Шаль ламы. Повесть и рассказы (с иллюстрациями автора)

Виктор Овсянников

В основу книги положен реальная историческая интрига, развивающаяся от далёких предков автора до наших дней. В книге переплетаются история и современность, историческая правда и художественный вымысел. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

  • Ш А Л Ь  Л А М Ы

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Шаль ламы. Повесть и рассказы (с иллюстрациями автора) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Виктор Овсянников, 2023

ISBN 978-5-0060-2845-6

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Ш А Л Ь Л А М Ы

.

полу-автобиографическое, полу-генеалогическое, полу-историческое, полу-географическое, полу-социальное, полу-политическое, полу-фантастическое, но в целом весьма правдивое писание и читание

.

.

ТОГО, ЧТО БЫЛО, НАМ НЕ МИНОВАТЬ (из любовной лирики малоизвестного поэта)

.

Шагают бараны в ряд,

Бьют барабаны, —

Кожу для них дают

Сами бараны.

(Бертольт Брехт)

ГЛАВА 1. Двадцатый век

(40-е годы)

Я человек пожилой, как теперь принято говорить — «на дожитии». При этом, отягощенный долго прожитой жизнью при советском и постсоветском режиме. Могу ошибаться в оценке известных мне событий и фактов. А потому прошу к себе снисхождения, если некоторые мои суждения и выводы покажутся кому-то спорными.

Не люблю Москву.

Ежели кто ещё жив и помнит Москву довоенную и послевоенную, тот поймёт. Москва всегда называлась большой деревней, однако была, хоть не европейским, но городом, с присущим ей беспорядком и уютом. А нынче, посмотри вокруг. Покалеченная лужковским «модерном» с башенками а-ля рус дождалась нового правителя, загадившего собянинскими соплями-гирляндами старинные улицы и центральные площади. Но это внешняя мишура, а весь город превратился в образчик худших архитектурных тенденций азиатчины и африканщины. Москвичи давно привычно обитают в многоэтажных панельных гетто, в достойное прибавление которым появились «элитные» коробки для элитных пород мигрантов с широкими карманами со всех углов нашей бескрайней и нищей родины.

Что тогда говорить о московском людонаселении? Оно достойно своего города. Нигде в мире не увидишь столько серых угрюмых лиц, в лучшем случае, с безразличными, а чаще, злобными взглядами. А с чего им радоваться и улыбаться в редкие часы трезвости и томительного предвкушения выхода из неё или опохмела «после вчерашнего»? Прочий непьющий контингент в большей своей части грустно завидует основной массе сограждан, способных, хоть ненадолго, осчастливиться. Минуты светлой радости возникают из мрака бытия лишь при сладких мыслях о Владимире Владимировиче (видимо, Маяковском или Познере — точнее сказать не могу) и о том, что скоро будет и Алясканаш.

Ох, не люблю я Москву и москвичей!..

«Не люблю я Москву и москвичей». Так думал молодой повеса Владислав Осятников, о жизни которого с самого начала до наших дней пойдёт дальнейшее повествование.

Но оглянемся на три четверти века назад, чтобы построить и ощутить кривую ретроспективу дней нынешних. А с нею вместе приблизиться к увлекательной фабуле предстоящего рассказа, который потянется из мрачной глубины веков нашей горячо любимой отчизны с её заносчиво гордыми, но терпеливыми до сладострастия людишками.

В столице нашей после великой и отечественной войны, обычно забывая про мировую, удивительно странным образом уживались полуголодная бедность и убогость бытия с внешним лоском и торжеством страны-победителя. Контрасты эти были видны в повседневных мелочах жизни, в облике центральных улиц и площадей Москвы, праздничных шествиях и парадах, в общем настроении и поведении наших сограждан. В провинциях, близких и дальних, в послевоенной разрухе таких резких контрастов не наблюдалось — сплошь нищета и уныние в смутной надежде, что и к ним когда-нибудь, пусть не примчится, но дошагает, доползёт столичное благоденствие…

Многочленная в четырёх поколениях семья сестёр Потаповых перед самой войной каким-то чудесным образом переселилась из убогой и крохотной комнатушки в деревянном, почти деревенском доме за Крестьянской заставой на Качалинской улице (семь человек в шестиметровой клети), попавшей под сталинскую реконструкцию Москвы, в новый четырёхэтажный дом у Серпуховки на Валовой улице. Он и теперь, спустя много десятков лет, стоит, потупившись стыдливо, собственной невеликоэтажностью, задвинутый нескромно-горделивыми плодами сталинских послевоенных строек и победившего, казалось, бесповоротно, надолго, навсегда — социализма в преддверье светлого грядущего для всего человечества. Поселились они в большой 25-метровой комнате 3-комнатной квартиры со всеми возможными по тем временам удобствами. Дом стоит на том же месте, но квартиры в нём давно перестали быть коммунальными, преображённые «евроремонтами» с пластиковыми окнами на фасадах.

Глава семьи, Потапов Николай Никанорович, потомственный деревенский житель, уже длительное время проживал в Москве, на заработках. Здесь он усердно малярничал и наведывался в деревню лишь летом в горячие денёчки заготовки сена для скота на грядущую зиму. Тогда почти все деревенские мужики, как и он, как и почти всё мужское трудонаселение ближних и дальних областей обитали в Москве, обеспечивая плодами городского труда свои деревенские семьи. Потапов, основательно устроившись в Москве, перевёз почти всю семью из деревни, но умер незадолго до войны, так и не успев насладиться городскими хоромами в новом доме.

Старшая сестра, Екатерина Николаевна работала няней в больнице. Жившая с ней в Москве младшая сестра Нюра училась вечерами в финансовом техникуме, а днём работала не фабрике Гознак, недалеко на Серпуховской улице, и чудом не погибла там уже в военное время при бомбёжке.

Судьба сестры Нюры сложилась не гладко. Перед самой войной успела выйти замуж, но вскоре муж погиб на фронте. До этого за ней успел приударить заезжий сибиряк, но получил отказ за показавшуюся ей грубость сибирского характера. Вскоре после войны вдруг снова объявился знакомый ей сибиряк Шура, прошедший, как принято говорить, все лишения и тяготы войны в своём младшем офицерском звании и потому оставшийся живым. Сам он был хоть куда, сибирский богатырь, ростом невелик, а на мужском безрыбье оконченной войны — красавец писаный. На сей раз Нюра не устояла пред бравым офицером, вышла за него замуж и поселила в той же 25-метровой комнате вместе со своим семейством. Вскоре она забеременела и родила сына. Расширился немалый московский клан Потаповых еще на две души. Прабабка Марфа успела помереть, но у Катерины от второго мужа, Василия Михайловича родилась дочка Танечка. Семья росла, ртов прибавлялось. Жили совсем не богато, крутились, как могли.

Позднее Шура вспоминал. Однажды Нюра, ещё будучи беременной, вышла на улицу продать пирожки, испечённые в семье, вынужденной заняться таким нехитрым бизнесом, чтобы пережить голодные послевоенные годы. Вскоре она вернулась домой без пирожков, вся в слезах, и горестно призналась мужу:

— Набросился на меня дворник, больно толкнул, опрокинул корзины с пирожками в грязь, — и ещё сильнее заплакала от боли и обиды.

— Ты хоть его запомнила? Какой он? — спросил обомлевший от гнева муж.

— Его сразу найдёшь. Он тут один такой, здоровенный и противный, — запинаясь и утирая слёзы, пробормотала Нюра.

Шура, ещё носивший военную форму, стрелой выбежал на улицу и быстро нашёл подходящего под описание дворника.

— Это ты толкнул беременную женщину?

— Ну я. Тут торговать не положено.

Убедившись, что это он обидел жену, недавний фронтовик придвинулся вплотную к высокому, пузатому дворнику и сильно ударил головой ему в челюсть. Тот, застывший от неожиданности, сумел засунуть в окровавленный рот свисток, залился трелью и кровью от выбитых зубов, призывая на помощь милицию. Но быстро сообразив, что перед ним демобилизованный офицер, с которым лучше не связываться, на большее не решился. Милиции близко не оказалось, и этим конфликт благополучно завершился. Такие были нравы и законы послевоенной Москвы.

С рождением сына у Нюры и Шуры — маленького Влада — жить в комнате новой квартиры стала ещё трудней. В семье после смерти бабушки стало восемь человек. Назрел острый вопрос о разъезде, и он решился путём размена этой комнаты на два жилья в разных местах. Семья Кати оставалась жить с матерью, поэтому им досталась относительно большая комната (16—17 кв. метров) с соседями в почти новом конструктивистском доме с большой кухней и светлой ванной комнатой у Курского вокзала. Другой молодой семье с маленьким ребёнком пришлось довольствоваться двумя крохотными смежными комнатушками в квартире с соседкой и без многих удобств, привычных в наше избалованное комфортом время. Дом был старый конца 19-го века, примыкающий одной стенкой к тогдашнему театру кукол Сергея Образцова у площади Маяковского на 2-й Тверской-Ямской улице.

Все остались довольны. На лучшее не надеялись.

Семья Нюры жила совсем бедно. Она устроилась на работу бухгалтером в прокуратуру РСФСР. Это не было престижной и хорошо оплачиваемой профессией, как сейчас, когда каждый второй из знакомых и родственников, бывших научных сотрудников, либо стал, либо мечтает стать бухгалтером. У Шуры с работой было ещё труднее. Он единственный из всех красноярских братьев и сестёр не имел высшего образования.

Увлечение физкультурой и другими утехами молодости при слабом интересе к учебе не позволили ему получить высшее образование — не в пример трем братьям и двум сестрам. Он был умелым гимнастом, на турнике легко крутил «солнышко». Сибирского здоровья и силы было не занимать: мог отыграть два тайма в футбол, выпить литр водки и сыграть еще два тайма.

Закончил до войны только два курса ВТУЗА, но не проявил усердия к учёбе и был отчислен, успев только получить офицерское звание, которое очень пригодилось в военные годы. В самом начале войны предлагали служить в НКВД, тогда фронт ему бы не грозил, но он устоял от искушения. В послевоенной Москве нашёл несложную работу уполномоченным по сбору металлолома с маленькой зарплатой в организации с красивым названием Главвторчермет. В праздники пел вместе с сослуживцами популярную после войны песню с припевом: «Умирать нам рановато, есть у нас ещё дома дела».

Прошёл Шура всю войну, от Москвы, с сибирским ополчением, до Берлина. Было много всего: фронты, бои, из окруженья выход, когда от голода и пухли, и зверели. Шуру солдаты берегли за добрый и веселый нрав. Два раза ранен был, но оба не опасно и легко. Так дошел он до Берлина и возвратился, наконец, в Москву гвардейцем и почти героем. Об ужасах войны говорил мало, не любил он этого. Хватало и любовных приключений — до войны и в Германии. Рассказывал, как знакомился с немками и говорил им волшебную разноязычную фразу «Ком, паненка, шляфен. Морген гебен ур» — хорошо действовало.

После войны успокоился. Но Нюра в гневе часто упоминала одну странную фамилию — Полюдина. Была такая загадочная дома в родительском комитете детского сада, куда он потом водил сына. Было ли за что гневаться — об этом история умалчивает. Гены отцовские могли передаться и сыну, но не в этом суть нашей продолжительной и многогранной повести…

Родился Шура в славном городе Красноярске, в целом мало чем примечательном. Разве тем, что стоит он у самых отрогов Саянских гор — чудеснейшем горном массиве нашей матушки-родины. Да тем еще, что народец там жил преимущественно свободолюбивый и любопытствующий к разным примечательностям жизни. Ко всякой власти относился с умеренной почтительностью, скорее снисходительно. А в давние годы периодически устраивал «шатости» против местного начальства. Мы еще побываем там в наших историях, но глубоко окунуться в его исторический быт, «ажна» (как говорил наш красноярец) с самого почти его основания вместе с далёкими предками наших героев в этой книге уже не придётся. Для этого отведено специальное место.1

Но отвлечёмся от молодой семьи. Нужно немного рассказать о новом месте их проживания, практически центральном районе Москвы. Малыш, сын Нюры и Шуры, ещё не способен был прочувствовать и оценить окружение, в котором оказалась его семья. Это произошло гораздо позже. Но мы все люди взрослые, и многим по любознательности своей или любопытства ради не повредит краткий историко-архитектурный экскурс в одно из знаковых мест послевоенной столицы нашей великой родины.

Как во всём столичном граде, здесь хватало контрастов и противоречий. Вдоль одной из центральных улиц Москвы — улицы Горького, бывшей Тверской — чередовались дома и строения старой дореволюционной постройки, практически без бытовых удобств, с домами, построенными перед войной с роскошными по тем временам квартирами, заселёнными разного рода «сталинской элитой». Памятник «хозяину» просторной площади, бывшей Триумфальной — Владимиру Маяковскому — ещё не появился.

Старожилом площади и практически её символом на протяжение последних полутора сотни лет до настоящего времени является доходный дом Хомякова, украшенный красивыми балконами и скульптурной лепниной. Этот дом хорошо помнит торжественную процессию во главе с будущим и последним императором всея Руси Николаем Вторым в день венчания его на царство. В годы Второй мировой войны в дом попала немецкая бомба, но не нарушила его торжественное великолепие. Внутри квадратного в плане дома находился казавшийся когда-то большим и просторным внутренний двор с маленьким сквериком посередине. Первый этаж дома Хомякова до революции был заполнен торговыми лавками и маленьким магазинчиками, как это бывало всегда в доходных домах. Потом начинка первого этажа многократно менялась. Планировка жилых этажей лепилась вдоль центральных коридоров со скромными квартирами по обе стороны, смотрящими во двор и на внешнее окружение дома. К описываемому нами времени дом, видимо, был ещё жилым, но вскоре его заполнили разные проектные мастерские большущего Моспроекта.

В те годы на первом этаже дома появился продовольственный магазин, витрины которого украшали плакаты: «Всем давно понять пора бы, как вкусны и нежны крабы». Внутри на прилавках красовались красная и чёрная икра наряду с другими деликатесами. Подавляющему большинству жителей района, включая поселившуюся рядом семью Нюры и Шуры, такая роскошь и многое другое были совершенно недоступны. Нежный вкус крабов и прелесть икры им так и не удалось познать. Вскоре всё это исчезло на многие годы и десятилетия, превратившись в огромный дефицит. Но в памяти старожилов остались эти курьёзы голодных послевоенных лет.

На углу площади и улицы Горького в сторону центра перед войной было закончено строительство помпезного красивого здания с арочным проходом, на многие годы и по сей день украсившего площадь — Зала Чайковского. За ним до сада Аквариум шло строительство будущего театра Сатиры с купольным завершением. В Аквариуме среди вековых деревьев в то время и ещё долго находилась длинная деревянная постройка — одноимённый кинотеатр. За ним пряталась общественная уборная, очень облегчавшая жизнь посетителей сада и ожидавших сеанса кинозрителей.

Упомянутый театр Сатиры до постройки нового здания ютился в небольшом старом доме на углу площади по другую сторону Садового кольца, ещё долгие годы пересекавшего площадь до строительства транспортного туннеля. Потом это здание перешло к молодому и подающему большие надежды театру Современник. Через 1-ю Брестскую улицу от него ещё до постройки громадного комплекса проектных институтов ГлавАПУ находилось здание другого знаменитого кинотеатра, носившего в то время имя «Москва». Кинотеатр там был многие годы ещё с дореволюционных времён, имел разные названия, пока сегодня не устаканился в «Дом Ханжонкова», потерял былую славу и утонул в комплексе проектного великана, после постройки которого площадь пополнилась на много лет ещё одним полезным приобретением — бесплатным общественным туалетом. Теперь в этом помещении кафе. В нём не был и не знаю, сохранился ли там дух той эпохи.

Но вернёмся к площади времени проживания там наших главных персонажей. Перейдя улицу Горького по пешеходному переходу (тогда подземных переходов не строили), мы вернулись к месту, с которого начали. Это расположенное напротив дома Хомякова через Оружейный переулок старое здание знаменитого Центрального театра кукол под руководством Сергея Образцова. Дом этот тоже имеет давнюю историю. Когда примыкающий к нему квартал стал застраиваться кирпичными домами на месте старых деревянных ямских дворов, в самом начале 20-го столетия здесь появился ещё один кинотеатр (было время бурного становления и развития отечественного кинематографа). Позднее там размещались известные московские театральные труппы, пока, ещё до войны, здесь прочно не обосновался Центральный театр кукол — памятный символ детства некоторых ещё живых старых москвичей. О самом театре и некоторых его обитателях мы ещё вспомним и поговорим позднее. Завсегдатаи театра не забудут каждый его уголок от входных ступеней с Оружейного переулка, скромного фойе и зрительного зала, — до уютного музея кукол на чердаке.

Нужно немного сказать о прилегающих кварталах улицы Горького. Эта улица, московский Бродвей, полна контрастов на всём своём протяжении. От квартала театра кукол сегодня не осталось следа, как и от самого театра на этом месте. Дома были практически без удобств, а их жители — клиенты Оружейных бань.

От Оружейного переулка до следующего 1-го Тверского-Ямского тянулась 2-3-этажная застройка конца 19 века. За театром была большая парикмахерская, выходившая чёрным ходом во двор дома, где жила семья Нюры и Шуры, а рядом небольшой магазинчик, в подвале которого продавались трофейные немецкие ковры и гобелены. Гобелен с дерущимися оленями из этого магазина всё детство маленького Влада висел на спинке его диванчика, стоявшего у стены, граничившей с кулисами кукольного театра. В следующем доме находился большой по тем временам овощной магазин, в дворике за ним не переводились грязь и запах гнилых овощей. Дальше имелся сквозной проход с улицы Горького через двор старого доходного дома с деревянными галереями на 2-ю Тверскую-Ямскую. В следующем доме размещался казавшийся шикарным по тем временам комиссионный магазин. Здесь тоже много немецких трофейных вещиц и безделушек. Последний угловой дом квартала был без магазинов, зато через него, через второй этаж имелся проход во двор. Сколько увлекательных мест таил в себе этот квартал для местной ребятни! Следующие кварталы в сторону Белорусской площади состояли преимущественно из современных предвоенных домов и не содержали в себе столько романтики и дворовой экзотики.

Красноярские родственники Шуры, чем могли, помогали молодой семье, когда изредка наведывались в Москву. Сестра Тамара, работавшая на мясокомбинате, привозила колбасные деликатесы, невиданные в магазинах столицы.

Однажды в доме гостил старший брат Шуры — Михаил Андреевич. Он сам по себе выдающаяся личность. С ним мы ещё встретимся на страницах этих рассказов. Михаил нёс на руках маленького племянника, который только учился говорить. Проходили мимо роскошных витрин самых разных магазинов улицы Горького. На одной из низ стояло чучело большого бурого медведя. Нюра спрашивает:

— Владичка, солнышко моё, где мишка?

— Вотьона — отвечает тот и гладит своего дядю Мишу по щеке. Всех это очень развеселило.

Скоро они повернули назад, к Маяковке. Малыша посадили в коляску, которую повезла Нюра. Коляска досталась ей от близкой подруги, которая родила в Германии от нашего офицера сразу после войны. Была она не новая, потёртая, но «импортная» — низкая, приземистая на небольших колёсиках, когда-то ярко голубая, но потускневшая со временем. Детских колясок в послевоенной Москве почти не было, и Нюра очень гордилась ею.

Шура с братом немного отстали и разговорились:

— Миша, ты знаешь, я прошёл войну, жив остался, и взяло меня любопытство: откуда наш род пошёл красноярский, откуда мы такие взялись? Помрём, и никто знать не будет. — начал Шура. — Попросил нашу тётю Дуню прислать свои воспоминания. Почитал, очень интересно. Особенно удивило, что в роду нашем хранилась какая-то царская шаль. Но тётя Дуня о ней мало написала. Не знаешь, откуда она взялась и где теперь?

— Я, Шурка, тоже об этом слышал, — ответил брат, — но знаю не много. Должна бы храниться у нашей Юлии Ивановны. Вернусь домой, попробую узнать…

Они приближались к светофору у перехода через шумное от машин Садовое кольцо, забеспокоились о Нюре с малышом и стали их догонять. Разговор оборвался.

…Приметно в то же время, но почти на двадцать лет раньше, а точнее — в 1933 году «Пионерская правда» печатала очерк о герое-пионере Коле Юрьеве, который сидел в пшенице с осколком увеличительного стекла. Он увидел девочку, которая срывала колоски, и схватил ее. Вырваться девочке, которая съела несколько зерен хлеба, не удалось. Другой настоящий пионер Проня Колыбин «разоблачил» свою мать, которая собирала в поле опавшие колосья и зерна, чтобы накормить его самого. Мать посадили, а сына-героя отправили отдыхать в Крым, в пионерский лагерь Артек.

Будем надеяться, с нашим Владичкой такого не случится. Наш пока крохотный москвич увидит Артек в совсем взрослом возрасте и не в награду за семейные подвиги, а во время отдыха с женой в Крыму. Тогда Артек ещё был советский. В украинский Артек он не попадёт, зато увидит высокий сплошной забор Артека новорусского, захватившего большую часть соседнего Гурзуфа. Каким он будет потом — когда-нибудь узнаем…

Но пора нам покинуть Москву, послевоенную, направляясь во времена и места, хотя и «не столь отдалённые» (как раньше принято было называть некоторые районы сибирской ссылки — там в своё время вы тоже со мной побываете, пока, надеюсь, лишь виртуально, а потом, кто знает?), но и совсем не близкие, к иным персонажам этой весьма витиеватой повести.

ГЛАВА 2. Шестнадцатый век

Гуляет казачья вольница по Волге-реке.

Тесно и скучно казаку-разбойнику в грязной и пыльной Руси. Как ни тешили себя, ни веселили гулящие людишки да воры — то трусливых купчишек порежут и щедрым их добром попользуются, то жирного татарина прищучат и с его чумазыми женками позабавятся вволю, а то коварного крымчака изловят да на кусочки порубят — всё уже не радует безмятежно, не облегчает грешную душу христианина.

«Тут я хоть гладкою рожей не красен да нарядом неярок, зато воровской волей свободен и блажен» — думал Ермак Тимофеевич, почивая в тени своего атаманского шатра, устав от казацкой ватаги своих соратников, на исходе особенно жаркого в тот год поволжского лета, которое ещё щедро пышет своим прощальным зноем.

От полуденного жара обленились и прочие казаки, лучшая часть бравого казачьего войска, окружавшая своего лихого атамана. После дневной трапезы, обильно сдобренной заморскими винами — щедрой данью, вольной или невольной, с плывущих по Волге купеческих караванов — многих казаков сморил сон. Кто, как сумел, укрылись они в скупой тени невысоких утёсов волжского берега или в собственных шатрах, душных и раскалённых от солнца, но мало-мало спасавших от его жгучих лучей.

Даже лень стало грабить купцов. Нынче дали и им передышку. Пусть ведают, что казачья вольница не одним лихоимством живёт, но и милостью к людям добрым, нескряжестым. Не много таких в купеческом мире. Они и сами не шибко боятся казаков, плывут открыто без ружейной охраны.

Тут, словно в подтвержденье тому, к берегу неспешно причалил одинокий, небольшой чёлн. Встрепенулись казаки, загалдели, опасаясь хитрого подвоха, но скоро успокоились, видя, что из челна выходят несколько безоружных татар и низко кланяются казакам.

Выступил вперёд особо нарядный, не слишком высокий, но крепкий татарин, почтенно снял соболью шапку и стал убедительно просить свести его к атаману — дело важное есть до него. А тут на шум и сам Ермак объявился. Глянул на упрямо домогавшегося его татарина и понял, что никакой опасности от него нет — хоть и крепок татарин, но не чета могучему казачьему атаману, да и сабля при нём с золочёной рукоятью, случай чего. Степенно повёл его в сторону, в скудную тень прибрежного корявого дерева, отогнав дремавшего под ним казака.

— Пошто меня кликал? Какое дело до меня? Сам-то кто такой, и пошто время моё драгоценное тратишь? — спрашивает Ермак строгим атаманским голосом.

Татарин снова низко поклонился и смиренно ответил:

— Зови, Ермолаюшка, меня — Тимер-мурза. Родом я из татарских мурз Казанского ханства. Добро в челне забрать можешь, коль воля такая будет. Дары сибирские собрал я царю Иоанну. Проведает, что пограбил их, тебе же хуже. Он и так на тебя серчает. Не заслужил ты пока славу колумбову, а там, кто знает…

Дрогнул Ермак при словах этих, но смолчал.

А татарин тем временем снимает с пояса под одеждой шаль, шёлковую, густо красную, этот цвет на Руси издавна киноварью зовётся, покрытую цветами неведомыми и узорами затейливыми.

— Бери, что хошь. Раздень, разуй меня — воля твоя — а шаль эту отдать не властен. Великому государю привезть должен. — ответил татарин и начал рассказывать:

— Шаль сию подарил мне лама из далекой страны за Камнями великими, Алтайскими, Саянскими да Байгальскими. И дал такое пророчество: кто де сбережет шаль в целости, станет де властелином огромной страны за Югорским камнем до океана Великого, а потеряет шаль — сам пропадет и обречет страну свою на разбой и разруху великую до скончания многих веков. — И ещё добавил — А о тебе, Ермак, много ведаю и давно искал.

Не поверил Ермак чу’дным, непонятным словам татарина:

— Что за страны неведомы? Откель знаешь про них да про меня, грешного? Врешь, басурманское семя!

Не смутился мурза и начал сказывать пока не долгую свою историю.

— После взятия Казани доблестной ратью царя Иоанна и перехода её в Русь великую, переметнулся я на службу нашему Государю, да лишился своих прежних наделов в Казанском ханстве. Стал я верным государевым человеком, выполнял поручения разные важных слуг государевых. Однакож переменчивы нравы Иоанновы. Ушёл я, спасаясь от царской опалы очередной, да пришлось перейти в купеческое сословие. Свела судьба меня с Саин-Булат ханом, кой на службе государевой после крещения сделался Симеоном Бекбулатовичем, был в почёте у царя нашего да назначен Государем касимовским ханом. Перебрался и я в Касимов, в коем худо-бедно промышлял купеческим делом.

Вскорости — продолжал мурза — Государь сделал Симеона великим князем всея Руси, поселил в Москве в дворец отдельный да оделил всяческими почестями. Надолго ли, не ведаю. Коварен наш царь и непредсказуем рабами его грешными.

В годы те, три года с лишком тому, сбирался я в великий поход в Китай-страну по купеческому делу. В лето 76 года ушёл я в плавание из Касимова по Оке да Волге до Астрахани. Пересёк Каспий и дале по большой шёлковой дороге… Но это долгая история. После, коли дозволишь, поведаю тебе.

— Мудрёно вещаешь, мурза. От меня-то чего тебе потребно? И пошто я должен тебя миловать да отпущать с поклажами твоими? — отвечал сердито Ермак мурзе.

Тот помолчал немного и продолжил.

— До великого Государя мне надобно. В скорости поймёшь, зачем. Сам не ведаю, в коих силах теперь Бекбулатович — за три года с лишком не мало могло смениться. Имеется у меня и запасный ход к Государю, коли потребно будет. Видит всё бог наш православный. Не кинет меня грешного.

Знамо тебе, Ермак, сколь переменчив нрав государев. Былая добродетель взрастала ненавистью да расправами грозными. Лютый гнев сменялся недолгим раскаянием да молитвами, да снова гневом, лютым да жестоким пуще прежнего. Божья Русь погрязла в смутах да шатаниях, изменах да клеветах, пытках да смертоубийствах.

Не один он повинен в нраве своём буйном да во власти жестокой. Народец московский, подлый от века, доныне и впредь, завсегда раболепно молил его вертаться к воле своей жёсткой да коварной, карая виновных да неповинных, лишь бы не покинул он их, убогих, рабов преданных да жалких с вожделенной любовью их к правителям — тиранам да душегубам — да недоверием к правителям мягким да справедливым.

Тяжко больна Русь, почти, а то и вовсе безнадежно. Потребно излечить её, поставить на путь праведный, сколь можно сие. Упокоить смятённого духом Государя, залившего пол Руси кровью виновных, да больше — неповинных. И шаль потребна тому в помощь. Ты всё ж казак, не холоп жалкий, разуметь должон.

Молвил я тебе про запасный путь к Государю, ежели с Бекбулатовичем случилось чего да иные пути обрежутся. Царь по большей части проживал в Александровской слободе, сделавши крепость неприступную да окружив себя неусыпной охраной опричников верных. Хоть опричнина и кончилась, да верные царю люди из неё остались. Хорошо ведом мне опричник бывший, конюх Государев — Фетка Суря Яковлев сын2. Он часто ездил к Государю в слободу да, слыхал я, поныне верен да близок ему.

— Брось кривить, басурманин, речами своими путанными! Ты де крещеный, говоришь, Иуда? Братьев своих предал. Коему ж ты Богу веруешь — Аллаху басурманскому али Господу нашему Иисусу Христу? Да есть ли в тебе Бог, бывший государев человек?

Лишь на миг сверкнули искры в раскосых глазах татарина, да не скрылись от Ермака. Напряжение в каждом из них нарастало и грозило недоброй развязкой. Но тут круглолицый мурза расплылся в такой улыбке, на какую способны бывают лишь дети татарского племени:

— Ты верно молвил, казак: государев я был человек, им и остался в душе моей грешной, да Бог мой — государев Бог! Нет народа, более преданного своему Государю, коего они равно страшатся и любят. Всюду Господня держава с Государем, Богом посаженным, в сей да в грядущей жизни!

Сладкая, но коварная улыбка татарина не сходила с лица. Тревожно и тихо стало вокруг, лишь в пожухлой траве разом затрещали кузнечики. В предвечернем воздухе было звонко, нестерпимо жарко и душно. Пахло скорой грозой.

— А кто твой Государь и кто твой Бог? — ошарашил ехидно мурза Ермака каверзным таким вопросом.

Опешил Ермак. От вопроса такого он словно язык проглотил. Вместо разгневанных слов только кровь наливала лицо.

— Не мучь себя, я сам поведаю тебе — прервал раскаленную тишину Тимер-мурза. — Из племени ты жидовствующих, христопродавцев, католических выкрестов. И Бог твой — наш, да не наш. Что замолк? Убей поганого татарина, коли не так. Я все ведаю да все скажу, аки на духу — на то и чаял встречи с тобой, желал пуще всех радостей земных и грехов моих тяжких отпущения.

Обмяк наш Ермак, атаман-герой, разбойник бравый и беспощадный. Только и смог прошептать сквозь скрежет зубов и дыханья жар:

— Говори, мурза, все говори, что про меня ведаешь! Иначе убью тут же, раздавлю аки тварь мерзкую, с землей сравняю. Ни Бог, ни Дьявол не воспретят!

Помолчал маленько татарин-купец, понял хитрожопый, что теперь спешить некуда и рассказ пойдет небыстрый. Никуда теперь Ермак-богатырь от него не денется, покуда не поведает татарин всего, что знает, что сам видывал да от других слыхивал. А чего не знает, тому Бог надоумит. А чей Бог — уже не важно.

— Токмо, Ермак, не погоняй меня. Начну издалеча, штоб тебе яснее стало. Будучи первораз в Сибири, после 65-го года, через поморов из Березова (был и там один надёжный человечек) получил я тайное задание от главного царева слуги Григория Скуратова-Бельского, по прозванию Малюта. Человек сей и сказывал мне про тебя, Ермолай. Де пытал Малюта брата твоего, Евсея, в тот самый год учреждения опричнины. Тогда-то Евсей де под пытками много насказывал об тебе. На то есть свидетельства. Сказывают, в лето 1565 года, во второй день июля месяца на допросе оный беглый именем Евсей Тимофеев сын показал на себя, что рожден де в Кафе городе3, что от роду ему де полных сорок два года, вероисповеданием де крещеный еврей, из католиков…

Дрогнули тут, встрепенулись широкие плечи Ермака, но совладал собою казак, вида не подал, лишь сдвинул густые брови да слушать сталь еще прилежнее.

— Слыхали мы, что ты де итальянский католик, тайно присланный в Русь нашу через Тавриду Папой либо одним из кардиналов. Ведомо нам, что в 80-е годы прошлого века в ту же Кафу, в бегстве от мора голодного де добралось семейств несколько из Генуи, в числе их де и некий Готлиб Коломбо, крещеный еврей, суконщик, с семейством. Был среди многих детей его малолетний сын Тимоти — истинный отец твой, Ермолай Тимофеевич. А ты де — внучатый племянник великого Колумба. Так-то, атаман.4

Ведаем, Ермак, что велено было тебе служить Господу Богу твоему в лице наместника его на земле Папе католическому, да ты де горделиво возомнил, что наместник тот далече, да избрал себе волю казацкую, да предался разбоям да грабежам. Но един наш Бог, а наместник его на нашей земле — царь православный Иоанн Великий!

Замолк мурза, дух перевел и продолжил в полголоса:

— В Москве нашей православной про подвиги твои давно ведали да изловить грозились. Но умен, хоть свиреп да коварен, наш государь Иоанн, а слуга его Малюта, хоть жесток, но хитер. И решил Малюта сослужить особую службу государю, и его царское благословение получил. — сказал мурза и добавил:

— Кому коли не тебе, отпрыску племя Колумбова, да атаману дерзкому и удачливому покорить отныне и до веку бескрайнее царство Сибирское, от Югорского Камени до самого океана Великого, а то и до самых земель колумбовых, и сделать Русь нашу величайшей из государств великих да земель Господних!

Вновь встрепенулся Ермак, но велел мурзе продолжать свой сказ.

— Пошукали мы тебя в тот раз на Волге, да времени было в обрез да в другие места надобно было. А как вернулся, так враз и вспомнил, что дело сие малютово доделать надобно. Иначе худо мне будет да тебе несдобровать. Всех достанут, всюду сыщут.

— Складно навещал, мурза, да опоздал малость. Сказывали, в прошлом 1573 годе преставился де раб божий Малюта. Да обоих нас ослободнил от обузы государевой.

— И я слыхивал об том. Как давеча в Астрахань по торговому делу добрался, сыскал меня человечек один да о том же поведал, что погиб де воевода дворовый при штурме ливонской крепости от рук единоверцев твоих… ладно, ладно, молчу. Да еще поведал, что Малюта де на смертном уже одре, в бреду ли, в уме ли обостренном такое речил, не дословно, да, как слышал да помню:

«Умру нынче, да дело мое государево жить будет во веки многие. Да Государями крепчать будет, ибо не мочно царю без грозы быти. Аки конь под царем без узды, тако и царство без грозы. Да дело опричное да святое буде шириться и полниться по всея Руси, в границах нынешних да в грядущих. Придут цари и уйдут цари. Опустеют застенки пытошные в Константине с Еленой на Васильевом спуске, да место царское не опустеет. Государев гнев упрочится да лютее станет к врагам своим. Палаты мои грешные на Лубянке сто крат умножатся да украсятся. Подвалы мои пытошные — сто крат уширятся да углубятся. Да быть по сему во многие веки на Руси!» — молвил так да дух испустил.

Нет потому нам, Ермолаюшка, воли вольной да не будет. Сильны, долги да беспощадны руки государевы. Всюду сыщут да покарают. Меня хилого да тебя могучего. Прими посему все, что молвлю тебе, аки долг государев, долг Божий… Исполни с честью да славой. Послужи Государю нашему, Богу нашему да единому.

Замолк на миг мурза и продолжил:

— Коль не понял покуда, растолкую. Ведомо мне, что за каменьями Югорскими есть страна великая — Тартария, до самых земель до колумбовых. Много сказывал мне о том мудрый человек, лама тибетский, даровавший мне шаль чудесную. Почитай, половину страны той прошёл я в три года до каменьев алтайских, саянских, байгальских. Поведаю после, коль велишь. Идти тебе надобно под Югорье к государевым людям братьям Строгановым. Они и укажут тебе путь-дорогу. А там, как Бог даст.

Снова замолк татарин. Звенящую зноем тишину нарушало далёкое, едва слышное урчание грома.

— Ты не первый христианин ступишь на землю сибирскую, — молвил мурза. — Из сказа моего, да и сам слышал ты, Ермолай, что де не мало русских, православных да иных христиан потоптали да кровушкой полили просторы сибирские, однакож суждена тебе Богом и Государем нашим особа честь — победить антихристову да идольскую власть да путь широкий на восход проторить. Русь святую продлить безмерно да величие ее бескрайним сделать. Суждено искупить тебе делом святым ересь братьев твоих жидовствующих, смуту новгородскую и псковскую сеявших. В том и есть на тебе государев и Божий промысел!

Притомился мурза от речей своих. Помолчал с минуту, пот с лица утирая. Глянул по сторонам. Знойное лето, хоть на выдохе, а жар к вечеру не спадал. Травы кругом пожухли. Воздух сухой и жгучий. Дождя давно не было. Всё живое истосковалось по влаге небесной. Даже Волга обмелела и обнажила сухие песчаные берега. Небо темнеть начало, обещая скорою грозу в ночи грядущей.

— А я, коль желаешь, — продолжил мурза — могу поведать, коим путём добыл я шаль чудодейственную. Долгий будет сказ, да и ночь долгая, поведаю, ежели терпения твоего хватит. Скажу, Ермолай, то, что ведать особливо не потребно, да пуще убедит тебя в правде моей перед тобою да в шали чудодействии.

Совсем смягчился суровый Ермак и повёл мурзу в свой богатый шатёр, как дорогого гостя, проникся нежданным доверием к нему, с любопытством ожидая его нового сказа. Потчевал Ермак нежданного гостя:

— Ты нынче нашему Богу подвластен. Забудь про заветы Корана. Пей всласть вино заморское, вкушай вяленую кабанятину. Бог наш добрый, токмо насчёт жён поскупился, да мы жён недостачу на воле наше казачьей сами восполняем.

Первый гром прогремел за шатром Ермаковым, первые, ещё робкие, долгожданные струи небесные омыли его. Ермак с мурзой вместе перекусили, на ночь глядя, изысканной атаманской снедью, да винами заморскими, что бог послал, и удобно уселись на мягком ковре, готовясь к долгому сказанию и слушанью…

ГЛАВА 3. Двадцатый век

(50—60-е годы)

Настал момент такой, дорогой читатель, вернуться нам в век двадцатый, к известным нам уже героям и к новым персонажам, с ними связанным. Мы вновь возвратимся в Москву, когда наш Владичка немного подрос, а его родители попривыкли к своему новому жилью.

Понимание исторического духа и обстановки того времени не может обойтись без наиважнейшего события 1953 года — смерти Сталина. Вероятно, маленький Владик мог видеть Вождя всех времён и народов на Мавзолее, ещё живым, до положения в «гроб хрустальный» рядом с другим не менее великим Вождём тех же времён и тех же народов, с плеч отца своего во время одной из праздничных демонстраций на Красной площади, но чётких воспоминаний об этом у него не осталось. Зато он, когда вырос и стал совсем взрослым гражданином, подробно описал реальные события одного знаменательного мартовского дня детсадовского периода:

«Начало марта, начало весны, но серо и грязно в тесном переулке Москвы у Пушкинской площади. Небо почти сплошь в тяжелых сизых облаках. Только изредка видны в нем голубые весенние проталины. Робко проникнувший сквозь серость неба узкий луч еще по-зимнему холодного солнца высветит ненадолго стену дома напротив, с грязно-желтой в трещинах штукатуркой, с бурыми пятнами сырости, — и снова вокруг полумрак и свинцовая тяжесть.

Мы, мальчики старшей группы детского сада, столпились подальше от окна и от двери в кухню, где сейчас о чем-то шепчутся необычно хмурые сегодня нянька и воспитательница, окружили Нину Попову, которая уже сняла трусики и хочет показать нам самое интересное. Почти все девочки заняты своими делами или играют с куклами в другом конце комнаты. А мы стоим, с нетерпением ждем и жадно смотрим, как Нина, немного смущаясь, медленно задирает подол своего платьица и, выставив вперед округлый животик, открывает для общего обозрения такой заманчивый и таинственный выпуклый бугорок со щелкой посередине, уходящей вниз между пухленьких ножек. Самые смелые мальчики трогают и гладят этот бугорок, а один спустил свои трусики и гордо показывает Нине и другим подошедшим девочкам свое не менее интересное маленькое хозяйство.

Детский сад теснится в первом этаже высокого ещё не старого дома в Большом Гнездниковском переулке. Дом этот, сохранивший горделивую осанку построек начала бурного века, — такой же серый и мрачный, как сам переулок в его конце, выходящем через высокую арку к самой главной магистрали столицы, улице Горького. Не просто дом, а домище, крепко-накрепко вросший в такую же сизо-буро-серую мостовую с узкой полоской тротуара у самой нижней кромки окон первого полуподвального этажа. Изнутри, сквозь давно немытые оконные стекла, почти на уровне глаз, у самой кромки мостовой можно разглядеть ручейки и лужицы мутной талой воды. На другой стороне переулка кое-где видны последние набухшие под грязной ледяной коркой сугробы и редкие чахлые деревца, ещё не тронутые весенним теплом.

Вчера все думали, что пришла настоящая весна. Нашу группу, как обычно в хорошую погоду, водили гулять на совсем близкий Тверской бульвар. Солнце светило ярко и грело по-весеннему. На площадке бульвара, где мы всегда играем, снега и луж совсем не было. Но самое интересное началось после небольшой прогулки — нас повели смотреть кино в стоявший рядом, на другой стороне бульвара, малюсенький кинотеатр «Новости дня». Здесь часто показывали короткие, но интересные фильмы про разные страны и всякие удивительные места. На этот раз кино было про далекий-далекий север. Там среди льдов живут белые медведи, а подо льдом плавают похожие на больших рыб зверюшки, которых дядя-диктор называл полярными тюленями и нерпами. Было очень жалко больших и маленьких лупоглазых зверьков, когда страшный белый медведь подкарауливал и ловил их у ледовой полыньи, а иногда сам нырял за ними следом, пытаясь поймать в ледяной воде. Большущий медведь хорошо нырял и плавал в синей глубине, и всякий раз казалось, что вот-вот схватит беглеца своей зубастой пастью.

После кино нас, как всегда, построили парами и повели в детский сад обедать. Мы шли по тротуару вдоль бульвара до Пушкинской площади мимо таких же невысоких домов, как тот, где мы смотрели кино. Около дома, стоящего лицом к площади с большой аптекой, мы повернули направо, миновали начало бульвара и дошли по улице Горького до арки, ведущей в наш переулок к детскому саду.

Хороший день был вчера, а сегодня что-то не так, что-то произошло, о чем продолжали шушукаться воспитательница с нянькой, не замечая наших невинных шалостей. За окном в переулке редкие в это время прохожие все куда-то спешат, опустив головы или втянув их в плечи, не глядя по сторонам, а лишь себе под ноги, словно боясь поскользнуться и упасть на мокрый и грязный асфальт. Совсем старенькая бабуля, худая и сутулая, в поношенном черном пальто с туго обвязанным вокруг головы темным шерстяным платком медленно бредет по тротуару у самого нашего окна. Снизу сквозь двойные стекла оконных рам, обклеенных на зиму по краям узкими полосками бумаги, хорошо видно, как она безудержно плачет, вытирая мокрое от слез старческое лицо то концом платка, то узкой морщинистой ладонью.

Раньше обычного за мной пришел папа. Я быстро оделся, и мы вышли на улицу.

— Папа, почему сегодня люди такие мрачные и сердитые, — спросил я у него — а одна бабушка даже плакала?

Он посмотрел на меня, всегда такой весёлый, улыбчивый, как-то странно ухмыльнулся и сказал:

— Умер самый главный дядя в нашей стране — Сталин.

В голосе отца я не услышал ни грусти, ни тревоги, ни каких других чувств. Он сказал это спокойно, почти безразлично, словно о какой-нибудь ерунде, что случается каждый день, но и привычной для меня радости на его лице, когда он бывал со мной, тоже не было.

— Нужно ещё добраться до дома — сказал он, словно нас ждало какое-то необычное приключение и наш дом не был совсем близко у соседней площади Маяковского.

Вышли на улицу Горького и подошли к Пушкинской площади. Троллейбусы не ходили. Папа что-то долго пытался объяснить сидящему верхом милиционеру. Было шумно и страшновато рядом с волнующимися лошадьми, и я почти не слышал слов отца и что ему отвечали. Наверное, папа говорил, что мы живем недалеко и нам по-другому никак не попасть домой. Наконец, лошади чуть раздвинулись, и нам разрешили пройти.

Ближе к Маяковской, навстречу нам по мостовой, шло всё больше людей. Их лица казались оживленными и не такими мрачными, как позади, на Пушкинской площади. Иногда даже слышались робкие и короткие трели гармоней. Это прибывавшие в Москву на Белорусский вокзал пригородные поезда подвозили новые и новые толпы жителей Подмосковья, многие из которых были, как сказал папа, «навеселе», и которые волнами растекались по Москве, продвигаясь по ее главной улице в сторону центра.

Под вечер пришла домой взволнованная мама. Она тоже торопилась в детский сад — вдруг, отец не сможет забрать сынишку. Мама работала в прокуратуре РСФСР, на углу Кузнецкого Моста и Рождественки (тогдашней ул. Жданова). Весь Кузнецкий запружен народом. Спускалась по Жданова к бульвару и Трубной площади. По свидетельствам очевидцев и историков, это было самое гиблое место: там в низине Трубной площади толпа не могла рассосаться несколько суток. Многие были раздавлены и затоптаны насмерть.

Мама спускается на Трубную. Вокруг возбужденные лица, валяется много обуви. Ей нужно по бульвару в сторону Пушкинской площади. Людские волны захлестывают и прижимают к конному милицейскому кордону, закрывающему проход на бульвар. Толпа напирает все сильнее. Она продавливает маму сквозь строй больших серых лошадей и плотно стоявших грузовиков, и та чудом выбирается с Трубной площади к Петровскому бульвару.

Дальше было полегче, и, не застав меня в детском саду, мама, как и я с папой, смогла добраться до дома. Мы, наконец-то, целые и невредимые собрались в нашей маленькой квартирке».

Летом того же 53-го года чуть подросший малыш с отцом поехал в деревню к сестре Нюры — тёте Наде. Поехали вместе с бабушкой Маней, тётей Катей, её сыном Валентином и дочкой Таней. Нюра осталась в Москве — отпуска брали поочерёдно с мужем, чтобы подольше проводить лето с единственным и любимым сыном. К тому времени муж тёти Нади умер, а старший сын Виктор женился и жил где-то отдельно.

Дом в деревне Шульгино был тесен для московских гостей, и отец с сыном спали на сеновале. В детской и острой памяти мальчика потом долго помнился запах свежего ароматного сена.

С сеном связано происшествие, едва не закончившееся бедой. Двоюродный брат Валентин, уже почти взрослый, любил баловаться со спичками. Он доставал из коробка спичку, прижимал её пальцем к боковой поверхности спичечного коробка, а пальцем другой руки делал щелчок по прижатой спичке. Спичка вылетала из рук горящим самолётиком. Такой фокус очень травился маленькому Владику. Однажды он раздобыл коробок спичек и долго учился делать такие «самолётики». Оказалось, не очень сложно, и после нескольких попыток ему удалось повторить фокус брата. Рядом никого больше не было, зато в деревенском дворе было разбросано сушившееся сено. Спичка хорошо разгорелась и, упав на сено, подожгла его. Нужно отдать должное мальчугану — он не растерялся и босыми ногами затоптал не успевшее сильно разгореться пламя. Об этом «подвиге» никто, к счастью, не узнал, и он не имел никаких последствий, но в памяти малыша хорошо сохранился.

Деревенская жизнь шла своим чередом. Старшие двоюродные братья — Валентин с Серёней, младшим сыном тёти Нади — забавлялись своими юношескими играми и забавами. Двоюродный брат Серёнька, внушавший малышу непонятную симпатию, часто стрелял из рогатки по стрижам. Младший братишка в их забавах не участвовал. Он любил в одиночестве или с двоюродной сестрёнкой Таней, которая была на пару лет старше его, вкушать деревенскую свободу, гулять по деревенской улице и развлекаться по-своему. Иногда удавалось прокатиться недалеко в телеге, запряжённой старой нерезвой лошадью — такое удовольствие в Москве не испытаешь. Владику особенно нравилось забираться в неглубокий овраг, проходивший между деревенскими улицами, залезать на растущие там большие кусты черёмухи и лакомиться чуть горьковатыми с большими косточками ягодами.

Таня, на правах почти взрослой девочки, поучаствовала в пешем десятикилометровом походе через прилегавший к деревне лес вместе с мамой-Катей, тётей Надей и бабушкой в родную для них деревню Калиновку. Той деревни давно уже не было, осталось лишь печальное место среди лесов с заросшими бурьяном следами былой жизни семьи Потаповых и их односельчан.

Наверное, были ещё походы в лес за грибами и ягодами, рыбалка с отцом в деревенском прудике и другие мелкие радости, но об этом в памяти почти ничего не осталось.

Деревня далёкого детства потом стала казаться идиллическим местом с чистой безоблачной жизнью, с почти нетронутым природным окружением, с почти патриархальным бытом, добрыми, светлыми людьми и милой деревенской застройкой, хотя, наверное, было не всё так гладко и красиво.

Лет через двадцать повзрослевший Влад снова едет в те края вместе с дядей Васей, мужем тёти Кати, на похороны двоюродного брата — Серёньки. Но не в Шульгино, а в большой рабочий посёлок поблизости, куда семья тёти Нади перебралась из «неперспективной» деревни. Серёнька, за малостью роста своего ставший танкистом в наших доблестных войсках, успевший в 1956 году проехаться в танке по булыжникам венгерских мостовых, стреляя уже не по стрижам, работал потом трактористом.

По заведённому сельскому обычаю много пил, и однажды по пьяному делу выпал из своего трактора и попал под его гусеницы.

Были сельские поминки, где тоже много пили, в основном, самогон, с грубой закуской без городских деликатесов. Деталей этой поездки в памяти тоже почти не осталось, но самогон и тошнотворные последствия его потребления запомнились на всю жизнь

Много лет спустя, Владислав Александрович сумел вспомнить и разыскать деревню Шульгино. Там мало что изменилось — тот же овраг, поросший черёмухой, коровы, пасущиеся у него, многие деревенские дома стали поосновательнее, каменные но семью тёти Нади никто не помнил и её деревянный дом найти не удалось.

Вернёмся в Москву. Семья нашего главного героя спокойно переживала смерть вождя, без каких-либо эмоций. Политикой и происходившими в стране процессами мало интересовались, хотя Шура прошёл всю войну и видел много страшного, несправедливого. Нюра при своей работе в прокуратуре бухгалтером-ревизором тоже не мало повидала и о многом слышала, но ни во что не вмешивалась и не давала оценок.

Атмосфера доносительства и страха, политической сознательности (попросту — «стукачества»), пронизывала всю тогдашнюю жизнь. В наших всенародно любимых и справедливо карающих органах был даже специальный штат сотрудников «топтунов» — стояли по подъездам домов центральных московских улиц, что-то высматривали и выслушивали. А кто сам не стучал, но имел глаза и понимал происходящее, жил в ожидании почти неминуемого доноса и ареста. «Не лезь в Бутырку и тебе подлифортит» — наверное, примерно так могли говорить о двух самых знаменитых после Лубянки московских тюрьмах — Бутырской и Лефортовской…

Однажды случилась такая история. Работала тогда Нюра бухгалтером в Мосгорсуде на Каланчевской улице. Пришлось заниматься инвентаризацией имущества. Зашла со своим начальником в длинное помещение, вроде сарая. В нем еще до войны заседали «тройки» — выносили приговоры без суда и следствия.

Аня, ты знаешь, что там за дырка? — спрашивает начальник.

Та, конечно, не знала. Тогда он рассказал, что после приговора «тройки» заключенного вели по узкому помещению к письменному столу и предлагали написать обжалование на приговор. Когда заключенный проходил мимо закрытого люка, ему стреляли в затылок. Потом открывался люк и тело сбрасывали в подвал. Ночами трупы вывозили на грузовиках и где-то закапывали. Теперь такие места называются «массовыми захоронениями».

Недавно узнал любопытную деталь тех времён с живучими традициями правления Ивана Грозного: в 1920-х — 1930-х годах существовала официальная формулировка «приговорить к высшей мере социальной защиты — расстрелу»…страшно и смешно в современном контексте.

Было не мало и других случаев, о которых Нюра потом рассказывала, но тогда молчала. Доходило до того, что она, работая в прокуратуре, побоялась помочь своей лучшей подруге, у которой арестовали сына за какое-то небольшое правонарушение. Страх всё перевешивал.

Но воротимся в менее трагичный период славной истории нашей родины. Помнит ли кто, как в начале 50-х годов в уютный маленький дворик за старым кукольным театром пришли несколько мужиков с лопатами и начали раскапывать круглую клумбу? Смотрит на них малыш, прижавшись лицом к оконному стеклу убогого жилища на третьем, последнем этаже старого дома, где за стенками комнатушек находились театральные кулисы. Клумбу раскопали, двор и часть прилегающей улицы обнесли дощатым забором, оставив внутри двора и на противоположной стороне улицы узкие проходы. Внутри ограды возвели башню, похожую на метростроевскую. И потом пол века, почти без перерывов что-то копали и стоили в неведомом подземном царстве. Сколько городов там под землёй можно было построить за почти 50 лет? Мистика, да и только!

Говорят, под Москвой давно строилось и продолжает строиться специальное правительственное метро. Возможно, на Маяковской был один из служебных входов или, как говорила знакомая архитектор, специалист по особым объектам, там на большой глубине строились громадные помещения для укрытия наиболее достойного контингента трудящихся масс в случае ядерной войны.

Напротив места, где стоял их дом, через 2-ю Тверскую, теперь весит мемориальная доска: здесь в 1890 году родился поэт Пастернак. Маленький мальчик не знал об этом и о поэте таком ничего не слышал, когда самозабвенно играл в том дворе в любимую «расшибалку», корежа драгоценные монетки (несъеденные школьные завтраки) об асфальт. Иногда он метко попадал битой прямо в казну, и столбик монет разлетался в разные стороны, а шустрые партнеры по игре старались прихватить часть его законного выигрыша.

Ностальгический восторг и умиление! Наверное, у многих детство помнится кукольным и сказочным. Дворики на Тверских-Ямских улочках — тихие и сонные. Здесь не было даже шпаны, московских «королей». Мальчика ни разу не били.

Он с детства был немного трусоват. Когда однажды играли в казаков-разбойников, и убегавший противник полез на сруб стоявшего ещё в центре Москвы деревянного дома, наш «герой» не полез за ним, а благоразумно вернулся в свой двор. Потом, во взрослой жизни такое «благоразумие» тоже проявлялось, хотя были и обратные примеры шального риска.

Дом детства, тогда дом с кукольным театром Сергея Образцова, помнится до мельчайших деталей. Доходный дом (точнее городской особняк какого-то аристократа с небольшим крылом-подъездом для прислуги, где, собственно, и жила семья), построен был в конце 19-го века.

Квартирка была малюсенькая, из трех комнат (одна — соседская), небольшой прихожей и проходной кухоньки. Из прихожей окно выходило на улицу. Однажды в 2-3-летнем возрасте (сам он, конечно, не помнит) малыш забрался на подоконник и дальше на наружный карниз открытого летом злополучного окна, и с третьего этажа любовался происходящим внизу. Нюра, стиравшая на кухне, увидев любимого сыночка в проеме окна, чуть не померла со страху, но, благоразумно подкравшись, схватила свое сокровище в охапку… Потом оно — сокровище — долго сидело, привязанное к ножке стола.

О «новой квартире» Нюры и Шуры я уже упоминал выше. Кое-что уточню. Пройдя через тесную кухню между раковиной, газовой плитой и кухонными столами, можно было попасть в две комнаты — крохотные, смежные клетушки, разделенные печкой-голландкой. Печь поначалу топилась дровами, потом в ней поставили газовую горелку, что окончательно расстроило чувствительную Нюру (газ в комнатах!) и послужило толчком к поиску другого жилья. Но до этого еще далеко — ребенок жил тут лет до 13—14.

В первой, чуть большей комнатке с трудом размещались обеденный стол, шкаф и его маленький диванчик с трофейным ковриком. Над входной дверью висела черная радио-тарелка, которая запечатлелась в памяти любимыми детскими передачами с Николаем Литвиновым, характерным голосом «Говорит Пекин…» и сообщениями о гагаринском полете. Кажется, вру: о полете Гагарина он услышал уже на следующем месте жительства, в большой комнате новой 3-комнатной коммунальной квартиры в Кожухово. Но это не суть важно.

Между шкафом и диванчиком в первой комнатке оставался узкий проход в вечно сырую уборную, которая разделяла семейные «апартаменты» и соседкины. В дверь связующей уборной малыш, едва научившись писать, засунул записку «Тетя Лиза дура» после очередной ссоры с ней родителей, за что потом был показательно наказан. Позже он понял, что неприязнь матери к соседке была несправедливой. Тетя Лиза, как могла, присматривала за младшеклассником после прихода из школы. Была у него и первая в жизни яичница, пожаренная без масла, которую с тетей Лизой отчищали со сковородки.

Во второй комнатушке умещалась лишь полутороспальная кровать родителей и небольшая тумбочка, на которой позднее появился первый телевизор КВН с непременной водяной линзой перед миниатюрным экраном. Из телепередач детства запомнился кинофильм «Плата за страх» (куда нынешним боевикам!) и чтение стихов Сергеем Михалковым о своем сыне, приуроченных к хрущевскому периоду, хотя сын его, тоже Никита Сергеевич, родился еще при Сталине и был всего на год старше нашего мальчика:

«…и без всякой волокиты

Назову его Никитой».

Тогда малыш, естественно, не знал, что с семейством Михалковых, фамилия которых происходила от их далёкого предка, царского постельничего, находится в очень дальнем родстве, через красноярских Суриковых. И они прочно унаследовали в крови прислужничество любой власти, несмотря на свои другие некоторые таланты и родство с более приличными людьми.

Жилищные условия других обитателей двора были не лучше. Некоторые жили в сырых полуподвальных этажах, а дворовая подружка Валька Конова ютилась с родителями в одноэтажной пристройке, стиснутой соседними домами. Как-то с ней наш проказник, уединившись в углу лестничной клетки, ведущей на чердак, делился детсадовским опытом. Ещё была в их дворе очень бойкая девочка Лялька Паризанович, но об отношениях с ней чётких воспоминаний не сохранилось.

Будущая одноклассница Нина Коновалова жила с семьей в сохранившемся до сих пор довоенном «сталинском» доме на углу соседнего переулка и улицы Горького, в комнате с единственным окном, выходящим на лестничную клетку.

Из ближайшего окружения выделялся стоявший напротив через Оружейный переулок, вальяжный доходный дом — «дом Хомякова» (о нём уже говорилось). За ним тянулся целый квартал снесенных потом домов по Оружейному переулку. Несколько старых деревьев сохранились на куцем скверике у въезда в тоннель Садового кольца. Дольше всех стоял особняк с Институтом судебной экспертизы, из подвальных окон которого постоянно несло тошнотворным запахом расчлененных трупов.

Ушел и старый театр кукол. Ушел, хоть и недалеко, по той же Садовой до Садово-Самотечной улицы, но навсегда. А вокруг него крутилось все детство малыша. Он часами простаивал у окон первого театрального этажа, заглядывая в утробу кукольных мастерских, где на его глазах рождались знаменитые персонажи «Необыкновенного концерта», «Божественной комедии», «Под шорох твоих ресниц» и другой образцовской классики. Спешил домой и обклеивал газетными папье-маше вырезанные из картошек кукольные головы — мастерил своих кукол. Часто заходил в вестибюль театра, и сердобольные билетерши, заприметив местного завсегдатая, вели к кассе, где ему выписывали заветную контрамарку на какой-нибудь детский спектакль («По щучьему велению», «Веселые медвежата»).

На углу площади Маяковского, под висящим на чугунных цепях козырьком, на ступенях у входа в театр стоят и о чем-то спорят еще не успевшие состариться Зиновий Гердт и Сергей Образцов. Зануда Образцов, со своими канарейками и кукольной головкой на указательном пальце человекоподобной ладони, даже в то время не вызывал у мальчика большой симпатии и интереса. Гердт же, напротив, казался каким-то загадочным, не от мира сего. Уже потом, много позднее, когда раскрылась его актерская и человеческая натура, вспоминалось то единственное живое видение его из раннего детства.

Это место у парадного подъезда театра кукол принадлежит только маленькому мальчику, голубоглазому, со светлыми, чуть волнистыми волосами. Почти каждый вечер он подолгу сидит на покосившейся чугунной тумбе, вросшей в тротуар у входа в театр. К таким тумбам когда-то привязывали поводья лошадиных упряжек. Их давно уже не осталось в Москве. А та, из булыжного прошлого, с отшлифованным и порезанным на рельефные лепестки фаллическим набалдашником, еще стояла, обрастая слоеным асфальтом.

Зима перевалила новогодний рубеж. Над углом площади навис мягкий снегопадный вечер с январской, не то февральской оттепелью. Крупные мохнатые снежинки сыплются в свете вечерних фонарей и тают на мокром асфальте. Присев на холодный чугун тумбы, малыш долго и пристально вглядывается в противоположную сторону улицы Горького и площади Маяковского, где вот-вот должна появиться любимая мамочка, спешащая со стороны тогда еще единственного выхода из метро под Залом Чайковского. Наконец-то он замечает за снежной пеленой мелькание ее странно голубой шубы с большим воротником из серо-белого каракуля. Она то скрывается за плотной толпой, то выныривает и, преодолев последний рубеж — переход через весьма оживленную даже по нынешним меркам и беспрерывно гудящую, бибикающую улицу Горького — ведет малыша домой, к теплу и скромному ужину; обычно — это щи из квашеной капусты.

А в центре одноимённой площади еще не появился в тёмной бронзе на сером граните великий пролетарский поэт — Владимир Маяковский. Памятник этот долго не мог занять должное место. Вернее, место определилось быстро, а размер памятника никак не устаканивался. Со своего уголка у театра кукол мальчик несколько месяцев с любопытством наблюдал, как ставили поочередно фанерные макеты. Над площадью то возвышался громадный истукан, ростом почти с башню гостиницы «Пекин», то он превращался в тщедушного человечка, случайно вышедшего из толпы прохожих. Пока не обрел известный вид.

За многими историко-архитектурными привлекательностями мы едва не забыли Катерину, старшую московскую сестру Нюры, с её обширным семейством. О людях — вершинах мироздания, даже низких, пологих вершинках и холмиках — забывать никак нельзя. Мужа тёти Кати, Василия Михайловича, дядю Васю, мы уже немного знаем, но о нём и других членах семьи можно и должно рассказать подробнее.

Прошлый сельский люд быстро опролетарился и люмпенизировался. Процесс этот, глобальный для России с многовековой традицией, затронул и московскую материнскую родню Влада. Общение с ней наших главных персонажей с годами постепенно затухало, а спустя десятки лет практически оборвалось.

Малыша часто возили в гости к тетке метрополитеном (имени Кагановича, потом — Ленина) по отлаженному маршруту — между «Маяковской» и «Курской». Потом тем же путём — обратно. От «Курской» пересадка на «Площади Революции» с черными истуканами, притаившимися под нишами вдоль платформ. Бесконечно длинный коридор-труба, ведущий к «Площади Свердлова» (теперь «Театральной»). И, наконец, родная, любимая малышом станция «Маяковская», с отделанными сталью и саянским мрамором (настоящие Саяны у нас еще впереди) арочными пролетами, по которой многие любознательные пассажиры ходили, задравши голову и разглядывая мозаичные панно «Небо Москвы» художника Дейнеки в бесчисленных плафонах потолка. У архитектора «Маяковской», А. Н. Душкина, лучшей считается станция «Кропоткинская», но «Маяковская» — это совсем другое дело!

Но вернёмся к тёткиному дому. Он был построен в добротном конструктивизме 20-х годов, со всеми возможными тогда удобствами, стоял и никому не мешал на углу ул. Чкалова (ныне Земляного Вала) и переулка, ведущего к трамвайному кругу. Стоял вплоть до недавней реконструкции Курской площади. Горе иностранным туристам — постройки конструктивизма были для них немногими привлекательными объектами Москвы.

В желтеньком четырехэтажном доме тети Кати, в ее угловой комнате на втором этаже засыпали и пробуждались под звон трамваев и умопомрачительное, непрерывное дудение машин, до той поры, когда звуковые сигналы, вдруг, взяли да начисто отменили. И потом никто не мог понять, зачем раньше все машины, не смолкая, бибикали?

В небольшой комнате непонятным образом умещались шкаф-гардероб и пять спальных мест членов семьи вокруг огромного обеденного стола: две полутороспальные кровати, диван и огромный сундук для сидения за столом и сна. Когда, обычно в пролетарские праздники, оставалась ночевать семья Нюры, всё ещё больше уплотнялось, и маленького Владика укладывали спать на нескольких сдвинутых стульях. Но центром не только комнаты, но дневной жизни в ней являлся большой обеденный стол. Хозяева и гости тесно облепляли его в ожидании праздничного, совмещённого с обедом, ужина.

Нельзя не упомянуть о кулинарных изысках дома тёти Кати. Кроме не сильно разнообразной закусочной снеди, как правило, селедки, квашеной капусты, солёных огурцов и дешёвой варёной колбасы, главным блюдом всегда было мясное — жареная или варёная требуха. Для непосвящённых скажу, что требуха — это обрезки внутренностей коровы (кишечник, лёгкое, сердце и т.п.).

Вино было двух видов — белое и красное. Главным атрибутом стола являлось белое вино, то есть водка. Иногда, для дам, ставилось красное вино, недорогое креплёное. О водке нужно сказать особо. Она тоже была двух видов — «красная головка» и «белая головка» — по цвету отдирающейся с бутылки металлической крышки. Вторая считалась более дорогим деликатесом и появлялась на столе не часто.

Между тостами говорили о том, о сём. Содержание застольных бесед сейчас вспомнить уже трудно. Недопить налитую в рюмку водку или вино считалось большой провинностью. Часто этим грешила «интеллигентная» Нюра. Тогда неизменно раздавался голос двоюродной сестры-подростка Тани:

— Тётя Аня! Нельзя оставлять недопитое. Это слёзы, слёзы!

Кульминацией уже хмельного застолья всегда было хоровое пение. Репертуар его не велик, но душевный. Запевала и вела пение всегда самая звонко голосистая Катерина. Особенно любимыми были песни с байкальской тематикой и ямщицкие. Зато в словах этих песен появлялась своя «изюминка» и неизвестные персонажи. В песне про Байкал звучало:

«Эй, брат-грузин, пошевеливай вал…» — откуда в семье тёти Кати могли знать про реку Баргузин и одноимённый ветер, гнавший байкальскую волну? Им и не нужно было. Какой вал «пошевеливал брат-грузин» — тоже не важно.

Или из другой песни:

«И колокольчик, шар болтая, звенит уныло под дугой» — это ясно-понятно, а город Валдай и знаменитые валдайские колокольчики, «дар Валдая», им были неведомы. Зато душу трогало и сердце волновало. Не будем к ним слишком строги.

В хмельных беседах обычно доминировал дядя Вася.

Исконный деревенский житель, он в зрелые годы женился на тете Кате, будучи заметно моложе ее, и стал типичным пролетарием. Всю последующую жизнь отработал слесарем высокого разряда на каком-то секретном авиационном заводе. Мог своими руками делать и делал любые металлоизделия, обеспечивал всю родню нержавеющими кухонными ножами и т. п. Нужно сказать, что он был на все руки мастер. Это без шуток. Хорошо помнил свои деревенские навыки: чинил обувь, плёл корзины, хорошо владел кирпичной кладкой и многим другим — всего уже не упомнить.

Но больше всего славился дядя Вася житейской мудростью и педагогическим навыком. В этом равных ему не было. Когда, спустя годы, Влад знакомил семейство тёти Кати со своей юной женой из интеллигентной московской семьи, все изумлённо молчали. Только Василий Михайлович принял важное воспитательное решение:

— А вы отдайте её мне на выволочку!

На этом знакомство и завершилось. Не дождавшись обещанного обеда с вкусной требухой, молодожёны заспешили покинуть гостеприимный дом тёти Кати.

Нужно вспомнить и самую старшую в семье тёти Кати — бабушку Марью Гавриловну. Она работала в Яузской больнице то ли нянькой, то ли санитаркой. У нее в деревне осталась сестра, а у той — семеро детей. Старшая сестра Нюры, Надежда, вышла замуж и тоже жила в деревне. А в деревнях совсем голод и нищета. Вот бабка и приноровилась таскать из больницы казенное белье, полотенца и отсылать в деревню. Однажды соседка (по трехкомнатной квартире на Валовой улице), идейная коммунистка, заметила на сушившемся белье больничные штампы и вызвала милицию. Комнату обыскали, перерыли шкаф, сундук, перетрясли приданое Нюры… и бабку посадили на три года. Суровое было время.

Когда срок отсидки заканчивался, семья стала хлопотать, чтобы Марью Гавриловну после тюрьмы не выселили из Москвы. Разыскали знакомого. У дедушки, Николая Никоноровича, в деревне был родной брат. У брата — дети. Один, Сергей, толковый парень, был пастухом. Вот его дядя, дед нашего Владика, взял к себе в Москву и устроил учиться в училище МВД (или как они еще тогда назывались?). Случилось это в начале 30-х годов, примерно году в 1933. Парень закончил училище и служил где-то в «расстрельной команде». К нему и обратились за помощью, но он помочь то ли не смог, то ли не захотел. Написали письмо «народному комиссару» М.И.Калинину, и это помогло — бабку оставили в Москве…

С внуком своим Марья Гавриловна общалась мало. Иногда приезжала на Маяковскую посидеть с ним, погулять, когда родители были заняты. Однажды гуляли за Оружейным переулком и Каляевской (ныне Долгоруковской) улицей в небольшом сквере с фонтаном. Внук купался в фонтане жарким летним днём. Позже этот сквер исчез при расширении Садового кольца.

Воспитанием внука она не занималась, но иногда давала полезные советы. Как-то внук ей пожаловался:

— Бабуля, мама с папой заставляют меня много есть, говорят, что это очень полезно, а я не хочу.

На это она ответила:

— Они скажут: кушай, это полезно, а ты им — куды полезло? Ну иди, побултыхайся ещё в фонтане.

Внук не пробовал следовать ее совету, но крестьянский юмор оценил.

Нужно, хоть пару слов или чуть больше, сказать о старшем сыне Катерины, Валентине Фокине. Он, будучи в те годы на пороге жизненной зрелости, казалось, вписывался в семейный быт лишь отчасти. Был Валентин сыном тёти Кати от первого мужа, с иной фамилией и отчеством Иванович, или не мужа — теперь уже не узнаешь. Особыми талантами не блистал. С лица его почти не сходила улыбка Чеширского кота, пошаливал на контрабасе, фотографирничал, как умел (зато материальная память осталась).

В целом, человек он был неплохой. Влад навещал его безнадёжно больного перед смертью и поставил скромный памятник на его одинокой и заброшенной могиле.

Доводилось Владу близко видеть и других людей, понимающих, что обречены на скорую смерть. Обычно в глазах у них муки тяжкие, не столько физические, сколько иные. Словно мучает их что-то очень важное, не доделанное. Обычно позади оставались тлен и суета, с коими расстаться — плюнуть и растереть. А думать лучше и правильнее, на циничный судейский взгляд, о том, что суждено было жизнь прожить, богом ли, природой даренную, не сильно мучаясь и греша в меру, вкушая разные радости и многие приятности. Хотя помирать никто не торопится, и это правильно.

Влад не завидовал и совсем не стремился к посмертной славе пушкиных и толстых. Кряхтят и ворочаются в тесных гробах своих, не зная покоя. Куда, должно быть, приятнее заслуженно почивать, забыв навсегда о всех радостях и невзгодах безвозвратно ушедшей жизни. Но это его мнение, никому не навязывает.

Отвлёкся на сторону, извиняюсь.

Однажды летом возвращались из тёткиной квартиры домой на Маяковку по Садовому кольцу в троллейбусе. В разгар летнего и душного зноя в тесном троллейбусе особо явственно чувствовался не только потный запах, но великая новая социальная общность людей — советский народ. Нюре с малышом уступили места у открытого окна. Рядом, под самым окном притормозил велосипедист. Непонятно почему, маленький хулиган плюнул в него. Любящая мать не заметила этого или не хотела заметить. Ему многое сходило с рук.

Был ещё случай, когда малыш подрос и послала его мама зачем-то в магазин, новый и недальний, у 5-й Тверской-Ямской. Там открылся невиданный раньше магазин самообслуживания. Продавцов не видно. Малышу это понравилось. Бери — не хочу. И какой же русский не любит стырить хоть что-нибудь, если не видят? Приглядел небольшую пачку гвоздики и сунул в карман. На выходе тётя спрашивает:

— А что у тебя мальчик в кармане?

Тут воровство и раскрылось. Пожурили, постыдили, но отпустили. Маме не сказал ничего. «А кто без греха?» — как говорил известный исторический персонаж.

Он был везунчиком. Изобилие родинок на теле делало свое дело. Повезло и в том, что его дома на Маяковке давно нет. Много хуже тем, чьи дома вроде бы стоят на прежних местах, но полностью реконструированы в «ново-русском» стиле, с непременным «евроремонтом» и прочими атрибутами наших дней. Каково знать им, что жили они где-то здесь, стены и окна могут быть на прежних местах, а родное жилище переделано до неузнаваемости, душа и тело изуродованы и подменены, пусть современным и комфортным, но болезненно чужим? Если такое сделать с родным и близким человеком? Лучше не продолжать.

Тем временем мальчик наш рос, и ждала его школьная пора.

О, замечательная школа №128 почти в центре Москвы! Что бы ни говорил каждый в ностальгических воспоминаниях о своей школе, абсолютно уверен — таких школ не было раньше и никогда после. Время было такое, уникальное. Хотя не исключаю, что и нашему герою была свойственна некоторая лакировка окружавшей его действительности.

Первые годы учёбы малыш каждый день видел на главной лестнице большой портрет лучшего друга детей, товарища Сталина. Потом он навсегда исчез. Скоро на это место повесили другой портрет — дяди с самой человеческой человечностью.

Послевоенный директор школы, Федор Борисович (его фамилию из учеников мало кто знал, поэтому и не запомнилась), был ярым подвижником добротного качественного образования для неразумный детей и подростков прилегающего района. Это ему удавалось. Собрал замечательный коллектив учителей, не глядя на их убеждения и национальность.

Новая директриса Татьяна Викторовна, кажется, Ковылова (фамилия тоже стала забываться, да и бог с ней) и завуч Татьяна Александровна Сухова не смогли порушить старые традиции, но оставались верными сторонниками колеблющейся генеральной линии партии и правительства.

Учительница истории Раиса Абрамовна Абрамович, потерявшая сына на войне и тоже преданная советским идеалам, целиком и полностью отдавалась своей профессии и уникальной, даже по меркам Москвы, внеклассной работе в исторических кружках.

Учитель математики Давид Самойлович Малисов, казавшийся отрешённым от всего мира, но бескорыстный и самоотверженный труженик, со словами «удваивай, усваивай» неутомимо вбивал в мозги учеников, радивых и нерадивых, азы и тонкости математических знаний.

Наконец, удивительная учительница литературы — Надежда Васильевна Валмусова — строгая и ироничная, умная и прозорливая, дававшая гораздо больше положенной школьной программы, и, самое главное, научившая критическому пониманию окружавшего мира.

О них и других учителях школы можно долго рассказывать, но не буду утомлять читателя, ему предстоит впереди узнать ещё много другого интересного. Обозначу лишь общую атмосферу школьный жизни.

1954 год — первый раз в первый класс. Кажется, шёл первый или второй год с начала совместного обучения мальчиков и девочек.

Оказавшись с первых лет жизни в самом центре столицы великой родины, тихий, скромный мальчик впитывал всем своим незрелым существом влияние особой среды послевоенной сталинской, а затем и хрущевской Москвы. Возможно, именно этот исторический водораздел более всего предопределил дальнейшую жизнь и, как говорится, «формирование личности». И еще, конечно школьные товарищи из интеллигентных и известных тогда фамилий — Абрамовы, Устиновы, Грибовы, Хенкины и другие, а также многие учителя, в которых странным образом сочетались либерализм и сталинизм, старые московские традиции и новые веяния.

О школе можно рассказывать долго. Перечислю лишь самые яркие события, которые крепко врезались в память мальчика и оставили нестираемый след на всю его долговременную жизнь.

Учительница младших классов, Лидия Федоровна, тогда совсем еще молодая, объявляет детям об экскурсии на кондитерскую фабрику им. Бабаева. Мать одной девочки там работала. Но класс большой, а число счастливчиков ограничено. Учительница делает своеобразный отбор: пойдут все девочки (большинство из них по ранним годам учебы — отличницы) и Леша Абрамов, сын известного певца… Как неизбалованный сладостями мальчуган и другие обделённые им завидовали! Можно было вволю поесть шоколадных конфет, которые бывали не в каждом доме.

Лёша Абрамов вряд ли страдал от недоедания разных вкусностей. Он жил с родителями в добротном довоенном доме в трёхкомнатной квартире с комнатой для их постоянной домработницы. Лёша был самым близким другом в младших классах школы и жил поблизости. Он подарил Владику первую в его жизни игрушку — модель маленькой машинки, привезённую отцом, заслуженным артистом, Георгием Андреевичем Абрамовым, из многочисленных зарубежных гастролей. Отец Владика очень гордился знакомством со знаменитостью и любил прихвастнуть:

— Мы с Георгием Андреевичем «на дружеской ноге».

Это, конечно, было некоторым преувеличением, хотя семья Абрамовых отличалась демократизмом. Популярный баритон и заслуженный артист республики — сам выходец из рабочей среды.

Был в школе уникальный исторический кружок, который сильно повлиял на дальнейшую жизнь отрока. Историю он всегда плохо знал, не помнил почти ничего из «хронологии», но осталось что-то более важное. Вела кружок учительница истории Раиса Абрамовна Абрамович вместе со своим бывшим учителем, известным в педагогических кругах, Алексеем Николаевичем Хмелевым — учителем истории досоветской закваски.

В кружке ставились исторические спектакли, изучали старую Москву, ездили в чудесные поездки: во Владимир и Суздаль, в крымский Херсонес. Во Владимире ночевали в старой хибаре, рядом с вокзалом, которой давно нет. Ехали в Боголюбово, а от него — долгий путь по глубоким сугробам к бесподобному Покрову на Нерли. Потом настоящий, еще не порушенный и не вылизанный реконструкцией с реставрацией и не ставший банальной туристской достопримечательностью — Суздаль, поразивший множеством куполов белых церквей и монастырей над заснеженным деревянном городом.

В постановке исторических спектаклей помогала тогдашняя жена известного артиста Алексея Грибова — Наталья Иосифовна (их сын, Леша Грибов — кружковец из параллельного класса).

Как вы уже поняли, мои терпеливые читатели, в школах, даже самых демократичных, не всё делалось по справедливости. Этим умело пользовался отец мальчика. Он по своей работе имел особые отношения с директорами школ. В те годы всё свершалось по плану (и по блату): каждой школе ставился план по сбору металлолома. Отец мог как-то помухлевать и скосить для школы часть ее плана. За это благодарный директор школы вручал ему, например, билетик на новогоднюю елку в Кремль или Дом Союзов. Их распределяли по московским школам для круглых отличников, кроме, естественно, прочих блатных каналов для детей особо достойных родителей. Так и нашему сынку довелось побывать по разку на самых главных елках советской отчизны.

Особо запомнилась ему елка в Кремле. Государственного Кремлевского Дворца, который словно «гроб хрустальный» взгромоздился средь древних кремлевских стен в 60-годах — тогда еще не было. На елку водили в старый Большой Кремлевский Дворец. Из него можно было попасть в другие строения, в древние палаты с расписанными сводами на могучих и тоже разукрашенных, испещренных позолоченной резьбою и старинными фресками столбах-опорах. Удалившись от новогоднего шума и гама главных праздничных залов, можно было бродить в изумлённым одиночестве по приземистому полумраку и тишине таинственных хором, помнящих бог знает каких царей и прочих бояр, разглядывать древние лики и всяческое благолепие. Что теперь с этими реликвиями Кремля, доступ в которые давным-давно закрыт? Лишь благодаря счастливой случайности детства удалось узнать об их существовании и запечатлеть в свежей памяти своей.

Когда любознательный школьник немного подрос, ему и товарищам его посчастливилось побывать на школьном литературном мероприятии, организованном замечательной Надеждой Васильевной. Она пригласила в школу ещё живого поэта-футуриста, соратника Маяковского — Алексея Кручёных. Его стихи тогдашним школьникам, да и взрослым, были мало понятны, но услышать их из уст живого классика — это было что-то:

«Замороженные

Стень

Стынь…

Снегота… Снегота!..

Стужа… вьюжа…

Вью-ю-ю-га сту-у-у-га…

Стугота… стугота!.»

Пожалуй, ещё большим удовольствием был поход с Надеждой Васильевной в старое здание Московского университета на Моховой. Она провела группу любимых учеников на лекцию своего учителя, крупнейшего пушкиниста Сергея Михайловича Бонди, где он целых полтора часа разбирал только одну (!) страничку из «Евгения Онегина». Он подолгу и увлекательно объяснял каждую фразу, каждое слово Пушкина. Это было очень круто!

По наводке Надежды Васильевны удалось попасть в Зал Чайковского на весьма любопытные устные рассказы Ираклия Андронникова о многих знаменитых его современниках. Опыт Андронникова очень пригодится Владу в его будущих литературных развлечениях.

А что у нас с его летним отдыхом, не считая детсадовских дач и пионерских лагерей?

Была подмосковная станция Салтыковка и её окрестности, когда своей дачи в наличии не имелось. Несколько лет подряд здесь снимали на лето какую-нибудь комнатушку или терраску. Однажды, в чердачной мансарде, намаялись от жары и духоты. Назревал вопрос собственного летнего пристанища.

Как-то, спустя много лет, будучи великовозрастным отче-сыном, Влад проехался по тем салтыковским местам, вспоминая, где и как жили. Что-то исчезло, как пруд, полный карасей, где рыбачили с отцом на удочку и вершей. Салтыковка изменилась: многое не нашлось и не узналось. Теперь здесь в основном кучкуются новые русские и прочий крутой контингент — лучше не соваться.

После снимания дач в Салтыковке возникла опушка леса у 33-го километра по тому же Горьковскому направлению. Бывшее картофельное поле разбито колышками под новые садовые участки, по 8 соток каждый. Малолетний отрок вместе с отцом и легендарным дядей Васей сидят на травке, по которой разложена скромная закуска к припасенной бутылке водки, и все мечтают о собственной даче, которая в виде садового участка скоро возникнет у этой лесной опушки.

Участки дали в хорошем месте работникам прокуратуры, в большинстве своём — прокурорской сволочи сталинской закалки и потом, их соответствующим наследникам, — а также немногочисленной мелкой челяди, в числе которой оказалась и наша Нюра. Собственникам личных машиносредств, которых в те года было раз-два и обчёлся, добираться из Москвы было удобно. Сперва по шоссе великого энтузиазма народных масс, потом по шоссе Горьковскому — бывшей кандально-каторжной Владимирке. Но о ней сознательные трудящиеся в повседневных радостях жизни своей не помнили, а их «слуги народные» — тем паче.

Своя дача — это отдельная жизнь, с купанием в кристально чистой воде глубоких песчаных карьеров, многими приключениями, отроческими забавами и шалостями, приятными страстями и огорчениями, которые стоит когда-нибудь подробно описать. Но мы и так слишком углубились в детство и раннюю юность нашего героя. Пора закончить, пожалуй, самым ярким событием в его жизни этого периода.

Между 10-м и последним 11-м классами школы родители решили отправить своего единственного и любимого отрока в летнее каникулярное время к родственникам в Красноярск, на родину отца, всех его близких и далёких предков. Туда же вылетели самолетом дядя Володя с сыном Мишей. Они тогда жили в Чехословакии, в Праге.

После нескольких приятных дней, проведённых в Красноярске и его близких окрестностях, решили отправиться в самую настоящую тайгу. Напасли съедобных припасов на несколько дней. Экипировались двумя ружьями для мальчишек. Дичь и рыбу будут добывать на месте соразмерно нагулянным аппетитам. Погода устоялась славная, теплая, без дождей. Клев будет отменный. Хариус в потребном «от пуза» количестве им обеспечен. По такой погоде с ночлегом не будет проблем. Палатка и спальные мешки — лишняя тяжесть. Ходить по тайге нужно легко, с удовольствием, а любые неожиданности и невзгоды преодолимы, когда есть на свете такой бывалый таежник, как дядя Миша!

Добрались до нового города — Дивногорска. Потом на попутках до начала настоящей тайги. Дорога уходит левее, не проявляя желания удаляться от здешнего владыки, Енисея. А им нужно вперед и вверх, на невысокую перевальную гряду. Сворачивают на лесную тропинку, которая по мере передвижения по ней истощается, становясь едва заметной в горной тайге. Подъем на перевал тянется долго.

Привал на вершине, а дальше путь пролегает по длинному пологому спуску в долину Бирюсы. В ходьбе и наблюдениях всяких разностей скоротали остаток дня. С вечерней зарей спустились к Бирюсе. Развели таежный костер и сготовили немудреный ужин. Рыбачить с усталости не хочется, все надеются на завтрашний день и приток Бирюсы — небольшую речушку Соржаково, вдоль которой намерены подниматься дальше.

Подоспел душистый костёрным дымом кипяток для чая. Дядя Миша щедро, в полгорсти, сыпет с свою большую кружку чайную заварку, заливает крутым кипятком и долго греет ее содержимое у самого огня. Получается плотная черная жидкость, называемая «чифирь». Этот напиток он освоил в свою недолгую тюремную бытность и пристрастился к нему на всю оставшуюся жизнь. Круто насыпается сахар — без него черный деготь в рот не лезет — и пьется за милую душу. Говорят, зэкам заменяет водку.

Пригубил и Владик дядин напиток, но пить не смог, зато на всю предстоящую жизнь пристрастился к крепкому свежезаваренному чаю.

Разговор у костра тих, нетороплив. Говорят дяди, младшее поколение слушает без внимания, засыпает, топыря слипающиеся глаза. Голос дяди Володи:

— Мишка, кончай чифирить. Не часто мы с тобой видимся. Мальчишки спят, давай нальём из неприкосновенного запаса чего покрепче.

— Давай, Володька, доставай, разливай. Я давно хотел тебя спросить. Как ты в партию попал, и что тебя в ней так держит?

Отвлёкшись на священнодействие — наполнение походных кружек заветной жидкостью — младший брат промедлил с ответом.

— А ты сам, почему в партию не вступаешь? — вопросом на вопрос ответил он.

— Ну, нет! Я ж, ты понимаешь… (намекает на отсидку, но при племянниках умалчивает) и потом, не нравится мне многое в наших советских делах. Сталина развенчали, сам знаешь, что творил. Теперь новый, кукурузник… Я, Володя, не пойму, как тебе-то не тошно на партийной работе, парторгом. Нет, не по мне такие дела.

— А я на фронте вступил, как многие, как Шурка. Там выбора не было, предложили, значит нужно, за родину, за Сталина. А потом Клавка с тёщей все мозги проели — давай двигайся по партийной линии. А я человек слабый, внушаемый, сам знаешь. Был хорошим дорожным инженером. Нашли связи, пристроили в Автоэкспорт. Пожили в Монголии, в Болгарии, теперь в Чехословакии. Продвинули парторгом, чтобы крепче держаться с моим слабоволием. Может, потому и запил сильно. Тут на вольный просторах меньше тянет, но всё равно, привычка. Клавку в Праге во всех пивных знают — каждое утро спасает меня «после вчерашнего».

— Володька, хватит о грустном. Я между делами своими научными интересовался нашими предками. Сам узнал немного, кое-что от нашей тёти Дуни, которая много помнит из прошлого века. Наш прадед Иван Иванович Нашивочников был продолжателем знаменитого красноярского рода Нашивошниковых, якобы славного разного рода великими деяниями ещё при Петре Великом и после. Я пробовал узнать о нашем роде в Красноярском краеведческом музее, но там только руками разводят. Полистал в библиотеке некоторые старые книги. Там встречается эта фамилия, большей частью в связи с неизвестными сегодня путешествиями по югу Красноярского края, по Саянам. «Охота к перемене мест» — это, видно, у нас в крови. Ты вот, по дальним странам мотаешься, брат-Женька в Азербайджане осел, Галя с мужем-бурятом на северах живёт, а я, к слову будет сказано, ты знаешь, в студенческие годы с товарищами-студентами на байдарках аж из Иркутска до самой Москвы плавал, многими местами дикими, не хожеными. Лишь охотников и староверов встречали. Только Шурка с Тамарой оседлые.

Помолчал минутку и продолжал:

— Тётя Дуня ещё рассказывала, что мать наша, Юлия Ивановна доставала хранившуюся в роду старинную шёлковую шаль, красную, толи оранжевую, с лиловыми цветами и длинными кистями. Шаль эту подарила царица, кажется Елизавета или Екатерина Вторая, нашему предку Нашивошникову, привёзшему в Москву щедрые сибирские дары. Но больше эту шаль никто не видел — спрятала её куда-то Юлия Ивановна. Видно, боялась, что найдут и отберут. Тогда, сам знаешь, могли и посадить, если б узнали про царский подарок. Нужно поспрашивать у неё, пока жива, и у Тамарки, — не затерялась бы она.

— Мишка, как интересно! Как бы побольше об этом узнать?

— Да, Володя, много хочется узнать о наших предках. Но у нас старые книги и документы достать трудно. В Москве бываю редко, в Ленинку ходить некогда. А с архивами морока большая, и мало сохранилось старых — часто горели города сибирские. Надеюсь, подрастут наши спящие мальчишки, узнают больше. Через день-два дойдём по Соржаково до вершин водораздельного хребта, поглядим, хоть издали, на большие Саяны, хранящие чудесную красоту и многие тайны. А пока, давай тоже укладываться. Завтра будет большой трудный день.

Спустя положенное время наступил полагающийся рассвет. Неторопливо вылезающее из-за гор солнце высветило розовыми утренними лучами далекие вершины и густой гребешок противолежащей гряды. Затем, медленно опуская границу ночи и дня по окружающим склонам гор, выползло самолично и окончательно пробудило таежный лагерь.

Забраться на водораздельный хребет не суждено было. После ещё одного дня пути вверх по мелководной речушке Соржаково, скудной рыбалке на хариуса (погода начинала портиться) устроили по наклонным жердям укрытие из елового лапником для ночлега, прикрылись плащами и… всю ночь мокли под потоками сильной ночной грозы.

Дядя Миша, поднявшийся раньше всех, не теряет самообладания. Бодрясь, подбадривает остальных. И, первым делом, начинает разводить огонь. О сухих дровах мечтать не приходится. Кажется, что вездесущая вода пропитала все сущее кругом и всюду. Тут все вполне наглядно и воочию убедились, что Михаил Андреевич — бывалый таежник. Он настрагивает ершиком тонкие палочки, хитро укладывает сырые дрова и… о чудо! — костер, нехотя, разгорается.

Чуть обсушившись, пришлось тронуться в обратный путь (какая рыбалка после разлива помутневшей речки!), с трудом преодолевая могучие потоки бывшего ручейка Соржаково, ставшего полноводным и бурным после ночной грозы. В конце долгого утомительного дня обратного пути подоспевшая густая летняя ночь накрылась ясным звездным небом. Как раз к ночи добрались до строящейся Красноярской ГЭС, не успев даже вволю полюбоваться сказочным лунным пейзажем ещё не перекрытого плотиной могучего Енисея перед гирляндами ночных огней грандиозной стройки века.

Так и не увидев воочию, хоть издали, красоты главного Саянского хребта, пришлось довольствоваться состоявшимся вскоре походом на красноярские Столбы во главе с легендарным основателем этого заповедника в 20-е годы — 76-летним Александром Леопольдовичем Яворским, двоюродным дедом наших мальчишек, мужем тёти Дуни. Помимо того, что он спас нашего юного балбеса от падения со столба «Дед» и неминуемой гибели, было много других впечатлений. Перед ночлегом в большой избе администрации заповедника удалось посмотреть цветной любительский фильм о красотах диких Саян, с потрясшими молодой впечатлительный организм москвича панорамами горной страны — дикими снежными вершинами, таинственными каньонами и огромными изумрудными цирками, бескрайними и безлюдными далями, полными истинной свободой от всего прочего мира. Засыпая на застеленном ватниками полу избы, долго виделись за смыкающимися веками глаз волшебные и невиданные прежде красоты. С того времени московский мечтатель «заболел» Саянами и всю будущую долгую жизнь, явно или не явно, стремился к ним…

…Примерно в то же время года, но лет на тридцать раньше и совсем не в Сибири, пионер из-под Ростова-на-Дону Митя Гордиенко донес на семейную пару, собиравшую в поле опавшие колосья. В результате муж был приговорен к расстрелу, а жена — к десяти годам лишения свободы со строгой изоляцией. Митя получил за этот донос именные часы, пионерский костюм, сапоги и годовую подписку на газету «Ленинские внучата». Мог ли он мечтать о таком счастье? О Саянах он даже не слышал, не мечтал и не стремился туда. Широк был круг интересов подраставших в разное время юных поколений советских людей.

Но не пора ли юному Владу и его родственникам отдохнуть от нашего пристального внимания? И так затянулась их история.

А как там поживают наши знакомые из конца шестнадцатого века? Сейчас узнаем.

ГЛАВА 4. Шестнадцатый век (окончание)

Гроза за атаманским шатром разгулялась в полную силу. Частые всполохи молний, сопровождаемые близкими раскатами грома, на мгновения ярко озаряли нутро шатра, скудно освещаемым ночным светильником. Это, однако, не мешало мурзе Тимеру начать свой долгий неспешный рассказ, а лишь придало ему ещё больше драматической остроты. Мурза до рассвета рассказывал Ермаку удивительную историю о своих странствиях, а потом и поисках чудодейственной шали. Ермак слушал его с нескрываемым любопытством и интересом к неведомым ему местам и событиям.

Мурза заговорил:

«Как уже поминал доселе, добрался я плывучем караваном до моря-Каспия. Преодолел его без особых штормовых невзгод да перебрался на караван верблюжий. Двинулся дале по проторенной большой шёлковой дороге.

Долго ли коротко, через раз, два, три.., кажись, дней десять пути, миновали аулы да кишлаки, малые грады да грады поболе. Кой-какие базары были, помалу начали наш товар на заморский менять. Путём пыльным и знойным да с торговлей попутной, меж других караванов добрались до великого каменного града Самарканда. Сделали здесь привал большой для отдыху и ночлега в караван-сарае.

Град сей шибко великий, покрытый сплошь глиняными без окон избами да заборами с узкими проходами меж ними. Где пошире, там арыки вырыты, да шибко вонючи. Дожди редки в ту пору, арыки помоями полнятся. Кабы не зловонность та, не было б места краше. Базары там велики да богаты, было, чем отовариться. Там да сям чайханы прохладные в местах мало-мальски тенистых. Торговали там и живым товаром — молодцами крепкими да девицами красными — да мы не по той части были.

Повидали обширну площадь главную, прозываемую Регистаном. Обозрели дивное строение, медресе Улугбека, покрытое узорной каменной резьбою с цветными вставками. Одна сторона его занята караван-сараем, нашим пристанищем.

Хорош град Самарканд! Чудно и затейливо обитают тамошние рабы и слуги Аллаха…»

Любопытно стало Ермаку слушать про страны дивные и их обычаи, ему незнакомые. Молча слушал он мурзу, не прерывал.

Вдруг, шум чуть стихающего ливня прервал особенно сильный и продолжительный раскат грома. Перед тем, почти в одно время, под светом небывало яркой молнии засветилось всё нутро шатра, заблестело его нутряное убранство. Замолк мурза, но ненадолго, и снова продолжил свой рассказ:

«Покинули мы славный град Самарканд да день за днём, вёрст по полсотни, продвигались по местам пустынным от одного оазиса к иному, пока не достигли страны Кашгарии, у нас прозывают её Восточный Туркестан.

Путь наш лежал меж градами большими и малыми, дай Бог памяти, да не упомнил все их прозвания. Племена там разные, воинственные, веками враждуют меж собой, служат разным богам. Братья мои по крови, мусульмане, часто воюют с тибетскими и монгольскими буддистами, с прочими идолопоклонниками. Проникли туда даже христиане да кой-где закрепились, обосновались. В такой сумятице, случалось, доставалось и нашим караванам купеческим, да, хвала Всевышнему, нам и прочим было кое-чем защититься. Сказывали, ране Кашгария де процветала и богатела, да войны религиозные да кровавые распри вскорости привели страну в упадок, к жалкому состоянию, коему и я был живой свидетель. Торговли стало мало, и мы там не задерживались.

На исходе третьего ли, четвёртого ли месяца пути — нынче запамятовал я, — как вышли мы из дому, перешли рубежи с Китай-страной и вошли в град не малый. Прозывают его по-разному: прежде рекли Камулом, да при мне тож, однако ходило уж другое прозвание, китайское — Хами.

Град сей обширный, да почти сплошь тенистый сад — чудный оазис средь степей и пустынь. Под густою листвою плакучих ив, тополей, шелковичных и других дивных дерев, как под шатром зеленым, лепились мелкие домики из необожжённого кирпича, в коих текла покойная, мирная жизнь.

Жители, исконные, коих ещё осталось не мало, там всё боле идолопоклонники да гутарят особым языком, живы землепашеством. Еды да питья у них обилие. Хлеб продают странникам прохожим. Сказывали ещё иные купцы, правду иль нет: гостям-иноземцам всегда рады шибко, женам де приказ дают сполнять все желания да прихоти их. Сами уйдут по делам своим да дня два-три в избы не приходят, а гости там, что де пожелают, то и делает с женами ихними. Спят с ними, аки со своими жинками, поживают в полном своём удовольствии. В этом граде да в иных неких соседних де жены любятся так, а мужья не стыдятся. Жены и красивы, и веселы, да любят потешиться. Сам испытывать не стал — не до того было мне.

Приболели два мои человека — заразы кругом шибко много да от жару шибче множится. Караван мой вырос, рук не хватало. Потребно стало поискать им подмогу. Прослышал я о торговле рабами. Нашёл дом с живым товаром.

Купил там не вельми дорого раба пригожего, Бады-Сагаан зовут, с севера из страны Тубы. Страна та бывшая ордынская. Орды уж давно не было, и рабство не единожды отменяли, но традиции кое-где сохранились — уж шибко охота сработать лёгкий куш, живым товаром торгуючи.

Сказывал он после мне о своей стране, де богатой мягкой рухлядью — горностай белоснежный, куница, рысь, соболь; заходит туда и чудо-соболь, от ярко чёрного до золотистого окраса, который кличут баргузинским с северного моря Байгал. Да ещё сказывал, мол обитают де в краях тех какие-то особые ламы с Тибета, много мудростей да тайн ведают, да не всем открывают их. Ему, охотнику дикому, не довелось изведать. Да добавил ещё: коли идти туда на северо-восток из того места, в коем мы ныне, по всей дороге жилья де почти не встретишь, лишь кочевья да стойбища малые.

Меня, грешным делом, любопытство обуяло, да ценной мягкой рухлядью прельстило. Ночь вовсе не спал, ворочался, кумекал. Порешил перекроить наново планы мои…»

На том прервался мурза ненадолго, передохнул. Дождь за шатром почти стих, лишь лёгкий шелест стекавших по шатру струй нарушал тишину уходящей ночи. Ничто впредь не прерывало плавную, чуть нараспев, речь мурзы. Разомлел маленько мурза от вина сладкого и кушанья жирного, но держался и продолжал:

«Поутру порушил наш караван. Большую часть его с товарами заморскими, с здравыми и хворыми провожатыми повернул взад, тем же путём на Русь-матушку. Оставил с собой пол дюжины лишь самых верных и крепких людей, считая с рабом купленным, да сына моего, Кирима. Вооружил ружьишками. Закупил вьючных лошадок да мелкого товару китайского — бус дешёвых из ярких каменьев, зеркал мелких, ножей, топориков да прочей пользительной в диком хозяйстве мелочи. Запасов съестных взяли не шибко много — муки мешок, соли да ещё по мелочи — кормиться будем охотой и ловлей рыбы. Сбирались, подготовлялись помаленьку, да обстоятельно в путь дальний, неведомый. Проводником стал мой новый слуга — дорогу в места родные он запомнил, когда в рабство гнали его.

Дале к восходу легла страна Китай, да тоже к восходу, но ближе к северу — страна Монголия, а за ней ещё к северу неведомая мне страна Туба. К ней нам теперь и следует путь держать.

Помолясь, кто Господу нашему Иисусу Христу, кто Аллаху по привычному мусульманскому обычаю, кто ещё кому, да в путь дальний двинулись.

Сперва шли степями пустынными с слегка пожухшим к близкой осени разнотравьем. Позади исчезал славный град Камул в дымке далёких Тянь-шаньских хребтов. Впереди, чуть в стороне, всё зримей являлись да близились отроги гор Алтайских. Свежей травы для лошадей было пока мало, да скоро подступили к среднегорью, воздух делался свежее, травы зеленее».

Мурза встрепенулся, словно стряхивая с себя такой сладкий под утро, желанный, но недоступный сон. От вина выпитого, вкусного и вольного, тоже разомлел малость.

— Пошто жмёшься, мурза? Поди, выдь наружу — полегчает.

Протёр тот ладонью глаза, вышел по спешной нужде, глотнул свежего от прошедшей грозы воздуха, вернулся и продолжил:

«Идти до страны Тубы потребно было около тыщи вёрст дорогами предгорными да тропами. Поведаю тебе коротенько.

Дня два шли плоскими долинами с болотами да озёрами до урочища Баркель. Скажу, пока не забыл, коль у тебя интерес имеется, о живности, там обитающей. Многие нам и тут ведомы: лисы, волки, косули, козы дикие, зайцы. Ещё кой-какие, но их прозваний не упомнил. Охотничали малость — Бады-Сагаан умельцем великим оказался.

Миновали Баркель-озеро да, дён спустя пять, вошли в невысокий хребет к стойбищу Цээл. То были уж невысокие отроги алтайского камени. Спустя ещё пару дён, свернули почти на запад да долго двигались ещё дён пять-шесть, пока не вышли к урочищам Тугрег и Мянгад (как упомнил прозвания эти, не ведаю, но, видать проводник наш долго об них талдычил). По праву руку миновали озеро немалое. На север двигались ещё дён пять, пока не узрели озеро, ещё много большее, Убсу-Нур. Там свернули маленько к восходу да вышли к ещё большей гряде каменной, кою пересекли, идучи к северу, да открылись нам дали далёкие страны Тубы.

Воспрянул проводник наш Бады, почуял места родные, по коим де истосковался. Дошли вскорости до речки Чаа-Холь, впадающую в реку, шибко великую Улуг-Хем, где встали на большой привал да думать стали о делах наших грешных, грядущих нам.

Осень была в разгаре самом. Степи вокруг совсем пожелтели, травы увяли, ночными морозцами тронутые. За Улуг-Хемом открывалась широкая картина гор саянских, прозываемых Саянским камнем. Вершины, дальние да ближние, совсем побелели, заснежились.

А дела наши сами собой обернулись. Совсем близко от постоя нашего обнаружилась пещерка невеликая, в коей давно обитали ламы тибетские. Пещерка та переустрона была в крохотный храм буддистский. По обе стороны от входа в пещеру эту в скале выбиты два каменных болвана мужеска полу, стоящие при саблех. За ними иные болваны, стоячие да сидячие. Бады свёл нас с самими ламами, коих было числом двое, да на наречии своём втолковал им, кто мы и пошто сюда явились.

Убедясь в намереньях наших добрых, ламы прониклись доверием. Поведали нам, что по Урянхаю — так сей край ещё прозывается — и степной Тубе де буддийские монастыри ныне строят не малым числом. Уходят де скоро туда они, тут уже ненадолго, и Чаа-хольская пещера стала не нужна им. Была у них ране де в пещере шаль, чудодейственная, да ныне не стало. Дальше поведал лама такую историю.

Принесли они шаль ту с собою де с самого Тибета. Были с ними ещё двое лам, один наипервейший. Проведал он, что де в дальней стране Бурятии тоже стал продвигаться буддизм тибетский, да с немалыми трудами. Крепко там шаманство дикое и де шибко противилось новой вере. Порешил главный наш лама великий подвиг свершить для скрепления веры нашей в дальней северной стране. Взял он шаль тибетскую да отправился с другим ламой в путь неблизкий, в страну дальнюю, и Бог им в том подмогой стал. Путь держали они на самый север той Бурятии, где правило шаманство, к священной шаманской горе Асектамур — по ихнему чёрной, чёртовой горе — возле коей вознамерились де поставить первый в краях тех монастырь праведный.

Открылся тогда и я ламам, что сами мы де из страны великой, да дальней. Радеем душой да сердцем о многих бедах да невзгодах неправедных, в ней царящих. Шибко де надеемся на вспомоществование лам святых в избавлении от тех горестей. Готовы сами этого ради на подвиги любые. Слёзно молил я ламу милостивого посодействовать тому да указать путь в ту страну дальнюю, куда лама их, наипервейший да наимудрейший, свой путь де направил, дабы пособил нам, чем сумеет.

Посовещались ламы меж собой, покумекали да порешили ответ дать да поведали нам: «Ламы те наши ушли далече. Кой-какие направления скажем вам. Идти надобно долблёнками супротив течения. Тут в скорости на Улуг-Хеме шибко большой порог, трудный, но проходимый по большой воде у берега. А дале по большему истоку Улуг-Хема — Бий-Хему и реке Кандаре (ещё тамошние жители прозывали её Хамсарой) трудных порогов не будет, окромя водопада великого. Как ламы шли далее, мы не ведаем, да путь держать было надобно к северу, к перевалам саянским да рекам за ними, а дале к Байгал-морю и святой горе Асектамур. Путь неблизкий да трудный, однако к зиме грядущей, опосля этой, верно, доберётесь. Наипервейший лама наш зело мудр да благочестен. Достиг он высшего просветления да вам пособит».

Замолк лама да дюже обнадёжил нас.

А дело и впрямь к зиме скорой двигалось. Зимы в краях тех дюже лютые. Но деваться некуда. Надобно было к зиме обустраиваться. Отдали местным пастухам лошадей. Тубинец наш Бады пособил привлечь на подмогу нам соплеменников. Леса доброго близ не водилось. С новыми помощниками стали добывать топляк из Улуг-Хема на постройку зимовья. Сгодились растущие кое-где тополя и прибрежный ольшаник, сушняк для костра и очага. Утеплили немудрёный сруб да крышу сухой травою, очаг сложили из каменьев да глины. Наловили в Улуг-Хеме, в притоке его Чаа-Холь и прочих, поболе тайменя да хариуса, засолили, накоптили. Пастухи снабдили вяленым мясом, диким луком да другим довольствием. Пособили с тёплой одёжей и обувкой. Взамен наших лошадей и привезённых диковинных подарков, обещали де к весне изготовить у своих родичей в горной тайге лодки-долблёнки, лёгкие да по мелководью шибко ходкие, для грядущего пути по саянским и иным рекам. У них же добыли за зиму, сколь смогли, пушнины для нашего нового купеческого каравана.

В тех хлопотах да заботах минули конец осени и начало зимы. А там до весны было недалече. Простились с любезным проводником нашим. Дождались большой воды да тронулись в путь, как указал лама. Всё было точно по его словам. Бичевой прошли Хутинский порог (так он там прозывался) на Бий-Хеме. Скоро свернули по леву руку от Большой Реки в реку Кандару.

Кандара-река оказалась широкой да шибко дивной. Пойменные леса красоты редкостной. Горы кругом с путём нашим помаленьку росли, но гольцов не было. Течение быстрое, да не шибко трудное для хода долблёнок, сменялось долгими, широкими да глубокими, на три-четыре версты плёсами. Порожки были не велики. Таёжные горные берега по малу сближались. Идти было не тяжко, покуда не пришли к водопаду, широкому, высотой в пять или боле саженей. Водопад сей был по всей ширине полноводной тут реки. Надобно было тянуть лодки берегом да плыть дале до великих горных озёр. Обнесли. У подножья водопада хариуса наловили да накоптили, покуда обнос делали, немеряно.

Красот таких зреть мне ране не доводилось, да самое диво ожидало нас вскорости впереди».

Замолк мурза ненадолго, погрузившись в приятные воспоминания и устав от долгого своего рассказа. Притомился, видимо, и Ермак-богатырь, в ночи бессонной мурзу слушая, как, возможно, подустал и ты, мой читатель, но вида не подал, и интерес к странам неведомым и приключениям мурзы у него не иссяк.

Остатки дождя ещё висели в светлеющей ночи. Сквозь неплотные стыки шатра, внутрь его, стал проникать робкий и зыбкий свет грядущего утра и свежие струи промытого грозой и прохладой уходящей ночи воздуха. С робким щебетанием просыпалось и степное птичье племя, словно ожившее после долгих, изнуряюще знойных дней. А рассказ мурзы предстоял ещё долгий, с терньями и многими приключениями на его длинном пути. Вдохнув глубоко, он продолжил:

«Озёра, горные да немалые, не заставили долго ждать себя. Сперва вошли в первое Алды-Дэрлиг-Холь, или Дотот. Проплыли озером с «чудными видами его на горы высокие, лесистые. Стали постоем на открытом мысу при впадении в озеро Дотота-реки.

Проведали путь дальше до огромного водопада, саженей в десять, за коим тянулась на две версты прозываемая местными охотниками «дототская труба» — глубокий каньон с отвесными стенами над потоком ревущей реки. За оным каньоном поджидал нас и вовсе дивный водопад о трёх могучих струях, саженей в двадцать высотою, сверкавший под солнцем гранями алмазными да яркими радугами многоцветными. Пред водопадом «чудным — разлив широкий, из коего потребно будет идти втекавшей в него рекой.

Препоны стояли нам не малые. Меж двумя водопадами потребно было делать посуху двухверстный обнос. Передохнув день да сил набравшись, двинулись в тяжкий путь. Опосля долгого обноса сделали ещё днёвку для роздыха. Дале больших препон долго не было — пороги и шиверы, немногим числом, проходили бичевой либо невеликими обносами.

Вёрст сорок или боле шли Дототом и его притоками до горного перевала в бассейны рек, текущих к Байгал-морю. По перевалу шли озерцами, ручьями мелкими, мхами да болотами. Путь на полярну-звезду держали. Волок долгий и тяжкий вели, почитай, поболе недели. После зело долгого перевала продвигались реками, сперва мелкими и шиверистыми. Да мы попривыкли к пути такому, тяжести сносили не шибко трудно, однако пороги да шиверы проходили с опаской. Кочевые охотники дорогу да тернии на ней указывали.

Спускались сперва Кадрос-рекою, коя день на день становилась быть полноводнее. Из Кадроса вышли в реку Кара-Бурень, коя была притоком большой Уды-реки. На Кара-Бурени с товарищем нашим беда стряслась — выпал он из долблёнки на коварном Ганджор-пороге, утянуло его в стремнины, так и на сыскали. Осталось нас шесть душ, считая со мною да с сыном моим Киримом.

Из Уды вошли в Селенгу, а там, хоть не близкий и не прямой, да неминуемый путь к Байгал-морю.

Много сказывать не стану. Реки эти, хоть долгие, но ото дня ко дню делались щирше да спокойнее. Скажу только, что попали мы в страну Бурятию. Люди в ней — большинство мирные, живут вдоль рек охотничьим промыслом и рыбою. Нас встречали без вражды, да мы помаленьку вели с ними дела купеческие.

Так не шибко, но верно вошли мы в Байгал. Берега тут были не горные, да простор морской — широкий, без края. На Байгале-море о ламах давно наслышаны. Северную сторону моря, кою населяли больше тунгусы, прозывали «ламой», что шибче уверило нас в пути правильном. Тунгусы же и дале нам путь указывали.

После долгого пути, лето было на исходе, однако ж баловало нас тёплыми днями да прелестными видами Байгал-моря. Свежий ветерок с обширной водной глади добавлял больше приятности. Плыли вдоль берега к северу. Берега становились быть круче, лесистее. В устье Баргузин-реки долго «пожили, с охотчими людьми торг наладили. Соболей баргузинских сторговали немерено.

Оттуда нам велено было плыть ещё дале к северу. Байгал там пойменный, с проливами и островами. После устья верхней Анги велено было искать устье реки иной, поменьше, коя шибко холодная. Рыбаки буряты де укажут. Вверх по ней и путь держать. А дале другие де укажут. Великого старого шамана и новых лам там де все ведают.

Так и сделали. От северной макушки Байгала по шибко студёной реке, кою, как сказал, тут звали по-ихнему «холодной», в западну сторону долго путь держали. Отодвинулись от Байгала, и вскорь река пошла густою хвойной предгорной тайгой.

Шли по ней долго, дён с дюжину. Где плыли, где бичевой да волоком, покуда не добрались до указанного нам тунгусами да бурятами места. Тут холодна-река изворот делала да приток принимала. Дале потребно было пешим ходом и волоком некрутым уклоном вверх идти, покуда не явилось взорам нашим дивное озеро, аки зеркало ясное в изумрудной горной долине. За озером, за высоким таёжным склоном, узрели мы, наконец, высокую шаман-гору заветную, долго жданный и долго искомый Асектамур.

Подъёма к нему чрез густую тайгу мы не сыскали. Буряты охотчие, кочевавшие там, указали нам путь потребный да нетрудный к подножью горы. Идти надобно было сперва озёрной водой, а после вытекающей речкой до знакового места с пологой дорогой к горе.

Передохнув дён два у озера — шибко притомились по перекатам студёной реки да волоку к озеру, да и цель наша близка была — пустились снова в путь к уже близкой, заветной горе Асектамур. Проплыть пришлось по речке пол дня, берега коей стали болотно-равнинными. Во всё время пути сего по извилинам реки, гора-призрак — властная хозяйка всего кругом, являлась то с одной, то с иной стороны, держа нас в своих крепких объятиях.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Ш А Л Ь  Л А М Ы

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Шаль ламы. Повесть и рассказы (с иллюстрациями автора) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Виктор Овсянников. Корни и кроны. Ridero, М. 2019.

2

Первый известный автору и обнаруженный им достоверный предок красноярских родов Суриковых и Нашивошниковых. Внук его — Ивашка Суря — был сослан из Москвы в Сибирь и участвовал с казаками в экспедиции Хабарова к побережью Тихого океана. От них и произошла сибирская фамилия Суриковы. Подробнее: Виктор Овсянников. Корни и кроны. М. Ridero, 2019.

3

Кафа (Керчь) — генуэзская колония в Крыму.

4

А. Левинтов. К вопросу о возможном происхождении Ермака Тимофеевича. «В дневниках ганзейского посла при Московском дворе Густава Маннерхейма, в дневниках его, датированных зимой 1587 года, говорится о секретной экспедиции отряда казаков вглубь континента далеко за Камень (Урал), чуть не на тысячу верст от Перми, вотчины Строгановых…»

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я