится.
— Неужели циркуль до Ирландии довёл? — охнул Аркадий.
— Да уж больно их самоназвание, Éire, на русский рай похоже — Ирий, Яри, Эйри…
— Арии, известное дело. И что? Неужели и в Ирландии Ока нарисовалась?
Семён в задумчивости, но утвердительно покачал головой.
— Ока. Сливается из двух рек — Авомор и Авобег.
— Должна бы тогда получиться Ав-Ока.
— Она и получилась: Ав-Ока.
— И Орлик есть? — застыл в нетерпении Аркадий.
— Нет, Орлика нет. Река маленькая, всего два города.
— Рязань и Муром?
— Смейся… Не Рязань, а Яхрома и… — задержав взгляд на Аркадии, — Нижний. Арклоу.
— Нижняя Аркадия?
— Нет, не Аркадия, по-ирландски — Нижний Ковчег. Нижний Арк.
— А где тогда Арк Великий?
— Наверное, на острове Руян, слышал же про Аркон? Ну, где Световит… а, — махнул рукой, — а может, и Аркаим.
— А это ещё что?
— В прошлом году раскопали древний город… и знаешь, где? На южном Урале, недалеко от второй Оки, башкирской.
— Постой, постой… — второй раз за разговор подал голос Капитан, — в Большой Оке мы в 73-м хотели свинарники строить, два дня переговаривали, да не задалось, уехали южнее, в Бакалы.
— Большая там Ока? — только и спросил изумлённый Семён.
— Ока не большая, село так называется: Большая Ока.
«Вот тебе и Капитан… — Семён смотрел на него, словно в первый раз увидел. — Картинка: на эту косу затащил их он, на байкальской Оке чуть не утонул, на башкирской свинарник хотел строить и даже, советский студент, в чешском Орлике побывал! Всё в кучку…»
— А про Аркаим не слышал?
— Не слышал.
— Теперь и не услышишь, будет там рукотворное море. Всё на дно. Аркон — под немцев, Аркаим — под воду. Остался только ирландский Арклоу. Ковчег Нижний.
— Ноев?
— Это было до Ноя, восемь тысяч лет назад. «Ковчег минувшего, где ясно дни детства мирного прошли». Нет, тут дело не в протестантах: ни самих протестантов, ни против чего они, протестанты, — всего этого и в проекте не было. Тут глубже… А знаешь, как называлась столица их Великих королей? Тара.
— Ну и что?
— Эх ты, лиофил! Река такая есть…
— Слышал! В Югославии, самый глубокий каньон в Евразии.
— Да? Интересно, интересно… — радостно удивлялся посыпавшимся совпадениям Семён. — Но я про другую, в Ирий впадает чуть выше Омска, и город там стоит — Тара. А в Омь, рядом с тамошней Окой ещё и Тартас впадает, и вся страна эта называлась Тартария.
— Ну и что?
— А то, что у этого Авеля… вот почитай, — он быстро отыскал в замятой уже рукописи помеченную строчку, — «…омские мудрецы по сю пору силу черпают, поминая Богиню-покровительницу Тару…». И столица ирландских Великих королей в честь омской Богини-покровительницы. Тары.
— Теперь ещё скажи, что их ирландская Бригитта — это наша Берегиня, и закончим.
— Да, с Ирландией пока закончим… хотя… Берегиня — Берегита — Бригитта… — задумался. — Что-то ведь они берегли в ковчеге на Оке, а может, и сейчас берегут…
— Что?
— Что стоит беречь, несмотря ни на какие времена… Что берегут в ковчегах? И если сберегут — не погибнут, хоть сотню Кромвелей присылай, не погибнут, а как только мрак рассеется, пойдут в такой рост… Ладно, ладно! Всё равно самое интересное из-под циркуля выскочило ниже: и от чешского Орлика верста, и от ирландской Оки прямо на юг та же самая волжская верста.
— Там же море!
— Море, море, мимо Франции, — Семён вёл воображаемым циркулем по Атлантике, — и в Испанию. Вот уж где Ока так Ока.
— Смеёшься?
— Не может быть!
— Может! Может! Что-нибудь слышали про такой загадочный народ — баски? Но уж про Гернику, спасибо товарищам Гитлеру и Пикассо, знает каждый порядочный англосаксофоб. Герника стоит на Оке! Герника по-русски — это Яр-ника.
— Ярник… не очень-то далеко от Орлика.
— Как Ирландия от Ярландии… Да даже если и далеко! Зато теперь такая простая отгадка самой первой и великой загадки Второй мировой! Ни один историк не понимает — почему это фашисты, как сорвавшиеся с цепи собаки, первым делом начали стирать с земли этот мирный посёлок на Оке, в котором не было ни одного военного объекта и ни одного республиканского солдата? Четыре часа непрерывных бомбёжек. В пыль! И кто бомбил? «Легион Кондор»! Кондор против Орлика.
— Вспомни-ка, как Сергей Иванович говорил, когда за ивняком для своих корзин плавал? «Поплыву по ярник…»
— Бабушка ярником татарник-траву звала.
— Тартарник? Да… у меня в Дмитрове друган, ну, коллега, у него такое стихотворение есть: «Земля от зноя, трав и ярника томится, млеет и зовёт. Подол мне рвут шипы кустарника, и марь обманная плывёт».
— Другана не Таня зовут? Шипы кустарника ему подол рвут…
— Это ж чешская фамилия, не Иванов, конечно, но примерно как Кузнецов. Есть Ярник — известный математик.
— Да что вы гадаете? Ярника — это общее название природный ягоды: чер-ника, земля-ника, брус-ника, костя-ника… а одним словом — это яр-ника, сладкая ягода от солнца.
— А ивняк? Ивняк!
— Ну и плюс трава, гриб и ивняк. То есть сугубо родовое русское слово. Аркадий, скажи!
— Но это значит…
— Скажи, скажи, что это значит, — предвкушая русофильские Аркадьевские фантазии, перебил Николаич. — Скажи, что самые ненавистные для запада правители, испанский Дюк Альварес — это дьяк Альба Рус, то есть белорусский поп, а Дон Хуан Австрийский — донской хан?
— Именно.
— А баски — это отрезанный от метрополии клан баскаков? А фамилия у тебя не Афанасьев? Ладно, ладно… Но почему же это всё забыли?
— Почему — это понятно. Вытравить даже воспоминание о зависимости, о вторичности своей, и почти все европейские народы, как трава под ветром, от этой липовой гордыни согнулись. Почти все. Баски — ярники на Оке, не прогнулись. И ирландцы, то бишь кельты, друиды, упираются. Очевидно одно, — рассуждал разгорячённый Семён, — названия рекам давал один и тот же народ, во всяком случае, говоривший на одном языке, и слово «ока» на всех языках, если они были разными, означало одно и то же. Что? Как говорит Аркадий, на санскрите «ока» — место жительства. Место, где можно жить? Почему же нельзя и в других местах: на Дону, на Висле?.. Или — где обязательно, кроме всех других мест, нужно жить? Для чего? Для чего именно тут? Да всё же в слове! Кроме древнего санскритского «местожительства», ока — око! Названия особенно хорошо закрепляются, когда в одном звучании резонируют несколько смыслов… или первый смысл настолько мощен и уместен, что новые ассоциации с ним рождают и новый смысл слова… Око! Это место для смотрения, видения, некие окна… Ок-но — око — Ока, — опять его пробило мурашками, — смотрения куда? Видения чего? Иных миров? Богов-демонов? Может быть… попутно, попутно чего только не увидишь… Но ведь не случайно они друг от друга расположены с такой географической точностью: от Орлика байкальского до Орлика пражского 6600… Сколько радиус Земли? 6400. По хорде. По дуге как раз 6600! А между ними четыре почти равные части по 1660: Ока московская, Ока уральская, Ока омская, Ока байкальская… но ведь дальше: Ока баскская — 1600 от пражской, и ирландская Ока — 1700, те же четверти радиуса, те же волжские вёрсты! Это же места естественных земных резонансов! Флажолет! Наши пращуры играли на Земле, как на флейте! — Он так вдохновенно раскинул вширь руки и заперебирал пальцами, что у всех в воображении моментально возникла фантастическая картинка огромного шарообразного живого музыкального инструмента с кнопочками-дырочками-родничками, звучаще дышащими на расстоянии в четверть земного диаметра друг от друга, и великое видимо-невидимое племя геомузыкантов, выполняющих роль божьих перстов, зажимающих и открывающих эти роднички на чудо-флейте. На секунду показалось, что даже услышали эту музыку, аккорд из тысячи звуков как будто упал с неба и растворил в себе… но секунда, вечная секунда прошла быстро, оставив где-то в мозжечке место, где теперь будет жить остро-светлая тоска и простое понимание, как всё здесь было — не в эту секунду, а на Земле в её звучащие годы. Понимание ответа на простой, но недоступный никакой цивилизованной философии вопрос: а зачем на Земле люди? Да только и затем, чтобы играть и слушать эту музыку-дыхание, выдохом своего духа открывать и закрывать клапанки-роднички, а вдохом принимать земные звуки в себя и жить этим. Как просто и по-божески! И даже неинтересно, — поймал каждый себя на мысли, — привезли ли людей для этой космической симфонии из глубин оркестровой ямы чужой галактики, или Земля сама из себя выродила себе духо-игрецов в долгой эволюционной муке, или же Бог единовременно, так сказать, в комплекте, как скрипку со смычком, придумал и создал Землю вместе с играющими на ней людьми — это всё за скобками, за тактом; главное, что это райское благодушезвучие было, и был смысл всего и во всём, потому что было животворение: счастливая земля звучала и рожала, люди играли и счастливели…
Флейта, на которой не играют, — так, кусок деревяшки, можно, конечно, настругать из неё зубочисток, сжечь (да сколько от неё тепла?) или, если повезёт гнить в сыром месте, может вырасти на ней какой-нибудь гриб. Мукор… как ныне.
«И было человечество едино и разумно, — итожил Семён размышления, — ведь надо было разуметь, когда в Альпах кнопку нажимать, чтобы она пошла в квинту с байкальским родником. И едино оно было совсем до недавнего времени — вот же она, Ока! — и мукор начал расти на ней не так давно, и сейчас растёт. Зачем Гитлер бомбил Гернику на Оке? Сам-то он знал? Какие мицелисты рулили его мозгами?»
На секунду промелькнуло и сомнение в жизненности изысканий и фантазий. Не одни же они, такие умные, увидели, почему же никто до них, ведь это так очевидно — золотая животворящая цепь, обнимающая по 52-й параллели всю Евразию. Неужели никому и дела не было и нет? А-а! — осенило: знали, знали всегда и сейчас знают, а кто не знает, догадываются, маккиндеры да хаусхоферы, где проходит историческая сила, да только как же им, сидящим на мёртвых краешках, восхищаться и прославлять Золотую цепь, когда им от неё никакой прибыли? Наоборот — втайне держат своё знание, до поры, пока не удастся уничтожить нынешних насельников срединной силы, вот и интригуют век за веком… Поэтому! А ведь даже если и получится у них оседлать цепочку, какой им, умеющим только грабить, от неё прок? Тут ведь надо не грабить, а отдавать. Нет, знает Орёл-батюшка, кого где селить, он небось понимает, что один бурятский шаман для его земного дела полезнее десятка оксфордов со всей их паучьей сетью (уже потому даже, что потерю всех своих профессоров Альбион как-нибудь да переживёт, а вот потеря шаманов и дышащей ими мифологии для бурятов будет катастрофой).
52-я широта, где идеальный шар — душа! — совпадает с реальным геоидом, приплюснутой Землёй, с телом. Абсолютная гармония, метафизический резонанс, как же тут не гнездиться Орлу, как же не концентрироваться здесь исторической силе!? Так и было в реальной истории и праистории: когда души перволюдей здорово разогрелись этим резонансом, получили от Земли-матушки мощнейший импульс и, растянувшись по 52-й параллели от Сахалина до Ирландии, единозвучные, стали регулировать самим своим существованием на этих широтах геокосмические процессы. И был им дан магический язык, который так ловко угадывает (пока только угадывает!) Аркадий, и этот в полземли линейный ускоритель работает до сих пор, а маленький кусочек истории, связанный с его обслуживанием, мы в тетрадочке прочитали… И было так тысячи лет, и после ледника, и, может быть, даже до. И ещё принципиальный момент: равное расстояние. Места пресловутых разломов коры, где как из трещин на нездоровой коже сочится болезненными эманациями сукровица земли, случайны и вряд ли благотворны для кого-либо из попадающих на эти раны, кроме разве черве-мухо-подобных паразитов. Иное дело внутренняя структура, узлы напряжённости — не только по верхнему слою коры, а по всему шарику, и неважно поэтому, на что этот узел приходится на поверхности — на болото или гору; рельеф, конечно, может создавать дополнительные эффекты, локально даже превосходящие на порядки узловые, но определяют суть живого планетарного кристалла не они, не многочисленные горы и впадины, а именно структурные эпицентры. Тут уж от банальной геометрии никуда не деться. И катализируя энергообмен в этих узлах, люди помогали планете энергетически дышать и, похоже, в этом весь смысл изначального человечества. То есть человечества вообще. Симбиоз.
— Как, ты говоришь, Ока по-санскритски? — спросил вслух Семён Аркадия.
— Место жительства.
— Всё сходится. И поселены перволюди были по узлам, а протекающие по ним реки все так и были названы — Ока. Герника на Оке с древним священным дубом посреди города и древнейшими пещерами; через амплитуду — замок Орлик на Дикой Оке с легендой про Орла на дубе и образумившегося разбойника; через амплитуду — наш Орлик и Орёл с той же самой легендой о гнездящихся на дубе Орлах; ещё через амплитуду — Большая Ока на Южном Урале с древними плитами и неолитическими разрисованными пещерами; ещё через амплитуду — Ока Аумская, то есть Омская, Тарская, Тартарская сердцевина — там, похоже, скоро сколько всего накопают, что египтологи заплачут; и ещё через волну — опять Орлик с Окой и Гангарой, отчиной Орлов.
— Если так, почему же никто раньше эту Цепь не замечал?
— Не одна, видно, Екатерина карту наждачила, вся родня скоблила. А всё равно много чего на карте есть такого, на что только посмотри — и ясно.
— Что ж ты не смотрел?
— Ну, я…
— Вот и все — «ну, я…»
— Почему — все? — возразил Николаич. — Есть тысяча теорий на этот счёт. Кто-то совмещает эти линии с изотермами, и на наиболее благоприятных, конечно, находит очаги культуры; кто-то, наоборот, соединяет линиями эти очаги, где бы они ни находились, и высматривает в полученных фигурах смысл — от пирамид до Кайласа, от Мохенджо-Даро до Теотиуакана, от Стоунхенджа до Баальбека… Но у этих всё больше треугольники, а треугольники на планету можно налепить в сотне вариантов, слава богу, предки наворочали камней по всей матушке с избытком, не подойдёт Ангкор — подставим Паленке, не влезают в угол Бермуды — воткнём остров Пасхи. Наши математики, тоже красавцы, круги от Владимира, как от центра мира, рисовали, а вот один француз, Жоржель, по-моему, что-то похожее на твою срединную линию изобрёл, только она у него из другого центра нарисована. Он изучал географическое расположение узлов древних цивилизаций и заметил одну удивительную особенность: в соответствии с предварением равноденствий эти узлы, начиная от Лхасы, через древний Элам, через шумерский Ур, Афины и до нынешнего Парижа улеглись на одну дугу с тридцатиградусным расстоянием друг от друга… А центр находился на Северном Урале, что у некоторых наших патриотов вызвало прямо-таки восторг…
— Это всё чтобы только золотую линию мимо русской земли провести, — отмахнулся Семён. — Вот вам место, где мы иголку циркульную воткнём, и заткнитесь. Разве на Северном Урале был полюс?
— Может, когда-то и был.
— Но не во времена шумеров… ледник тогда бы тропики морозил.
— Да, не сходится, хотя и те, «треугольные», тоже от нашей Перми плясали. А самая правдоподобная теория — это русская сетка…
— Самая правдоподобная, — перебил Семён, уставший слушать обо всех этих фантазийных теориях, — это окская Золотая Цепь, и кому-то очень не хочется, чтобы её увидели.
— Кому?
— Думай. Видимо, для того, чтобы работать земными катализаторами, у поселённых на этой самой чувствительной параллели людей были определённые качества, свойства — они питали землю, земля им платила тем же. А вот у людей, которые расплодились и перемешались с космическими маргиналами, от Ура до Парижа, свойства были другие, для земли бесполезные, да им самим земля по фигу. Они уже жили не для планеты, а просто так. И, конечно, окские им были как кость в горле. Сказку про гадкого утёнка помнишь? Вот история — и есть эта сказка, прочитанная наоборот, мы теперь и есть гадкий утёнок. Послушать всех этих японосаксов — разве не так? И задача у них только одна — доклевать, пока Орёл не вернулся. Тут тебе вся мировая политика от сотворения мира. Они не знают, зачем и как жить на этой планете, от этого злятся, и, в конце концов, этой злобой они её уничтожат.
— Или она их.
— Она — всех.
— Если не уплывём.
— Так чего ж мы тут сидим!
— Погоди, ещё не вечер.
— Э-э-э-х! Виночерпий!
— А ведь отвергали возможность существования в прошлом великой трансконтинентальной империи простым доводом, что, мол, дабы правителю её, сидя, скажем, в Омске, получить весточку с Пиренеев, нужно было год гонца ждать, потом, смотря что за весть, два года ждать известия о выполнении указания, и ещё два года, чтоб узнать, как наказали за невыполнение… да за это время не только овцы с волками, сами правители передохнут… Нет! Ока — око! Сидели в резонансных узлах волхвы-колдуны и друг друга видели-слышали; как за одним столом сидели, обсуждали, правили и, если сами не были властью, то власть просвещали и наставляли. А гонцы… что ж, были и гонцы, больше — ходоки, для мирского подтверждения… и то, когда летать разучились… И Земля жива-то только ещё потому, что играют игрецы, пусть не на всех, на оставшихся родничках, не сдают землю. Окские старики-призраки, не от мира, баскские колдуны, непокорные ирландцы, сибирские шаманы… А нынешний мир плесень… сжирает.
— Зачем? Что он вообще такое, нынешний мир?
— Если ответим на вопрос, почему Гитлер бомбил Гернику, Гернику на Оке, мы поймём «что» и «зачем»… да и вообще всю историю! С самого изначала, и без Адамо-Ев. Не по торговым путям селились наши прапредки, каботажные и речные пираты появились позже, гораздо позже. Не там, где сытнее или легче от врагов отбиться, у них был настоящий смысл сосуществования с этой планетой, они из географии сделали такой великий колебательный контур, настроили его в резонанс и до сих пор гоняют по нему какую-то неведомую нам энергию, оживляя Землю… Что там Тесла!
— Теслу не тронь! Он-то как раз, от нас в отличие, эту силу унаследовал.
— Славянин!
— Тут не только человеческий материал, не один вмещающий ландшафт, для такого эффекта нужна ещё тяга.
— Как в трубе?
— Как в трубе, как в реке. Как в проводнике, вот именно — в проводнике, а точнее, в ускорительной трубке. Поэтому и материал не всякий подойдёт, а только заряженный. Нейтроны, хоть ты надорвись с напряжением, с места не сойдут, а энергонесущему электрону только обозначь!
— И где такая трубка?
— Да вот же! — постучал по тетрадке ладонью, — от Дублина до самых до окраин. Знаешь, что и от байкальского Орлика на восток ещё две Оки? Раскопал, что последняя по материку Ока на Сахалине, на котором спокон веку жили белые люди айны, и сейчас так называется: Оха, ровно в две версты от Орлика, а посередине — чисто дубликат нашей Оки и в той же точке, что и наш остров держит нашу Оку, держит весь Амур, как коромысло на плече, М-охе.
— Добрались, значит, почти до Курил? — воскликнул Аркадий.
— А что ты обрадовался? В «Махабхарате» твоей небось про Курилы и нет ничего. Только не говори, Христа ради, что Курилы оттого, что там водились куры. — Семёна уже и так тяготила запредельная фантастичность его открытий, и очень не хотел ещё больше перегружать их сомнительными натяжками.
— Зачем тебе говорить, когда ты сам всё слышишь. Слышишь, а разрешить себе понимать почему-то не хочешь. Ку-ра — птица, первой встречающая солнце, Курилы — так же первые на пути солнца, и река Кура, между прочим, течёт в основном на восток, навстречу тому же солнцу… по-честности!
— Но ведь так чёрт-те до чего можно договориться! Может, у тебя и японская сакура от куры?
Аркадий заулыбался, кивая:
— Послушай слово! Са-кура! «Се-» в смысле «это», дерево, возвещающее (да, как петух-кура) приход рассвета, приход весны, того же солнца, только в годовом цикле. Японцы, восточные люди, сохранили восход — се-ку-ра, а итальянцы, западные — закат: се-ра-ле. Слышишь: се-ра-ле… «это солнце ложится!» — почти пропел Аркадий. — Хотя сами итальяшки этого не понимают.
— Ты много понимаешь… Се-кура, се-рале… В детстве тебя не били?
— Не били.
— А надо было бы… Где Япония, а где Италия, балбес!
— Удивляюсь: ты-то почему ерепенишься? Это же всё на мельницу твоей Цепи: один народ тысячи лет её обихаживает, одни у него понятия, один праязык.
— Сакура — это же вишня, — блеснул эрудицией Африка, — а куры вишню не клюют, высоко.
— А индусский Вишну от неё, от вишни? — серьезно спросил Николаич.
— От яблока, — почти обиделся Аркадий. — От вишни, естественно. Священное арийское дерево, висящие капли крови Всевышнего или просто Вышнего. Вот и вишня. А то, что в Индии она не растёт, только подтверждает, что они, индусы, с севера: саму вишню не принесли (несли, наверное, но не прижилась, как и яблоки, жарко им, северянкам), а память о ней — пожалуйста. Поэтому и на лбу вишню рисуют, как связь с этим Вышним. Индусы унесли слово, а японцы — священность.
— А почему же у итальянцев она «черри»? — не унимался Африка.
— От уже черешни.
— Почему же не от вишни?
— Как не от вишни? От вишни, черешня — это червлёная вишня, только одним словом. Сократили сокращённое, вот и получили немой обрубок — черри. У них всё в обрубках, им хватает. Разбросали мы слова, пора собирать.
— Экклезиаст куриный!
— Ну и куриный! Читал бы ты «Махабхарату» — знал бы, что мы все предки куру, причём по всей твоей Цепи. Кто всю античную братву жизни учил? Куреты, божественное племя! И на языке курильских аборигенов, айнов, люди — куры, это их самоназвание, а не кто-то сочинил. И верховный бог у гиляков, живущих как раз по Амуру, в твоём М-охе и до самого моря — Кур. — При этом Аркадий сам, как курица, вывернул голову, словно хотел одним ухом послушать землю, другим — небо: не обвинят ли его из этих миров во вранье? Тихо. — Так что у Пандавов с Кауравами есть ещё родственнички по дедушке, первыми за солнышко держались и потому были, похоже, во всей этой родне старшими…
— Вот тебе и кура… — вздохнул Африка, — а мы её сожрали… и Сергея Ивановича сожрали… эх.
Семён, поражённый, молчал…
Реактор. Реактор?
Без понимания изначального единства истории западной и восточной, азиатской Евразии невозможно понимание самой судьбы России…
— А ты широты этих Ок не посмотрел? — поинтересовался Николаич.
— Всё там же, на 52-м градусе! Ирландская Ав-Ока на 52-м, наш Орёл на 52-м, Байкальский Орлик на 52-м, чешский чуть ниже, на 49-м, башкирская с омской, наоборот, чуть северней, на 54-м, наверное. И обе восточные на 52-м.
— Да тут не трубка, тут целый линейный ускоритель со встроенным коллиматором, — Николаич поправил очки. — Смотри-ка, все Оки как по линейке и именно на магической широте. Не бывает таких случайностей! В струнку! Это не просто в одно место камней натаскать, это — планетарный проект в десять тысяч километров, мы до сих пор дорогу такую построить не можем. — В голове у него кружились готовые к кристаллизации в идею мысли. — Назови-ка ещё раз по порядку свои Оки.
Семён стал перечислять, а Николаич, закрыв глаза, загибал пальцы:
— Ав-Ока в Ирландии, Вилт Ока с Орликом в Чехии, наш Орёл с Орликом на нашей Оке, Большая Ока на Южном Урале, Ока омская, Ока с Орликом на Байкале, М-Охе на Амуре и Ока на Сахалине.
— Ага, всего восемь…
— И ещё Герника на Оке, но она на 10 градусов ниже.
— Исключение, которое подтверждает правило?
— Про Гернику есть одна догадка! Похоже, не исключение, а самое что ни на есть правило, просто другой параграф.
— Второй?
— Наоборот, первый! И потом, она же не в середине провисла: это край, края вообще опасные пространства, да и правильное звено на месте — Дублин.
— Дублин и дубликат… — нахмурился Аркадий.
— Помолчи, — почти взмолился Семён, и к Николаичу: — Герника особенное место, а в Цепи получился вроде как раздвоенный хвост.
— Так или иначе — восемь точек, семь звеньев. — Николаич ещё раз поправил очки — знак-сигнал к долгим рассуждениям. — Давай я тебе всё-таки про русскую сетку расскажу.
— Русскую?
— Икосаэдро-додекаэдрическая система земли, наши ребята разработали — Гончаров, Макаров, Морозов… неужели не слышал? — поэтому и русская. Структура Земли представляет собой вложенные друг в друга икосаэдр и пентагональный додекаэдр, — начал крутить руками Николаич. — Они вписаны в земной шар и спроецированы на его поверхность. Если две вершины икосаэдра совместить с географическими полюсами Земли, а вершины додекаэдра с центрами граней икосаэдра, то чудесным образом основные точки этой фигуры совпадут с геоисторическими аномалиями на поверхности Земли. Наиболее энергоёмкими в этой системе являются центры треугольников, они же вершины пентаграмм… Так вот, про весь шарик не вспомню, но на Евразию приходится два таких центра…
Семён насторожился: «Наверняка какой-нибудь Тибет, Кайлас… или опять Северный Урал».
— Это Курская магнитная аномалия и район Байкала.
«Вот так вот!»
— Два центра в твоей Цепи… причём строго по 52-му градусу.
— И каких! — прорвало Семёна. — Каких! Самых синхронно обозначенных: Орлики, впадающие в Орлах-Орликах каждый в свою в Оку, а те — каждая в свою Волгу-Ганга-ру! Два звена в середине и по два звена по краям. Русская сетка? А у нас тут русская Золотая цепь! — Еще во сне увиденное пульсирующее на поясе материка ожерелье наполнилось реальным смыслом и жизнью. — Вы себе представьте размах пометок ареала! Это же… это же… — Не ожидал он такой поддержки своей теории от Николаича, думал, тот будет тянуть одеяло на свой реактор, не ожидал, и теперь захлебывался эмоциями. — А мы сидим в своих подвалах… Нет, Русь — это не страна, это не географическая страна, народ, территория, язык, это что-то ещё, какой-то план, именно — матрица, универсальная космическая формула, приспособленная через людей для Земли, это вам не эм-ц-квадрат, Планки-Больцманы. Всем народом половину планеты держать, и не золота пограбить, как эти ублюдочные англиспанцы, а душу принести, одушевить, очеловечить, обожить. Да мы с такими предками… Выходит, и у огромного континента есть своя воля, свой взгляд на жизнь населяющих его существ, на нас!..
— Гена, налей-ка ему, сейчас загорится.
— Налей, налей, Гена, Виночерпий мой родненький, налей, Капитан, Николаич, Поручик, скажи им, Аркадий! Нам указаны пути и смыслы, а мы закостенели, мы изблевались внутрь самих себя, нам просто так, тихим шагом, уже не спастись, только прыжком из собственной шкуры, в темноту, в края, в приоткрытую неизвестность, она — там!..
— Кто — она?
— Родина! Эх, ты, Аркадий… У наших пращуров не история, а один восклицательный знак, а мы через согнутые вековым враньём шеи своих сомнений стали загибать его в вопросительный: кто мы? да туда ли идём? Тьфу! Русская сетка — земная геометрия, а Золотая русская Цепь — земная гомогеометрия, единство земного и человеческого по линии планетной души, обнажённой, открытой для непаразитических, а родственных, кровных отношений именно на 52-й параллели. Какая к чёрту цивилизация, когда теряется единственное необходимое от нас Земле — родство! А ведь как уже вцепились черти англиспанские в края! Пол-Европы отъели… а окские цитадели не по зубам: ярландцы держат — вот тебе и подоплёка всех протестантских войн, баски держат… не тут ли причина Герники? Тут! Не ведая о Золотой Цепи, ни один историк так и не поймёт, зачем, за что фашисты рвали безоружную Гернику. А вот за то черти и рвали, что она, Ярника, — первый узелок в мировом кипосе, одна из древних столиц Держателей, охранителей Земли от этих самых чертей, — как же было ослушаться команды «фас!»? В 37-м бомбили Гернику, в 38-м сожрали чешский Орлик вместе со всей страной. А двести лет назад по всей Сибири как катком прошлись и потом ещё перепахали вместе с людьми и тайгой до самой мерзлоты… по всей Сибири нет дерева старше ста лет… а всё равно не по зубам. И ведь не оставляли в покое, и после восток хотели отгрызть! Ты помнишь, Николаич, чёрт Нессельроде, обманув царя, хотел-таки Сахалин отрезать, и предатель Витте пыжился сдать остров японцам! — Почему-то Семён был уверен, что Николаич так же, как и он, даже не слышавший такой фамилии до сего момента, впитал вдруг из береговой ауры и этот моментик из истории страны. — А русский волхв Муравьёв-Амурский с Невельским (были, были знающие люди на Руси!) не дали. Но и у чертей не без провидцев: Маккиндеры-Хаусхоферы знали про Цепь, знали! Называли этот центральный пояс Евразии срединной землёй и утверждали, что по ней-то и проходит историческая сила. Вот где она, историческая сила, проходит! «Кто владеет восточной Европой, тот владеет Хартлендом — кто владеет Хартлендом, тот владеет миром». Почему и лезет сюда вся эта англосаксонская шпана, лезет, а тут Орёл-батюшка клювом да в темечко! А уж как стараются: и мытьём, и катаньем, даже роднёй прикидываются — и свастику украдут, и орла на хоругви навесят, да где!.. — Перевёл дух. — Пугачёвская война большая загадка: что она такое — эпилог к геоклиматическому разорению или только пролог к романовской оккупации? Или связано всё? Мир же в эти годы наизнанку вывернулся, везде — Америка, Китай, Индия… Такая вот, Николаич, физика истории. Ты, кстати, теперь реактор свой на коллайдер не поменяешь? В полземли разгон! Белый ускоритель. Работает на резонансе человеческого с земным. Орёл в помощь.
— Зачем? Это же разные процессы: твой ускоритель… как ты его назвал — гомогеометрический, а мой реактор исторический, другое дело — теперь понятно, что они в синхроне. И ещё поправка: не один, а два блока, один на среднерусской равнине, а другой всё-таки был на Байкале. Когда и как работал сибирский, поймём после, а вот про наш уже ясно сегодня. Загрузка началась… — опустил брови на верхнюю дужку очков, как будто вспоминал, в какой книжке на прошлой неделе заначил червонец, а не события пра-пра-пра-истории, — …тысяч семьдесят лет назад, именно здесь, у подножья ледника.
— Какого?
— Последнего, Валдайского. Отсюда они и исходили всё историческое время.
— А может, всё-таки с Урала?
— Нет, не с Урала, отсюда, с чернозёмов… что такое чернозём? Это тебе не бумажное враньё, это абсолютно точное указание на место, где весьма продолжительное время, и именно в последний исторический период, была буйная растительность… травы! и далее по пищевой цепочке. Для образования таких пластов чернозёмов нужны десятки тысяч лет. А полоса чернозёмов как раз повторяет границу последнего ледника. Первый пояс, прямо под ледником и ещё километров пятьсот, — влажный, встреча стекающего с ледника холода с южным теплом, значит, дожди. Тут леса (лесотундры), луга. А вот второй пояс тёплый и обязательно чуть посуше, чтоб гумус не вымывался, буйство трав с мощной корневой системой, каких-нибудь пара десятков тысяч лет — вот тебе и чернозём. Леса и чернозёмные степи — живи не хочу. Самая продуктивная линия для ускоренного развития популяций, как всегда — граница. Граница леса и чернозёма. А линия эта шла, — Николаич начал чертить на песке, — от Пиренеев, по южным европейским горам, Карпатам, и вот так наискосок, с валдайским карманом уже до Подтаймырья на уровне Вилюя.
— Ага! — почесал затылок Семён. — Поэтому Орлик на Вилт Оке клюнул вниз на 49-м градусе, а испанская Ока с гренадскими басками вообще на 43-м, то есть Цепь на этом участке выстроили аккурат по линии ледника, значит, ещё во время ледника; а ирландское звено прицепили после, когда с будущей Англии ледяная корка спала, а это тысяч восемь назад. Когда же ледник ушёл, сделали правильный западный дубль: Дублин, Ав-Ока, Арклоу на правильном 52-м градусе.
— Наверное, так, — поправил очки Николаич, видимо, собравшись кое-что подытожить в своей теории. — Ледник покрывал весь север Западной Европы, включая Британские острова, Нидерланды, Бельгию, половину Германии и Франции, страны Скандинавии, Финляндию, Данию, Альпы. А на южной кромке, само собой, ничего кроме леса и негров с Африки, зато вот от Карпат и дальше на северо-восток в несколько сотен километров полоса — леса и луга, а вторая полоса — чернозёмы. 70 тысяч лет ледник лежал, чуть на север, чуть на юг, но всё вдоль этой грани. А теперь посмотри, где середина этих полос с пятьдесят второй параллелью пересекается — Ока. На юг чернозёмы, на север леса до самых ледяных гор. Вот где пупок человечества! Там, — ткнул в западную Европу, — горы по краю, тут, — ткнул в северную, — море, так что жить можно было только здесь, в верховьях Волги, Оки и Дона. Хорошо и долго. Бог нас здесь поселил или мы сами тут сгрудились — не узнать, но именно здесь он проявил к нам первую милость: дал код божественной речи. Тут и шло накопление энергии, детство и юность… двадцать, может, и тридцать тысяч лет… человек мужал, осваивал слово, как инструмент понимания мира — земли и неба, потому что слово фиксировало кишащие вокруг образы в сознании, и уже отношения человека и мира было из чего строить. На совершеннолетие он, Бог, снова посетил человека и остался доволен состоянием активной зоны, можно было делать пробные импульсы. Начались они 35–40 тысяч лет назад, на небольшой мощности, которой хватило для победы над неандертальцем; потоки в основном опять же вдоль границы отступающего-наступающего ледника: на юго-запад за ледяную альпийскую шапку, в район нынешней Сербии, и на северо-восток, к белому морю и островам, которых было несчётно, поскольку уровень океана был на сотни метров ниже нынешнего; с перерывами в 5–10 тысяч лет, следуя за гляцио-капризами, случались локальные эмиссии, так небольшие отряды появились на юге Франции и на севере Таймыра, у гиперборейцев. Первый же серьёзный импульс с мощным выбросом энергии, позволившим оторваться от кромки уходящего ледника, был сделан 12–13 тысяч лет назад, белый человек активно двинулся на восток и на юг — в Азию и Африку, положив начало всем шумерам и египтам.
— Погоди, — остановил красноречие умника Африка, — а как они двигались от ледника? На каких поездах?
— По рекам, по рекам… другого варианта, лучшего варианта, чем, скажем, по Волге да на юга, не придумать. Но двигались они не год, а сотни, может, и тысячи лет: отступили, обосновались, обустроились, обназвали всё вокруг по-своему, и стали жить — может, говорю же, тысячу лет, а может, и две. Потом, когда снова подпёрло ледком, те, кто пожиже, дёрнули дальше, кто постойче, — с новой родины ни ногой. Второй, 6–5 тысяч лет до н. э., — этап активного заселения остальной (а не только Балкан) Европы. Третий, 3–2 тысяч лет до н. э., — повторное омоложение Индии, Ирана, Греции, Китая, Азии и т. д. Это всё в долетописно-историческое время, но и в историческое реактор работал не менее напряжённо: узнать об этом одновременно и легче, потому что появились документы, и тяжелее по той же причине — появились документы, призванные искажать всё, что происходило.
— Выходит, что на всей земле живёт, по существу, всего один народ?
— Уже не один, народы уже разные, но разные только потому, что в разное время покинули прародину. Первые мигранты в мужской периферии деградировали, упрощался и искажался язык, а за ним и всё остальное, потому что божьи образы на девяносто процентов сохраняются языком.
— Вот! — даже привстал со своего ящика Аркадий. — Вот!
— Вторые и последующие волны смешивались с почерневшими и огрубевшими первопроходцами, образуя полуцивилизованные метисные культуры многообразных степеней брюнетости — это нынешние этносы и расы. На Пиренеях, например, встретились с иберами, в Палестине и Месопотамии — с семитами и хамитами, в Индии — с дравидами и гондами, на Алтае — с тюрками. Так что человечество — огромный слоёный пирог… или картина с перманентным разбавлением белого, сто оттенков.
— Когда-нибудь белый может ведь и закончиться.
— Может. Правда, есть одно обстоятельство, и называется оно, брат Аркадий, энтропией. В нашем случае — энтропией сознания. Почему всегда новые человеческие выплески имеют преимущество перед давно уже обживающими окраины периферии ойкумены? Потому что антиэнтропийное преображение сознания происходит не везде на планете, а…
— Вдоль Золотой Цепи?
— Да! На скачки духа Земля щедра не везде и, главное, не ко всем… Я думаю, если вдоль 52-й широты поселить чертей, ангелами им не стать.
— Потому-то в Хартленд их и не пускают, потому-то и Герника!
— А может, не фонить во все стороны? Не перемешиваться?
— История — это, братец ты мой, прежде всего взаимодействие, потому она родня физике. Ему, — Николаич посмотрел поверх очков в небо, — было бы не понять не только законы, но и природу частиц, изучай он каждую в отдельности, да это просто и невозможно: мы ведь тоже частицы не видим, пока не столкнём друг с другом, только во взаимодействии они и появляются, и проявляются своими свойствами. Так и Бог поступает с нами, выуживая из столкновений человеческих частиц информацию, на которой потом уже строит свою божественную теорию и нашу человеческую историю.
— Земля, выходит, — это такой господень НИИП?
— Выходит.
— Мне, Николаич, неясно с гиперборейцами, — подал голос молчаливый Поручик, а если уж он подал, значит, неясность была. — Почему это для них такие поблажки? Все, кто в другие стороны уходили, — деградировали и с каждой новой волной метисировались, а гиперборейцы у тебя как законсервированные, даже наоборот: развились в полубожественную культуру. Не почернели, не одичали…
— Там же вечная мерзлота! — усмехнулся Африка. — В ней мамонты сохраняются, гиперборейцы чем хуже? — уесть умного ему было в радость.
— Сохраниться — не развиться, — отмахнулся Поручик. — Кистепёрые рыбы тоже сохранились, но в космос почему-то не летают. Откуда у них антиэнтропин?
— Может, и правда от холода? — предположил Семён. — Бананы же с веток не падали, приходилось соображать, как выжить.
— Ну, тогда в космос должны были улететь песцы и белые медведи, у них больше холодного времени для соображания было, — опять возразил Поручик, — и потом, по преданиям и этим… индийским сказкам, было в Гиперборее тепло и сыро, финики росли. А по греческим — гипербореи были чуть ли не богами.
— Да, — подхватил Африка, — как это случилось? Мы их отсюда двадцать тысяч лет назад людьми отправили, а они там, на морозе, забожели.
— Мы! Отправили! — передразнил Николаич. — Ты так и думаешь, что всю эту уйму времени люди были одними и теми же? За сто лет поменялись — не узнать, а уж за семьдесят тысяч… Это большой вопрос, кем мы были, когда отправляли: закона Ома, может быть, и не знали, а левитировать ещё не разучились.
— Всё равно неувязочка, — Поручик как будто жалел умника, — блатные, выходит, у тебя гиперборейцы, нехорошо.
Николаич оторопело чесал репу, впервые не зная, что ответить. И правда ведь, получалось… мягко сказать, не научно. Так что одно из двух: или никаких гиперборейцев не было, что нелепо, или вся его теория — чепуха. Оба варианта скверные.
— Передвинуть твой реактор на север, и всех дел, — посоветовал Винч.
— А чернозём?
— Может быть, под Белым морем чернозём покруче тамбовского! — предположил Аркадий.
— Дело в другом, — пробовал прийти на помощь физику Семён, — в торможении? Исход, импульс — это же выброс колоссальной энергии, энергия же, как известно, бесследно не исчезает, а (и в нашем случае тоже) во что-то преобразуется. Особенно при резком торможении. В Индии — Тадж-Махал, в Египте — пирамиды, в Европе — античность… а на севере — Гиперборея. Импульс израсходовался — культура завяла.
Николаич отрицательно покачал головой.
— Нет! Гиперборея генерировала… — и добавил совсем уж убийственное: — Если она была.
Эх, слышал бы эту фразу Тимофеич!..
— Скажи, а что с сибирским реактором? Может, и его не было? — продолжал добивать умного Африка.
— Как не было? А Орлик с Окой? — возмутился Семён.
— А Ганга-Ра? — поддержал его Аркадий.
— Это в какие времена… — отмахнулся неофит. — Что-то не замечено там следов от нейтронной атаки.
— Атаки атакам рознь… и потом, мы туда с дозиметром не ходили, а если б и ходили — за тысячу лет один фон остался.
— Ты ещё, хибакуся, умничаешь, — не сдавался Африка. — Что там и есть, кроме Китайской стены?
— Чем тебе стена не след? Кочевники от кочевников стеной в десять тысяч километров защищаться не будут. Из пушки по воробьям. Противостояние было, должно было быть, адекватным постройке. Берлинская стена, аналогичный архитектурный итог величайшей бойни, — всего сто километров. Какая же должна быть там и тогда война, чтобы по её итогам построить стену в десять тысяч километров. Понятно, что простые пропорции не работают, но как один из параметров соотношения масштабов противостояния не учитывать нельзя: один к ста. Гитлер со Сталиным — дети в песочнице.
— Но-но! Двадцать миллионов…
— Да погоди ты! Те, которые от китайцев стеной отгородились, тоже нам не чужие были — Орлик с Окой… Нет, определённо, что-то там происходило, чего мы не знаем. Почему?
Рукопись. Часть вторая, глава шестая
Только, надо сказать, у хороших есть одна малоприятная особенность… они очень любят… гм… пугать не пугать, а так — притворяться чёрными…
Так бывает после бурного обсуждения — вдруг всем хочется помолчать. Отойти. В том, первом, пусть и тоже переносном смысле, значении этого слова: отдалиться от предмета разговора или спора, попробовать взглянуть на него с расстояния, на которое удастся отойти, или с места, откуда может быть виднее.
Семён взял Катину тетрадку, ещё половина была не дочитана.
— Давай уж вслух, чтоб потом не пересказывать, — сказал подсевший к нему Аркадий.
То, что он ценил в себе, как присущие только ему качества, что отличало его от всех других, вдруг, в одночасье, представилось уродством, излишеством, какой-то кляксой, наростом на простом естестве, в котором всё это его особенное, смешно и коряво выступающее из целого, давно и в совершенном виде существует в этом ладном целом. Стало стыдно недавней гордости. И смешно. Как он когда-то похвалялся умением терпеть холод! А оказалось это умение глупостью, нужно его не терпеть, а принять, и холод из неудобства превратится во благо. Гордился, малец, способностью от утра до утра выдюживать с веслом на челне, а как они тогда со стариками, после Слова, гребли до Старых Печёр четверо суток подряд, а силы только прибавлялось! Откуда в Слове сила? Сила в земле, Слово же открывает, разрешает взять её. Слово — ключик. Правильное слово, не всуе сказанное, а с огня считанное, по земле ношенное, с годами не остывшее. Как оно дорого и могуче, правильное, да только суметь и сметь сказать его не всякому даётся.
Давно было, а пустая эта гордыня от непонимания силы истинной помнилась. Не заметил, как с тех пор перестал даже мысленно произносить слово «я», увидев вдруг, какое оно, это его «я», смешное и маленькое, как оно мешало ему увидеть в себе всю утробу мира; грубая оболочка, «я» не давало ему стать тем, кем он был по божьей задумке — всем: рекой и звездой, вчерашней грозой и послезавтрашним ветром. Ничего через неё, эту оболочку, было не увидеть. «Я» мешало, словно он, безымянный, невесомый и невидимый, растворившийся во всех и во всём, идёт-летит к блистающей цели, а некая тень, ошибка света в кипящих чернильных разводах, стоит на пути, распахнув липкие лапы, и норовит не пустить, цепляя за любую о себе самом думку. «Я» должно было умереть, всё, что носило эти жалкие особенности, делающие невозможным всеобщее, должно было исчезнуть.
И он умер.
И земля стала как книга — о бывшем, о сущем, о ещё не бывшем. Несчётно слов вещих, но тяжелы они, не все поднять, а какое осилишь, то слово станет Словом, земля откликнется ему и силу даст, и по Слову исполнит. В земле сила, но не по всей земле силы ровно. Везде на струне звук, да не везде лад. Велики гусли земли! Отцы-праотцы, деды-прадеды много знали песен, много ладных мест нам открыли и отметили. Кто и ныне знает, тот с лада не собьётся, кто не помнит — тому только шум. А нового лада не отыскать, затаилась земля.
Кто столпы ставил — ветер стачивал, земля глотала, кто курганы сыпал — заносило песками, зарастало лесами. Наши прадеды метили Словом, именем, от земли же взятым. Где горы были — называли горы, где реки — реки в одно имя крестили, клятвы клали — ни один язык с тех пор над именем был не волен, а кто и переволит, переиначит — погибнет, отберёт земля силу, а земля заберёт — у неба не выпросишь.
А кто от лада к ладу ногами пройдёт с добром и памятью, услышит земную музыку и саму землю увидит — и бывшую, и сущую, и ещё не бывшую, на то откроется ему особое око, и с каждым новым ладом оно будет зорче, а увиденное яснее, и в земную глубину, и в глубину отражённую, небесную. Не увидеть неба, не вглядевшись в землю. Пустословые, отворачивают крестом от матери, доверчивые, теряют пути и опору. Не увидеть неба, не вглядевшись в матушку-землю, глаза в глаза, око в око. До страды, до настоящего служения, без устали и страха пройти должно от лада к ладу, от ока к оку земному, они названы, они ещё видны и охраняемы — и древними, назвавшими, и нынешними, смотрящими и видящими, играющими, не дающими умолкнуть великим гуслям, питающим нас силой..
— Редактора на него нет, — вздохнул Семён, — одними причастиями уморит: щим, щим, щим, щим…
— Видно, не до литературы.
Когда прошло восемь из десяти лет обета, он, пребывая в один из мартовских дней в молитве, увидел в пустынной своей землянке двух ангелов, возвестивших о ниспосланном ему великом даре прорицания будущего. Возблагодарил Господа и ещё истовее стал стучаться лбом об пол: знал, что срок обета ещё не вышел, ангелы ангелами, а старческое благословение терять нельзя. Велика награда — прорицать, но знал, что должно открыться и нечто большее, о чём и дерзнуть помыслить до срока не смел. А пока упорствовал в молитве и исподволь испытывал на зуб время.
Начинал с того, что как будто несколько раз проживал одну и ту же минуту — минута уже минула, а он снова и снова плыл по ней. Потом стал пробовать проживать не прошедшую, а ещё не наступившую, будущую минуту. В отрочестве, на первой дедовской учёбе, это уже у него получалось, тогда, правда, всё давалось ему просто: сердце было чистенькое, душа лёгкая, а теперь, даже после ангелов, приходилось брать терпением и усердием, благо времени на усердие ему отмеряли. Сначала вновь открывшаяся способность его забавляла, дождь ли он угадывал к вечеру, весточку ли упреждал, гостю заранее лучку покрошить в тюрю на постном масле… но очень быстро забава превратилась в очевидность: как просто глазами смотреть на дорогу впереди себя, идущего, отмечая повороты, препятствия, грязь или переползающего тропу ужа, так же просто другим оком до мелочей видеть бегущие впереди тебя минуты, уже наполненные событиями, бедами и радостями, только ещё собирающимися в этих грядущих минутах осуществиться… Постепенно, по мере всё более отчаянного погружения в молитву, минуты удлинялись, превращались в часы, в дни, месяцы. Смотреть далеко бывало непросто, потайное око уставало, как и обычные глаза, от долгого вглядывания вдаль, поэтому без нужды его не мозолил; но случалось иногда особенное, восторженное прозрение, когда время становилось настолько ясным и прозрачным, чисто сентябрьский день, в обе стороны различимы были даже мелкие блохи на обоих горизонтах, и за горизонтами прошлое как бы смыкалось с будущим и, как таковое, оно, время, исчезало, и всё, всё, что когда-либо было и будет, происходило в сию секунду, только выбери, что бы ты хотел рассмотреть.
И тогда становилось ему страшно. Не столько потому, что неделю после прозревания безвременья лежал пустой и бессильный (покойник живее); и не потому, что за неделю до этого нападали бесы — не иначе чуяли приближение ясного мига и, дармоеды, слеподыры, чужим оком норовили заглянуть в ещё не наступившее, чтобы уже наперёд расставить в нём свои рогатки: искушали, блазнили, стращали и грозились; а потому, что в следующий после всеохватности миг, светлый и до пылинки понятный, мир выворачивался изнанкой, и открывалась вдруг на его месте чёрная ледяная бездна — человеческого не хватало её одолеть; наверное, думал он, от неё и убегают в смерть самоубийцы, человеческая смерть — любая! — добрее и понятней, теплее одного лишь прикосновения к жуткой прорве. Даже чертей, недавних храбрецов, не видно было по её стылым окраям, они, как и весь тварный мир, жались с этой стороны, и виделись уже, серые, на фоне абсолютной черноты, чуть ли не роднёй — мерзкой и проклятой, но сотворённой и сущей.
Он знал имя этой бездне. Называлась она — мир без Бога… И возникала она — он понимал это! — как равновесная плата за всего лишь мгновенное пребывание в мире самого Бога, в мире, где есть всё, и не по жалкой человечьей временной толике-очереди, а сразу, мгновенно.
Но время, сладкое, родное, чудное время возвращалось, проходило и лечило. И хоть наступала за этим мгновением неделя пустоты и бессилия, но что такое человеческая пустота в сравнении с безбожной!
К вожделенному открытию неожиданно подвели именно бесы… Бес. А кто такой бес? Ущербно сотворённая тварь, — рассуждал он, — не способная, в отличие от человека, творить сама, но провидящая человеков-творцов (и люди ведь не все творящие!), нападающая на них и всеми правдами и, в основном, конечно, неправдами пытающаяся если не завладеть, то хотя бы оседлать, использовать творящую человеческую душу. Пока он пребывал в заботах чисто мирских, один-два, от силы три мелкорогатых пробиралось в келью и канючили частичку творящей силы, которая могла перепасть им даже после малого отказа от человеческого образа, от любой толики вернувшегося бы «я». Эти убирались несолоно, но, безсовестные, как на службу, являлись вновь и вновь — а вдруг? Стоило же ему начать заглядывать в окошко будущего — появлялись бесы иные, посерьёзней, с замшелыми рогами, эти как будто ничего и не клянчили, не опускались и до угроз, а упрямо пытались объяснить, что там, в завтрашнем дне, они необходимы и ему самому, и вообще всем людям, в конце концов — даже Сотворившему всё и вся (и в том числе их), и поэтому «давай-ка этим твоим оком вместе посмотрим туда, и мы от тебя отстанем. Нам же там тоже жить-быть, а тебе ли не знать, каково нам приходится? Покажи другой день, мы в нём себе норку приготовим и, в случае чего, и тебе подсобим».
Эти от простого знамения даже не вздрагивали, только долгая, истовая молитва выдавливала их в косячные щели.
А когда уж была обещана минута прозренья, до неё за неделю слетались все — и первые мелкорогие, и мохнорогие вторые, и ещё третьи, в образах почти человечьих, и этим многажды опасней и лише. Пытал их мысленно о пославшем. «Нас послал к тебе тот, кто и тебя в сие место послал», — отвечали они. Скреплялся, но бесы, чуя поживу, вгрызались всяко: и кололи страхами, и прельщали, и рушились матицами, и травили ядными насмехами, и ужимали утробной болью, и не час, не два, не день, а день за днём, день за днём… Не вставал с колен, взывал к Господу, а Он, терпеливый сам, и его терпение испытывал: лишь к исходу седьмицы подавал тихую весть, но зато, как только отзывался, только произносил первое своё Слово, во мгновенье ока бысть вси бесы невидимы, ужасошася и бежаша…
Вси да не вси… Оставался один из человековидных, тот, что терпеливо дожидался истечения обетного срока, чтобы искушать не мыслью только, а и человечьей речью.
И минули последние два года немоты…
— Как… ты остался?
— Заговорил, наконец…
— Ведь велел же он вам ужасошася и бежаша… Почему не убоялся?
Бес неожиданно задумался, какое-то усталое небрежение затуманило ему глаза, отчего стали они чисто лошадиные — большие, грустные, с размытым зрачком, словно спрашивающие: «Что, опять ездить на мне будете?», и даже чувство промелькнуло, что не бес к нему, а он к бесу без приглашения явился. А тот вздохнул — словно, решая какую-то важную для себя задачу, получил нежеланный ответ, с которым приходилось теперь мириться и действовать согласно ему же, нежеланному.
— Мне чего бояться? — выговорил, наконец, бес, и дальше затараторил уже галопом. — Это вам пристало бояться, у вас страх божий — душу, доверенную вам, потерять, а у нашего брата души нет, за что ж бояться?
— Изыди!
— Тпру, тпру… Ишь ты, каков. Он велел… Он и мне Отец.
— Так… что ты такое?
— Даже так: не кто, а что? Тогда такой и ответ: я ровно обратное тому, что ты обо мне думаешь. Когда спускаюсь к тебе ангелом, то бишь надуваю тебя самым наинаглейшим способом, я есть самый настоящий чёрт, ибо имеет место абсолютная образцовая ложь, родовое наше клеймо; а вот когда я честно, заметь — честно! — демонстрирую свою бесовскую сущность, то в этот момент я настоящий ангел, ибо что же такое ангел, как не сущая правда? Так что давай без этих «изыди!», ты ведь, в конце концов, не актёр из сумароковского театра… серьезным делом собрался заняться, вот и давай по-серьёзному все обсудим — ты со мной поделишься своими планами, я тебе подскажу, как их оживить. Ну что, к делу?
— Погоди, погоди… помутилось. Так это ты два года назад являлся с благой вестью о даровании мне способности прорицать будущее и сообщать избранным, что им предстоит?
— Это когда ты плакал от умиления и благодарил Бога за услышанные твои молитвы? Я, кто же ещё…
— Но их… ангелов было двое.
— Для верности. Если нужно добавить эффекта, я и целой делегацией могу заявиться. Хочешь, посижу с тобой втроём? или впятером? Человек слаб и наивен, для него есть разница — один лицемер ему елея капнет или хором станут петь осанну, один бес искушать будет или целая свора накинется. Тяжело создать, размножить просто. А эффект — да, эффект больше не от самого образа, от количества копий. Но это не сейчас, я ведь не пугать тебя собрался, я по делу. Долго ведь ждал — цени.
— Конечно, по делу, по делу… но как же… когда я не пойму — кто ты всё-таки?
— Я бы обсуждать это сейчас не брался. Как тебе сподручней, так и считай.
— Что ты меня путаешь?
— Ну, давай я прицеплю крылышки, пинетки на свои конские копыта натяну — легче будет? Мне ведь несложно, только лучше по-честному. Знаешь, позирую сейчас одному немчишке для поэмы, так он сразу придумал, как меня определить — длинновато, но в общем верно: часть той силы… ну и так далее. Не слышал? Ах да… Немцы умницы, души у них против нашей… вашей, конечно, скуповато, зато умом бог не обидел, этим они, кстати, нам родня куда большая, чем вы.
— Так, стало быть, ты всё-таки — бес?
— Опять он за своё! Для кого-то — бес, для кого-то наоборот. Вот принёс тебе великий дар прорицания — для тебя ангел, а для царей, которых ты с его, дара этого, помощью извести хочешь, — бес.
— Какой же ты ангел? — у тебя копыто!
— Копыто, — крякнул бес. — По стерне-то сподручней на копытах. Ты, наверное, когда бежал до дальней Волги, о таких-то мечтал? — И расхохотался (заржал). — Вообще-то, стоило бы тебе рассказать об этом походе, всё ли ты понял? Признайся, даже после Пути посещали тебя вопросы: и на кой ляд? А ума сопоставить не нажил.
— Ты умный — скажи.
— Отправили тебя… познакомить с самым древним человеком, который теперь — земля. Подружить, больше — породнить, хоть вы и так родня.
— А вы, бесы? Или вы всё-таки…
— Пойми, садовая голова, дело не во мне, а в тебе: кого ты во мне видишь, тот я и есть.
— Во мне… а где я? На свету или в тени?
— Когда родиться-то угадал, вспомни? День был равен ночи, редкое для земли время, когда свет с тьмою в согласии, когда одному нет власти над другим, и потому они словно одной заботой полнятся. Так что равно будешь окружён и агнцами, и демонами… Да не горюй ты… не знаешь разве, что все нынешние бесы — бывшие боги? Даже хуже: не просто бывшие, а преданные вами, людьми, боги. Понятно, обстоятельства! Один умник даже открытым текстом сказал, что все языческие боги — бесы. Ну, и довольно об этом, а то ведь легко тебе выведу, что истинные бесы — это вы, предающие своих богов люди, и, поверь, крыть тебе будет нечем. Или хочешь ещё о добре и зле порассуждать? За последнюю соломинку зацепиться? Даже не тщись — разочарую, да так, что эта соломинка, как бревно, тебя раздавит. Был бы ты хоть какой-никакой немец, я бы ещё попытался тебе объяснить, как этот чёрно-белый слоёный пирог добра и зла испечён. Тебе же, дураку, Бог специально дал такую редкую вещицу, которая без всяких рассуждений указывает, где добро, а где зло. Мне вот не дал, видишь, рассуждать приходится, а тебе-то зачем? Счастливчик, баловень господень, загляни в душу — там ответ уже исчислен с такой точностью, до которой всяким Гей-Люссакам за биллион лет не дойти. И за дело давай, за дело, мне ещё к немцу успеть, для поэмки позировать. Правильно ли я тебя понял, что прозревать будущее тебе мало: вдруг там да не окажется того, чего нужно? Детей забавлять таким даром?
— Подслушивал!
— Вот тебе раз… Какое же подслушивал, когда сам ко мне обращался?
— Я ко Господу обращался!
— А Он мне перепоручил.
— Не лги!
— И ответить поручил, и я тебе ангельским голосом пропел, что буду сказывать тебе вся тайная и безвестная, и что будет тебе и что будет всему миру; и прочая таковая многая и множество! Но ведь какое дело: мало знать, что будет, так? Та-ак!
— Тебе-то что за дело? И кто ты, в конце концов? Какое имя тебе?
— Ты спрашиваешь у меня? Мне весело, когда об имени спрашивают люди, те самые люди, которые эти имена и дают и, главное, их же меняют, причём меняют быстрее, чем мы успеваем к их именам привыкнуть… как говорится, был волхв — стал волк. Может, сначала в себе разберись — кто ты? Впрочем, если бы не алексинский ваш дворовый пёс, мог бы называть меня Полканом…
— Полкан…Что за слово, Аркадий?
— Пол-коня.
— Кентавр, если по-русски?
— По-русски… по-русски как раз Полкан. А кентавр буквально — «бьющий быков», то есть пастух-наездник, ковбой. Дикие греки ездить верхом не умели, а когда видели пастухов-скифов на конях, думали, что это полубоги, уж если даже быки от них шарахаются.
— Почему ж мы имечко не слямзили? Красиво же — кентавр.
— Слямзили, только позже.
— Как это?
— Полкана ещё называли Китоврасом. Послушай слово: «Китоврас».
— Ну и?..
— Вот ты глухня! Это же «кентаврас».
— А почему позже? Слямзили кентавраса и дали ему понятное русское имя — «полуконь».
— Нет, все средиземноморские легенды — это переделанные под южный климат наши северные сказки, даром что ли все боги и герои — гиперборейцы?
— И Полкан?
— Особенно Полкан, он у них пьяница, развратник, вояка-драчун и… учитель — классический набор для чужака с севера. Сами-то они ничего не умели, а кентавры их подтягивали по всем предметам. Хирон воспитал самого Аполлона, Ясону про руны рассказал…
— Про руно?
— Это одно и то же, только бестолковые греки не понимали ни черта, думали, что это шкура золотая… или зашифровали, признаться не хотели, что знания у каких-то скифов стырили… Орфея петь учил, был отчимом Ахилла, медицину им поставил, слышал про Асклепия? Тоже полканский студент.
— Но скифы-то про себя, всадников, не думали, что они полубоги! Наверное, всё-таки Полкан — это вернувшийся к ним кентавр, о самих себе из чужих уст сказка.
— Может быть, и так… давай дальше.
…не самый главный в небесех, но службу знаю… Я у Орла-отца перо в крыле, могу на небеса отнести, могу божий свет закрыть.
— Если ты и в правду у Орла-отца… почему же явился в таком виде?
— Опять он за своё… Придёт время, явлюсь к тебе архимандритом, а чтоб ты не сомневался, что это я, имя твоё фамильное возьму.
— Когда?
— Не спеши… в другой жизни, в следующей, пока с бесом побеседуй, а то больно доброта из тебя свищет, того и гляди не осилишь… Так что остынь-ка. Не было бы мне дела, подумай, ждал бы десять лет, пока ты заговорить соизволишь, и правда твоя силу возьмёт, а сила — правду? Не перебивай теперь, и без того непросто вместить в твою голову невмещаемое. — Бес вздохнул, явно затрудняясь, с чего начать трудное объяснение: не сказку же ему рассказать про Емелю со щукой, конечно, просто и понятно, но ведь не сработает. — Скажи, подумал ты, что коли открывает Он тебе будущее, то оно именно таковое уже и существует в мире, Он только вроде как занавесочку отодвигает, посмотри, мол, милый… Подумал?
— Что ж тут думать, коли так и есть?
— Что ж тут думать… — передразнил Полкан. — Думать никогда не мешает. А если б подумал, то понял бы, что никакого будущего у Него за занавеской нет.
— Как нет? А что же я вижу?
— Вот и подумай, не всё же на душу полагаться.
— Подскажи.
— Я уж подсказал: нет за занавеской одного готового будущего.
— А-а! Будущее у него не одно? Не одно, а несколько, может, и целый куст… так и это невелика тайна.
— Невелика… Как же тогда ты видишь из всего куста только ту одну ветку, которая и зацветёт? Такой ты везунок? А Бог твой сидит в сторонке и умильно хлопает тебе в ладоши: угадал, угадал! Ха-ха-ха.
— А как же?
— Ты ж говоришь, что думать легко, подумай, как?
— Хм… Остаётся одно: Он по молитве моей великодушно…
— Бр-р-р-р… не поминай…
–… по молитве моей овеществляет тот из своих вариантов, на который взор мой обратился.
— Холоднее… в смысле — правильней, уже лучше, лучше, но от истины всё равно в семи верстах.
— Не так?
— Так, да не так.
— Уволь тогда, я и без этого сверх меры дерзнул.
— То есть признаёшь границу свою, человек? Признаёшь, что даже понять не можешь, как Его мир устроен, какими нитками он к одному дню другой пришивает и из какого сундука лоскутки достаёт?
— Да не брызгай словами, говори, если есть что говорить.
— Есть, есть… Но уж уговор: когда открою — заднюю не давать, потому как мысли твои знаю, покажу, как им сбыться, но ты сам не испугайся, не повороти.
— Эх, из огня да в полымя…
— Что такое?
— Да из одного уговора в другой.
— Решай.
— Ладно, ладно — уговор.
— Тайна простая. Нет у Батюшки нашего за занавеской никакого куста, там вообще ничего нет. Ни-че-го!..
— А как же пророки?
— Пророки? Да, пророков в человеческой истории было достаточно, но, как отметил один знаменитый астроном и астролог, в основном это просто меньшая часть азартных игроков в «угадай»: кому повезло угадать, тот и пророк, а уж кому повезло угадать дважды или того больше, — великий пророк.
— А библейские…
— Тп-ру-у… Пророки библейские — даже не игроки, они благие проповедники, обличали пороки и предсказывали кары за них, чему не мудрено было сбываться, воспитатели, пугачи… что ж, была в них израильскому народу нужда, твой Илья — из них первый. Да и их всех задним числом раввины сочинили, или не знал?
— Лжёшь, собака!
— Не собака, это ваш дворовый Полкан собака, и не лгу, но ты успокойся… хорошо сочинённое получше настоящего былого бывает, и не так редко, даже редко наоборот… но не об этом. Так вот, были, конечно, и настоящие ведуны, которым удавалось подняться на горку и подсмотреть с неё, что за дорога впереди. Лучше видели слепцы, им не мешала картинка уже явленного мира, сегодняшнего, видимого глазами. Ты же помнишь своих борятских друзей-шаманов? Обязательно сначала нажраться мухоморов, чтоб зрачки вывернулись наизнанку, а потом пророчить. Или, если не слеп по природе и мухоморам не пора, — в темницу, в пещеру, в келью, чтоб не рябил в глазах сей час, ведь когда рябит, глубины не разглядеть. Потому самый знаменитый грек-ясновидец Тиресий — слепец, а уродица Шиптон жила в пещере. Примерам таким несть числа, пусть их подсматривают… Не они нам с тобой интересны. А вот был такой маг и пророк Мерлин…
— Это который жил навстречу, из будущего в прошлое?
— Глупости, к «встречным» он отношения не имеет… ну, не больше, чем все мы, «встречные» мгновенны и безымянны, с ними сталкивается всякий, дурные или счастливые предчувствия, вспыхивающие иногда в тебе, это перехлёст с ними, живущими навстречу. Но не Мерлин. Мерлин был пророком-работником, он не подглядывал будущее, он его устраивал. Не он один, был у них ещё боян Мирдин и поп Амброзий, без устали они выделывали небесную шкуру Британии под господство в христианском мире и великую славу… Н-да…
— Из чего?
— А вот из этого самого «ничего». Что оно такое, это «ничего», я тебе, хоть ты и не вместишь, открою.
— Забавно.
— Ещё как. Ничего — это и есть всё. Не одно будущее за занавеской, не два, не сто, не много, и не очень-очень много. Там их, — чёрт поднял вдруг покривевший и обросший белёсыми волосами палец к потолку, — там их бесконечно много. Там абсолютно всё, что только может прийти в голову. В том, конечно, числе, — опять сделал многозначительную паузу, — и то, которое пришло в твою голову. То есть ничего ты не угадывал, ничего Он тебе не подсовывал… Не Он тебе, а ты Ему… вот и вся тайна. Ты изъял из нети, а Он только отвердил.
— А что ж ты сам из нети не изымаешь тебе нужное?
— Издеваешься, брат… Мне творить нечем, образ создать — душа нужна. Да не простая, а к земле и небесам одинаково притёртая, вроде твоей, видели мы, сколько молельщиков по всей Цепи за неё хлопочут, иначе зачем было за тридевять земель и ходить.
— Да вы тоже столько их нахапетили!
— Это так. Но — чужие души-то. Иногда, знаешь, лучше совсем без души городить, чем с чужою. Слаще, спору нет, так сладко, как вам… — не буду, не буду… но на том ведь и край.
— Так что ж ты тут? Зачем? Какой твой интерес в моём образе?
Полкан вздохнул: ну, не объяснить ему за один раз устройство мира и его часть работы по поддержанию этого устройства, ещё двинется с глузду, бедолага, легче доигрывать беса.
— Есть интерес. Много крови видишь на краешке его, миллионы душ вразлёт, славная охота. Нам ведь тоже пища нужна.
— А если я задумаю без крови?
— Задумает он… Нет, брат, ничего ты безкровного не задумаешь, потому что крепче меня знаешь: лучше пусть течёт, чем гниёт — это во-первых. Но главное-то — во-вторых!.. То есть, оно бы должно быть, во-первых, но уж ладно, оговорился. Так вот, во-вторых, оттуда, — опять ткнул волосатым пальцем в потолок, — оттуда, из этого самого переполненного кипящего ничего задуманным, то есть от одного ума рождённым, ни единой козявочки не вытащишь. Сколько тебе повторять: одним умом небо не отворяется, если б умом было можно, то уж, поверь, ни один бы бесёнок, ни один самый запропащий бес тебя бы не беспокоил, зачем ты нам — нам, которые по части ума не чета вам, доки. Как говорит мой немчишка, «где нет нутра, там не поможешь потом».
— Да уж вижу.
— Вот и славно! То есть, только ты начнёшь задумывать, из мыслей своих, из гнилых этих щепок отмычечку сооружать, ты не только нам, ты и Ему станешь без надобности.
— Погоди, погоди, но ты сам же говорил, что там всего бессчётно, и всё, что бы в голову не пришло, там есть.
— Ну, есть, — поморщился бес, — есть, но что с того? Какие же вы, люди, тяжёлые, когда думать начинаете! Есть, да нельзя съесть. Не подходит к небесам головной ключик, сколько раз тебе повторять, не под-хо-дит! От ума ключик как будто только нарисованный. Рассмешить Бога своего захотели? И это не получится, не умеет Он смеяться, да и мне уже не до смеха. Царскую династию укоротить — не порчу на соседа навести. Одно дело — малый человек да под низким небом, этот перед любым сглазом без защиты, ровно голый червячок под сапогом, цыганка косо взглянет — и на другой день его сухотка возьмёт; а над царями трое небес, и все с замками, и на каждом небе войско: на первом простые молельщики, истые и корыстные, одни других твёрже; на втором свои родовые ангелы, берегини и стерегини; рать чужих бесов — у тех свой интерес, но злее их по всему занебью не сыскать; духи-приживалы, кормятся с любого царского слова, будь то хвала и хула, без разницы; демоны, те, что от горькой слезы жиреют: мужик от беспросветья запил, дети с голоду помирают, мать от детей продали на общую беду — всё им кормёжка, не замай кормильца! А пуще всех бесов — сам народ, он ведь в царя-батюшку верит! Верит, что тот богопомазан, оттого ведь только так и есть, самому-то Богу что царь, что псарь, у всех по одной душе, и с этим светлым войском, тебе, будь ты хоть трижды пресветел, ратиться будет трудней всего — народ в такой дали беды не видит, а от близких бед на царя-батюшку только и уповает….
— Чего он вдруг на русских царей ополчился? — вступился Африка, тоже заслушавшийся от нечего делать.
— Да с того, что не считал их за русских. Скажи, с какой стати Александр Первый Романов русский, если родился от двух чистокровных немцев, родившихся от четырёх чистокровных немцев? Это имплантация в русское тело не жучка, а целого семейства жуков! У Александра от русского Романова 1/16 часть, да ещё сомнительно, что она от настоящего русского…
— Александр Второй, значит, только на 1/32 русский?
— А Александр третий — на 1/64, а уж у Николая русскость вообще гемеопатическая! И как же тут не быть рабству? Русь, конечно, их переваривала, но не без последствий же! Капля камень точит, а тут не капля, зубило. Так что Авель ещё тот хват! Ну, скорее всего не сам, грамотно его подвели к этому старики, по цепочке-Цепи да на дело! Вот и тетрадочка об этом. Какой бы славный царь Александр Третий не был, а кухаркиных детей в школу не пустил… Вот оселок — отношение к народу.
— И к языку! — вставил своё Аркадий. — Что только твои Романовы с ним не творили: сплошное иноязычье — немецкое, французское… они, эти ленгвичи, по отношению к русскому младшие, дочерние, ни при каком раскладе не имеющие приоритета для пользования, паразиты, словно белые омелы, не способные самостоятельно черпать ресурсы из почв, прорастают на ветвях большого дерева и, в конце концов, его губят. Прорастают на ветвях, наиболее удалённых от почвы, — на элите. А эти уроды даже похваляются своей раковой красотой. Дерево и гибнет. Свои цари разве бы допустили?
— Так что мы бы с тобой Женечка, не только при Гитлере посудомоями работали бы, но и при благословенном Александре Третьем в школу бы не пошли, не то что в энстетуд. И все, кто против Сталина, только этого и хотят, чтоб ты им служил, как завещали великие Пётр и Павел… Вот и Полкан дальше объясняет, как для тебя:
— На третьем — планетные боги.
— Что ж они, боги, сами не вмешаются?
— Вот, вмешиваемся, — в упор посмотрел на монашка, так что тот выпустил испарину. — До третьего неба у всех инструмент один — человек.
— Да что моё малое усилие стоит?
— Не один ты трудишься, не возгорждайся. Так что молись, крепни… из кельи в мир и не думай, в мире тебя теперь разорвёт, лопнешь, что пузырь. Узилище — славное для великих дел место, особенно тёмное, из тёмного узилища любой малый светляк различим, и звёзды среди бела дня. Иных мудрецов из темницы за уши не вытащить было, а тех, которые не понимают, хороший правитель должен бы силой в узилища упаковывать… для пользы дела.
— Как же странники, калики?
— Бедолаги, пустозоры… хотя если кто из ник поднялся до понимания, что весь явленый мир — узилище, тогда что ж…
— А ведь я ходил!
— То — урок! Без начального урока и в узилище толку не будет. Да и с ним непросто. Ты думаешь, разрешили тебе устраивать бегущие впереди события по своей воле, и этого достанет, чтобы мир переволить? Да ты знаешь, сколько таких мудриков в ближние небеса свои прожекты отправляют? Какая каша там варится из молитв, просьб и просто сильных желаний? А свершается срединное — почти ничьё, лишь случайно с каким-то чаяньем согласное, и счастливчика, буде он своё чаянье огласил, сразу вознесут в городские пророки, а на другой, уже неудачный раз, забросают камнями. В этой каше ты утонешь со своим уменьем, а уменье твоё и правда редкое, важное, иначе б не нарекли… — бес осёкся. — Тебя, видишь, по Золотой Цепи чуть не с почётом отправили, с уведомлением всех держателей… готовили… а придёт время, когда нужных людей чуть не силком на этот путь ставить придётся… но — устроится. Ведь если не наглотаться земным духом в этих местах, откуда и сила. Потому и открыли, что воевать нам не в ближних небесах, а в следующих, где битва идёт настоящая. Туда простые, одинокие молитвы не долетают, на тех небесах малюют только собранные в мощные кисти прозрения. Поповская кисть, царская, боярская, там же латинская и лютеранская.
— А народная?
— Народная… Да, была бы самая широкая кисточка, да беда: всё она по волоскам растреплена, каждый волосок, говорил же тебе, только на первом небе и оставит малую, никому не заметную риску. Ныне их собирают в снопы да веники те же попы да цари, метут ими в поповские да царские закрома. У народа своей нет… пока — попробовал вот наш воронёнок связать, да её на земле уже разметали. Народные пока в царских да поповских — боги их руками кисти держат.
— Боги… или бесы?
— Эк ты запутанный какой! Если Чернобог, по-твоему, просто бес — зови бесом, но не прогадай умалением. Беса ты вон знамением гонишь, а Чернобога знамением даже не рассмешишь. Бесов попы в ваших головах наплодили, чтоб вы не то что леса за деревьями, чтоб и дерева за сучками не видели.
— Всегда ли так будет? Всегда царям и попам верх?
— Нет… но лучше ли будет?
— Как? Разве не того чаем?
— Придёт время, когда и цари с попами без надобности будут, сейчас-то твои бесы через них волят, а как только научатся не царями лишь понукать, а сразу народ сгребать, тогда может начаться настоящая потеха, сметут бесовским воем и держателей.
— Но зачем же держателей? Как же Земля-матушка?
Полкан грустно засмеялся:
— Земля… Тут уж четвёртого неба битва. Кто-то землю — и она сама в главную голову — сохранить тщится, а кто-то и полакомиться ею… больно вкусная да сытная.
— И на четвёртом небе битва?
— Ещё какая! Там земные боги с неземными ратятся. И (понимаешь уже!) не только за человеческое, за саму Землю дерутся. И у наших держателей, у Орла там главная вахта, раньше это была всех людей забота, но теперь они опустились ниже: решают своё, о Земле не думают, потому любая волна может им обернуться потопом, и камень с неба, и лёд полуночный, и сушь пустынная — всё им будет гибель.
— А выше?
— Выше, на пятом — боги солнечные, боги Белого пути, молочной дороги, на шестом — вселенские, на седьмом — сам Вседержитель.
— И что, на всех небесах — битва? А где же… рай?
— Это и есть рай. Он же — ад. Смотря за кого бьёшься. Твою картинку держатели рисовать помогут, четырьмя лучами, и шестью, и семью… не зря ты странствовал. Всего письма не написать никому, но красные буквы в нужных местах поставить по силам.
Он хотел задать еще один вопрос, но боялся. Боялся получить на него страшный ответ… Незаданность и неотвеченность тяжелили воздух.
— Спрашивай, спрашивай, чего уж.
— А Вседержитель, Б… — хотел добавить «Бог», но, чтоб не сбиться в небесах, не добавил, — Вседержитель за кого?
Похоже, вопрос и для Полкана был безответным, должно быть, он сам терзался им и доставал своих старших — впервые за всю беседу появилась на его лице тень сомнения. Но не на долго: словно что-то вспомнив, он шумно вдохнул и, вместо всей душой ожидаемого «за нас», выдохнул:
— За сильного.
— Всё у них в небесах. А на земле ничего не происходит, что ли?
— На земле дела сегодняшние. Здесь же речь о будущем. На земле что может произойти? Вася Пете в морду может дать, и всё. А завтра произойдёт то, что Петя после этого замыслит, и что ещё такого агрессивного придумает Вася. Вот этой кашей пете-васиных планов и полно ближнее небо, что-то осуществляется, что-то нет. На втором небе, видишь, дерутся уже эгрегоры, от исхода их драки зависит среднесрочная человеческая история, может быть, и до тысячи лет. Выше — уже планетарные энергии регулируют балансы планеты — магнитные поля, течения, подвижки материков, ледники, похолодания, моры, засухи… и отбиваются от равномасштабных им внешних угроз: экранируют солнечные вспышки, отводят метеориты, фильтруют космическую пыль на предмет смертоносных спор… И оказывается — с помощью держателей. Вот где их настоящая вахта! Разные уровни: с каким бы счётом попы у царей не выиграли, если держатели метеорит пропустят — кирдык и тем, и другим. Поэтому и убеждают странника, что делом надо заниматься.
— Как же они на такие верхотуры взбираются?
— Никуда они не взбираются, они отсюда работают, точно так же, как бактерии в твоей толстой кишке работают на твоё самочувствие прямо из жопы — куда ты без них?
— Почему именно в толстой?
— И в тонкой, и в желудке, и под языком… а может, и в мозгу, и в крови… Говорят же окские старики: наше дело река. А чьё-то — горы. Что за дело? Не склоки междусобойные, а регуляция в макроорганизме и оборона от всякого вирусного хлама.
— А выше?
— Энергетика солнечной системы, галактические дела, потом — вселенские, и на последнем, я так полагаю, открытом вовне небе — Закон. Бог.
Уже потом, оставшись с собой наедине, он пытался осмыслить это последнее слово, оно не находило места в его христианской душе, где главным и, казалось, вечным постулатом было слово другое. Он вдруг ощутил в груди такое великое сиротство, какое бывает только при живых, но отринувших тебя родителях. «Как!? — тысячный раз убивал он себя вопросом. — Он не за нас? Как же жить?». Ведь то, что Он не за нас, означало, что Он не с нами — и это рушило казавшееся неприкосновенным основание не просто его жизни, жизни его соотечественников и единоверцев, а основание самого мира, тысячелетиями стоявшего на этом камне: С НАМИ БОГ! И не за слабого — это тоже была опора тысячам и тысячам, да что там — миллионам и миллионам людей, белым, чёрным, жёлтым, красным… всем, кого придавил к праху земному насущный ветер, кого сломил, искорёжил, измолол неостановимый жернов юдоли: Он — заступник, Он всегда за слабого, Он за нас… Он с нами!
Да не морочит ли Полкан? Всё-таки бес. Не искушение ли, не очередная ли препона на его и без того заовраженном пути? Нет, на этот раз душа не пускала по этой лёгкой думке: бес — и дело с концом… не давала спрятаться от приоткрывшейся страшной и великой в своей простоте истины. В чём она — не ускользай, не прячься, откройся! Не в том ли, что за Бога мы принимали бьющегося за нас — воистину за нас, за нас слабых и несчастных! — Воина всего лишь с Третьего неба, который перед Вседержителем так же мал, слаб и беспомощен, как и мы перед ним, Воином. Но он — Воин, он бьётся, он не имеет права уйти с поля… сойти со своего неба битвы, стать слабым, он перед всеми защищаемыми им тремя небесами обязан быть сильным… потому что знает единственную в этом подлунном… тьфу, какое — подлунным?! — вселенском, больше — надвселенском, открытым за седьмым небом в бесконечность Мире Истину: Он — за сильного. Он за нас, Он за нас, но и мы должны быть за Него, а быть за Него — значит только одно: быть сильным. Обратным прельстили черти, утешительная ложь ведомой на заклание овцы: Он за тебя, за слабенькую, Он с тобой, несчастной… где тут твоя аорта?
Бог — за сильного! Быть с Богом — быть сильным. Быть слабым — предать Бога, быть недостойным даже взгляда Его в твою сторону…
— За сильного, — повторил ещё раз Полкан и будто бы стал ещё выше и шире, словно испугался, что кто-то из врагов сочтёт его малым, а значит, и слабым, — с этой колокольни… прости, Господи… тьфу, заговорился! Так мы и смотрим: способствует державности — Бог в помощь, вредит — пожалуйте на правёж. Хоть ты псарь, хоть ты царь. А правёж разный может быть. И инструменты для правежа тоже разные. На этот раз выбрали тебя. Подготовили — провели по Пути, дали потрогать Цепь золотую, подышать русскими небесами — теперь надежда есть, что не ошибёшься. Бить будешь больно, но по делу, с пониманием будущего, раньше срока не переломишь, дольше не потерпишь, не зря тебя по всей Цепи в круг держателей пускали. Держава — это не царский шарик с крестиком, запомни: держать — это наша работа на этой земле. Так что будущее не угадывать надо и подсматривать… ты ещё сон-траву под подушку положи… Будущее нужно делать, сработать, Гамаюн не поможет: Гамаюн, спору нет, знает всё, да не расскажет, а расскажет — не поймёшь. Я-то, если хочешь, могу и брюсовы книги Сивилл из Сухарёвой башни принести, прорицание воли богов и предсказание будущего, двенадцать тысяч листов полууставного письма — как? Могу и редкую liber vaticinatiinem достать, а толку? Могу и что-нибудь из ещё незнаемого людьми, по мелочи, что поторопило бы ваше движение вперёд, открыть-подсказать, но знаешь, впереди-то у вас пропасть, и сначала нужно мост наладить через неё, а потом уже объяснять, как устроены сапоги-скороходы. Лукавцы ныне мудрее, кипящая смола и раскалённые сковородки не их методы, они теперь умникам вашим подсказчики, прогрессоры, подсказывают, как вам быстрей до пропасти доскакать, расскажут из чего порох состоит, растолкуют какому-нибудь «гению», пока он молод и бестолков, как великая сила в пылинку запакована да как её распаковать… но тебе же этого не нужно? Я бы мог поторопить события и даже открыть тебе, как, не выходя из вот этой кельи, смастерить какую-нибудь смертоносную игрушку… одного-то царя за версту жизни лишить можно, а уж прославиться на века — пожалуйста. Как ты насчёт славы? Понятно… у нас, русских с этим плохо… в смысле — хорошо: откроешь нашему Левше какой-нибудь секрет, так он не в патентное бюро бежит, как все нормальные шведские немцы, а к соседу по даче — похвастаться, а уже сосед-швед и в бюро сбегает, и денег со славой заодно заработает. Эх, ты бы знал, сколько вам открытий чудных готовит, будь он неладен, просвещенья дух! Цари ещё наплачутся… но нам-то с тобой не гремучий студень нужен… Нам даже неинтересно знать, ни из каких зёрнышек прах земной слеплен, ни как звёзды по небу ходят. Нам сразу подай от этих небес вожжи, порулить. Так? Что ж, по-русски, по-русски… Да, просто подглядеть будущее любой травник после белены и любой грибник после тонкой поганки сможет, нам не подглядеть, нам направить его нужно. Помнишь ведь щурово: пророчествовать — не угадывать, а сотворять. И чтоб не задумываться, чтоб только душой… прости, Господи… тьфу ты, чёрт, запутался с тобой! Твоя работа главная, что и говорить, но без меня ей грош цена. Не на соседа порчу насылаешь — мировую оглоблю повернуть дерзнул, тут тишком не проедешь. Чтобы по-твоему случилось, чтобы тебя после первого же твоего престрашного прозрения не удавили в монастырском подвале, мне не меньше твоего поработать придётся. Кого обольстить, кого попугать, кого заблудить. До царей и лестное слово донести непросто, про бранное и думать нечего, а уж такое, которое их же и погубить должно, да чтоб они сами ещё за это слово перед Ним порадели — только с моей помощью. Нет, много я тебе отмерил, не такая твоя работа и главная — золотник в пуде, напророчить и дурак напророчит.
— Всего-то золотник в пуде?
— Ну, не в пуде — в лоте золотник, третья доля.
— А другие две трети?
— Это уже иная работа, — постучал по кости между отсутствующими рогами, — ума! Душой только напортишь, обязательно напортишь, с душой к этим двум третям близко подходить нельзя.
— Да что ж это за работа?
— Я уж говорил: второй золотник — уберечь тебя от ямы монастырской, ведь не думаешь же, что с таким процарским откровением тебя в палаты на смотрины пригласят? В яму, и то в лучшем случае, а в обычном — сразу к праотцам, сколько таких пророков колья задницами примеряли… о-ох, много! А последний золотник, третья, стало быть, доля, — ещё важнее первых двух: запустить твоей души работу на такие верхние круги, где она работой только и станет. Как до Бога высоко, так и до царя далеко. Без меня твоим писулям путь только до печки в келье настоятеля, и сколько ещё печек будет по дороге в Петербург! А царей облукавить, чтоб вняли? Пока в эти круги твою фантазию не всучишь, толку от неё — пшик.
— Так ты, выходит, за тем и явился…
— За тем, за тем… за тем Он нас, нелюбимых, и пестует: самим творить не даёт, но подельничать с вами, творцами, не мешает… Короче, давай, давай, бухайся на коленки да отключи свой котелок, — постучал жёсткими костяшками по шишковатому лбу, — и так он у тебя перегрелся уже, пригорят мозги… и про кровь, про кровь не забудь, я к тому далёкому часу ждать буду… где-нибудь, скажем, в Тамбове. Смотри — уговор.
Бес исчез — да и был ли он? — и началось трясение тела…
— Ну и накрутили… — вздохнул Семён, закладывая тетрадку черёмуховой веточкой. — Скажи, Николаич, с точки зрения физики, как это возможно — предсказывать будущее?
— Ну, во-первых, — поправил очки умник, — может иметь место простая экстраполяция событийного ряда: на коротких расстояниях она очень хорошо работает, но вероятность убывает обратно пропорционально расстоянию от исходного события.
— То есть?
— То есть: если ты утром в рабочий день пошёл за водкой, то не стоит труда стопроцентно предсказать, что к обеду ты будешь пьян; с меньшей вероятностью — вечерний синяк под глазом; ещё с меньшей — увольнение через месяц по 33-й статье; и уж тем более — смерть от цирроза через три года.
— Горшков вон уже пятнадцать со своим циррозом живёт, и ничего.
— Он рыбак, — объяснил феномен Горшкова Аркадий.
— Только это не физика, — возразил Семён, — тем более, что через триста лет твоя вероятность шмякнется в нуль, а мы имеем фактики… А может быть, они всё-таки подсматривают через время, и говорят всем, что там происходит? Может же быть кротовая нора не только в пространстве, но и во времени?
— Может, только с одной поправкой. Не подсматривать надо, а предвидеть. Забыл дедово? Подсмотреть можно только то, что есть, а чтобы вытянуть событие из нети, надо видеть.
— Увидеть то, чего нет? Это ж русская сказка: поди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что!
— Именно! Смотреть на то, что уже есть, умения не надо. В неть заглянуть — вот фокус.
— Ты нам не про фокусы, ты научно объясни, как работает.
В этом месте крякнул Поручик: он, похоже, знал, как работает, но не знал, как объяснить.
— Научно? — переспросил Николаич и с интонацией «сами просили, я не хотел» замонотонил: — Будущее — это такая глобальная квантовая система, которая находится в суперпозиции нескольких состояний, и только после проведения измерения, в нашем случае — наблюдения, подсматривания, происходит так называемый коллапс волновой функции, и система фиксируется уже только в одном из состояний.
— О-о! Залепите мне уши… — застонал Виночерпий и начал откручивать фляжку.
— А в каком из? От личности наблюдателя это зависит?
— Больше, пожалуй, и не от чего.
— То есть если предсказатель чёрт, — начал рассуждать Семён, — жди ада, если ангел…
–…то бесплатная водка, — мечтательно заключил Аркадий.
— Это как раз, если чёрт!
— Нет, ангел!
— Чёрт!
— Сам ты чёрт! Если в магазине брать, всего пять бутылок — и аванса как не бывало. Как жить? Если бесплатная, то ангел!
— Так передохнем же, какой ангел!?
— Когда будет много и бесплатной, до беспамятства пить никто не будет. Вон, бесплатного воздуха целое небо — ты же не надышиваешься до смерти!
— Ну, ты, Аркадий, и сказанул…
— А чего он: суперпозиция, коллапс, — перевёл Аркадий стрелки на Николаича, — пусть по-русски скажет.
— Вам, рыбакам, не угодишь: то по-научному, то по-русски.
— Нельзя разве на русском языке по-научному? — не унимался лиофилолог. — Как Сергей Иванович вчера.
— Сущь, вещь? — рассмеялся Николаич.
— Именно! — воскликнул Аркадий и приготовил ребро ладони для стучания в грудь. — Загляни туда — не знаю куда, увидь то — не знаю что. Никакие это не сказки, это нам, дуракам, русским языком объяснили про твой коллапс волновой функции, про всю вашу… нашу квантовую физику. И — сущь! И — вещь! Сущи, то есть вариантов будущего, — несметно, вещью же, реальным событием, становится лишь то из сущи, что удостоилось наблюдателя — увидения. Вот и вся твоя суперпозиция. И вопрос только один: как в эту безмерную сущь заглянуть, чтоб оявить не какую-нибудь инфузорию, а рыбу настоящую.
— Тьфу!
— А я на что? — выдвинулся вперёд Виночерпий.
Первого, как уж повелось, градус зацепил Николаича.
— Да-а… Мир устроен… уму непостижимо, как просто! — начал он дирижировать тощей рукой. — И не при чём тут скорость света. Мир мгновенен, мы мгновенны. Ты знаешь, Винч, что есть поля, которым плевать на квадрат расстояния?
— Знаю. Например, капустное.
— Отсюда вытекает принцип универсальной суперпозиции: мир — един, мы, ты, я, любой задрипанный фотон — и есть целиком мир.
— И никакой иерархии?
— Я же говорю: универсальной, а не абсолютной. Это абсолютная суперпозиция — Ничто, изотропность, всего лишь стопроцентный потенциал, а универсальная — это не просто наличие, но торжество иерархий. И прямых, и обратных.
— Обратных — это как? — пытался сообразить Семён.
— Как… «Ты проживёшь без королей? — Солдат сказал: — Изволь! — А ты без армии своей? — Ну, нет! — сказал король». Вот так, поэт.
Лилит в милиции
Аппетитная приходит во время еды.
Тяжёлый день — понедельник!
Лейтенант милиции Сергей Рыбаков был в серьёзном раздумье: идти домой, на пару часов закончить пораньше и выпить дома (это же лучше, чем пить на службе, того и гляди кто-нибудь капнет… чёртова антиалкогольная кампания, выпить на родной работе боишься…) или всё-таки выпить прямо сейчас — больную голову до дома ещё надо донести, а свинец уже расплавился и с гулкой болью переливается от лба к затылку при каждом не то что шевелении, при каждой мысли!.. К тому же и дома толком не выпить, у него всего-то чекушка, а батю уважить?.. а жена на хвоста усядется, останови её потом… Здесь!
Непростой, но весьма предсказуемый выбор был сделан. Здесь и сейчас.
Бутылку лейтенант пил за три раза, а чекушку ни туда, ни сюда — за два, с небольшим перерывом, регламентируемым самим организмом: как только кровь от первой осьмухи ударит в лицо, отсчитай двадцать ровных дыхов — и вторую. После первой закусывать было нельзя, то есть можно, но не полезет, а вот вторая осьмуха сама на зуб просит. Двадцать дыхов на то и расходуются, чтобы отделить от вяленого лещового бока рёберные косточки и свернуть — ну, любил он так! — прозрачную жирную мякоть в трубочку. Вторая осьмуха пролетела соколом — вдогон, вдогон, торопись, родная… шумно занюхал лещовым рулетиком, возложив его на усы, и только переправил с усов в рот и пару раз чавкнул… как заявилась эта толстушка.
Откуда её принесло… хотя что ж, понедельник на то и понедельник, чтоб разгребать воскресные дела. Понедельник потому и грустный, что выходные весёлые — даже у них, где ни выходных, ни проходных, особенно в мае. И ведь как только ему на выходные дежурить, обязательно что-то происходит. Ну, субботняя драка около клуба, на танцах, — это почти плановое мероприятие: кто-то кого-то задел, кто-то кого-то послал, тут же съезжаются со всей округи сельские и начинается… Вообще-то местные смирные, но уж больно их москвичи раздражают. Сколько лет уже ему интересно: почему обязательная субботняя драка у клуба называется танцами? Вальс, танго, летка-енка и новый советский — драка у клуба. Разняли, электричество отключили и, последнее па, — подождали, пока все разойдутся. Драка пусть, понятное дело, но ведь сколько непонятных: какой должен быть крен у парома, чтобы шесть машин, по две с каждого ряда, стоявшие на ручниках, сползли в воду? Почему не попадали в воду люди? Или они не стояли на ручниках? Поднять и проверить, но ни одной машины за двести метров вниз по течению не нащупали, а должны бы они кучкой лежать в одном месте, нет — песочек, песочек… шутили, что русалки с водяными поехали на них в Белоомут за портвейном… Если б не полсотни свидетелей, уместно было бы спросить: а были ли машины? Вот именно, что были, а теперь нет. Ока их языком слизнула. Едва улеглась паника на пароме, сообщили про те две баржи. Сроду тут такого не было, ведь не просто не разошлись, а такими галсами пошли, что одна протаранила водокачку, а вторая пригладила далеко за красным бакеном четыре лодки с рыбаками. Или три? Поперечное течение. Мозги к вечеру в субботу стали поперечными. Как тут было не напиться? И в воскресенье продолжали снимать стресс…
Вот и болела (гудела, трещала — жидкий свинец был залит в черепушку) голова, целый день терпел, а после обеда головная беда достала. Если б не чекушка… Теперь хотя бы минут десять расслабухи, так нет же!
Одно примиряло с ситуацией: толстушечка была аппетитная. Как заметил ещё сам Иван Ефремов, мужчины только притворяются, что любят тонких девушек. Толстушка оказалась старшей у люберецких командированных, с Малеевского, отделения «Овощное»… у неё пропали три девушки.
«Час от часу…»
— Как они пропали? — говорить было ещё тяжело, от каждого звука стремительно остывающий свинец норовил-таки ткнуться в лоб, а любое открывание рта всё ещё напоминало о помойке… нужно, нужно бы минут десять умиротворительного покоя.
— Пошли в гости и не вернулись.
— Когда пошли? — Чтобы просто её выгнать, слов и телодвижений потребовалось бы больше. Тихо спрашивал.
— Вчера.
«Ну, не дура?»
Толстушке было лет тридцать пять.
А ведь странно устроен организм: только что был чуть жив, говорить и то непросто, а похоть в рост, как будто чресла другой кровью омываются, не отравленной бормотой и брагой. Оглядел толстушку попристальней, похмельно-профессионально. Не замужем и давно без мужика, взгляд ядовито-презрительный: «что ж вы такие гады! во мне столько ждущего тела, а вы…». И заигрывать с такими нельзя: они, зная, что дальше трёпа обычно не идёт, заранее, дуры, отшивают — итог тот же, но зато отшили не их, а они. А так бы… за ляжку подержаться и в кость не упереться, о-о! Есть такое: мужей толстушек тянет на худышек, мужей худышек — на толстушек. А те, которые вчера ушли «в гости», наверняка стройные, красивые, разбитные, не столько за них переживает, сколько под благовиднейшим предлогом заботы — отомстить. За что? А за всё. За то, что стройные, за то, что её с собой не взяли, что зависают, сучки, где-то вместо работы, наплевав и на неё, старшую, и на проблемы, какие могут возникнуть, и на эту капусту… а она даже этого не может.
— Вчера… ну, если завтра не объявятся, то… послезавтра приходите.
«И зачем на послезавтра отправил? Приходила бы завтра, он бы оживел и что-нибудь придумал… насчёт следственного эксперимента».
— Почему послезавтра? Они же вчера пропали. Ушли и не вернулись!
«Толстенькая, азартная… и правда, почему послезавтра?»
Представил её обширные телеса в своих жадных руках… — «ух!..» Кровь побежала, побежала по жилкам, по самым тонюсеньким, по толстусеньким…
— Недопили, значит, за вчера, или наоборот: допили и не могут вернуться… обычное дело.
— Да вы что!
«Хорошая, хорошая толстушечка, бойкая. Поехать с ней на место… происшествия, осмотреть, то да сё, по дороге договориться… эх, хороши ляжки!.. под трико, наверное, белые, мягкие, как будто груди по всему телу…»
— Да мы-то как раз ничего…
— Они не ночевали!
«Завидует, завидует… давно мужика не было…»
— Охо-хо… Вас тут сотни, и все друг к другу в гости ходят, и половина просыпается не там, где ложилась. Как вы представляете наши действия?
— Я понимаю, понимаю… у нас тоже так бывало… но утром-то все находились, а эти — не нашлись.
— А вы что, искали?
— Конечно! Ходили к ним на берег…
— Стоп, по порядку…
Берег в Малеевском… баржи как раз напротив этого Малеевского не смогли разойтись, это в самом широком месте на всей реке! — причём оба капитана трезвые, но несли несусветную чушь о сильном поперечном течении, на тихоне-то Оке, где и обычное течение не бог весть какое. Водокачку на правом берегу чинят… но это пусть речники с совхозными занимаются, а вот то, что не нашли двух рыбаков с подмятых лодок, на русалок не спишешь — следак коломенский уже приезжал, теперь ждут водолазов… а водолазы, наверное, ждут, пока рыбаки всплывут сами. В Малеевском, правда, Ока резко уходит вправо, но створные знаки стоят, бакены, как и положено, болтаются… но чтобы сразу две баржи пошли поперёк?..
— Они не купались?
— Не знаю…
— Рассказывай тогда, что знаешь… — «пусть поговорит… толстенькая, а шея без складок».
— Я и рассказываю: пошли к НИИПовским в гости, на берег, и не вернулись.
«Опять НИИП, умники грёбаные… Да, ещё был неприятный слух, дядя Ваня-бухгалтер попусту молоть не станет, что кто-то там в Малеевском или рядом, хотя где рядом? — умер от побоев… или задавили. Два дня ждал заявления — никого. Значит, не умер, или…»
Додумывать нежелательный сюжет не стал, вернулся к прослушиванию и просматриванию.
— Они, НИИПовские, и накануне приезжали со своим самогоном, на «запорожце»…
— «Запорожец» голубенький такой?
— Голубоватый… — уточнила толстушка. — Его у них угнали в тот же вечер.
«Вот те на! А заявления нет…»
— На берегу у НИИПовских был пикник?
— Нет, они там живут… ну и пикник.
«НИИП же в бараке около правления… хотя видел, когда за оргией в пятницу наблюдал, как от автобуса две машины и мотоцикл уехали в другую сторону, ещё позавидовал — хороший мотоцикл, «Урал» новенький, с задним ходом, по сравнению с его двадцатилетним 650-м «Днепром» — сказка. Да, «Урал», голубенький «запор» и «копейка».
–…там коса около водокачки, бакен ещё рядом привязан.
— Белый такой? — уже издевался.
— Белый.
— Ну, и…
— Ну, и всё. Ночевать не пришли, мы их утром в автобусе ждали-ждали, потом пошли к ним на косу, искать.
— Не нашли.
— Нет.
— Что сказали НИИПовские?
— Да врут! Сказали, что пришли и ушли. А один, пьяненький, проговорился — утопили, говорит, ваших подруг, русалок из них сделали.
— Русалок — это хорошо… — Спохватился: — А в палатках… они же в палатках живут?.. не смотрели?
— И в палатках, и лесочек, который по берегу, обшарили — нет нигде.
— Опиши, как они выглядели.
— По-разному…
— Ясно, что не близнецы.
— Таня высокая такая блондинка, в джинсах была, Надя рыжая, она в зелёном спортивном костюме ходила, и ещё Ира, маленькая… ну, в сравнении с Таней, тёмная, канареечная кофточка у неё с капюшоном.
Снова подступила тошнота. «Сладкая толстушка, но потом, потом…»
— Заявление я у вас не приму: позвоните им домой, на работу к себе, тут дезертиров с капустного фронта хватает… Если завтра… если завтра не объявятся, то… послезавтра приходите. — Фраза была в страду привычная. Как правило, все объявлялись.
На тот берег!
А на том берегу незабудки цветут…
— Кэп, а почему бабам на косу хода нет? — спросил Поручик.
— Почему нет? Ход есть, только…
— Что — только? — насторожился Африка.
— Просто так нельзя.
— А как?
— Привёл — женись, — оторвался Виночерпий от колдования над ёмкостями.
— Только разженились… — синхронно вздохнули ловеласы.
— То есть, без большого чувства нельзя. Только по любви, и только зачать, и осчастливить.
— Это, конечно, можно бы, но…
— В другой раз.
— Точно, не пойдём, Поручик, никуда. Ну их, этих баб, к лешему.
— Конечно, какие бабы, когда водка не допита? — приветствовал решение Винч.
Ну и пили…
Идея макнуть Орликова пришла Виночерпию, безуспешно пытавшемуся читать ничего уже не соображающему Орлу нотацию — тот пил со всеми наравне, не отказывался, но пьянел по отношению к остальным параболически.
— Ты, Михаил Васильевич, до беспамятства пить прекращай, тут так нельзя, ты у нас как дырка в мыльном пузыре, понимаешь?
Орёл, конечно, не понимал. Тогда Винч и предложил:
— Давайте макнём предобтра! Может, очухается, а заодно и прополощем: уж больно воняет, мимо не пройти.
Сказано — сделано. Стащили с Орликова штаны и поволокли к реке.
В воде Орёл замычал, если б были силы — заревел бы, а так только шумно хватал воздух ртом. Хотел уползти, взяли на руки, раскачали и бросили. Тут же побросали и друг друга, потом выстроились против волны и спели «Связанные одной цепью!». Здорово!
Выскочили — и к кружкам. Выпили, попрыгали около костра, разогрелись, возбудились.
Тут и река, словно подхватив кураж, взъярилась не по-речному!
— Кто сказал, что в раю тишина да штиль? — голосил Африка. — Вот это рай! По-честности, Арканя?
— Конечно! Рай — это и есть река, и хоронили в древности, то есть отправляли в рай, пуская лодку с умершим по реке, слышал? А покойника называли райником. — Аркадий с трудом перекрикивал волны. — И Харон отсюда приплыл в древнюю Грецию, и река у них сначала называлась не Стикс, а Ахерон или Ахарон, А-харон, может, от «похорон», а может, и Аха-рон, потому что река — Аха, то есть Ока, по-честности! И мост через эту реку — изначально райдуга. Потом уже пошли варианты, что рай не сама река, а только другой берег реки, потому и город такой на окском Осетре — какой там голавль клюёт! — так и называется: «За-райск». Рай — это река и берег, который она от тебя отделяет.
— Значит, для того чудика, что на том берегу живёт, рай, выходит, у нас?
— Конечно. На другом берегу всегда клюёт лучше. И это не предрассудок, это древность, изначальное понимание мироустройства, оно попрочней марксизма-ленинизма будет, оно у русского человека не в голове, как истмат, а в печёнке, где кровь родится. Потому и умирали легко. Другой берег. Другая жизнь. Другой мир. Загадка.
— Вот и беда, что в печёнке. Теперь у нас твой Ахерон — это западная граница, и всем за ней рай чудится, никому уже и родина не мила: там, конечно, клюёт лучше! — повернул Семён.
— Плыть надо! — рубанул вдруг Капитан.
— На Запад? — удивился Семён.
— На тот берег!
Волна, гладко сливаясь с левым глубоководьем, рушилась на правую отмель с какой-то почти разумной отчаянностью, кидалась на косу, будто сомневаясь в её праве быть на этом месте и мешать ей, так славно разогнавшейся, точить и рушить спрятавшийся за отмелью глинистый обрыв. Капитан двинул рукой ей навстречу:
— На тот берег!
— В рай!
С криками «Ура!», тонущими в рёве ветра и в шлёпанье волн, ребята бросились в Оку… Чуть задержался Поручик, заставив, не приближаясь к машине, заорать на полную мощь «Связанные одной цепью!..» ещё и жигулёвские динамики, да неожиданно заметался Виночерпий, как дворецкий на пожаре. Через минуту все плыли поперёк волны и, захлёбываясь, пытались орать в унисон с Бутусовым…
Другой берег! Там не только клюёт лучше… На том берегу зеленее трава, на клеверах больше лепестков… да что говорить, там есть то, чего не хватает на этом, там, может быть, есть даже то, чего вообще нигде нет, там — тайна… на другом берегу. Кто не бывал на другом берегу, тот не знает реки. Тот не знает Реки.
Берега, берега, берега…
Для чего вы бушующим рекам?
Может, вы для реки, берега,
Как рожденье и смерть человеку?
— пелось в одной из Семёновых песен…
Доплыли чуть живые. И недалеко вроде этот другой берег, не будет и полукилометра, но не на велосипеде, даже не пешочком по асфальту, а против волны и течения в холодной майской воде… Николаич дотянул, только держась за Африканские плавки; первыми вышедшие на берег Капитан и Поручик, не отдышавшись, услышали жалкий крик Аркадия метров за сто ниже по течению: «Ребяты, танкисты!», а потом уже, когда они убежали спасать Дуремара, Семён, приплывший третьим, увидел метрах в пятидесяти от берега ныряющую голову Виночерпия — он конкретно тонул! Успел, а когда выволакивал бедного Винча на чавкающий ил, понял и причину отставания: к поясу Виночерпия была привязана — когда успел? — шнурком за пробку и вокруг пояса фляжка, та самая, на литр двести…
— По коленям, сволочь… — только и выговорил Виночерпий. Колени и ноги выше колен были в синяках и ссадинах.
Поднявшись на пятиметровый обрыв, обнаружили брошенный бивуак. Раскрытая палатка, полуспущенная лодка, в костерке прощальной струйкой чуть дымила сырая головёшка, на раскладном столике открытая, но непочатая плоская банка венгерской ветчины. А хозяев не было.
— Эге-гей! — прокричал призывно Африка. Никто, конечно, не отозвался.
— Рыбачит, наверное, — предположил Поручик.
— А лодка? — кивнул Аркадий на грустную резиновую калошу.
Согреться не удавалось: ветер на юру срывал с мокрых тел последнее тепло.
«И чего мы сюда попёрлись?» — спрашивали взглядами друг у друга и пожимали в ответ усыпанными мурашками плечами.
— Рай… — разочарованно выдохнул Африка, — даже дров нету!
— Так он не здесь, рай, — ёжась и постукивая зубами, проговорил Аркадий.
— Как не здесь? — возмутился Семён, — А Ахерон? А Зарайск? Ты же взбаламутил — райдуга, на другом берегу и клюёт лучше!.. Врал опять…
— Ничего не врал, — спокойно отвечал Аркадий, зябко потирая предплечья. — На другом берегу, — кивнул в сторону оставленной ими косы, отделённой теперь полукилометром свинцовых барашков, — лучше… и клюёт, и вообще. Там и рай.
Вот так… Другой — он всегда другой, это тот, на котором нас нет сейчас.
В философическом молчании по очереди выпивали из стеклянных стаканчиков, закусывая венгерским деликатесом.
— Кто ты, мой невидимый друг? — выскребая из банки остатки, процитировал Семён. В благодарность за столь странное гостеприимство до краёв наполнили обе стопочки самогоном и, поставив их рядышком, пустой банкой накрыли — мало ли, пыль, мухи…
Откуда ни возьмись появился Лёха, наверх не поднимался, без слов допил из узкого нержавеющего горлышка остатки и забрал в чёлн старого, малого и умного — Виночерпия, Аркадия и Николаича:
— Отвезу, вернусь.
— Плыви, плыви, мы сами.
Назад четверым было плыть легче: волна — по Лёхиному веленью? — стихла, а может, и не стихла, просто не била теперь со всего размаху в рожу, а подгоняла, ласково, как банщик в парную, подталкивала в спину.
Сон Семёна
И в снах я смотрел сны,
В которых смотрел сны,
О том, как смотрел сны —
Забавно со стороны…
Приплыли, согрелись и — уснули.
В этот раз Семён проснулся позже всех — потому ли, что догонял команду по количеству сновидческих блужданий, или в этот раз за сновидческое дело взялся не Морфей, а его умудрённый батюшка Гипнос, а возможно, и вообще обошлось без греков, а окружили заботой свои, славянские баюкальщики — сони, дрёмы, угомоны да баи. Родные боги не стали нарушать традиции и, хоть без морфеевской прыти, потащили Семёнову душу по событиям этого, 16 мая, дня в разные прошлые годы. Сначала пронеслись над домом Кацака в Кишинёве, где в те минуты принимали в масонскую ложу «Овидий» Александра Сергеевича (без участия процедуре, было всё-таки в ней что-то фальшивое); потом покружили над садом «Аквариум» в Петербурге, где крутили первое в России кино, дивясь публике, шарахнувшейся от прибывающего поезда, в секунду махнули в другой век и на другой край земли на первый «Оскар» — веселее, но тоже не зацепило, грустно порадовались вместе с раскольниками по поводу царского рескрипта о предоставлении им гражданских прав… после чего неожиданно сквозь сон услышали голос, как будто Сергея Ивановича: «Божий человек всегда найдёт на чём плыть, не будет кожаной лодки, сгодится один только остов её, не будет остова, поплывём на расстеленном по водной глади плаще… один святой плыл быстрее корабля, от которого он отстал, на сломанной веточке…»
«Ба, да это ж святой Брендан, ему сегодня память! — узнал Семён. — Ирландский мореплаватель. Старовер, наверное, вот и объявился».
Брендан, в старых лаптях и в русских портах смазывал каким-то вонючим салом швы кожаных лоскутов, которыми было обтянуто его корыто.
— Как же ты на этом поплывёшь?
— С божьей помощью. И не один я, нас вон семеро и вина бочка.
«Нет, не старовер…»
— Тогда конечно. Всемером, да с божьей помощью, да с бочкой вина…
— Вы разве не так собрались?
— Мы на корабле, двухпалубном, трёхмачтовом, да ещё 22 шестифунтовые пушки.
— Пушки вам на кой? С пушками бог вас не пустит.
— Куда не пустит?
Брендан бросил на Семёна изумлённый взор.
— Как куда? На блаженные острова. Вы разве не к ним? Тогда и затевать незачем, сидите на берегу, утонете иначе.
— Сам-то не утонешь?
— Я — Мореплаватель. Меня фоморы плавать учили.
— Поморы?
— Фоморы, великаны-боги, они всем морякам моряки.
— Так это ж наши… земляки, поморы!
Брендан прекратил мазать.
— То-то и смотрю — похож, белобрыс и глуп.
— Как же у тебя поморы, боги — глупые?
— Глупые… такую землю оставили… удержи теперь без них.
— Далеко ли… острова блаженные? Плыть до них сколько?
— Жизнь…
— Не заблудитесь в пространствах?
— Мы не плаваем в пространствах, мы пространствами гребём.
— Да ты поэт!
— А ты разве не поэт?
— Поэт… как ты узнал? Я и не печатался нигде…
— И хорошо, что не печатался. Молодых литераторов печатать нельзя. Только портить.
«Э! Да это не Брендан, это ж Андрей Васильевич Скалон! — он ещё раз всмотрелся в лицо мореплавателя, — конечно, Скалон». Его литературный учитель, охотовед, природолюб, только он мог так сказать о молодых литераторах, а уж тем более о поэтах, которых он не любил — не потому что сам был прозаиком, а потому что был фундаментальным человеком и лёгких стихоплётов, пропеллером гоняющих по бумаге драгоценные слова, ставил куда ниже «настоящих писателей», которые, говорил, не боясь двусмысленности, пишут не пропеллером, а задницей, жопой: садятся и пишут.
— Сами они этого не понимают, закон, как там у вас… да — Гёделя, — «а может не Скалон, откуда бы охотоведу знать про Гёделя?» — но печатать молодых — это даже не бражку пить, а дрожжи жевать, и противно, и живот пучит, — «Скалон, Скалон!» — ведь тем, что ты пишешь, ты создаёшь мир, не в переносном смысле, «мир художника такого-то», а настоящий, вот этот самый.
«Какой же Скалон? Это сам Господь!»
И, как в подтверждение догадки, Бог по-хозяйски постучал ступнёй в изношенном лапте по Земле:
— Вот этот самый мир!
— А я думал, что его создаёшь Ты.
— Мне-то чем его создавать? У меня и бумаги нет, и печатной машинкой я пользоваться не умею.
— Смеёшься…
— Смеюсь… но это же правда.
— Выходит, всякий халтурщик, натюкав одним пальцем какую-нибудь ахинею, тоже создаёт мир?
— К сожалению, так.
— Да что же это за мир будет?
Бог-Скалон насупился в удивлении:
— Почему «будет»? Ты посмотри вокруг, он такой ахинейный и есть! Спасибо, уже понатюкали, всё наперекосяк… Что далеко ходить — вон, Орликов, зеркало русской прострации, я ж изначально его таким красавцем задумал, помощником, сподвижником, со-творцом… Кто-то перенатюкал. Да что Орликов! Вы сами: по семи пядей, руки-ноги-душа… а что творите? До посинения день-деньской пьёте, жён побросали, дети… хотя какие у вас дети… полусироты — и это в самое мирное на этой земле время! Реакторы ваши взрываются, пароходы тонут, капуста — и та не посажена…
— И какая же сволочь всё это сочинила?!
— В смысле, кто украл невесту?
— Ах да…
— Обрадовались, что рукописи не горят. По мне, так лучше б они сгорали ещё не написанные, вместе с тюкальщиками. Говорил же один умный человек, что беда произносить слово писателю в те поры, когда не пришла еще в стройность его собственная душа.
— А если она и не придёт, что тогда?
— Тогда и не пиши совсем, что ж тут рассуждать.
— Так она в стройность и приходит, когда пишешь!
— Пиши для себя, в стол, гордыню засунь в одно место, но не сори в человечьи души… Ох-хо-хо…
— Крут ты, батенька.
— Был бы крут, такого бардака тут бы не было. Со-творцы, мать вашу. И это ещё цветочки.
— Может быть и хуже?
— О! Ад бездонный.
— Но это же значит, что жизнь — вечная… — Хоть какой-то плюсик пытался выцепить Семён.
— Вечная, вечная… Вопрос в качестве её. Ты не представляешь, какая дикость может стать нормой с лёгкой руки горе-сочинителей! Прочитал я недавно сказку про страну, в которой у девочек было по два папы, а у мальчиков по две мамы… Ну, и чего ты хохочешь? Поколение смениться не успеет, а самые наикультурнейшие страны такие законы примут, папо-папские и мамо-мамские.
— Так вымрут же!
— Вымрут. Поэтому аккуратней со словом… Э-э! Да ты, смотрю, возгордился, творец? Погоди, сильно на себя одеяло-то не натягивай… творец… — Господь вдруг грустно посерьёзнел. — Создатели… а что вы и можете? Намусорить. Это, конечно, скверно. Но даже при умножении образа… хотя что ты, математик, знаешь про умножение? В природе цифр нет, так что даже если напечатанную ересь прочитают все ныне живущие, включая новорожденных эфиопов, получится каких-то жалких пять миллиардов отзвуков… а вот мысль, одна-единственная правильно угаданная мысль об этом мире, мгновенно размножится в бесконечное количество копий, такое, что не пять миллиардов, а пятимиллиардный факториал предстанет в твоём числовом ряду невидимой пылинкой, и мир сразу станет другим, весь мир. Или создастся новый.
— Наш мир тоже был создан такой мыслью?
— Конечно… Вы, физики, приписываете это счастливой случайности гармонии главных физических постоянных, что верно в части гармонии, но абсурдно в отношении случайности: мысль, родившая мир, не может быть случайной.
— Постой… но ведь тогда должен же быть субъект, который мыслит! Мыслил до его создания.
— До, после… это тут у вас — в плотностях, в плоскостях. У меня такого понятия — «когда» — нет, главное, чтоб этот, как ты его называешь, субъект мыслил. Так что настоящие мои со-творцы сидят себе в одинокой тишине на каком-нибудь острове и…
— Правят миром?
— Тьфу ты, господи… правят! Правители в вашем мире и среди дураков найдутся. Создают!
— По-твоему выходит, что какое-нибудь забытое на острове племя нумба-юмба для Земли нужней, чем вся цивилизация?
— Цивилизация!.. Сам-то понимаешь, что она такое, цивилизация? Для Земли? Болезнь. Беда. Сосёт да гадит. Племя… что племя? Один эскимос для Земли важнее, чем вся Америка. Вон, смотри, сколько от него света…
…от яиц Леды
…а сойдется десять русских, — мгновенно возникает вопрос о значении, о будущности России, да в таких общих чертах, от яиц Леды…
Капитан стоял рядом со врытой флягой. Он определил это место, долго топчась по косе, слушая себя, настраивая на чистоту, как настраивали старые приёмники на волну, аккуратненько подкручивая ручку: ближе, ближе, не хрипит, не потрескивает, ещё шажок, ещё полшажка… всё, чисто! Словно свежий, прозрачный, всепроникающий ветер дул в этом месте через всё тело из земли в небо, и Капитан пытался поровнее подставить под этот ветер голову, чтобы он выдул из неё всяческую полову, скопившуюся за последнее время, а заодно (хотя бы на время) и всё остальное — пусть и важное, но тоже мешающее услышать Голос.
Сначала выдуло лёгкую кашу из не далее как днём слышанного разговора речных этимологов — ганги и ямуны, флоты, плоты… потом рассосались корявые и цеплючие монорассуждения о приходившей в его отсутствие бригадирше, профкоме, парткоме и капусте… потом дошла очередь до тяжёлых, прилипших, как смола, раздумий про Бренделя, Орликова, да и всех ребят, погибающих по одной схеме: умники-красавцы как будто натыкаются в один прекрасный момент на преграду и начинают убивать себя. Как киты на сушу… Почему? Что за групповой ликёро-водочный суицид совершается в мирное сытое время?.. И, наконец, самую тяжёлую: о стране, о родине, с ней расстаться было всего сложнее, так пропитала боль за происходящее в последние времена все фиброчки, не вдруг-то и обезболишь, но — отлепил, отцепил, соскрёб… и с блаженством, как в прохладную воду из горячей липкой грязи, нырнул на целую вечность в пустоту…
В пустоте не было времени, и поэтому не мог даже представить, сколько он пробыл в счастливом бездумье, но не вечность: вечность бы не кончилась, а он ткнулся-таки в её край — край был как бы поверхностью реки, текущей по небу вверх дном, по реке плыл чёлн, сквозь дно рядом с бортом просвечивала единственная бледная звезда, похожая на утонувшую серебряную монету, и тут вдруг придавила тоска — жуткая, безмерная, как во сне, в котором насовсем теряешь близкого человека: «А ведь мне её не достать! Господи, не достать… невозможно!» И расплющился бы под этим грузом, когда б не стариковская речь из челна: «Всё возможно, когда твоя команда станет командой Орла». Услышал — и полетел, тяжелея и кувыркаясь со второго неба вниз, на первое, а с него к земле, где мысли озвучивались уже живыми голосами:
«Как же можно объяснить, что маленький, невежественный народ, живший в суровой местности, сумел побороть всех своих сильных, культурных врагов и создать величайшее государство? Объяснить это можно только двумя причинами, других объяснений найти нельзя: первая — духом народа, вторая — государственной организацией сил этого народа».
Не вернувшись ещё окончательно, рассуждал:
«Верно? Верно! Конечно — духом и государственной организацией… — Но тут же почувствовал каверзу: — А дух-то этот откуда? А государственность что, с облака свалилась прямо в болото, где мы сидели? Ни дух, ни (особенно!) государственность не могли появиться сами по себе, ниоткуда. Под этими двумя столпами не может не быть мощных оснований, как не могут деревья с неохватными стволами и необъятной кроной устоять против ураганов и засух, не имея невидимых поверхностному глазу таких же необъятных и неохватных корневых систем. И дух, и государственность — это не сиюминутные качества, возникшие вдруг по приказу вождя или прихоти кумира, это итог, это уже результат долгого и напряжённого исторического бытия народа, и поэтому стыдно за отечественных исследователей русского духа и государственности, которые, зачарованные стройностью существующих исторических парадигм (замороченные вражьим враньём, что точнее), боятся заглянуть в глубь держащей гигантское дерево почвы и восхититься красотой и мощью питающих и держащих его корней. Или, покалеченные вульгарным материализмом, они не понимают, что дух народа — не фантазийный букет эфемерно-воздушных представлений о нём, а самая что ни на есть твердь, которая, подобно брату-алмазу, рождается на невообразимой глубине времён и под невообразимым же давлением пространства. Поэтому, без понимания генезиса этой твЕрдной сущности, даже будучи волею судеб её теперешними обладателями, мы рискуем утратить собственную, воспроизводящую эту твердь способность и превратиться в исторических импотентов.
А может, и не надо для фундамента тысячелетий? — возражал он сам себе. — Вон у америкосов без всяких тысячелетий — и уже особая государственность! Хотя… тысячелетия у них есть, только не свои: английские, французские, испанские, словом, импортные, а во-вторых, их особость ещё никто на прочность не проверял. Пока они грабят из-за угла, то бишь из-за океана, — ура, Америка; вот посмотреть на них, когда петушок в ягодицу клюнет, где будет их особая государственность? Как съехались, так и разбегутся по своим деревням: китайцы в Китай, мексиканцы в Мексику, кто куда. Хазария, одно слово… Да и тысячелетия у них… мало того, что чужие, ещё и краденые».
Нет, не про нас медитации! Вернулся окончательно… Команду застал в том же запале — недолго, значит, странствовал…
— Всё — враки! — горячился Семён. — А покопаться, так выйдет, что на самом деле варягов не было, крестили силой, татары — наше евразийское войско, Пётр — протестантский шпион, революция — интеграл по всему предыдущему вранью, и мы, пьяные и тупые, внутри этого зазеркалья, как вершина этого рода Враньевых.
— У других, думаешь, лучше? — резонно заметил Николаич.
— Да плевать мне на других! — огрызался Семён. — Я, я из-за этого сквозного вранья — не я. Ты это понимаешь? Я — кто-то другой, совсем не тот, кто я на самом деле! Понимаешь, если даже один раз соврать, дважды два — три, например, то потом трижды три уже только семь, а не девять, а семью семь — жалкие тринадцать вместо сорока девяти и так далее, в пропасть. И это если только один! А ведь врут всегда! Кто мы? Кто мы по замыслу божьему, и кто мы теперь, посмотри!
— Погоди, погоди… врут-то наоборот, дважды два — не три, а обычно пять! То есть ты сейчас куда больше самого себя!
— Как же, дождёшься от чертей прибавки… Но даже если так, всё равно беда! Значит то, что мы из себя выпыживаем, не обеспечено золотым запасом божьего замысла — представляешь, мы пустые, надутые, не ядра, а воздушные шарики… Беда!.. Кто мы?
— Сплаваем в прошлое, узнаем, — успокоил его Николаич.
— Почему всё-таки в прошлое? Почему не в будущее? — недоумевал Африка.
— Боишься, Женя, в прошлое? Вдруг к своим же попам за аморалку на костёр и угодишь? — подначивал Виночерпий. — Страшно?
— В прошлое не страшно, — отвечал за Африку Семён, — потому что мы и есть это прошлое, в смысле — мы окончательный продукт, квинтэссенция этого прошлого, и всё, что там было страшного, равно как и хорошего и доброго, стало нами, такими, какие мы есть. Может быть, на взгляд наблюдателя из той глубины, случись у него такая фантастическая оказия заглянуть, скажем, на двести лет вперёд, мы и покажемся страшными, потому что он вместе с Гоголем ждал, что каждый русский в наши дни станет Пушкиным, а он стал Орликовым — было бы ему от чего ужаснуться и взвыть; но нам-то, самим на себя глядя, не страшно… хотя, наверное, должно бы быть… Так что в прошлое смотреть можно, а вот в будущее заглядывать — опасно. Мы ведь, как Гоголи, опять увидим там молочные реки с кисельными берегами, а по берегам — Пушкины, Пушкины…
— Разве плохо?
— Конечно. Сразу расслабимся, сядем вот так около фляги с самогоном, будем его жрать и ждать наступления золотых деньков, как коммунизма в 80-м, а от сидения такого результат будет обратный: чертополох и овраги.
— Да не ты ли мне сам говорил, что нужен образ будущего? — возмутился Африка и передразнил: — Лучезарный…
— Половину ты только и запомнил. Мало создать лучезарный образ, нужен ещё каждодневный труд по его воплощению, а мы даже в поле третий день попасть не можем.
— А если прозреть сразу чертополох с оврагами?
— Тогда из нас сразу дух вон!
— А может быть, наоборот — это нам будет подсказка и повод, чтобы упереться и оврагов не допустить, изменить картинку! Крепче, как говорится, взяться за вёсла… — Африка сделал мощное гребное движение.
— Если тебе для того, чтобы, как ты говоришь, упереться и оврагов не допустить, нужен повод в виде картины будущей разрухи, а просто так мы упираться не собираемся, давай я её тебе нарисую.
— Ну-ка, нафантазируй.
— Сейчас, что-нибудь пожутче… Скажем, так: Союз развалится, Средмаш разгонят, промышленность угробят, армию унизят, все оставшиеся богатства страны разделят между собой несколько вонючих чертей, на Украине будут НАТОвские базы, а ты станешь бомжом и сдохнешь под забором…
Все примолкли. Как-то неловко стало от прозвучавшей глупости.
— Чего сидишь? Давай, упирайся!
— Хреновый из тебя Нострадамус… Союз развалится!
— Чем тебе не повод упереться?
— Да не будет такого никогда.
— То есть сейчас упираться не хочешь?
— Хрень какую-то сморозил, а я упирайся. Вот если такое случится, тогда…
— Тогда будет поздно. Будущее нужно менять, пока оно ещё не наступило. А самый простой способ изменить будущее — изменить прошлое. И его меняют! Разве ты не слышишь, как скрипят поворотные рычаги во вражьих руках? А мы на капусте…
— И как они это делают? Машину времени, что ли, изобрели с одним задним ходом?
— Машинку… сначала простую печатную, потом говорящую, теперь вот и показывающую… а завтра такую, что и думать за тебя будет. Только событие происходит, становясь де-факто прошлым — на него, как голодные собаки набрасываются все: политики, журналюги, художники, бабки у подъездов, анекдотчики с водопроводчиками, и начинают его под себя перелепливать. Кто ушлее, того и прошлое… а заодно и будущее. Вот где теперь настоящая битва. Виртуальный Сталинград, и мы его проигрываем.
— Да, тяжело бороться за прошлое, которого толком и не знаем… а если не поплывём, то где и узнаем…
— Как где? В языке! — вставил своё Аркадий. — Размотай слово, как клубочек, а внутри зеркальце: смотрись!
— Так дальше пойдёт, то и говорить начнём на английском: посмотришь в зеркальце, а там какой-нибудь Джон или Билл.
— Интересно, останемся ли мы русскими, если заговорим на другом языке? Где хранится эта самая русскость? В чём? — Простые вопросы — Африканский конёк.
— В крови, — потряс фляжкой Виночерпий.
— В крови, — согласился Семён, перехватывая инициативу у Аркадия, — в крови тела и, главное! — в крови души. А кровь души, прав Аркадий, — язык. Обе определяющи, но… — на секунду задумался, как будто умножал в уме двузначные числа, — но всё же важнее кровь души. — Многозначительно поднял палец вверх и добавил: — Ибо Пушкин.
— Ибо, ибо… — передразнил Африка, — вон, вся средняя Азия по-нашему умеет, а не больно-то они русские.
— Уметь — не считается. Ты вот плавать умеешь, однако не рыба. В языке надо родиться, душа должна дышать им, жить. Только тогда и дух будет соответствовать.
— А вдруг не будет? Может так быть: говорит народ по-русски с рожденья, а не русские?..
Семён задумался, теперь, видно, умножал трёхзначные.
— Не может. Если они перестают быть русскими, они в первую очередь угробят язык: ну, не смогут на нём говорить, он им будет мешать, и за пару поколений превратят его в какой-нибудь суржик, типа того же английского… Ты думаешь, откуда всё это разноязычье? Энтропия духа.
— Точно, — подхватил родное Аркадий. — Ни один англичанин не скажет, откуда их леди, а они от лады, от лада, они — ладушки. У них слово без изначального смысла, как дом без фундамента, Богу в нём неуютно. Опасная дорожка: сначала теряется первосмысл слов, потом — и никуда от этого не деться! — потеряются сами, да считай, уже…
— Как же это их угораздило?.. — удивился Африка.
— Да ведь и мы туда же! — вздохнул Семён. — Хуже нас к своему прошлому мало кто и относится, и слово какое-то пошлое — прошлое, то есть как будто ненужное, а ведь суть, скрытое от нас вечное содержание, в нём: не сохраним — никаким лучезарным образом будущего не спасёмся.
— Почему же тогда говорят: кто старое помянет, тому глаз вон? — не отказывал электрик себе в удовольствии зацепить физика.
— А кто забудет, тому оба… ты уж договаривай.
— Договаривай не договаривай, но что вспоминать-забывать? Сами же поёте, что там одно враньё! — Нет, не хотелось Африке в прошлое.
— Вот и надо разгрести, — напирал Семён, — тем более, что враньё там не одно, а в пять слоёв, да в каждом по несколько прослоек, теперь вот и шестой начали выкладывать, соревнуются, кто больше на страну нагадит, коротичи стреляные! Волки гонят, медведи роют, черничат, карячат, бакланят… тьфу!
— Какие это пять? — спросил точнолюб Поручик.
— Ну как же: пришли попы, обрубили по самые не балуй, отмечают вот тысячелетие крещения Руси, при этом нет-нет, а само крещение да и опустят, уже только «тысячелетие Руси». Разница: тысячелетие крещения — и тысячелетие Руси. И прокатывает! Пришли Романовы, придумали варягов и иго.
— Ига не было? — удивился Африка. — Как тогда же пословицы? Про незваного гостя, поскреби русского — найдёшь татарина? — Он согласен был и на иго, только бы не трогали попов.
— Поскреби иго — найдёшь русских.
— Разве только под татарскими ярлыками.
— Никаких татарских ярлыков в природе нет! — вступился за Семёна Аркадий. — Ярлык — слово русское, неужели не слышишь? Яркое лыко! Изначально некий материальный знак привилегии или отличия, окрашенный в яркий цвет кусок лыка, ярлык, позднее — лычка.
— У тебя всё русское… Да ребёнка спроси, он скажет: татарское слово, а так из любых букв можно что угодно составить, было бы созвучно, — не сдавался Африка.
— Можно. Но зачем? Ты хоть и не физик, но старика Оккама уважать должен, — за слово Аркадий готов был биться. — Зачем искать у немцев, у греков, у тех же татар, когда слово употребляется исключительно русскими и к тому же имеет понятный русский смысл — яркое лыко, знак отличия. Лычка. Чего тебе ещё?
— Как же тогда было?
— Просто, — взялся объяснить мещерский рыбачок. — У нас перед Клепиками есть такой перекрёсток: в одну сторону «Князево», а в другую «Ханино». Как старая монета: орёл по-русски, решка по-татарски.
— Где орёл — Ханино или Князево?
— Смотря откуда едешь…
— Попутно, — продолжил Семён считать слои вранья, — вымазали дёгтем Грозного и разодрали двумя берёзами православие. И это ещё до Петра. А уж Пётр даже своего папашу-тихушника с дедом не пожалел; заметьте, до первых Романовых были варяги, иго и зверь Грозный, а допетровская Русь, вместе с папенькой и дедушкой, — вообще полная дичь и мрак, не на чем доброму взгляду остановиться. Но и его большевики переплюнули: ни одного в царской России светлого пятнышка не сыскать.
— А Невский?
— Вот! Александр Невский и сразу Владимир Ильич. Теперь и большевичков сажей, а Сталина ещё и серой… Ау-у, страна! Была ли ты вообще? А в это самое время, пока мы своё прошлое уничтожали — слой сажи, слой дёгтя, — наши визави наперегонки без устали врали о себе в другую сторону.
— Обратно-сопряжённые процессы… — прокомментировал, поправляя очки, Николаич.
— А ведь точно! — перебил его Семён. — У нас после смуты сочиняют себе пришлых князей, триста лет рабства от не пойми кого, уничижают Грозного, а в Англии форсируют национальный проект «Шекспир», создают язык без славянизмов и германизмов, библию Якова; и уже через полтораста лет — Тартария гибнет, Америка, наоборот, возникает… Доврались.
— Ну, всех по углам расставили, — взялся за непривычное дело (рассуждать) Африка, — все врут… а вы-то с Николаичем чем лучше? Тоже ведь ничего хорошего про прошлое не сказали: попы у вас такие, цари сякие. Тебя, Николаич, это не смущает?
— Не смущает. Попы и цари — это не народ, это на нём тромбы. Ну, давайте, давайте, будем любить всякую раковую опухоль. По-христиански будем любить, пока она нас не выест под корень. Нужно определиться с базовыми понятиями самих себя: кто мы как объект божьего эксперимента под названием «история», для выполнения какой функции мы на этой планете, соответствуют ли главные наши свойства и характер взаимодействия со средой осуществлению этой функции. А как назвать: Союз Нерушимый, Русь Святая — это второй вопрос, важный, но второй. Можем ли мы определить русскость как фундаментальное свойство высшей разумной материи, как, скажем, гравитация для материи вообще…
— Эк хватил…
–…и насколько жёстко, например, оно привязано к географии, в какой степени определяется ею.
— Я думаю, жёстко! — Золотая Цепь звенела в голове у Семёна.
— То есть русский человек в Греции жить бы не смог, равно как и какие-нибудь голландцы на двадцати миллионах квадратных километрах полопались бы, как мыльные пузыри в сухую погоду, так? — уточнил Поручик.
— Русский в Греции смог бы, только он бы перестал быть русским и превратился бы в грека.
— Как и случилось… ведь были они золотоволосые и голубоглазые… — вспомнил Семён.
— Да, любой организм меняется, и не только с переменой ареала, но и со временем. Меняться со временем — это его способ быть: чёрная маковка, зелёный росток, красный цветок, и это даже при постоянстве иных параметров, а уж поскольку со временем меняются все активно влияющие факторы — климат, соседи и прочее, то за пятьдесят поколений, то есть за тысячу лет, его можно по внешним признакам и не идентифицировать, будь то организм, народ или этнос, но…
— Хочешь сказать, что мы — не мы… в смысле — не те русские?
— Конечно. И мы не сможем идентифицировать себя с ними, теми, как отдельный человек не может, скажем, идентифицировать себя с собой-ребёнком: он помнит, что был ребёнком, то есть другим, тут и куча фотографий, и мамины сю-сю, а выйти за границы теперешней самости… — увидев нахмуренный лоб Семёна, поспешил добавить: — Но при этом всё равно из жёлудя вырастет дуб, а из репейника только лопух.
— Мичурин бы скрестил, — убедительно вставил Африка.
— Вот пока ещё не скрестил, и чтобы ты никогда не забыл, из какого семечка ты пророс, нужно…
— Выпить! — остановил красноречие умника Виночерпий.
Николаич собрался категорически возразить — в том смысле, что пьянство для сохранения видовой идентичности как раз хуже любого Мичурина, но выпить не отказался.
— Так из чего мы растём — из жёлудя тысячу лет или из репья два года? — раздышавшись после чемергеса, спросил Африка.
— Ну, ты-то точно из жёлудя.
Африка, по обыкновению, остроту с удовольствием проглотил.
— Хорошо… и что это мне даёт?
— Силу! Силу не гнуться перед всяким американским лопухом: у них, видите ли, листья ширше, из них вот какие джинсы сшить можно! Они нас специально на листья заводят, потому что у лопуха, кроме собственно лопуха да колючек, и нет ничего. А мы и ведёмся… — Быстро принималась у Николаича соточка, стройность рассуждений убывала, компенсируясь, правда, некоторой поэтичностью. — История не скелет динозавра, это вполне себе живучая и работящая скотина, на которой только и можно вспахать растущую ниву будущего. Мы, ныне живущие, — пахари.
— Да уж… — И все подумали про капусту.
— А вот Мураками говорит, что со временем прошлое растёт, а будущее сокращается.
— Наших, Сеня, надо читать философов, русских!
— Да у наших ещё хлеще Мураками, сплошная эсхатология, Страшный суд и конец света.
— Не конец света, а конец времён, то есть наступление царствия божьего. У нас будущее увеличивается! Это как подъём на горку. Время — движение вверх, будущее — открывающаяся панорама. Время — ордината, будущее — абсцисса.
— А прошлое?
— Абсцисса в минус.
— И тоже со временем обзор шире?
— Разве не очевидно? Укорачивая прошлое, усекаем будущее. Лишая прошлого, лишаем будущего.
— И наоборот?
— Наверное. Хотя… — Николаич сдвинул под очками брови. — Обратные манипуляции не очевидны. Но, что совершенно точно, когда удлиняем прошлое, гарантируем себе будущее. Враги это знают отлично. И не дремлют: крадут чужое прошлое и удлиняют своё будущее.
— А я всё-таки думаю, что с прошлым всё гораздо сложнее и одновременно проще. Существует, как говорил один мой питерский друг, Великое Желание, живущее в глубинах сердца. Это желание вернуться домой, в наш предвечный дом, который мы оставили ради человеческого странствия. И всё, что мы называем будущим, то есть само по себе будущее, — просто образ этого покинутого дома. Мы лезем на гору, растущую вниз. И никаких эволюций.
— А Дарвин? — среагировал Африка на знакомое слово.
— Дитё. Ни один еврей ещё, Женя, не родился обрезанным. И не родится.
— А если родится? Что для эволюции несколько тысяч лет!
— Если родится, первый приму иудаизм.
— Кто тебя туда возьмёт…
— Тогда ислам. Только вряд ли. Не благоприобретённость, а богоданность.
— Вниз, вверх… ерунда, — остановил их перебранку Николаич. — Мы лезем на гору растущую… Вопрос один: быстрей она растёт, чем мы лезем, или мы всё-таки успеваем за ней?
— И это не вопрос. Она растёт нашим продвижением по ней.
Помолчали, дружно представив себе этакую Эверест-Белуху-Меру, которую по кругу облепили пять миллиардов человек и по-скарабейски тащат её с собой же на неё же.
— Тогда бы надо не с истории, а с праистории посмотреть, — заговорил немногословный Поручик: если уж он заговорил, и не на тему гаек, — прощай колея! — А что мы знаем о праистории? Ничего мы не знаем о праистории. А почему мы ничего не знаем о праистории? А потому, что это не наша праистория. Мы, недоумки, почему-то решили, что это наша планета, и не только сейчас, а всегда была наша, или, во всяком случае, создана была исключительно для нас. Пусть, думаем мы, миллионы лет жили тут всякие разные птеродактили и амебы, но готовил-то её Создатель — бог, провидение ли, природа — под нас, знал, что народится или вызреет такая порода двуногих красавцев, которые и будут её вечными хозяевами. Попробуй-ка нас в этом переубедить! А теперь прикинь: сколько наши исторические шесть тысяч лет от её четырёхмиллиардного возраста? Николаич, щёлкни-ка мозгой… Сколько? Миллионная доля! Миллионная! Какими же надо быть идиотами, чтобы тянуть на себя одеяло?
— Ты это к чему? — почуял подвох Николаич.
— Да к тому, что не про нас эта гол-лубая планетка. Мы жильцы временные, и скоро съедем. Нет, нас выгонят за неуплату. С позором, с брезгливым позором! Да, Земля, она вроде как галактическая гостиница со всеми удобствами. Вчера тут одни жильцы, сегодня другие. Нас пустили по ошибке… или по блату, кто-то за нас поручился, а мы не оправдали. Поселили в люкс, а мы нагадили кругом, побили, покрушили, и всё уповаем на поручителя — не выдаст, расплатится…
— А пирамиды?
— Это за предыдущими жильцами не всё прибрали или тоже за неуплату оставили… Нам-то, кроме скважин и свалок, и оставить нечего… Так что хорош попусту голову ломать — выпиз…т, и всё вам тут будущее…
Омут
Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь — надулось, а вытащишь — ничего нету.
Для бездны не внове, что вхожи в неё пустяки:
без них бы был мелок её умозрительный омут.
Как ведро воды в костёр вылил: все предыдущие рассуждения показались глупыми, даже водка, великий разбавитель глупости, не спасла от неловкости.
— Ладно, Сень, — пожалел друга Аркадий, — пока до заката время есть, пойдём-ка твою лужу процедим, может, там и вправду сомяра застрял. А то прошлое, позапрошлое…
Сматывал бредень и выговаривал Семёну:
— Удивляюсь я вам, умным: все один цвет ищете, каким бы время выбелить… или выкраснить, или вычернить… Я вот в Мещере, из окна бабкиного дома, наблюдал за дальним, за протокой Пры, некосным лугом. Вчера белый, снег сойдёт — уже чёрный. Через неделю зазеленеет — диво! Через две недели уж он жёлтый от одуванчиков, такой жёлтый — глаза режет, ещё две недели — и он опять белый, но уже другой, живой белизной. Отцвёл одуванчик — поднимается клеверок и мажет луг красно-коричневым, потом и он осядет, а поверх его вытянутся синие люпины… и так да нового снега цветовая чехарда. Кто на лугу главный? Какого он цвета? Время само себя рисует, никто больше. Русское поле это вам не английский газон… Лужа точно мелкая?
— Пацаны с корзинами трусов не мочили, правда, они по краям, а бурунило в серединке.
— Разберёмся. Груз бы потяжелее в мотню.
— Да вон трак. Слава богу, ты его к другому краю сети не привязал. Хорошо по дну протащит.
— Только пойдём по дороге, я через чащобу с ним не полезу.
Взобрались на высокий берег, к дороге. Аркадий оглянулся, словно кого-то хотел разглядеть на косе со стороны.
— Ты же чувствуешь, что кто-то на косе есть? Не постоянно… а когда вдруг исчезает, становится тоскливо, одиноко, хоть в омут. Чувствуешь?
— Кто? Бог?
— Да ну тебя! Но и не человек… или человек, которого не видно… сущность какая-то… тебе не кажется, что нас здесь не семь, а восемь?
— Нас и так восемь. Своего Михал Васильича не считаешь?
— Тогда девять.
— Может, это тот старик, что вчера на берегу появлялся? Ты его раньше видел? А как Сергей Иванович дёрнулся, заметил?
— Не, тот исчез и исчез, а этот… даже — это, если исчезает, то как будто свет выключают.
— Глючишь.
— А когда оно возвращается, всё наполняется смыслом… жутковатым, но смыслом.
— Знаю! Это Орля! Возвращение Орля.
— Кто такой?
— У Мопассана есть об этом… я же тебе рассказывал, «Орля» называется. Вспомни! Как раз — невидимая, неслышимая, в общем, даже и безвредная тварюга, правда, по ночам она вставала герою коленями на грудь, душила и высасывала изо рта жизнь.
— Ничего себе — безвредная!
— Это точно он, Орля. Он пил у него ночью воду и молоко.
— Так это, может быть, он и самогонку у нас раньше трескал? Надо тебе про него Виночерпию рассказать, а то ведь он чуть не чокнулся тогда от недостачи.
— Нет, вино Орля у Мопассана не трогал.
— У Мопассана не трогал, теперь запил. Наш Орёл тоже по месяцу, бывает, не трогает, а другой месяц за уши не оттащишь.
— Знаешь, откуда этот Орля появился? С трёхмачтового парусника, тот плыл по Сене аж из самой Бразилии, Мопассан на него засмотрелся, больно уж корабль ему понравился, белоснежный, немыслимо чистый, весь сверкающий. А на корабле, оказывается, плыл этот Орля — в Бразилии он свёл с ума целую деревню и возвращался в Руан, зацепился за восхищённый взгляд и перебрался по нему, как по лучу, в Мопассана.
— По взгляду, как по лучу?
— Ну.
— Да не ну… я всё думал, из чего английское look выросло? Вот — из луча! Взгляд — луч, а дальше подпорки: лукавый взгляд, глаза от лука слезятся… букет, гнездо.
— Как ты их угадываешь? — который раз удивлялся Семён.
— А как ты сочиняешь? Я вот сколько раз пытался, дальше розы-морозы не шло, и это в лучшем случае, а так всё палка-селёдка. Как это — слова, слова… и вдруг стих. Что это — стих?
— Стих — это акт узнавания мира. «Маска, я тебя знаю!». Проникновение в суть мира. Просто словами и размышлизмами волшебная дверь, за которой суть мира, тайна мира, не открывается. Ты вот как-то добираешься до сути слова, но суть слова ещё не суть мира. Невозможно же, скажем, рудой, опилками открыть замок, даже просто металлом слов невозможно, хоть этот металл будет даже благородным, нужно сделать из металла ключ (из слов — стихи), который только к этому замку и подходит.
— Это понятно, но как это случается? Неужели никогда не анализировал — как?
— Сам не понимаю. Как будто это и не я. Анализировать пробуешь, пока ещё не перешёл в состояние поэта, и поэтому ничего не понимаешь, как анализировать то, чего нет? А когда начинается, уже не до анализа: ничего кроме уже не существует, да тебе и не нужно ничего ни видеть, ни понимать: чудо свершается, а как оно совершается — неважно…
— Как поклёвка?
— Я тоже сколько раз хотел момент поймать: как это клюёт? Не могу, и всё тут. Пока не клюёт, не о чем и говорить, а как только клюнет — тумблерок щёлкает, и ты уже не ты, ты сам уже рыба, ты уже не здесь, а где-то…
— Именно: уже не здесь.
— В детстве я ещё каждый вечер пробовал уследить, как это я засыпаю… вот тоже тайна: пока не спишь — нечего и наблюдать, а когда уснул — нечем наблюдать.
— А ведь и умирать, наверное, так же.
— Так же… только круче.
— Выходит, когда спим, пишем стихи и рыбачим, мы вроде как смерть репетируем? Выходит, что смерть — это такой сон, когда клюёт и пишутся стихи? Забавно.
Сорвал с края тропы целый пук странной мяты и спрятал в него лицо… никакая это не мята.
— Может, бросить пить? Совсем-совсем!
— Брось. Думаешь, сразу шедевры начнёшь создавать?
— Не хочу я создавать шедевры, мне дорог сам процесс писания, такой перманентный эксперимент по преодолению энтропии в отдельно взятой душе, по пониманию некой двойственности этого понятия — душа. Из холодного я делаю тёплое, а если повезёт — горячее. Откуда тепло? С той стороны души. Душа — трансформатор, преобразователь той энергии в эту. И той энергии там полно. А наша физика, мы с тобой, изучаем один только из этих двух сообщающихся сосудов и блеем: ах, энтропия… Посочиняй-ка стихи — поймёшь откуда что берётся!.. Нет, пожалуй, бросать нельзя.
— Пить или писать?
— Иногда кажется, что это одно и то же.
— Ну уж… от пьянства — позор, от стихов — слава.
— Слава — это всё детство. Мне достаточно того, что в процессе рождения стихотворения происходит «накачка» души. Мы ведь только сосуды, фляги и фляжки, правда, из добротного пищевого алюминия и нержавейки, и, очень может быть, даже были когда-то полными… а может, и нет, может быть, нас только что сварили, спаяли и скоро используют по назначению: наполнят.
— Самогоном?
— А ты хотел бы птичьим молоком?
— Я бы хотел водой — не родниковой, а речной или из пруда, чтоб там дафнии жили и рыбки…
— Можно и из пруда. Только сначала нас почистят, продрают с песочком от старой вони, продезинфицируют…
— Слушай, а может вся эта пьянка и есть чистка?.. В масштабе народа?
— Пьянка? Нет… Вот стихи — точно чистка.
— Наговоришь… Вообще, что за зуд такой — стихи писать?
— Божий атавизм: творить. Ум, честь и совесть — это необходимое, а достаточное — быть художником. Художник умнее умного, честнее честного, праведнее совестливого, как это нехудожникам ни прискорбно… И в рай первым не праведник попадёт, не раскаявшийся грешник, а негодяй-художник, потому что в нём Бога больше, он творить умеет… а то, что он при этом подлец или дурак, — это вторично, третично и четверично, Богу не чистоплюи-умники нужны, а помощники, со-творцы.
— А я думаю, что настоящий художник должен быть умён и праведен.
— Заповеди и кодекс? Бездарные попы и коммунисты насочиняли… никому он ничего не должен! Умён, праведен!.. Художник через два эти курса экстерном… Может быть умён и праведен, а может и наплевать. Так-то. Единственное, что он должен, — быть творцом, как, впрочем, и любой человек, а набор качеств, которые позволяют ему им быть, и будут называться умом и праведностью, а если твои ум и праведность с его не совпадают — выброси их на помойку.
— Согласен, с умом и праведностью это я хватил. Только честен.
— Вот! Кстати, про Мопассана: я вчера именно такой парусник на Оке и видел.
— Может, и такой. Только наш Орля другой.
— Другой, а питается всё равно от чужой жизни.
— Значит, человек. Человек, думаешь, хлебом питается? Это плоть. А сам человек — только чужой жизнью. Без другой жизни человек не жилец. Потому и говорят, что не хлебом единым… А может, это Лёха так влияет? Или Сергей Иванович?
— Скажи ещё: духи директора НИИПа.
— Дух, не дух… но, по-любому, — ВИМП.
— Вамп?
— Вимп, физик! Николаича на вас, рыбаков, нет… weakly interacting massive particles — слабовзаимодействующая массивная частица. Гипотетическая частица тёмной материи. Увидеть сложно, но можно почувствовать: как и всё, обладающее массой, они создают вокруг себя сильные поля. Нейтралино, например, превышает массу протона в сотню раз. Представляешь — на этом Белом Острове живут невидимые люди, каждый из которых по энергетике в сотню раз сильнее каждого из нас. И это если мы себя посчитаем протонами, а поскольку мы всего-то электронные вши, то в тысячи и тысячи.
— Но взаимодействуют-то слабо!
— Это с нами, амёбами, они слабо взаимодействуют… у них, похоже, другие заботы.
— Какие?
— Вопрос! — Семён почесал затылок. — Наверное, серьёзные. — Хотел было высказать свои мысли насчёт оживления Орликова (наверняка их рук дело), не стал. — У кого-то должны быть серьёзные заботы, не всем же капусту сажать. Пока мы водку всем народом трескаем, грешим, что называется, бесстыдно-беспробудно, забив на всё вот такую болтяру, кто-то же страну держит! И всегда держал! Ведь, казалось, всё: кранты монгольские, поляки-шведы-турки, бонапарт на бонапарте и адольфами погоняют, не считая своих благодетелей от Петра Алексеевича до Мишки Меченого, всё ведь сливают, гады! Народ безмолвствует… а страна — стоит! Кто держит?.. А может, и какие-то сторонние силы. Я вот слышал: души египетских жрецов воплощаются в русских.
— Это только в том случае, если эти египетские жрецы были русскими. Изначально.
— Теперь скажи, что Египет основала наша Баба Яга, и правильное его название — Ягипет.
Аркадий посмотрел на Семёна с восхищением:
— Ну, ты голова, по-честности!
— Да пошёл ты к чёрту! Уж такой ты русофил, противно даже.
Аркадий захохотал.
— Ну и что ты хохочешь?
— Почему «фил»? Я просто русский.
— А русофилы не русские?
— Неизвестно. Если и русские, то снаружи, а я — изнутри: мне себя любить, как конфетку, ни к чему, тем более что я и не конфетка… — вздохнул. — А вот тем, что тебе это противно, ты сам и доказываешь великость свою русскую, саму русскость. Немцу небось противно бы не было, он за любую историческую былку, в смысле небылку, небылицу, цепляется, а ты… мы — наоборот: дай принизиться, не то что чужого нам не надо, и наше заберите!
— А у тебя наоборот: всё — русское. Присмотреться же, так всё самое-самое прерусское — нерусское. Самовар — китайский, баня — финская, мат — и тот татарский.
— Во-первых, татары — это русские, только они татары, а во-вторых, какой же мат нерусский?
— Конечно, если у тебя татары — русские, то и мат тогда русский.
— Ты… по-э-эт, а ни черта не слышишь.
— Что?
— Совать — суй, а пихать… — что?
— Пхуй?
— Я же говорю: голова. Светит — свет даёт, свет-да, в смысле «звезда», а писает… правильно.
— А также твоя любимая орда, к ней елда, манда, еда, вода и прочая езда туда-сюда. Ты, Аркадий, всё-таки уникум: у нормальных людей обычно словарного запаса не хватает, отсюда и необходимость в универсальных русских заменителях, а у тебя он лишний, тебе бы мыслей немного.
— Не завидуй… Можешь ты стать настоящим поэтом, можешь, по-честности, хоть и, дурак, сам себе не веришь… Все на свете слова — русские.
— И английские?
— Особенно английские.
— И китайские — русские?
— Наверное, и китайские… надо послушать. Индийские — точно.
— «Раджа» — очень уж русское слово… — по привычке подначил Семён.
— Конечно, русское! Знаешь, как пишется «Радж»? Рааж. Дж — это уже англосакские сопли. Ра-а-ж. Слышишь? Знаешь ты такое русское слово?
— Раж?
— Раж, раж…
— Ещё бы — раж. Ку-раж, ражий детина. Вошёл в раж.
— То есть в силу, власть, точнее — в ярость. Это сейчас слово ярость приобрело лишний негатив, а совсем недавно, каких-то лет пятьсот назад, оно было больше синонимом слова доблесть и всем причитающимся за эту доблесть благам. Ярость, ярый. Ярый муж — бо-ярый муж. Это ярый муж. Бо-ярин.
— То есть индийский раджа — это русский боярин? Синонимы?
— Именно. Синонимы — два русских слова: ражий и ярый. Когда слова уносили в Индию, на слове раж был только позитив: «ра» — солнце, «ж» — огонь, чем не обозначение превосходства?!. У оставшихся был выбор, произошла дополнительная акцентация, и они воспользовались вторым звучанием, но в обоих случаях смысл и происхождение едино — «ра», «яр» — солнце, раджи и бояре — солнечные люди, светоносные, наделённые избыточной энергией и, как следствие, властью… А когда они медитируют, что подвывают, слышал?
— О-о-ум, — простонал Семён.
— Правильно, а что это означает?
— Ом? Электрическое сопротивление.
— У чертей — сопротивление, у правильных — просветление. А по-русски, по-русски? О-ум!
— Неужели… ум?
— Именно! Тот самый резонатор, который ихние йоги своими мантрами и стремятся настроить. Настроят — могут дышать, могут не дышать, простыни мокрые в стужу телом сушить… внушают себе, что им жарко, и энергия пошла.
— Йогу и внушать ничего не надо, там круглый год сорок градусов жары, а стужа — двадцать пять тепла, въйогивай не хочу… А у нас их нет не потому, что слабо, а потому, что некогда медитировать: дров, как минимум, надо на зиму заготовить, не до медитаций, хлебушек вырастить — банан-то на голову здесь не упадёт. Да если сравнивать ихнего йога и нашего юродивого, то тепличный йог нашему снегоходному боголюбу в подмётки не сгодится. В плюс тридцать и дурак посидит помедитирует, а пусть этот йог в минус тридцать босиком побегает, посидит в сугробе — небось быстро у него яйца зазвенят.
Такой уж у них был стиль общения. На самом деле они как бы завидовали друг другу. Семён — тому, что, легко жонглируя рифмами, не мог так, как чтец всего одной книги рыбачина Аркадий, увидеть в самих словах некий первосмысл, отчего всё написанное иногда казалось ему поверхностным; а Аркадий, видевший иное отдельное слово насквозь, — тому, что не мог из этих, до буковки понятных ему слов строить смысловые дома — стихи. Ну, не дано… И хоть каждый считал свою способность более ценной, оба понимали, что она, способность, — только половинка какого-то целого, настоящего… Поэтому и тянулись друг другу, дружили крепче, чем все остальные в команде, показушно доставая друг друга по мелочам.
— Если ты такой языкознатец, скажи: при зарождении языка что первично — звук или смысл?
— Смысл звука.
— А смысл откуда?
— Оттуда, — ткнул Аркадий в небо пальцем.
— Почему же языки, которые, как ты говоришь, произошли от одного, такие до умопомрачения разные? Ну, английский, убедил, недалеко ещё отпочковался, а иные? Они, дети, тоже должны быть на мать похожи.
— Языки не рождаются друг от друга, а образуются в результате распада праязыка. Не биология, хотя элементы секса присутствуют, а физика. Распад. Не раскол, а именно распад, как двести тридцать пятый. Он ведь не раскалывается на два или три точно таких по свойствам, но меньших кусочка, на два или три маленьких уранёнка, а распадается на совершено иные материалы — свинец, железо, гелий… Скажи, гелий похож на уран? То-то, а ведь появился из его чрева! Так и языки. Тут одним звуковым сходством не обойдёшься.
— Откуда же взялся сам этот твой праязык?
— Откуда и уран. Из звёзд.
Поэт-Семён понимал, что не написавший ни одного стихотворения, не нарисовавший ни одной картинки Аркадий был, конечно, художник больший, чем кто бы то ни было из его окружения; ибо художник не тот, кто мастерски владеет пером или кистью, а кто сохранил в себе способность смотреть на мир детскими глазами, то есть видеть его сущность; а эта способность, дающаяся детям от Бога, быстро утрачивается почти всеми малыми под атаками обстоятельств, всяческих идеологий и правильных воспитателей и учителей… Не умеющий ни рифмовать, ни рисовать, он оставался художником непроявленным, внутренним, все произведения которого предназначались для одного зрителя, живущего внутри его самого, а там, внутри, вопросы признания и, боже упаси, славы, были попросту неуместны… а главная награда — не нарушаемая привязанность к детству, его вернейшим впечатлениям, а через них уже — в детство рода, в архаику предшествующих племён и языков. Поэтому ли Семёну самый младшенький их, Арканя, казался иногда самым… даже не старшим, а прямо-таки древним?
Ветерок был с Оки, тёплый влажный воздух, пройдя по очереди через прибрежный черёмуховый фильтр и через омытые самогонной кровью внутренние фибры, становился таким пьяняще-вкусным, что хотелось, ей-богу, закричать от счастья.
— Как же хорошо летом! — как кузнечный мех вздымал Семён грудь и не мог надышаться.
— А я зиму люблю.
— Почему?
— Зимой Орион видно.
–?
— Мрига-ширшу.
–?
— Голову антилопы. Символизирует первочеловека Праджапати, которого боги по ошибке принесли в жертву, так как обещанный козёл задерживался…
— Козёл или конь?
— Тут козёл, а вообще-то Орёл прав: главная жертва — белый конь.
— Откуда же такая дикость пошла?
— Это очень древние дела. Когда день длился 260 суток вместе с зорями, чтобы змей не глотал этот белый день, его пытались задобрить самым дорогим из имевшегося в племени белым. Не бери, змей, белый день, возьми самое дорогое, что у нас есть из белого: белого коня.
— Ну и что? Один раз пожертвовали — не помогает, всё равно ночь, зачем каждый год по коню изводить?
— Может, они ночью эту жертву приносили, чтоб день наступил. И каждый раз наступал. И все были убеждены, что выкупили его, белый божий день, за белого коня. А когда все убеждены, то так на самом деле и происходит.
— Ты это всё в своей «Махабхарате» вычитал?
Аркадий посмотрел на друга с сожалением:
— Есть, Сеня, знания, которые получаешь из книг и разговоров с разными людьми, а есть и другие, которые из тебя самого, через тебя от кого-то всезнающего. В книге только малая подсказка, если своего знания не откроешь — и от книги проку ноль, а то и хуже. Вот что нынче плохо: книги читать учат, а самих себя — нет.
— И в воду смотреть не учат, — поддел Семён.
— И в воду…
— Давно хотел спросить: когда в воду свою смотришь, ты там реально что-то видишь или просто просветление в мозгу наступает?
— Реально… наступает просветление.
— Как, как?
— Как… поклёвка.
— Всё у тебя, как поклёвка.
— Говорю же: тысячу раз хочу сам этот момент зафиксировать: не клевало, не клевало, и вдруг клюнуло, а как — уже не думаешь, не до этого, клюёт же!
— А я ведь видел в Бору белого коня… Слушай, а что за день такой длинный — в 260 суток?
— Это вместе с зорями. Полярный — ну, когда наши предки жили за полярным кругом, в межледниковье. Он, конечно, не назывался «полярный», он назывался день Бога или Божий день. Мы же говорим «божий день», так это в языке ещё с тех времён.
— Ого!.. Точно, видел я белого коня на Бору… А что ж мы выпить с собой так мало взяли?
— Обижаешь… — Аркадий показал оттопыренный плоской фляжкой карман.
— Вот это хорошая книжка. Любишь ты читать…
— Я? — Аркадий посмотрел на Семёна с презрением. — Я читаю только Сабанеева и сказки: «Махабхарату» и наши народные.
— Правильно! Вся остальная эта литература — херня.
— О! Кого я слушаю?
— Слушай, слушай! И особенно великая русская.
Аркадий смотрел удивлённо: Семён против писателей? Ладно бы против советских, их сейчас только ленивый с грязью не мешает, но против великих русских?
— Что смотришь? Если бы с Гитлером воевали чеховские нытики, то ты бы сейчас при самом благоприятном раскладе…
— Помню, помню — в гаштете толчки чистил.
— У тебя у самого-то нет чувства, что в войне воевал какой-то другой народ? Что тут два разных народа: один в великой литературе — неизвестно от чего спасающиеся идиоты плюшкины в футляре и на диване, и совершенно другой — в великой войне… и сам понимаешь, какой из них настоящий. Эти великие писали про себя, с понтом переодевались в зипун, вставали перед зеркалом и давай по себе, несчастному, сопле-слёзы лить… Поэтому и живём в королевстве кривых зеркал, где всё наоборот. Почему в школе ни один разотличник не любит литературу, а особенно русскую литературу, великую русскую? Да потому, что детей не обманешь. — И заговорил дальше, как бы проверяя себя, словами из сна: — Вся наша «великая» не о нашем народе, как будто не о нас. Один славный параноик сочинил свою драную «шинель», другой авторитетный припадочный… — осёкся, покосился на Аркадия, но тот не повёл бровью, — сказал, что мы все из неё вышли. Всё: клетка-книжка захлопнулась! Акакий там хозяин, Муромцу места нет, пошла работа на понижение — маленькие, жалкие, пьяные самодурчики… Разве мы такие?
Они остановились, посмотрели друг на друга и какое-то время шли молча…
— Это мы стали такими, это она — в том числе и она! — нас такими сделала! — с новой горячностью начал Семён. — Если сто лет талдычить человеку, что он ничтожество и раб, пожалуй, он таким и сделается.
— Тысячу.
— Что — тысячу?
— Тысячу лет. Ровно тысячу лет, год в год, месяц в месяц, чуть ли не день в день! Когда, кстати, попы праздновать собираются? Африку надо спросить.
— Откуда ему знать? Темнота — главная ипостась светоносного христианского учения.
— По-твоему выходит — Гоголь виноват?
— И Гоголь. Знаешь его кредо: «…нельзя иначе устремить общество или даже всё поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости». Вот и впряглись эту настоящую мерзость смаковать. Не слишком ли увлеклись, уважаемые? Так увлеклись сами и увлекли доверчивый русский люд, что кроме мерзости теперь даже и на улице ничего не услышишь. Все души — мёртвые. Не перемертвил ли, Николай Васильевич? Не пересолил ли, Антон Павлович? Ну, и остальные иже с ними, нытики. Чем надо гордиться — мы это гнобим, что надо гнобить — мы на руках носим. Стрелять не надо, мы себя сами зарывать начали, вот она, беда… Хотя Гоголь в конце жизни, похоже, понял, что перемертвил: «Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся…»
— А сам-то что пишешь? У тебя ведь тоже, не люди, а… один — таракан, другой и того хуже — гриб. Сам-то почему Муромца не славишь?
— Где его сейчас найдёшь… — вяло ответил Семён, уже сообразив, что Гоголю «и иже с ним» сто лет назад Муромцев искать было не в пример сложней.
— Выходит, что ты ещё больший соплежуй.
Семён от такого неожиданного поворота сник совсем.
— Да не грусти, — толкнул его в плечо Аркадий, — это даже здорово, что Акакий. Значит, можем себе позволить. Умаляем — значит, есть что умалять.
— Не умалимся ли до черты?
— Как почуем, что до черты, увидишь: сразу начнём себя возвеличивать.
— То есть, если начнётся героика, значит, отступать некуда — позади Москва, только вперёд?
— Ну. Это ж наш способ быть: умалиться-возвеличиться. Как говорит Николаич — переменный ток, Тесла. Вблизи кажется непродуктивно, а в историческом масштабе — сказка!
— Знаю, сказки ты любишь… Какие, кстати, твои любимые?
— О спящей царевне и семи богатырях.
— А наоборот сказки нет? О царевне и семи спящих богатырях.
— Это про нас с твоей Катькой, что ли? Подходит… как частное решение. Но правильное, главное — о спящей царевне и семи богатырях.
— Спящих.
— Да, пока спящих. Сначала нам самим надо проснуться, но потом за главное дело, за царевну! Из-за чего сказку и придумывали, миллионы раз пересказывали детям, отрокам, взрослым — искать и будить спящую царевну.
— Да кто она?
— Ты что? Родина. Россия. Русь! Украли, спрятали, усыпили.
— А хрустальный гроб — шестая часть земли?
— Все настоящие русские народные сказки — только об этом.
— Зашифрованное послание?
— Какое зашифрованное? Прямое обращение, а мы вот не понимаем: смотрим в упор и не видим, привыкли, притерпелись.
— Чего не видим?
— Очевидного! — Аркадий сорвал с обочины цветок: — На вот, посмотри, что видишь?
— Цветочек.
— Всмотрись, какой же это цветочек? Это же…
У себя в Мещере, в короткоштанном детстве, Аркадий на цветочках чуть не свихнулся, его даже дразнили «девчонкой», но он до сих пор уверен, что цветы, если дарить, то — женщинам, а понимать их — дело мужское; причём совсем не каждый может разглядеть суть цветка, увидеть в нём, если хотите, пространственно-временную модель всего мироздания, да и не модель даже, а само это мироздание, разве что в сильно-сильно уменьшенном варианте (никакая математика даже приблизиться к такому подобию не сможет, ибо ещё цвет и запах), а увидев — захлебнуться откровением этого мира… Душа стремительно уносилась в неведомые выси, и было бы это состояние абсолютным счастьем, если бы не начинало от непомерного счастливого напряжения или от невозможности проникнуть за последнюю шторку тайны что-то коротить в голове. Так вот однажды, когда на клумбе около булочной (мать зашла за хлебом) на Первомайской долго смотрел на цветок обычной календулы, ноготка, и вдруг всё-всё про него понял: понял, что, конечно же, это был не цветок, это была Великая Подсказка, и младенческая душа захлебнулась огромным, непонимаемым восторгом… Аркадий впервые потерял сознание. Так начались припадки. За несравненно сладким мигом следовала не сравнимая ни с чем страшная боль…
К несчастью — или к счастью, — с детства мало что изменилось, и он по-доброму смеялся над всякими искателями и открывателями структуры миров и всяких прочих пространств и эонов; над математиками, изобретающими многомерные миры — все они по какой-то непонятной слепоте не видели очевидного: Бог являл им всем эти структуры повсеместно, любой василёк или полевая гвоздичка были этой структурой и мирами. Надо было только преодолеть пригляделость… но и не сойти с ума.
Так стало получаться и «в воду смотреть». Настрой, полшага не доходя до опасной черты… туда, под волну и рябь, в живую серединку, где вода вдруг превращается в объёмный калейдоскоп, несколько мгновений он разноцветен и невнятен, потом цвет успокаивается и появляются — в воде или голове? — вполне различимые картинки… Не цветок, конечно, через который он попадал в «иномирье» сразу, но блики, блики…
Случалось ему и слышать правильное имя вещи (звук, рождённый составляющими эту вещь силами), оно редко совпадало с принятым ныне, но когда совпадало, тотчас опять открывалась потайная занавесочка в совершенно иной, настоящий мир; он упруго обдавал волной живого счастья, секунду, две — и занавесочка задёргивалась, оставляя от него только необъяснимый привкус сердечного восторга, только привкус… и это хорошо, потому что когда удавалось задержаться за занавесочкой больше двух секунд, счастья становилось невместимо много, и голова могла взрываться изнутри такой же огромной, как и отрывающийся мир, болью, сквозь которую он иногда слышал, как кричали в панике его детские товарищи и товарки по двору: «Тётя Аня, тётя Аня! Валерка без памяти остался!!!»
Пока не пошёл в школу, гостил под Клепиками с Пасхи до Покрова, а один год, когда случилось несчастье с отцом, даже и зимовал в деревне, в младших классах приезжал к бабуле на всё лето, в старших получалось на два, потом на месяц, в институте удавалось вырваться на неделю-другую, успевал только порыбачить да поплутать по лесу, надышаться.
Бабка говорила, что в городе ему нельзя, город его «не выпустит», «загубит», а у неё он будет здоров. «Он ведь лесовичок!» — «Все мы были лесовичками, а вот живём…» — отвечала мать. «Все не были…»
Внуков у неё было пятеро, но только в Валерке она чуяла истинное родство, хотя дети все — абсолютные язычники. Где мы, городские ортодоксы, видим лишь красоту, язычник сразу узнаёт стоящее за ней божество. Так взрослый человек с замыленным взглядом и пообвыкшейся в вещном мире понурой душой упирается в красоту, как в стену: ну, вздохнёт, ахнет, воскликнет что-нибудь банальное, сравнит с подобным, уже виденным-перевиденным — дальше ему хода нет… а для ребёнка любой цветочек — образ создавшего этот цветочек, и его восторг поэтому абсолютно религиозен. Взрослые могут рассуждать о Боге, ощупывать его потерявшими первосмысл словами, дети — видеть Его и быть в Нём. (Ох, как неслучаен этот призыв: будьте как дети!)
С первым пушком на губах припадки участились — зимой и особенно к весне, когда совсем сякли в пацаньем организме бабкины заделы, мать и впрямь подумывала: не оставить ли его в деревне, на спасительных молоке, кулаге и травах, но — как? А школа? А после школы? Семья? Нет, нет, нет. Рассуждала-спорила с матерью: «Что он тут будет делать?» — «Жить» — «Как тут жить?» — «Как всегда жили» — «Теперь — не всегда, как всегда, теперь не проживёшь… Повзрослеет, глядишь и отпустит» — «Дай-то Бог». Не отпустило. Правда, был период в старших классах, когда болезнь вроде бы сошла на нет, но неожиданная (почему же неожиданная?) новая напасть вытащила за собой и старую.
Первый раз допьяна напился Аркадий (тогда ещё Валерка) на свои семнадцать лет, 12 мая 1974 года. Именно допьяна. Понемногу — бидон пива или бутылку портвейна на троих-пятерых одноклассников — пили и до того: вот, в тот же год, только тремя днями раньше, на День Победы с Юркой (нынешним Семёном) и Колькой Расторгуевым взяли с собой на крышу, откуда смотрели салют в Москве (на горизонте маленькие разноцветные букеты вспыхивали сразу в десятке мест, до них было не больше двадцати километров), бутылку «Кавказа», выпили, на каждый залп орали «Ура!» вместе со всем городом, собравшимся у верхнеэтажных окон, смотрящих на Москву, на чердаках, на не срытых ещё взгорках Белых песков — с них тоже салют было видно… И было хорошо. А день рождения 12 мая пришёлся на воскресенье, праздник ещё длился, семнадцать лет, весна, всё цветёт, то есть и так уже хорошо, но теперь знали, как может стать лучше. В складчину, где Валеркина доля, как именинника, была большей, купили пять «агдамов»… А утром, когда он, закрывшись в туалете и удерживаясь от рыка, чтобы не услышала мать, блевал, мозговая искра и пробила на корпус. Дверь ломали… Мать умоляла к вину не больше прикасаться, и в институтские годы мольбы эти ещё как-то удерживали, но в НИИПе город взял-таки своё. Правда, всего-то через год инженер-механик Анатолий Михайлович Фёдоров его научил похмеляться, и утренние спазмы опять немного отступили, только заплатить за это пришлось привычкой пить сначала не меньше двух-трёх дней кряду, а потом, как почти всё сверхумное население физического подземелья, и каждый день.
После каждого припадка он не помнил, как это с ним только что случилось, но вдруг вспоминал, что случилось не с ним и не только что, а чёрт-те когда…
Признаться, способность видеть через цветок стала сякнуть с наступлением взрослости, но вот после двух седьмиц этой взрослости как будто начала опять возвращаться. Должно быть, души и тела живут в противоположных направлениях. Когда тело растёт — душа уменьшается, теряя вложенные в неё Богом детскую открытость и всезнайство и уступая место страстям-похотям; когда же тело принимается стареть и сморщиваться, душа опять пускается в рост, возвращаясь к утраченному — уже через опыт и горькое осознание его конечности.
— Это не просто цветочек, это нам, дуракам, Бог показывает, как он и весь остальной мир устроил… по-честности. Как вкладываются и расширяются пространства: смотри, вот одна вселенная, вот другая, вот третья и седьмая… всё ради семени, этакого инобытия мира, гарантии его вечности и сохранности. И узор на каждом лепестке зеброй, тоже подсказка двумирности.
— Зеброй… — Семён вздохнул и ненадолго задумался, пытаясь вместить. Не получалось. — А что за слово такое «зебра»?
— Исковерканная «берёза», чёрно-белые полосы… вон, посмотри.
— Ладно, «зебра» от «берёзы»… хоть и экзотично, а сама «берёза» от чего?
— Да ты не глухой? От «резов». Береста это же русская бумага, берестяная переписка была раньше всех египетских папирусов и ханьских тряпок. Странно, если б было по-другому. Кому ещё так свезло: подошёл к поленнице, отодрал клок бересты, вырезал условленные чёрточки и отправил в соседнюю деревню с оказией: «Посылаю столько-то горшков с дёгтем, столько-то с мёдом».
— Сейчас придумал?
— Ничего я не придумывал… я удивляюсь, как ты, радетель за русскую древность, настоящего русского и не слышишь? Цепь во всю Евразию разглядел, а того, что прямо под носом, не различаешь. «Бо», «бе» — указательные частицы, со смыслом «это», «есть», «был». «Боян бо вещий…» — Боян… есть, был, это — вещий. Бо-ярый муж — боярин, бе-рёза — это для резов, для письма.
— Для письма-а… — передразнил Семён. — Названия деревьям народ давал тогда, когда никакого письма в помине не было!
— Письма учёному соседу не было, а накорябать родне в соседнюю деревню, сколько за зиму детей родилось и сколько скотины пало, — пожалуйста. На чём ещё? Глину из-под снега выкапывать? Месить, обжигать? И уж по-любому лучше, чем узелки расшифровывать, для узелков тоже ещё верёвку нужно было иметь, в хозмаге-то не купишь. Да я тебе больше скажу: и руны могли возникнуть только у народа, имеющего неограниченный запас писчего материала — бересты. Иначе как? На чём?
— А на чём евреи Библию написали? А Сократ? Платон? А Плиний Старший, у которого двадцать книг только «Германских войн», тридцать семь «Естественной истории» и остального столько же, если не больше?
Аркадий грустно рассмеялся:
— Вот если ты мне скажешь, на чём, я тебе без разговоров призовую налью… — и начал демонстративно откручивать фляжку. — Молчишь? Сам подумай, олух: бумагу изобрели китайцы только через тысячу лет, а твой Плиний на ней уже сто томов сочинений написал.
— Кто же тогда писал? Когда?
— Ты же сам полчаса назад об этом рассказывал: у нас гнобили — там сочиняли. Вот у вас в мозгах бреши!.. Появился спрос — появился и Плиний. Что за спрос? Лихорадочный. Необходимость удревнять, как ты сам говорил, историю Европы, наперегонки! Товар стал востребован и жутко дорог, тут-то все и бросились плинить, сократить, платонить… Целый континент исторических фантастов и врунов.
— Тут ты специалист…
— А то бы дураки-индусы, которые к бумажному Китаю-то поближе будут, пестовали целые касты браминов, чтобы совершить коллективный подвиг запоминания — тысячи лет «Ригведу» по памяти из поколения в поколения передавали, не могли, лентяи, гонца к твоему Плинию послать с рюкзаком рубинов, поменять на бумагу, вес на вес, — за-по-ми-на-ли. В книгу Гиннесса попасть хотели? Скажи ещё, что они на бычьих шкурах писали! Сколько на сто томов никому из современников непонятной и ненужной Плиниевой галиматьи нужно было произвести гекатомб? Гекатомба и в сытых Афинах событие исключительное, по большим праздникам, а уж у голодных евреев вообще один бык был на три кишлака… — Аркадий разгорячился, честнолюбивая душа его готова была вскипеть от вспоминания о вопиющих обманщиках, но — были дела поважнее: бредень, убавил газу, остыл… — А тут берёза! «Войну и мир», конечно, не напишешь, а маляву братану о новых бортях почему бы не вырезать? — И видя, как морщится от неумения возразить Семён, постучал ребром ладони по грудине: — По-честности!
— Берёза пусть… — согласился Семён. — Но руны — дела германские, скандинавские!
— С чего бы? — снова возмутился Аркадий. — Ну откуда в тебе, русском поэте, это тупое плебейство? Руны — это раны, порезы, прорезы, резы… и изначально именно по бересте, по бе-рёзе, и струна — это стоячая, напружная руна, ст — тугая жила, проволока, а остальное — руна.
— Звук, что ли?
— Не сам звук, а… как тебе сказать… смысл звука… душа его.
— А по-германски «руна» — тайна, это ближе к смыслу: тайнопись.
— Для них — конечно, тайна, они же дети, ни хрена в рунах не понимали… и до сих пор не понимают, по-честности!
— Ладно, ладно… — смирился, наконец, Семён. — Только скажи: какая разница между «по-честности» и «по совести»? Разве не одно и то же?
— Конечно, нет! По совести — это по совести, а по-честности…
— Это по-честности. Понятно. Разница какая?
— Вот ты недогоняла! По совести — это по совести, а…
— Всё, всё, всё!.. — замахал руками Семён.
— И совсем не всё.
— Ясно… Можно и поровну. Ещё можно по справедливости.
— Можно, если это по-честности.
— По справедливости и по-честности — это…
— Удивляюсь, как же можно так ничего не понимать? Справедливость — это математика множества, а честность — это физика единичного. Справедливость — это счёты, мыло в общей бане, а честность — компас, родинка на твоей щеке. Справедливость слепая, а у честности даже пятки с глазами. Справедливость, как и правда, может быть шемякиной, потому что она снаружи, а честность только своей, потому что она изнутри.
— То есть честность может быть несправедливой?
— Больше: не может быть справедливой. Как и справедливость — честной. Рыба не может быть птицей, даже если это летучая рыба.
— Почему же ты по-честности, а не по справедливости?
— Я же не судья какой-нибудь. Ты чего хочешь от меня?
— Правды.
— Это не ко мне, я по-честности.
— А по-братски?
— Скажи ещё по-товарищески.
— Скажу ещё: по потребностям, по способностям и по труду.
— Ну, по труду у нас не катит, а потребности ограничены нашими способностями. Есть, например, у Николаича потребность выпить литр, а способностей всего на бутылку.
— Э-э! Ты путаешь желание и возможности.
— Ничего я не путаю, это вы в словах заблудились… по совести, по справедливости, по-братски — всё это пена, я только по-честности.
— И при этом врёшь несусветно.
— Не перебивай. Честь старше любой заповеди религиозной, никаких Христов не было, а честь уже была.
— Была, — согласился Семён и процитировал: — «Мы всегда воздавали злом за зло, а иногда и добром за зло, следуя нашей чести» — это ещё хеттские полководцы в своих посланиях писали. Четыре тысячи лет назад. Но что она такое? Вот один французский умник говорил, что честность, как и все наши чувства, надо подразделять на два рода: честность положительную и отрицательную.
— Нашёл у кого честность искать! Честность у них отрицательная… Поэтому Гитлер на третий день уже по Парижу и гулял. Отрицательная честность — это не по-русски. Бальзак — не по-русски, как и Дарвин — не по-русски. Чисто английская идея-убийство: выживает сильнейший. У нас выживают все.
— Кроме русских. Нет, ты скажи, что она такое, твоя честность? Нравственный принцип?..
— Ну, адепт ордена Правды, ты этику ещё сюда приплети… Все твои нравственные принципы воняют обществом трезвости, а у иного пьяницы чести больше, чем у всех трезвенников мира, потому что трезвость — это всегда ложь по отношению к живущему в тебе Богу, лавирование, компромисс: хочу, но партком не велит, тихушничанье, онанизм с пустым стаканом, а честь всегда бескомпромиссна, честь — это никакой не нравственный принцип, принятый всеми, то есть внешний, вроде пальто (сегодня такое в моде, завтра другое), — это устремление к себе, старание себя, вытягивание себя за уши из всякого религиозного вранья, в котором ответственность за всё, мир, вселенную, со своего, единственно существующего внутреннего Бога перекладывают на общего, внешнего и не существующего. Или поп с парткомом, или честь. И ничего-то в ней нет мармеладного, честь — это всегда каторга, неволя.
— А как же узнать: по-честности или не по-честности?
— Зачем знать? Когда у тебя что-то болит, тебе об этом знать надо? Болит, и всё. Только не тело, а… — И опять постучал ребром ладони в грудину.
— Погиб поэт, невольник чести…
— Именно невольник… Честь — это соль души. И черти, когда за душами охотятся, только чести в ней и ищут: ниспровергнуть, заглотить, насытиться, это самое энергетически ценное, просто души, как ракушки без жемчужин, даже и чертям не нужны. Мир, особенно западный, живёт договором, законом, а русские…
— Стой, стой! Разве плохо: договориться обо всём и следовать договорённостям?
— Для бесчестных — конечно, неплохо, им узда нужна. А нормальным людям законы вредны. Потому что они становится вместо чести. Ты понимаешь, большая разница: не иметь чести изначально, куда ж таким без закона, и потерять её вдруг, имея прежде. Тут никакой закон не удержит… У них там до чего дошло — брачный контракт! Если есть любовь — на хер этот контракт? А если её нет — дважды на хер.
— Это когда делить нечего.
— Эх, бедолаги… Всё у них с ног на голову. А наши умники под этих недоумков, как циновки, стелятся.
И опять остановились выпить, три метра от дороги, в травах.
Растянулись на спине — духмяно, тихо, только шмелиное да пчелиное гуденье по обильному майскому цвету… хорошо!
Аркадий жевал какой-то стебелёк.
— Бабуля меня, как только ягода начнётся, всегда кулагой кормила, вкусная!
— Где она в Рязанской губернии курагу брала?
— Кулагу, темнота. С земляникой, потом с вишней, черникой, малиной, брусникой. А когда уже с калиной, то мёду добавляла.
Одна пчела трудилась на одуванчике прямо перед носом Семёна.
— Пчела… что за слово, Аркадий? Отчего её так назвали?
— От уважения, — ответил, недолго думая, Аркадий.
— То есть?
— Живут они правильно, по-человечески — по чела, потом «о», как водится, вытекло — хоробрый-храбрый, молоко-млеко, и осталась п-чела.
— По-моему, мозги у тебя вытекли… по-человечески сейчас волки живут или того хуже — собаки.
— Так это сейчас, а когда слово придумывали, и люди жили по-человечески, по-честности!
— А про твою честность я вот что думаю…
— Не надо, не надо думать, — перебил его Аркадий.
— И то… Ахав никогда не думает, он только чувствует, этого достаточно для каждого смертного.
— Пойми ты, честность — это не просто говорить правду, это даже как-то пошло, а некое соответствие душевному курсу. Правда же вроде ветра: кому попутна, тому и правда. Кому-то она может быть и боковой, может и встречной — что ж, жизнь! А честность — это оснастка такая в душе, с ней по верному курсу можно плыть и при боковом ветре, и против ветра.
— А можно мотор поставить и вообще на ветер наплевать.
— На ветер наплевать — это к немцам, англоцузам, франгличанам каким-нибудь… Я к тому, что тут опять не арифметика, не геометрия… и когда найдётся какой-нибудь аристоном да возьмётся раскладывать хорошего человека по полочкам, препарировать его положительность, то наверняка это будет не русский мудрец, какую бы он русскую фамилию себе ни придумал. Есть, допустим, правильный человек: стремится к развитию, обладает самоуважением, ответственностью, выдержкой и мужеством, и при этом относится к другим людям с уважением и… этой, как её… эмпатией, а вот пить с ним не будешь, ибо всё в нём не по-честности, а только по правде. Ну, и куда такую правду акунуть? Я прямо так и вижу, как этакий стремящийся к развитию, обладающий самоуважением, выдержкой и мужеством аристоном-англичанин травит собаками индусских шудров.
— Э, не может! Он же ещё относится с уважением к другим людям.
— Это вообще просто: надо не считать за людей тех, к кому ты с уважением относиться не собираешься. Шудры для них не люди — вот и полная правда… А само слово — «правда» — хорошее, только номинал у него небольшой и золотом, — постучал по груди, где по его разумению хранилось человеческое золото, — не обеспечено. Правда может быть карманной, у каждого своя, а честность в кармане не умещается, её только тут, — постучал по грудине, — носить можно…
— А как же слеза ребёнка?
— Плохо. Придётся поплакать.
Пришли.
— Ну, где твоя лужа?
Заливная низина с другого края острова очень напоминала обыкновенное болото. После поселившейся в глазах и текущей всего в двухстах метрах светлой широкой реки она, спрятанная от клонящегося уже солнца густыми островными зарослями, сразу придавила обоих рыбачков своей мрачностью.
— Днём надо было сюда, пока солнце с этой стороны, как-то мне… бр-р…
Да уж, как заметил ещё автор «Орли», «ничто на свете так не смущает душу, так не тревожит, а порою и пугает её, как болота. Но откуда берётся этот страх, парящий над покрытой водою низиной? И что уподобляет её некой созданной воображением стране, грозной стране, хранящей непостижимую и смертоносную тайну?.. Нет, тайна, которую источают болота, которую всосали в себя их густые испарения, куда глубже, куда значительнее — это, может быть, тайна самого творения!»
Посмотрели друг на друга с недоумением: «вот же рядом река, чистая, песчаное дно, рыбы — во!.. Нет, надо в это непонятное болото. Что мы за люди?»
— Ну, скажи, почему мы от чистой реки полезли в тухлое болото?
— Там же что-то есть, там же определённо что-то есть.
— А в реке?
— Да в реке-то ясно что — рыба.
За кустом, растущим в воде, метрах в пяти от края, раздался сильный всплеск, как будто уронили в воду хорошее брёвнышко.
Семён остановился — холодок, запрыгнувший на затылок от непонятного грохота, с затылка скатился к ступням и приморозил их к земле.
— Может, ну его, этого сома?
— Ты что? — возмутился Аркадий. — Давай, накати по-взрослому, да раздевайся!
Накатили, закачались.
Бредень оказался длинным только в магазине, когда его растянули вдоль берега лужи, получилось, что «не замочив ноги», лужу не процедишь, пришлось заходить — сначала по колено, потом по пояс.
— Ты же говорил, ребята даже трусов не замочили!
— Так они с корзинами, по краю.
— По краю… А холодно… ключ, что ли, тут… Заходи, заходи теперь глубже!
Мотня с траком («чтобы хорошенько по дну прошёлся, все эти сомы да сазаны в иле!»), проползя от края болота метров пять, вдруг резко клюнула вниз.
— Есть! — очумело крикнул Аркадий. — Вот тянет!
— Кит… — Семён восторга не разделял, он уже понял обманку: толчок от непредвиденно нырнувшего в глубину трака спутать с ударом в мотню большой рыбы было, конечно, немудрено, особенно если её, рыбу, ждёшь, но, что ни говори, сом и трак даже в мотне ведут себя по-разному.
Уходящая в бездну мотня натянула крылья бредня, потащив плывущих уже с двух сторон болотца ребят к середине. Семён успел схватиться за куст, а Аркадия, отчаянно гребущего одной рукой (в другой был кол) тянуло, как буксиром.
— Отпускай! — кричал уже ему Семён. — Утащит!
— Только со мной! — тщетно болтая ногами, отбулькивал Аркадий.
— Идиот! Отпускай!
— Врёшь, не возьмёшь, — погружаясь и выныривая, чапаил лиофил, — врёшь!
Уходящий вместе с бреднем на глубину трак дёрнул Семёна, он выпустил свой кол, тот сначала поплыл, но через пару метров исчез под водой… за ним исчез и Аркадий.
— Отпускай! — орал неизвестно теперь кому что было мочи Семён. Нырять, спасать друга в голову ему не пришло, вернее, пришло, но, видимо, не в то полушарие, которое принимает решение. В левое. Правое же разрешило ему доплыть до пузырей в середине лужи. Пока плыл, причитал: «Аркань! Арканя, родной, выплывай, Аркадий! Ё… твою м… Арканя!..». Вся, как говорится, жизнь друга-Аркадия промелькнула у него перед глазами, а как только промелькнула, тут и сам Аркадий воткнулся из глубины ему головой в живот…
Выбрались на траву.
— Тут точно ключи, — зуб на зуб у Аркадия не попадал, — как в проруби.
Семён молчал.
— Лужа-лужей, а глубинищ-ща! Х-холодно.
Семён молчал.
— Нет, это не трак, трак, конечно тяжёлый, но это не трак… кто-то тянул.
Семён молчал.
— И плеснулся же перед этим, слышал?
Семён молчал.
— Ну и хер с ним, бреднем! Чего ты? Завтра достанем, сделаю кошку и достанем.
Семён качнул головой:
— Чего же завтра? Нырни сейчас.
— Не-е, там холодно!
— А ты как йог: внуши себе, что жарко, и не дыши… ныряй!
— Йог, йог… они же… — выразительно потряс ладонью у виска.
— Нам тоже мудозвонов хватает…
— У всякого Острова с белым столбом к Богу в небо, — пропустил про мудозвонов мимо ушей Аркадий, — на задворках должен быть омут с холодной чёрной бездной в преисподнюю, к чёрту.
— Наверное… — отошёл наконец Семён от некоторого шока. — Как сказал один рыбак, черти тоже неплохие ребята.
— Он, видно, крупную рыбу ловил.
— Крупную. Китов. Ладно, наливай!
— Вот, другое дело!
Выпили, оделись и, на ход ноги, выпили ещё. До косы было далековато, защитные её чары не работали: пьянели, даже несмотря на холодное купание.
— Жалко бредень, двадцать пять рублей с команды.
— Достанем! Кошку сделаю, нам ещё и сеть тралить.
Семён посмотрел на друга с уничижительным презрением:
— Рыбак!.. Байдарку утопил, сеть утопил, бредень утопил… что у нас ещё есть тяжелее воды? Хотя зачем тяжелей? Ты и воздушный шар утопишь.
— Ладно тебе… — Алкоголь шёл обычным путём, язык и мысли у друзей стали путаться. — Скажи лучше, откуда здесь всё-таки такая дыра?
— Я слышал, что все бездонные водоёмы — это бывшие святые места… Нужно у местных поспрашивать: иконы тут не всплывали?
— При чём тут иконы?
— Если бывшее святое, значит, утонула церковь. Со всеми иконами.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Возвращение Орла. Том 2 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других