Золотой цветок – одолень

Владилен Машковцев, 1997

Круты казачьи нравы XVII века. Да и как им стать иными, коли неприветливы окрестные земли, немудрено сложить буйну голову в кровавой сече, там и тут гремит булат и летят смертоносные стрелы, вспыхивают схватки с непримиримыми кочевниками, и жены казацкие наравне с мужьями плечом к плечу сражаются с лютым ворогом. Владилен Иванович Машковцев (1929–1997) – российский поэт, прозаик, фантаст, публицист, общественный деятель. Атаман казачьей станицы Магнитной, почётный гражданин Магнитогорска, кавалер Серебряного креста «За возрождение оренбургского казачества». Автор более чем полутора десятков художественных произведений, изданных на Урале и в Москве, в том числе историко-фантастического романа «Золотой цветок – одолень», рассказывающего о яицком казачестве.

Оглавление

Цветь вторая

— Хорунжий грека заарканил! — пропетушил звонко Ермошка, вздыбив у дувана своего чалого жеребца.

Но атаман Игнат Меркульев и казаки даже не глянули на отрока, будто это воробей припорхнул, чирикнул бог весть о чем. В зернь играла вольница. Желтые из клыков слоновых кубики с кругляшами серебра и золота бросали и у войскового котла, и у атаманова камня, и у пушки, где спал пьяный поп-расстрига Овсей, и у дерева пыток, на суку которого вместо колокола висело громадное золотое блюдо. Рядом курились убогие избы, землянки. С дымом летели запахи ковриг, пирогов с осетриной, творога запеченного… Бабам подходить к дувану не полагалось. Они проходили к колодцу мимо — гордые, на казаков глаза не пялили, стать свою, вертлявость не показывали. У девок любопытство вылазило.

Хихикали, глазами зыркали, норовили поближе к дувану подобраться, но боялись нагаек. Выжгут по спине так, что кровь брызнет. Спина выдюжит, а сарафана жалко. Кожа на спине зарастет, сарафан не срастется! А Ермошка бросает на них жеребца, того и гляди задавит. Отгоняет подальше от дувана. Порядок блюдёт.

— Ставлю дюжину баранов! — басил Рябой, втыкая перед собой в землю турецкий клинок.

— Ты, мабуть, пей мочу кобыл, и дохлого верблюда поставишь? — загнусавил Устин Усатый.

— Играй на свою персиянку пленную, — предложил Федька-Монах.

— Мне она задаром не нужна! — осклабился Егорий-пушкарь.

— Прочь удались и меня ты не гневай, да здрав возвратишься! Энто так витийствовал древлегреческий гусляр Гомер! Снимай потому серьгу! — протянул руку дед Охрим.

— Дюжину баранов, — упрямился Рябой.

— Из откудова у тебя дюжина? — прищурился Гришка Злыдень. — Одну животину с ногой поломатой ты вчерась на вертеле зарумянил. Двух у тебя намедни зарезала волчица бешеная. Знахарке ты овцу дал. А самого жирного, златокудрого барана я энтой ночью у тебя, каюсь, уворовал!

Казаки загоготали. У Меркульева даже слезы от смеха брызнули. И Микита Бугай от хохота на траву запрокинулся. Рябой вскочил с клинком и бросился свирепо на Гришку Злыдня. Но тот вертко отбивался саблей и сам норовил проткнуть противника. Долго топотали они, задыхаясь от ярости, делая стремительные выпады.

— В пузо ему тычь, в пузо! — подсказывал Микита Бугай Злыдню.

— Слева, обманкой бери, Рябой! — советовал Тихон Суедов.

— Голову отсекай после отброса, голову! — возмущался Матвей Москвин неповоротливостью Рябого.

Казаки с глубоким знанием дела объясняли дерущимся, как быстрее прикончить друг друга. Рябой изловчился и в броске с подскоком отсек Злыдню правое ухо, распластал и плечо. Злыдень залился кровью, остановился растерянно на мгновение. Со всех плетней за стычкой наблюдали девчонки, голопупые казачата. Персиянка уже бежала с ухватом на выручку своего господина — Рябого.

— Ну, будя, будя! Гром и молния в простоквашу! — встал Меркульев, отталкивая в сторону Рябого, загораживая грудью Гришку. — Пошутковали, порезвились маненько — и довольно!

Гришка Злыдень подобрал в пыли свое отрубленное ухо и, чертыхаясь, побрел к Евдокии-знахарке. Мабуть, пришьет Бабка Евдокия — колдунья, травознайка. Она все умеет: и жар снимет, и кровь остановит, и дурной глаз отведет, и парня к девке присушит. Вместо собаки у знахарки в избе волк живет. Есть черная кошка, черная ворона — говорящая. Окровавленный Злыдень оборачивался, грозил кулаком:

— Я еще проткну тебе пузо, жопа рябая!

— Энто тебе за барана златокудрого! — отпыхивался Рябой, вытирая саблю, ощупывая на лезвии свежие зазубрины.

Вскоре на дерево пыток прилетела знахаркина ворона. Она повертела головой и произнесла картаво:

— Гришке ухо отрубили!

Казаки переглянулись. Меркульев подошел к дереву пыток, поглядел на ворону и попросил:

— Повтори, что ты сказала, чертова ворона!

— Гришке ухо отрубили! — снова гаркнула птица.

— Об этом мы узнали раньше, чем ты, — скривил губы атаман.

Ворона подпрыгнула, взмахнула крыльями и полетела по станице. Она садилась на каждый кол, кланялась и сообщала бабам:

— Гришке ухо отрубили!

Бабы крестились, кормили удивительную птицу крошками хлеба, кусочками сала. Задобрить лучше уж нечистую силу. Федька Монах вон как пострадал из-за энтой вороны. Прицелился как-то, выстрелил из пищали по птице, а оружия взорвалась, на куски разлетелась! Остался Федька Монах без правого глаза. С тех пор все казаки зауважали ворону.

— Здравствуй, Кума! — обычно приветствуют ее станичники.

— Здравствуй! Здравствуй! — отвечает всем веселая ворона.

Кума часто ездит с Егорушкой знахаркиным в дозоры на Урочище. Сидит на плече у парня, головой вертит, посматривает на всех насмешливо. Известна эта ворона и вороватостью. У Дарьи Меркульевой серьги сперла проклятая. Унесла их своей знахарке. И — концы в воду!

Ермошка гарцевал на Чалом возле дувана, отгонял девок подальше. Он поглядывал в степь, прикрывал ладонью глаза от раскаленного солнца. Не обиделся он, что на него не обращают внимания казаки. А поединок Гришки Злыдня и Рябого развлек его. Забавно было. Ежли бы не атаман, полетела бы в бурьян ушастая голова Злыдня. Могучий казак Емельян Рябой. С ним, пожалуй, токмо Остап Сорока на саблях управится. Впрочем, мог его порубить и Матвей Москвин. Ловок, искусен, драке на саблях с детства был обучен Матвей. Ходят слухи, что из роду он знатного, болярского. Бают, бежал в казаки его дед давно, от гнева Ивана Грозного. Но суров порядок войскового братства. Спрашивать силой неможно казака, откуда пришел. Все равны казацкой вольнице на Яике.

Чалый косил глазом, стриг ушами, хвост — дугой. Не может спокойно на месте стоять такой конь. Кузнец Кузьма подарил Ермошке Чалого еще жеребенком. Не конь, а огонь! И сабельку булатную дал кузнец за просто так Ермошке. Дивился тогда писарь Лисентий Горшков. Конем казака облагодетельствовать — не диво. Угнал табун у хайсаков или ногаев — и раздаривай. А сабелька булатная дорого стоит. Не каждый болярин на Руси приобретает такое сокровище. Сплошная подозрительность. С чего бы это кузнецу одаривать богато сироту, голь, голутву? Хитрит кузнец. Дармового молотобойца получил. Ермошка здоровый парнишка, рослый. Четырнадцать лет ему, а он — богатырь! Цельными днями иногда бьет кувалдой по наковальне, помогает кузнецу сабли ковать. Кузьма, говорят, секрет булатный не раскрывает. Гордыня его или жадность мучают, должно.

Евдокия-колдунья шепнула Дарье Меркульевой, что секрет-то булатный кузнецу Ермошка подсказал. Так или не так — сказать трудно. Но грозится коваль всю станицу, все войско булатом вооружить вскоре. А Ермошка — сирота, отец у него в бою погиб. Мать — Марья — на сенокосе пропала в прошлое лето. Налетели хайсаки, а она не захотела в полон. Отбивалась косой, вилами. Двух узкоглазых к Аллаху отправила: насмерть одного порезала, другого вилами прошила. Проткнули Марью из лука, стрелой в спину. Одиноким живет с тех пор Ермошка. Но девки на него уже начинают поглядывать.

…Хорошо жить, когда есть добрый конь, сабля булатная! Пускай коня в галоп, ставь на дыбы, нюхай терпкий пот жеребца, купай его в Яике. Корми коня хлебом с ладони, учи в бурьян залегать, от врага прятаться, учи свист призывный понимать. Конь добрей человека, с конем не пропадешь. Ермошка — казак! Не смотрит на него пока атаман со товарищи. Не глядят, потому как войску казацкому по наказу круга Ермошка еще не служит. Он сам в дозоры уходит, добровольно, из любопытства. И в набег его однажды брали вместе с Егоркой — внуком знахарки. Ермошка и Егорка потайной обоз гнали с припасом для войска.

С высокого крыльца атамановой избы на дуван поглядывали Олеська Меркульева, Грунька Коровина, Верка Собакина. Ермошка и показывал перед ними свою лихость, хотя делал вид, что не замечает девчонок.

— Не пыли, Ермолай! Слезь с коня! — рокотнул Меркульев, поднимая войсковой жбан с квасом. — Надоел! А духота-то какая… должно, к дождю. Уймись, Ермолай!

Это уже было признанием того, что Ермошка на белом свете существует. Не так уж плохо для начала. Атаман и казаки не ведают, чего насмотрелся он в дозоре. Знай, они бы усадили его на атаманов камень с почетом, устроили бы уважительный допрос. Дозор ведь долго еще будет тащиться с пленным греком. А Ермошка все видел, все слышал. В полдня — переход, у верблюжьих солончаков взял конный дозор одинокую ногайскую повозку с войлочным шатром. Ногая-татарина-проводника изрубили саблями для потехи. Да и разговору душевного с ним не получилось бы у казаков. В кибитке на колесах нашли купца с женой, тюки с товарами. Успели заметить, как гостья сглотила драгоценный камень. Герасим Добряк, не слезая с коня, выволок за волосы чужеземку, подбросил ее в воздухе, как чучело на учении, махнул саблей. И скатилась в ковыли голова с выпученными глазами. Не будет вдругорядь самоцветы глотать, дура!

— Не губите меня, христиане-казаки! Я узе все исполню! Ах, глупая моя Сара! И зачем ты была такая жадная? Разве можно проглотить все сокровища на земле? Ах, глупенькая моя Сара… Братья-казаки, я всю жизнь вас кормил и одевал. Я узе гость, Соломон Запорожский! Я ваш брат! Я шинкарь — бедный еврей.

— Не еврей ты, а грек! Я твой шинок в Астрахани грабил. Пошто сызнова за еврея себя выдаешь? Давай самоцветы! — протянул руку Хорунжий.

— Она проглотила с перепугу всего два камушка, вот узе остальные… Я дарю их вам на вечную дружбу! — причитал Соломон, бледный, покрываясь дрожащими каплями пота.

— Сполосни камни в ручье, оботри! — заорал Хорунжий, поглаживая подбритую по-старшински бородку, с усами в кольцо вокруг рта. Его кольчуга и шелом искрились под солнцем, сабля играючи снимала колючие маковки татарника. Соломон шустро, на четвереньках бросился к воде, вымыл самоцветы и подал их подобострастно Хорунжему.

— Дарю их вам, атаман! На дружбу!

— Знатные камни, энтот голубой — сапфир! — восхитился Илья Коровин, осаживая кобылу.

— Я в них не понимаю! — лениво отмахнулся Герасим Добряк. — Я бы их детишкам бросил играть.

— Позвольте мне, князь, схоронить, предать земле мою любимую Сару, — попросил бедный пленник.

Он рвал свои редкие волосы, целовал мослатые ноги жены, одергивал подол ее заголившейся юбки.

— Схорони, — согласился Хорунжий, хищно посматривая, как его товарищи шарпают повозку, роются в мешках.

— Курево-гашиш! Это нам без надобности! — разочарованно сказал Герасим Добряк. — И табак без надобности. На Яике не курит никто, окромя толмача. Да и тот курит тайком, могут побить.

— Сукно и парча! — радовался Нечай, отрывая на портянки два куска синего китайского шелка. — А в кожаном мешке что? Тю! Серебро! С полпуда! Серебряные ефимки!

— Пистоль я себе возьму, — протянул руку Ермошка.

— Все на дуване разделим! — нахмурился Хорунжий.

Соломон выкопал яму, уложил бережно свою Сару на галечное с песком дно, слепил ее отрубленную голову с изуродованным туловом и запричитал на чужом языке.

— Прекрати завывания! Мож, ты колдовство наводишь? Зараз в огонь угодишь! А то — в куль и в воду! У нас — один разговор! Мы ить казаки, с Яика! — опять ткнул легонько пикой пленника Илья Коровин.

Соломон окончательно испугался, замолчал, поспешно забросал жену травой, а затем землей. Он накатил, жилясь, на могилу белый камень, стал нацарапывать на нем какие-то знаки.

— Ермошка, лети в станицу. Доложь обо всем Меркульеву! — приказал Хорунжий.

Легко и солнечно летел Ермошка на Чалом через солончаки, через степь к излучине Яика, где курился дымками казачий городок. Но из березовой балки выскочили встречь неожиданно на мохнатых монгольских лошадках три поганых ордынца. Один — рыжий старик. Два — молодые, жидкие. Взяли они Ермошку в полукруг. Пока развернешь коня наутек — в аркане затрепыхаешься. Али стрелу всадят промеж лопаток. В одно мгновение решил Ермошка — прямо скакать, на рыжего старика. Пригнулся к шее коня Ермошка, саблю булатную вскинул, чтобы вервь отбить, ежли полетит петлей. Рыжий ордынец удивился нахальству, но аркан метнул хитро, умеючи, с левой руки, косым закрутом. Ермошка едва увернулся, чуть с коня не слетел. Сравнялись они конями в этот миг. У хайсака борода рыжая, глаза зеленые, злые. Полоснул Ермошка рыжего саблей по шее. Показалось, слабо ударил, царапнул. Развернется рыжий, быстро натянет тетиву, пронзит стрелой. Холодок по спине пробежал. Оглянулся Ермошка трусовато, а рыжий с коня валится. Упал! Закричал Ермошка от радости, загукал. Ратуйте, люди добрые! Дивись, Яик казачий! Торжествуй, Русь родимая!

На вершине увала вдали показался всадник. Его позолоченный княжеский шелом блеснул на солнце. На всем Яике такой шелом один — у Хорунжего. Ордынцы струсили, бросили рыжего старика, поскакали к реке. Кони их нырнули в овраг. Всадники исчезли в березняке. Но Ермошка не понял ордынцев. Думал, что они по другому рукаву балки отсекают его. Еще раз берут в ловушку. Удирал Ермошка от ордынцев. Ордынцы удирали от Ермошки. Жестокая степь, жестокая. За каждым кустом чилиги гибель таится. Но вот и городок, обнесенный тыном и земляным валом с трех сторон, с четвертой стороны — река. Дуван и дерево пыток с подвешенным вместо колокола золотым блюдом видны издалека. Мельница-ветряк машет крыльями. Селитроварня чадит.

Дуван — это возвышенное место в казацкой станице или городке, где делят добычу, выбирают и свергают атаманов, судят провинившихся, принимают решения о набегах, собираются на круг. Нет ничего выше казачьего круга. Что порешит круг — тому и быть. На казачьей земле круг выше бога! Бывают и утайные советы старшины. Но супротив круга они бессильны.

Случаются и гульбища на дуване, но редко. Чаще бесцельно сидят казаки у атаманова камня, играют в кости, царя ругают. А зачем царя мордовать? Царь не правит Яиком. Казаки — народ вольный. Никогда московитяне не владели казачьим Яиком. Москва сама по себе. Яик Горыныч — сам по себе. Никто не мог покорить и завоевать эту землю. У кызылбашей — руки коротки, у султана — страх, у ордынцев — кишки слабы, дикие башкиры к реке и морю не выходят из лесистых гор. Москва болярская опустилась до того, что в ней поляки бражничали, казну грабили. Гришка Отрепьев царствовал! Конечно, самозванца и шляхтичей побили. Но царя-то не настоящего поставили. Собрались и выбрали царем Михаила Федоровича Романова.

— Ежли Иване Грозный и Борис Годунов не покорили Яика, то Михаил Федорович и помышлять о том не станет. Вечной будет у нас казачья воля! — уверял Силантий Собакин.

— Но в клещи железные берет нас Московия, — размышлял Охрим. — Сибирь взяли, доберутся и до нас.

Казаки прислушивались больше к толмачу. Он куренным был в Запорожской Сечи, на Дону атаманил, в Москве хранителем книг стал у князя Голицына, на турецких галерах рабствовал.

Ермошка пытался утишить Чалого, он бил копытами, заглушал слова деда Охрима.

— Не пыли! — еще раз гаркнул Меркульев.

— Грека дозор взял! — снова доложил Ермошка, ловко спрыгнув с коня.

— Ты и турка от калмыка не отличишь, а заладил: грека! Грек на Яике никогда не появится. К нам даже купец Гурьев боится ходить. В устье Яика сидит, ждет, когда мы ему икру и осетров взять позволим. Хотя сам не из робких, говорят. Опасно у нас, выгоды и торговли нет! — отмахнулся Меркульев.

Ермошка отпустил коня, перекрестился степенно:

— Истинный хрест, живого грека на солончаковой пойме Хорунжий заарканил. За еврея себя выдавал грек!

Казаки прекратили игру в зернь. Прислушивались. Девчонки шеи повытягивали, совсем к дувану подошли, чтобы новость схватить и бежать к матерям, бабкам. Тихо стало на дуване. Слышно, как стрекочут кузнечики, жаворонки заливаются. Все смотрят на него, ждут, что еще поведает Ермошка. Теперь солнце в его оконце. Можно не торопиться, помолчать. Подивятся еще казаки не так, когда узнают — кто верхового ордынца срезал.

Ермошка прислонился к пушке, извлек сабельку булатную из бархатных ножен. Вот они, черные пятна крови на сабле. Почему же никто не спрашивает, как он булат окровавил?

— Сурков саблей рубил? — спросил Лисентий.

Скажите, люди добрые: разве можно так оскорблять казака? Но молчат люди. Шепните, ветры буйные: унесете ли вы на своих крыльях гнев униженного? Не шепчут ветры об этом. Ответьте, реки синие: уместится ли в глубинах ваших обида отрока? Холодеют реки…

Меркульев ощупывал висящее на дереве пыток блюдо. Знатное, великое блюдо. Можно из него трех верблюдов кормить. Золота, должно быть, полпуда, не меньше. Какой-нибудь царь в древности угощал из этого блюда почетных гостей, послов и гусляров. В кургане могильном нашли блюдо давно, еще при Ваське Гугне, говорят. А поделить не могли. А может, из презрения к золоту порешил казачий круг подвесить блюдо на дерево пыток вместо сигнального колокола. Рядом оглобля дубовая валяется. Ударишь оглоблей по блюду, запоет оно на всю станицу. Тревога поднимется. Зело побито это золотое блюдо. Много вмятин на нем, много тревог было. Звери и птицы диковинные начеканены на блюде. Но побили основательно дубовой оглоблей этих птиц и зверей.

Из березняка выехали всадники. За ними два буйвола тащили ногайскую повозку с войлочной кибиткой. Буйволов погонял хворостиной Герасим Добряк. Он зимой и летом носит мохнатую баранью папаху, его легко узнать издали. Илья Коровин выделялся красной палаческой рубахой, ехал о двуконь. Хорунжий на белом иноходце впереди, к седлу конец аркана приторочен. А у казаков сроду седел не было, не говоря уж о шеломе позолоченном — княжеском. Шелому Меркульев завидует, зарится на него. Князь Дмитрий Пожарский со своей головы этот шелом Хорунжему пожаловал.

За белым конем Хорунжего плелся на аркане пленник. Дылда Нечай рыскал борзо на татарской лошадке, то оглядывал степь, то подхлестывал нагайкой полумертвого от ужаса чужеземца.

Дозор прошествовал через толпу казачат, девок, баб и старух.

К дувану торопливо шли казаки, хотя сигнала тревоги не было. С дальних станиц скакали верховые.

— Грека заарканили! — каркала возбужденно знахаркина ворона, летая по станице.

— Грека заарканили! — радовались ребятишки.

Не каждый день такое бывает. И пыткам быть страшным.

— Ермошка, энто ты ордынца у березового оврага срубил? — спросил Герасим Добряк, когда буйволы подтащили повозку к дувану.

— Рыжего?

— Дась, рыжего!

— Если рыжего, то я!

— А что ж ты его не обшарпал, дурень белокудрый? У него и сабля добрая, и аркан шелковый, и сапоги бухарские, и динары золотые были за поясом в кошеле.

— Так давай, не откажусь! Я рыжего ордынца в стычке срезал, моя добыча!

— Сапоги и тряпки с арканом возьми, а кошель с динарами золотыми я потерял, обронил по дороге, — бросил Герасим Добряк узел.

— А сабля где? — вздохнул Ермошка.

— Сабля мне понравилась, — улыбнулся Илья Коровин, кланяясь дувану.

— Не будешь вдругорядь бросать добро в степи, — заключил Хорунжий.

То, что нашел в степи, взял в одиночном бою, — на дуване не распределяется.

— Не горюй, Ермоша, — подбодрил юного друга подошедший кузнец Кузьма. — Завтреча мы с тобой вытянем у них все золото за булатные клинки.

— На воде вилами писано! — съязвил писарь Лисентий.

— У нас уже вылеживается дюжина сабель булатных, с рисунком гремучей змеи, — объявил Кузьма.

— Первую саблю мне — погрозил пальцем Меркульев.

— Вторая — моя… бросаю кошель золотых! — ястребино сверкнул черными глазами Хорунжий, кинул в небо купеческий подмышник с кругляшами.

— Ставлю дюжину баранов! — тупо произнес Рябой.

Кузнец поймал мошну Хорунжего, спрятал ее за поясом.

— Бери и мой, а то без булата останусь! — метнул Кузьме Герасим Добряк кожаный мешок, что вытащил из-за пояса рыжего ордынца.

— Не оставь меня без сабли. А лучше секретик булатный продайте. Завалю золотом, — мельтешил Лисентий Горшков.

Рослый Нечай отвязал конец аркана, что был приторочен к седлу Хорунжего. Он перебросил вервь через толстый сук дерева пыток, вздернул пленника на дыбу. Без пытки неможно обойтись. Человек утаит мысли. Иноземец под землей их спрячет.

— На огне поджарим… али кожу сдерем? — спросил Герасим Добряк.

— Ты, действительно, — Добряк! — улыбнулся кузнец Кузьма.

— А из тебя казака не выйдет! — ткнул кузнеца кулачищем Коровин.

— Сей грек выдавал себя за еврея, — сказал Хорунжий.

— Поджарим! — крикнул Матвей Москвин.

— Подпалим! — согласился миролюбиво Егорий-пушкарь.

— Зарумяним, как барана! — одобрил Меркульев.

— Туды его в бога-бухгая мать!

Мордастый, краснорожий Никита Бугай уже ломал хворост, складывал его под ногами вздернутого на дыбу пленника. Герасим Добряк извлек из глубокого схорона в штанине трут и кресало, начал высекать искры. Дерево пыток обрело свой вид. Две мощные ветви, как две руки, молитвенно простирались к небу. С одной стороны висело золотое блюдо, с другой — полуживой человек, пленный.

— Братья-казаки, не губите меня, — заговорил он. — Какой вам прок от моей смерти? Вы, я вижу, люди богатые. У вас много золота, но нет шинка, лавки с товарами. Я открою у вас шинок, завалю вашу землю шелками, персидскими коврами. Я привезу пищали на пять полков! У вас пищали, вижу, старые. У меня есть лавки в Стамбуле, в Бухаре, в шляхетской Варшаве, в Гамбурге… Меня знают запорожцы, турки, ливонцы. А казаки всегда были для меня родными братьями. Я — Соломон Запорожский. Чем я хуже евреев, которых вы не трогаете?

— Не брешет, не брешет. Я помню его по Запорожью! — вмешался толмач, дед Охрим. — Это зело честный торгаш. По заморскому походу его тож знаю. Он порохом и горилкой снабжал наше войско. В долгу мы остались перед ним. Так мы и не отдали ему деньги, потому как все почти тогда погибли. Клянусь, це достойный купец. Ищет токмо большую выгоду. Рискует, яко казак. Но неможно позволить ему торговлю вином. Он всех обдерет. Да и губит вино человека! Винопитие потребно запретить!

— Как ты попал на Яик? — начал допрос Меркульев. — Кто тебя подослал? С каким умыслом хотел выдать себя за еврея?

— Братья-казаки! Жидам все дороги открыты. А других купцов вы грабите, лишаете живота… Я был в Персии. Мы сели на корабль с купцами, чтобы попасть в Астрахань. Но жестокая буря целую неделю носила нас по морю. Затем плыли мы вверх по вашей реке, ибо заблудились. Погибли все, кроме меня и моей прекрасной женушки Сары. У нас под одеждами были надуты бычьи пузыри. Сорок дней мы сидели на берегу, подбирали то, что выбросили волны. Ногайцы продали мне эту повозку, дали проводника. Я бы добрался до Астрахани, но разбойники, то есть братья-казаки, убили возницу. Они убили мою бедную Сару!

— Ведьма самоцветы сглотила, — пояснил Хорунжий атаману.

— Можно было дать ей постного масла с татарским мылом или слабительной соли и посадить на горшок, — жалобно возразил Соломон.

Казаки захохотали. Представили они, как Хорунжий, Герасим Добряк, Илья Коровин и Нечай угощают иноземку конопляным маслом, усаживают на горшок. Мол, будьте великодушны, ясновельможная Сара, попукайте, покакайте! Мы нижайше просим вас об этом от всего казачества, от всего вольного Яика!

— Хо-хо-хо! Гром и молния в простоквашу! — гудел атаман Меркульев, похлопывая себе по икрам. — Развеселил ты нас, Соломон! Потешил!

— Оставьте меня в живых, и вы ухохочетесь: я оставлю вас без единого серебреника, — пытался острить Соломон.

Меркульев посмотрел на пленника своими выпуклыми синими глазами пытливо и пристально.

— Зажигать костерок под ногами? — спросил Герасим Добряк, раздувая тлеющий трут, подсовывая под огонек пучок сухой травы.

— Погодь! — остановил его Меркульев.

— Лучше в куль да в воду, чтобы не вонял. И давно мы иноверцев не топили. Нарушаем священные обычаи: за здоровье бабки Гугенихи редко пьем, воров огнем палим, а не топим в кулях, — обратился к народу Михай Балда.

— Атаманят у нас донцы, запорожцы. Исконь казачью яицкую теснят, потому и обычаи нарушают! — выкрикнул Тихон Суедов.

— Персов режем, татарву жгем, а заполонили-то нас хохлы! — ехидничал Силантий Собакин.

— Купца в куль да в воду, а атамана Меркульева бросить! — завопил Василь Гулевой.

— Не суетись, казаки! Яик испокон веков был мудрее Дона, сильнее Сечи Запорожской, могутней всех врагов! — пропел слепой гусляр.

— В куль пришельца да в воду! — неистово горланили безвылазные казаки Яика.

Безвылазные — это те, которые на Дон и в Сечь не ходили, Москву во время великой смуты не защищали и не грабили, далекими странами не прельщались. Но похвастать им было нечем, стали вытеснять их с атаманов.

Меркульев почувствовал опасность. Бывший атаман Силантий Собакин мутит воду. Камень за пазухой держит. Зависть и обида его скребет. Зазря его пожалели, без хлеба оставил станицы, войско загубил. Надо было казнить. Меркульев в атаманы вышел, помиловал Силантия.

— В куль да в воду! — хрипел Собакин.

— Кто жертвует для казни куль? — нарочито зевнул Меркульев, будто все это было ему безразлично.

— Пройдоху не жалко, жалко куль! — чистосердечно и простодушно признался Емельян Рябой, поскребывая свою вечно грязную, лохматую голову.

— Кто жертвует куль? — вперился Меркульев в Силантия Собакина. Все молчали, сопели. Жалко отдавать куль. За куль барана можно выменять. И холстина, и мешковина конопляная на Яике ценятся. В куль сподручнее царскому дьяку, низложенному атаману, дворянскому отродью.

— Инородца в куле утопить — непростительное мотовство! — пискляво сказал Лисентий Горшков. — Вервью на шею камень примотать… и бросить с лодки в реку. У меня есть старая и сгнившая вервь, жертвую!

— Благодарю за щедрость! — скартавил Соломон.

Поп-расстрига Овсей давно проснулся, но лежал у пушки, посматривал через прищур на происходящее, прислушивался. Вскочил он резко, неожиданно:

— Сказано, казаки, в Откровении: пятый Ангел вострубил, и я увидел звезду, падшую с неба на землю. И дан был ей ключ от кладезя бездны. Она отворила кладезь бездны… и помрачилось солнце, и воздух от дыма из кладезя. И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы! И вообще, неможно реку Яик говном поганить. Я осетрину вашу после этого жрать не стану. И где вы, казаки, выкопали этого тощего урода? И какая угроза от него исходит?

— Развяжи ему руки, сними с дыбы, и он всех передушит! — съязвил дед Охрим.

— Не в том соль! — посадил толмача Меркульев.

Микита Бугай от волнения сломал о колено дубовую оглоблю, что валялась под деревом пыток, опять про бога-бухгая и мать упомянул.

— У дурака руки чешутся! — хихикнул Матвей Москвин, стряхивая пушинку со своего зеленого шитого серебряной нитью кафтана.

— Раздор не к добру! — высказался и Федька Монах, поглядывая с ненавистью своим единственным глазом на летающую над дуваном знахаркину ворону.

— Смерть врагу! — бросила птица, сев над головой пленника.

— А ворона-то Кума умней Охрима, — подбоченился Богудай Телегин.

— У нас нет причин для казни гостя… — вмешался кузнец Кузьма.

— Можно и помиловать греку, — согласился Герасим Добряк, чем всех всполошил. Казаки смотрели на него с изумлением, ждали, что он скажет еще.

— Снег выпадет на Успеньев день пресвятой богородицы! У Герасима Добряка ангельские крылышки из-под лопаток вылазяют! — визгнула Маруська Хвостова из толпы баб.

Балда защелкал нагайкой, отгоняя от дувана осмелевших казачек, а Маруське Хвостовой врезал по пышной заднице так, что юбка лопнула, пятно заалелось. Герасим Добряк поклонился казацкому кругу:

— Не будем зверьми, помилуем купца! Для чего с него кожу снимать? Для чего жечь шкилет на костре? У меня слезы текут от сочувствия и жалости к нему. Со просветления я предлагаю не казнить его, а выколоть глаза, отрезать язык и отпустить в степу. За энту доброту бог поместит нас в рай.

Поп-расстрига Овсей мотнул крестом на цепи, поправил пояс, за которым торчал громадный пистоль, сдвинул на бок длинную самодельную саблю, поморщился недовольно и заамвонил:

— Сказано в писании священном: я стал для них посмешищем, увидев меня, кивают головами… Взыщется кровь пророков… Посмотрите, гляньте на себя, казаки! Душегубцы вы и кровопивцы! Сплошь страхолюдные хари! У табя, Микита Бугай, рыло не влезет в бочку из-под соленых грибов. А ты сидишь и ломаешь прутики, дабы спалить на костре человека. А на кого похож ты, Емелька Рябой? Ежли бы богоматерь увидела тебя случайно, у нее бы от ужаса высохло молоко в титьках. И она бы не вскормила непорочно зачатого младенца Исуса! А это что за палач в красной рубахе? Помесь льва-зверя и диавола! Ты за одиночный удар, Илья Коровин, вздеваешь на пику, как на вертело, по семь ордынцев! Но для чего тебе нужна смерть этого занюханного торгаша? Нацельте очи, христиане, на вот этого казака в бараньей папахе: Герасим Добряк — самый божий человек на Яике. Но поставьте его на огород — и репа от огорчения расти перестанет! Птицы шарахаться будут, стервятники на лету от разрыва сердца умирать станут! Когда ты, Добряк, попадешь в ад, черти разбегутся с перепугу! Некому будет кипятить котлы со смолой. Я уж не говорю о вас, Силантий Собакин и Богудай-убийца Телегин. Сгинь, вор Балда! Загрустил ты на Яике при великой смуте, в Московию удрал, младенцев болярских на кострах жарил. За какого-то прадеда мстил. Весь в крови ты, Балда! А вы, Меркульев и Хорунжий, ограбили и пожгли семь стран. По ваши животы плачет кол в Стамбуле, виселица в Варшаве, дыба и топор — в Московии. Для Федьки Монаха и Устина Усатого святое место было от рождения — на галере в цепях турецких. Ан в судьи лезут, стервецы! Даже отрок Ермошка у нас с булатом на коне Чалом рыскает. Все вы, братья мои, изуверы, наполнены злом и жестокостью. Я бы проклял вас, но сам такой! Защищаю Русь крестом и мечом! Московия погубит святую Русь. Великая Русь с казацкого Яика возродится. Потому я с вами царя отвергаю, боляр ненавижу, врагов и ордынцев уничтожаю! Кайтесь… или дайте мне выпить за здоровье бабки Гугенихи, дабы я вам отпустил грехи. А грека этого отпустите, помилуйте! Явление мне было такое. Богородица с неба приходила…

— Корову не подоила богородица? Подштанники тебе не выстирала? — осклабился Герасим Добряк.

Хорунжий взметнул жбан с квасом, плеснул в лицо Овсея, освежил говорильника.

— Перечисли, святой отец, семь стран, которые мы с Меркульевым ограбили и пожгли.

— И назову! — стряхивал капли кваса с рыжеватой своей бороды отрезвевший Овсей.

— Называй! За каждую недоимку — семь ударов нагайкой!

— Башкирия! Хайсацкая орда! Персия! Турецкое султанство! Ногайская степь! Шляхетство посполитное! И Московия! — ликующе загибал пальцы Овсей.

— И вправду семь! — согласился обескураженно Хорунжий.

Меркульев хмурился. Болтовня расстриги Овсея его не трогала. Но Хорунжий плеснул квасом в поповское рыло и обрызгал невзначай белую с вышивкой петухами рубаху атамана. Желтые пятна расплывались по всему брюху. А рубаху отбеливала и вышивала цельной год дочка Олеська.

Но Хорунжий — быдло. Сам вечно в кожах грубых, в кольчуге, в шеломе витязя ходит. Живет бобылем, не умеет насладиться баней с веником березовым, дорогим кафтаном, периной пуховой. Боров! Рубаху белую у атамана забрызгал и не моргнул оком. Вепрь! Не надо ему и еды с пряностями: сгрызет ржаную горбуху с бараньей лопаткой, проглотит кусок осетрины, наденет кольчугу… и — в дозор, в набег! Рубиться саблей умеет. А сообразительностью не блещет. Татарина-ногая, проводника, надо было допросить на дыбе. Не к Астрахани повозка шла. Сумнительны байки грека. Гость врет про корабль. Порох у него в пистоле сухой. И не турецкий — черный, а синий — казацкий, на селитре с лепестками васильков. Серебро в бочонке не могла выбросить река на берег. И все тюки с товарами сухи, не подмочены. На Яик стремился купец, сам старался попасть в плен. Но для чего? Кто его все-таки подослал? Пожалуй, не кызылбаши, не султан. Скорей Московия. Наверно, в станице уже давно сидит царский соглядатай. Кто же это? Тихон Суедов? Писарь Лисентий Горшков? Слепой гусляр? Федька Монах? Надо понаблюдать за ними получше. Московия не смирится с вольностью Яика, попытается взять его. Плохи дела. Мож, схитрить: переметнуться к царю? Вон атаман у запорожцев поклонился шляхтичам, кошт получает. А купца этого надо пока отпустить. Дней через десять я его снова вздерну на дыбу, но не на дуване, а у себя дома, в подполе. Он у меня по-другому запоет сразу.

— Не губите меня, братья-казаки, не убивайте! Я закопал у реки в песке двадцать бочек доброго вина. Там же попрятал и товар другой, что выбросило на берег. Сукно и шелка я подарю вам на вечную дружбу. А вином вы разрешите мне торговать. Я не могу жить без шинка!

— Сам бог послал нам этого торгаша, — обратился к станичникам Матвей Москвин. — Помилуем его! Без торговли мы замрем. Золота мы много нашарпали, а детишки у нас голопупые! И надоело пить сивуху Палашкину. Пора нам, как запорожцам, иметь шинки. Корчму поставить. Купцов пригласить! Пора нам в удовольствиях жить, соболями баб и девок украсить! Кольцами и серьгами с камнями самоцветными!

— К болярской жизни призываешь, Матвей? — помрачнел Силантий Собакин, играя угрожающе клинком. — И не будут никогда наши казаки винопийцами и табакурами!

— А чем это хуже боляр казаки на славном Яике? — подбоченился Меркульев.

— Ай, и взаправду я похож на болярина? — закривлялся Герасим Добряк, спустив портки, показывая казакам свою голую исполосованную шрамами задницу.

— Срамота! Баб и девок бы постеснялся! — сплюнул Никанор Буров.

— Милуем или казним гостя? — громко спросил Меркульев.

— Милуем! Милуем! Милуем! — сдобрились казаки.

Впервые пленник на Яике уходил с дерева пыток живым. Поселили Соломона в избе деда Евстигнея, что запропал весной в степи, когда ездил за солью. Вместо Сары Меркульев выделил в работницы купцу двух татарок — Насиму и Фариду. Соломон долго сокрушался, ворчал недовольно, но в конце концов узкоглазых принял. Товары и бочки с вином казаки привезли обозом на другой день. Соломон открыл в станице знатный шинок, торговал бойко и весело семь ден, а на осьмой к вечеру он уже корчился на дыбе в подполе у Меркульева.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я