Есть памяти открытые страницы. Проза и публицистика

Виктор Меркушев, 2023

Сборник включает в себя эссе и прозаические миниатюры, написанные от первого лица, в которых автор пытается искать смыслы, позволяющие человеку находиться в гармонии и равновесии с окружающим миром. Особое предпочтение отдаётся сохранившимся в памяти впечатлениям, в которых равные права имеют фантазия и реальность. Два раздела отведено публицистике об окружении Александра Сергеевича Пушкина и о нём самом, а также о жизни и творчестве русских художников рубежа XIX-XX веков.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Есть памяти открытые страницы. Проза и публицистика предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Меркушев В. В., 2023

© «Знакъ», макет, 2023

* * *

Автор признателен своим друзьям —

Семёну Рафаэлевичу Арсеньеву,

Егору Леонидовичу Поповскому

и Александру Александровичу Бессмертному

за духовную поддержку и взаимопонимание. Автор выражает надежду, что прочтение книги будет небесполезным занятием для людей, которые искренне ценят и любят литературу и искусство.

Вербальный автопортрет в три четверти памяти

К мечте о будущем

…ребёнок есть человек в возможности. Если рассматривать жизнь как деятельность, то ему предстоит, по-видимому, труднейшая задача. Ему нужно — стать человеком…

Истинно человеческие, истинно жизненные явления состоят не в слепом подчинении среде, а в выходе из-под её влияний, в развитии высшей жизни…

Николай Страхов. «Мир как целое»

Всё своё детство я провёл у бабушки, в её старом доме, некогда принадлежавшем торговцу хлебом, тюменскому купцу, полное имя и деяния которого знал только я и престарелая соседка, никогда не упускавшая случая остановить меня и рассказать какую-нибудь историю из её жизни.

Дом стоял посреди большого яблоневого сада, упиравшегося в высокую кирпичную стену, за которой располагалась пекарня, очевидно никогда не прекращавшая работу и начисто забывшая о своём прежнем хозяине. Хотя его следы, тем не менее, обнаруживались повсюду, и лично я был к этому непосредственно причастен. Случалось, что сама земля дарила мне удивительные находки, неоспоримые свидетельства купеческого преуспеяния — занимательные предметы непонятного предназначения, либо спрятанные торговцем сосуды с глубоким вогнутым дном и запечатанные массивными пробками со слоем потемневшего сургуча. Бывало, мне попадались между яблоневых стволов расписные глазурованные черепки или покрытые зеленоватой патиной царские монеты. А если же удавалось полазить по чердаку или верхним ярусам многочисленных дворовых построек, то там вообще можно было найти всё, что угодно.

Нельзя сказать, что я был полностью предоставлен самому себе, нет, бабушка и тётя приглядывали за мной, но время, когда доводилось оставаться одному, я воспринимал как-то особенно чутко, словно весь огромный, ещё мало освоенный мир принадлежал теперь мне одному, принадлежал законно и безраздельно.

Благодаря этому бесценному опыту одиночества, я смог понять и прочувствовать то, что невозможно постичь ребёнку, находящемуся под неусыпным присмотром взрослых. Мне посчастливилось увидеть, как огромное солнце умеет умещаться в капле росы, и я мог наблюдать, как тяжёлые звёзды в состоянии висеть между зимних ветвей, превращаясь в невесомые снежинки, расцвечивая древесные кроны серебряными огоньками. Не будь моего добровольного затворничества, я бы никогда не получил бесценных даров весенней земли, не проникся её пряным дыханием, не изучил, как растут цветы и не услышал бы чарующей музыки насекомых, заселявших зазеленевшие травы.

Детство — самое подходящее время, чтобы проникнуться ценностями Мироздания, осознать своё место в неостановимом коловращении Природы и почувствовать свою вовлечённость в окружающую среду и сопричастность с ней. Ценности Мироздания несопоставимы с традициями, условностями и значениями нашего общественного мироустройства, они абсолютны и непереходящи, на них, скорее всего, и ссылался великий кёнигсбергский мыслитель, когда рассуждал о тех вещах, что способны тревожить наше воображение.

Мне всегда казалось, что только примерив на себя окружающий мир, человек в состоянии проявить подлинно человеческую сущность, описанную во всех книгах Божественного Откровения — в священном Коране, Библии, Торе, Трипитаке и Ведах.

Предпочитая прятаться во владениях собственной выстраиваемой вселенной и демонстрируя независимое поведение по отношению к другим детям, я был осуждаем не только соседями, привыкшими к бесконечному общению, но и даже своими близкими людьми. Насколько необходимо держать дистанцию с обществом — это вопрос сложный, но как мне представляется, от его правильного решения многое что зависит: от восприятия самого себя как полноценной личности вплоть до социальной формы существования всего человеческого вида. Речь, конечно, не о противостоянии с обществом, и даже не об отчуждении от него, а всего лишь о разумных условиях коммуникации. Пожалуй, к этому стоит повнимательнее присмотреться, прежде чем задаваться мыслями о «царстве истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть».

Подружившись с Природой, я наделил её личностным измерением вопреки тому, что она имела бесчисленное множество воплощений и вечно изменчивый облик, всякий раз непредсказуемый и новый, мгновенный и неповторимый, как у хтонического морского бога. Мне даже представлялось, что я научился понимать её язык, и он звучал во мне тем яснее, чем дольше вокруг не звучала беспечная человеческая речь. Я вслушивался в окружающий мир, стараясь распознавать все шорохи, вибрации и звуки, которые, в отличие от привычной ребяческой болтовни, всегда были наполнены смыслом и ещё каким-нибудь потаённым значением. Оттого я меньше всего привечал весну, когда всё, доселе скромно обретавшееся под солнцем, вдруг начинало громко шуметь, петь и жужжать, погружённое в себя и всецело занятое своими заботами. Я был случайным гостем на этом солнечном карнавале, и лишь прозрачное весеннее небо дарило мне предназначавшуюся всякому живущему толику своего тепла и света.

Однако весною же я и пристрастился к одному очень важному занятию, в дальнейшем так пригодившемуся мне в профессиональной деятельности художника: самозабвенному созерцанию.

Объектом для наблюдения становилась какая угодно вещь, любое природное явление или неприметная картина внешнего мира. Мне удавалось проникать в саму суть увиденного и растворяться в нём, мысленно принимать чужие формы и одушевлять их, навсегда принимая в свою память. При этом время растягивалось или останавливалось совсем, а масштаб происходящего становился столь значительным, что моё сознание начисто освобождалось от всякой бессмыслицы и суеты. Я мог вторгаться мыслью и чувством в доселе неведомое, дополняя и раздвигая картину Мироздания новыми находками, открытиями и горизонтами.

Мне очень нравилось залезать на высокий балкончик под крышей бабушкиного дома и взирать оттуда на раскинувшийся внизу город. Сначала мне думалось, что все эти низлежащие дома и дворы, дороги и скверы, а также люди, снующие по тротуарам, живут какой-то отдельной, независимой от моего существования, жизнью. Но впоследствии, мне уже так не казалось. Город, как и мир вообще, виделся мне единым организмом, включавшим в себя всё живое и неживое, постижимое и неизъяснимое, который, как и всякая разумная сущность, был наделён особенным характером, собственным достоинством и волей.

Я до сих пор убеждён, что разумное поведение, это не только присущая людям данность. Разум — не привилегия отдельного вида, а всего лишь возможность, та самая «искра Божия», которую дарует Создатель всем своим замыслам и творениям вместе с их физическим воплощением. И только от них зависит, угаснет ли этот огонёк, либо же ему будет позволено сопровождать эти сущности на всём протяжении их земного пути.

Я избегал ребяческих забав и дружеского общения не только по причине своей интравертности, но и оттого, что просто не находил в этом никакого смысла.

«Жизнь осмысливается только отречением от её эмпирического содержания; твердую, подлинную опору для неё мы находим лишь вне её; лишь перешагнув за пределы мира, мы отыскиваем ту вечную основу, на которой он утверждён». В детстве, я, разумеется, не знал этой цитаты Семёна Франка, хотя был обучен грамоте довольно рано и сразу же пристрастился читать «взрослые» книги. Утверждение Франка о смысле жизни я принимал интуитивно, однако обретение оного мыслил именно посредством «праздного созерцания», столь непризнаваемого русским философом. Ведь именно внимательное наблюдение позволяло мне проникать в «высшую действительность», находящуюся за пределами эмпирического содержания жизни. Созерцание — это начальный акт познания, если не есть нечто большее. Пожалуй, созерцание лежит не только в основе практики живописца, но является необходимым средством для любого творчества вообще. А для ребёнка — это ещё и надёжный способ приобщения к основной дисциплине человеческого измерения: творческому преображению действительности и исправлению «ошибок Творения», с которыми неизбежно сталкивается всякий живущий.

Как-то роясь в недрах обширнейшего чердака, из-под спуда забытых вещей я случайно извлёк старую зачитанную книгу, в которой все происходящие события и истории были изложены каким-то странным, диковинным языком. Вопреки обыкновению мне почему-то не захотелось делиться прочитанным со взрослыми, и я оставил книгу там, где нашёл и поднимался её читать лишь тогда, когда солнце ярко освещало чердак через слуховые окна.

В этой книге часто шла речь о том, что очень сложно было себе представить. Особенно меня впечатлило предсказание о временах, когда «волк будет жить вместе с ягнёнком, и барс будет лежать вместе с козлёнком; и телёнок, и молодой лев, и вол будут вместе, и малое дитя будет водить их». Не оттого ли я с ранних лет не принимал сущностной основы Мироздания, вернее, её следственных проявлений. Ведь в реальном мире всё происходило вопреки описанному, а сокрытая от рационального постижения, несоотносимая с настоящим временем причинная суть Мироздания никак не выказывала своих тайных глубин. Противоречия между формой и выраженным содержанием мне представлялись странными и необъяснимыми; прекрасные творения Природы завораживали своим внешним совершенством, тогда как их внутреннее обустроение смущало мой детский ум, заставляя бежать в мир фантазий и грёз, где всё обстояло именно так, как в найденной на чердаке книге.

А мне бы очень хотелось, чтобы Природа, которую я так любил за красоту красок и форм и которую считал своим другом, обладала бы ещё чутким и милосердным началом, чтобы, наконец, случилось так, как было описано в книге, когда «вся земля отдыхает, покоится и восклицает от радости». Было исключительно интересно узнать, как же всё-таки приблизить это время, как увековечить всё сущее, «безличное — вочеловечить, несбывшееся — воплотить». Да и возможно ли такое?

На этот вопрос Природа отвечать не желала. Она загадочно молчала, взирая на меня «пусто и легко», мило улыбаясь своей цветущей весной и отбирая жизни у одних своих творений для утверждения и преуспеяния новых.

Наверное, поэтому и существует искусство, чтобы нам не умирать от правды, которую не желает открыто и ясно провозглашать Природа.

Однако ответ нашёл я в прочитанной мудрой книге и обратился к кистям и краскам, дабы воплощать её благожелания, когда «горы и холмы будут петь пред вами песнь, и все дерева в поле рукоплескать вам. А вместо терновника пусть вырастет кипарис; а вместо крапивы возрастёт мирт».

Пожалуй, лишь так и возможно приблизиться к желаемой гармонии, где «телёнок, и молодой лев, и вол будут вместе». Поскольку царство Божие пока пребывает исключительно внутри нас, а Мироздание только приглядывается к нам, не водительствуя и нас не привечая.

«Молчи, скрывайся и таи…»

Все пути ведут к разочарованию — утверждал поэт Юлиан Тувим. Сложно упрекнуть польского классика в отсутствии серьёзного подхода к проблеме, однако далеко не любые пути отмечены такой пагубой, а только те, которые скоропостижно приводят к цели. Можно обнаружить бесчисленное множество дорог, предназначенных исключительно для вечного и неустанного движения, существующих без каких-либо дорожных знаков, без вех и вообще не имеющих никаких указанных направлений.

Разумеется, цель — категория, чаще всего, социальная, и как она соотносится с личным пространством человека, во многом зависит от степени его общественной вовлечённости. Это общество вынуждает его выбирать те или иные пути, а всё навязанное заставляет забыть об исключительности и подлинной полноте человеческого бытия. Ведь каким бы дружелюбным не представал перед человеком мир — он априори противоречит не только личной свободе, но и осознанию этим человеком собственной значимости и неповторимости.

Лишь жить в себе самом умей —

Есть целый мир в душе твоей…

Такую целокупную экзистенциальную версию, в пику общественно-слаженному Тувиму, выдвигает другой мировой классик — русский поэт Фёдор Тютчев. Вот это, пожалуй, и есть «самое высшее в мире искусство», как бы при том не настаивал на социальной природе «самого высшего» другой русский поэт — Сергей Есенин.

К синониму сопричастности

Есть вещи, в которых совершенно недействительны ни сословные перегородки, ни даже границы между государствами.

М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»

Случись мне сейчас оказаться в тех домах, в которых приходилось бывать прежде, я бы отнёсся более внимательно к тем деталям, что теперь всплывают в памяти в размышлениях о минувшем времени. Причудливыми реминисценциями проходят длинные коридоры коммуналок, увешанные всевозможным хозяйственным скарбом, изогнутые стены дома на Карповке с портретами народовольцев — родственников владельцев этого необычного жилья, прожжённые паркетные доски за концертным роялем от бомбы-зажигалки в огромнейшей комнате одинокой старушки-блокадницы… Да много ещё чего проплывает перед мысленным взором, волнуя неясными очертаниями и запутывая полузабытыми адресами. Однако отдельные впечатления не исказило время, и они смогли сохранить свою ясность и полноту. Это в первую очередь относится к «дому специалистов» на Лесном проспекте, где я оказался совершенно случайно, хотя много раз приходилось убеждаться, что любая случайность — это всего лишь прихоть своенравного рока, который попускает тебе иначе распорядиться имеющимися обстоятельствами, либо даёт прекрасный шанс войти в иную реальность с «чёрного хода».

Этот жилой комплекс на Лесном проспекте был возведён в середине тридцатых годов и предназначался для высококлассных специалистов из различных областей знания, не исключая художественной и гуманитарной сфер. Он изначально строился с классицистической широтой и размахом: удобный и просторный внутри, приметный и монументальный снаружи. И кто только не жил за его высокими окнами, не поднимался по длинным лестничным маршам, сокрытым за стеклянными стенами. Жил здесь и известный всему миру родоначальник советской космонавтики, и личный врач Сталина, и великий русский писатель, вернувшийся умереть на родине… А также много-много других известных и знаменитых, тех, кто обеспечивал могущество и процветание своего Отечества — советской страны. Был в их числе и дед хозяина той квартиры, куда меня нежданно-негаданно пригласил случай.

Начну с того, что сам дом подчёркнуто отделял себя от окружающей застройки, демонстрируя экстравагантную особость и самодостаточность. Будет неправильным относить произведение архитектора Симонова и его коллег к конструктивизму, несмотря на многочисленные признаки, лежащие в основе возведённого здания, как ещё меньше причин причислять его к «сталинскому классицизму», невзирая на имеющийся декор, колонны и венчающую дом затейливую смотровую башенку, напоминающую квартальную доминанту девятнадцатого века.

Замечу, что перед тем, как оказаться внутри, я успел побродить и вокруг здания, и по его дворам, собрав немало интересных впечатлений, которые унесли меня через возникшие ассоциации далеко-далеко от непосредственных наблюдений. Так, пожалуй, всегда происходит с чем-то значительным, подлинным, вобравшим в себя свою эпоху, а также людские судьбы, с ней связанные. Старые сооружения всегда представлялись мне порталами в иные миры, во времена, когда звучали за только что возведёнными стенами голоса первых жильцов и когда вокруг них начинали разворачиваться события, всем нам памятные.

Сразу же за дверями парадной я обнаружил, что способен отбрасывать многолучевую неверную тень, которая если и повторяла какие-либо мои движения, то делала это весьма неохотно, с явным запаздыванием, стремясь оторваться от меня и скрыться наверх, куда шумно убегал лифт, увитый затейливыми красными перилами.

Поначалу я даже не пытался найти в метаморфозах воображения нечто сверхчувственное, списывая всё на полупрозрачные стены фасада и подслеповатое электричество, позволявшее сгущаться мраку на площадках меж лестничных маршей и за нагромождением переплетённых труб. Однако оказавшись в квартире, я заметил, что тень с лучистыми щупальцами никуда не исчезла. Она отправилась за мной сначала в ванную, где мне отчего-то вспомнился эпизод с Иваном Бездомным, пробравшимся на чужую жилплощадь, хотя не было здесь в «передней» никакой зимней шапки-ушанки и висящего велосипеда, а затем тень прошла в комнату и лениво разлеглась вокруг предназначавшегося для меня кресла. После она распространилась и по всему ковру, немного захватив стену, смешавшись, в конце концов, с другими тенями, которые, как мне почудилось, существовали сами по себе, независимо от источников света.

Люстра, висящая прямо под высоким потолком нисколько не мешала теням собираться в углах помещения, а сразу же за приоткрытой дверью начинался самый настоящий мрак, ибо никакой вечерний свет из далёкого окна на кухне не мог пробиться сквозь бесконечный туннель коридора.

Меня ни на минуту не покидало ощущение присутствия здесь первых жильцов этого славного дома, представителей активного поколения тридцатых, кому, собственно, обязана своим существованием страна, город, да и я сам, наверное, тоже. Мне сразу же подумалось о моём деде, который при иных обстоятельствах и иной среде тоже вполне бы мог оказаться здесь, только не «управляет жизнью человеческой и всем вообще распорядком на земле» сам живущий, как сказано в одном очень хорошем романе.

Едва я вспомнил о булгаковском творении, как словно по щелчку кого-то из «шайки Воланда» в комнате развернулось «пятое измерение», или просто открылся портал туда, в тот мир и в то время, о котором так часто и напряжённо приходилось думать. И вот, в огромной накуренной зале замельтешили люди в пиджаках с ватными подплеч-никами, что-то громко обсуждавшие, спорившие и нетерпеливо перебивавшие друг друга. Зал венчал стол президиума с председателем во главе, рядом с ним стоял графин с водой и перевёрнутый гранёный стакан на железном подносе. Мне очень захотелось увидеть портреты вождей на стенах и стоящие по углам кумачовые флаги. Однако толком ничего разглядеть так и не удавалось, и всё из-за слепящего света хрустальной люстры, которая так яростно источала свет, что ни у кого из находившихся в зале не оставалось даже собственной тени. Грань между реальностью и условностью «пятого измерения» сделалась почти неразличимой, и я уже не мог поручиться, что же в действительности оказывает на меня большее воздействие: бытие или инобытие, и звучания какой из эпох раздаются в душе отчётливее и громче.

Я не мог видеть своего деда — он покинул этот мир за несколько лет до моего рождения, о нём в семье не говорили и не хранили его фотографий. Но с какого-то времени мне стало просто невыносимо от сознания своего беспамятства и неосведомлённости, ведь я почти ничего не знал об этом близком для меня человеке. Всё, что мне удалось отыскать в Сети — это единственное фото и скупые сведения о его боевом пути на полях Великой Отечественной и о его антиобщественном статусе «врага народа», который он не хотел признавать несмотря на все пытки и унижения. А ещё о том, что вплоть до своего полного оправдания перед войной, ему пришлось пройти гибельные бараки Южлага — одного из самых страшных сталинских лагерей.

Мог ли мой дед сейчас оказаться среди этой велеречивой толпы своих современников, в этой до боли в глазах белой зале, выпавшей из всех границ и законов обычного физического мира? Кто знает, возможно здесь, где-нибудь с краю, возле тех самых, мной не замеченных кумачовых стягов, тихо сидит мой дед и пристально разглядывает портреты пролетарских вождей на стенах.

Я ещё раз внимательно оглядел зал. Однако ж какое может быть «пятое измерение» без саркастических «штук Коровьева»? Все люди в зале вдруг оказались на одно лицо, и лицо это было собирательным портретом поколения тридцатых: целеустремлённый взгляд, волосы, уложенные назад и закреплённые пивом или сахарным сиропом, усики щёточкой… Все лица улыбались мне фотографической дедовой полуулыбкой и смотрели не на портреты вождей, а прямо на меня, развернувшись анфас. Пожалуй, что каждый из смотрящих имел мне сообщить нечто очень важное, такое, которое невозможно поведать брату или сыну, а можно рассказать со всей основательностью пережитого только внуку. Я всегда помнил о таком своём невосполнимом ущербе и очень сожалел, что моему деду для встречи со мной не хватило пространства и времени, а также воздуха и счастливой доли.

Интуитивно я догадывался, что может быть результатом такого посвящения. Предшествующее поколение имеет привычку навязывать свои представления и свой образ мысли, в то время как внукам не принято читать нотаций, устраивая безрезультатную воспитательную обработку, а полагается деликатно и просто знакомить с накопленным опытом и со спецификой своего жизненного пути. Можно сколько угодно спорить, насколько мы соотносимся со своим третьим поколением, но нельзя не признавать факта нашего исключительного интереса именно к его сущностным ценностям и социальным установкам. Это особенно важно, поскольку известно, что в книгу человеческой истории вплетаются разные страницы с одинаковым текстом, и с ними будет вынужден ознакомиться всякий живущий. Обстоятельства и условия, в которых могут действовать люди, правда, могут разниться, но предписанные им законы не меняются никогда. Я часто задумывался — почему так, но всякий раз мысль куда-то терялась, упиралась либо в противоречие, либо гасла в рутине повседневности и привычек. Окончательно теряя цепочки рассуждений, я обычно вспоминал поэта Павла Когана и его строки:

Но людям Родины единой,

Едва ли им дано понять,

Какая иногда рутина

Вела нас жить и умирать.

Конечно, мне бы хотелось большей определённости, ведь если не понять смысла и значения всякого исторического мгновения, то поколения, сменяя друг друга, так и будут переворачивать одни и те же страницы без надежды что-либо изменить.

Тут я, наконец, вспомнил, что могу воспользоваться привилегией нахождения в двух мирах и временах сразу, и мне пришла идея попросить председательствующего в «пятом измерении», учредить прения по интересующему меня вопросу. Тем более что, как мне уже удалось заметить, собравшиеся в зале не были против такого изменения повестки заседания. А может, ради этого они и оказались в престижной «ста-линке» на Лесном, которую ещё не успели покинуть медлительные тени прошлого, и где ещё не закрылись наглухо коридоры времени.

Председатель, похоже, давно ждал подобной инициативы и весьма охотно принял моё предложение. Он посмотрел на меня с лёгким дедовым прищуром и объявил присутствующим начало прений по вопросу предопределённости исторических процессов и проблеме незыблемости человеческого бытия.

В зале загомонили. Лица вновь поменялись, и теперь зал был заполнен поэтами тридцатых: кое-кого я, наверное, смог бы узнать по фотографиям и прижизненным портретам, если бы не, конечно, «штуки Коровьева», безусловно стоящего за мизансценой всего происходящего. Поэтому постараюсь не называть выступающих именами собственными, дабы не впасть окончательно в искус «клетчатого», и ограничусь исключительно их внешними описаниями.

Заявленная тема, очевидно, понравилась собранию, ибо не успел ещё председатель занять своё почётное место, как из зала торжественно и важно прозвучал женский голос:

Мы будем суровы и откровенны.

Мы лампу закроем газетным листом.

О самом прекрасном, о самом простом

разговаривать будем мы.

Откуда нашлись такие слова?

Неужто мы их придумали сами?

Тихими, тихими голосами

разговаривать будем мы.

Сказано это было легко и задушевно, но очень неконкретно, поэтому кто-то из глубины, сразу же разобравшийся с кем и зачем приходится разговаривать, напутственно произнёс:

Вас нет ещё: вы — воздух, глина, свет;

о вас, далёких, лишь гадать могли мы, —

но перед вами нам держать ответ.

Потомки, вы от нас неотделимы.

На призыв откликнулся высокий худощавый брюнет с бледным лицом и рассеянным видом, который, близоруко щурясь, медленно зачитал из блокнота только что написанное по случаю четверостишие:

Пусть молодость послушает о буре,

Едва угасшей на закате лет,

Чтоб начертать на собственной лазури

Таких же бурь и потрясений след.

Очевидно посчитав сказанное худощавым поэтом прологом к своему выступлению, к трибуне уверенной широкой походкой поспешил другой литератор, начальственно перебирая заготовленные к прочтению стихотворения. Было видно, что кому-кому, а ему точно, судя по количеству написанного, было что предложить неопределившейся молодёжи:

Сам с собой останешься, проснётся

В памяти былое иногда.

В нашем прошлом, как на дне колодца,

Чёрная стоячая вода.

Был порядок жизни неизменен,

Как дневной круговорот земли.

Но вошёл в него Владимир Ленин

И позвал, и мы за ним пошли.

Стали силой мы и стали властью

В этот памятный и светлый час.

Хочешь знать, как зарождалось счастье, —

Мы расскажем. Спрашивай у нас.

Аплодисментов не последовало, зато из зала раздалась ожидаемая реплика:

Ленин и Сталин шли вместе всегда,

В мыслях едины и в дружбе верны…

Дочитать начатый стих оратору не дали. В зале победно зазвучали строки, которые сноровисто и звонко рубили прокуренный воздух, словно высохшие дрова:

Нет выше призванья и чести,

Нет радости в жизни иной,

Как счастье — со Сталиным вместе

Быть в партии нашей родной.

И знать, что в любую годину,

В суровый иль радостный час,

Тебе, как родимому сыну,

Сам Сталин задание даст.

И скажет: «За всё мы в ответе,

Так требует Родина-мать», —

И сил не найдётся на свете

Порыв твой горячий сдержать.

Ты вынесешь все испытанья,

Сметёшь все преграды с пути

И, верный партийному званью,

Сумеешь до цели дойти…

Аудитория ответила гулом одобрения сказанному, было понятно, что эти слова живут в душе чуть ли не каждого присутствующего, и поэт с орденом на лацкане пиджака вежливо уточнил, чьих ещё душ должен коснуться этот пламенный призыв:

Хочу я внуку рассказать о том,

Что бережно в моей душе хранится…

А дабы придать статус всеобщности и подлинности сохраняемой в душе ценности, со своего стула поднялся самый авторитетный из собравшихся и заявил:

Я понял: всё в силе,

В цвету и в соку,

И в новые были

Я каплей теку.

И вечно, обвалом

Врываясь извне,

Великое в малом

Отдастся во мне.

И смех у завалин,

И мысль от сохи,

И Ленин, и Сталин,

И эти стихи.

Стараясь не отставать от выступающих, оставаясь в круге заявленного обсуждения, в проходе между рядами появился видный мужчина, внешне очень похожий на императора Павла, и царственно объявил:

Я жил, как ты, далёкий правнук!

Я не был пращуром тебе.

Земля встречает нас как равных

По ощущеньям и судьбе.

Выступления не прекращались, они следовали одно за другим и с каждым последующим они всё меньше затрагивали интересующую меня тему предопределённости истории и человеческого бытия. В какое-то мгновение передо мной возник человек с простоватым крестьянским лицом в поношенной заячьей шапке. Он закрыл своей широкой грудью говорящий стихами зал и, обратившись ко мне, тихим голосом, как было заявлено в первом выступлении, сказал:

Дурак! Каких ты ждёшь идей

От этого политудушья?

И от тупого равнодушья

Нуждой задавленных людей?

Я смешался и посмотрел на председательствующего. Тот по-пилатовски отвёл глаза и смущённо пожал плечами. Что в сущности означало: «Что ж, других писателей у меня для вас нет…»

Я никоим образом не ожидал от собрания академического разбора предложенной темы, но никак не мог предположить, что обсуждение скатится к хрупким сущностям поколенческой фантазии, которые точно не могут быть переданы по наследству. Конечно, подчас случается так, что задавая одни вопросы, мы получаем ответы на совершенно другие, но здесь, похоже, присутствующие даже не осознали вопроса, который был поднят или поняли его не в мировоззренческом ключе, как то изначально было заявлено, а в каком-то другом, совершенно далёком от смыслов.

Сам я своенравной властью

Зло из тёмных бездн воззвал,

Сам наполнил душу страстью,

Ум сомненьем взволновал.

Пришедшая на память строфа митрополита Филарета меня несколько успокоила: значит всё-таки можно безнаказанно «смотреться в бездну» и обращаться к ней с волнующими тебя вопросами. Только одно дело разбираться с единственным человеком из небытия, пусть даже с Пушкиным, и совсем другое — с целым поэтическим цехом, тем более, назначившим всех причастных к нему — властителями дум, как своего поколения, так, впрочем, и всех последующих.

Внезапно я обнаружил, что зал с ослепительной люстрой и столом президиума опустел, а на председательском кресле расположился мой дед, который внимательно смотрел на меня с благодушной полуулыбкой архивной фотокарточки. Сколько раз я мысленно вёл с ним живой и интересный разговор, однако сейчас слов почему-то не находилось.

— Ты помнишь слова Лао Цзы о знающем и совершенномудром? — спросил меня дед.

— Конечно. «Тот, кто знает, не говорит. Тот, кто говорит, тот не знает…»

— Ну да… Хотя есть и другой перевод: «Верные слова не изящны. Красивые слова не заслуживают доверия». Те, к кому ты обращался, не знали ответа на твой вопрос. Да, собственно, и не хотели знать. Они не желали знать даже о том, о чём говорили с такой убеждённостью и горячностью…

— И даже тот, в заячьей шапке?

— Да, и тот тоже. Он, по сути, ничем не отличался от тех, кого так пафосно обличал. Однако давай всё-таки вернёмся к твоему вопросу. Задавая его, ты заранее включил в него утверждение, что история роковым образом предопределена, и человек не в силах изменить ни одного предписания. А что если я тебе скажу, что ты перепутал причину со следствием?

— Но так как я думают многие из тех, кто размышляет об этом. В своё время даже Соломон утверждал, «что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем».

— Ты бы лучше подумал — отчего это так происходит. Возможно, тут дело в самом человеке, а не в судьбоносной книге истории, в которой, наверное, просто чистые пронумерованные листы. Как знать, может Провидению совсем неинтересно заниматься законами бытия, а Его больше привлекает человеческая душа, её чаяния, опасения и способы приложения себя в большом мире. И всё, что прописано и предопределено, касается только её. Посуди сам, наш вид существует уже несколько десятков тысяч лет, но сильно ли он изменился по своей природе? Преобразится он, изменится и то, что принято называть его историей.

Интуитивно я чувствовал правоту сказанного, только разве такой вопрос бы я хотел обсудить со своим дедом? Его сложная судьба интересовала меня гораздо больше, нежели отвлечённые мировоззренческие темы, которые уместно обсуждать в безразличном к тебе кругу экспертов. Сказано же мне было одним из участников импровизированных «прений»: «Хочешь знать, как зарождалось счастье, — мы расскажем. Спрашивай у нас». Вот именно об этом мне бы и хотелось расспросить деда, ведь он тоже — один из них.

Только Мироздание готово делиться безличным абстрактным знанием, но ревностно оберегает сокровенное, чем безраздельно владеет: тайнами судеб и человеческих душ. Лицо деда сделалось серьёзным, и я перестал узнавать его. К тому же светлая зала неожиданно выключилась, а тени вокруг начали заметно густеть. Я будто бы выходил из глубокой медитации: взгляд мой терялся в чёрной глубине коридора, в котором смутно угадывались текучие остроконечные пятна, очень похожие на лучистые тени, встретившие меня на лестничной площадке дома.

Уходя из фантасмагорического дома на Лесном, мне отчего-то вспомнился отрывок из романа «Стебловский» Алексея Константиновича Толстого, где автор предостерегает искателей истины никогда не заглядывать за полог бездны, в зыбь сверхчувственного…

Да, пожалуй, магическая ткань воображения и в самом деле может приводить нас на край опасной бездны небытия. И даже быть убедительнее самой реальности, но не будь подобных «снов разума», мы бы не были к ней так привязаны и нам бы не хотелось во что бы то ни стало в ней быть… Даже не зная и не понимая, что такое счастье.

За сокрытыми ритмами

…Только главные ритмы лови!

Но сознанью откроется бездна…

И зачем говорить о любви?

О любви говорить бесполезно.

Иван Киуру

Сложно себе представить, кому могла прийти в голову безумная идея прорубать в лифтовой шахте ещё одну дверь. Особенно в той части шахты, где расположены отводные блоки и контршкивы, от которых критически зависит работоспособность лифта. Однако наперекор здравому смыслу дверной проём был проделан, и вскоре на его зияющую черноту навесили массивную железную дверь, которая почему-то всегда оставалась открытой вопреки самым элементарным правилам техники безопасности.

Необходимо заметить, что моих соседей по дому эта новация, похоже, совершенно не беспокоила, и они, не опасаясь, продолжали пользоваться лифтом, не обращая никакого внимания на возникшую непонятно для чего боковую дверь. И если беспечность людей я ещё как-то мог себе объяснить, то понять, почему лифт продолжал исправно работать, несмотря на отсутствие важнейших узлов оборудования, было уже решительно невозможно.

Открытая дверь меня, в отличие от соседей, крайне интересовала. Она обнажала за собой не только внутреннее строение шахты, но и соединённые с ней части полуподвальных помещений, где зачем-то были расставлены столы, на которых громоздились небрежно уложенные кипы бумаг. В спонтанно организованный офис из лифтового холла вела шаткая лестница, кажущаяся абсолютно неуместной в сравнении с новейшей мебелью внизу и красивыми люстрами «офисного» освещения. Мне не раз приходилось видеть незнакомых людей спускавшихся туда, но я никогда не видел тех, кто поднимался наружу. Окончательно удовлетворить своё любопытство и последовать за спускающимися по подозрительной лестнице у меня желания не возникало, наверное, по причине неосознанного страха перед пустынным «офисом», в котором начисто отсутствовали сотрудники. Однажды, правда, я заметил там промелькнувший человеческий силуэт, и мне даже показалось, что пробежавшая стремительная фигура была одета в шутовской костюм и остроконечный колпак с бубенцами, во всяком случае, звон от них ещё долго бродил в моём сознании беспокойным эхом.

Но дальше дело приняло и вовсе фантастический оборот. Фигуру в шутовском наряде я начал встречать повсюду, где бы ни появлялся. Она возникала и тут же терялась в людской толпе, я наблюдал её в проезжающем транспорте и окнах метро; её приметный колпак откуда-то выныривал и вновь исчезал в промежутках между домами, мелькал на развязках подземных переходов, внезапно проступал и тут же таял в пёстрой вокзальной суете… И я почти не удивился, когда встретил своего преследователя в собственном доме, в лифтовом холле, рядышком со злополучной дверью, которая на этот раз была закрыта на большой амбарный замок. Преследующий меня фигляр восседал за длинным столом из полуподвального «офиса» с табличкой «Приём по личным вопросам», которая увенчивала кипу небрежно уложенных бумаг.

— Садитесь, пожалуйста, — предложил мне буффонный столозаседатель. — Ваш вопрос рассмотрен, вот и резолюция тут даже имеется. Фигляр сунул мне какой-то мятый клочок бумаги, на котором было накарябано одно только слово: «Отказать».

— Никогда не писал никаких заявлений, — отстранил я от себя липовую бумагу.

— Полноте, — заявил фигляр, — а это что? — и тряхнул своей звенящей головой в сторону огромной кипы бумаг, лежащей на столе. — Одних только претензий по поводу неблагоприятного стечения обстоятельств удивительное количество, не говоря уже о жалобах на не хватку времени.

Смутные догадки о том, кто находится передо мной, наконец, окрепли и обрели понятную и пугающую определённость. Усилием воли мне удалось подавить нахлынувшую волну страха и сохранить невозмутимый вид, хотя со стороны, возможно, это могло выглядеть как-нибудь иначе.

— Скажите, а вы перед всеми являетесь в таком виде, или просто мне так пове… — я неловко замялся, не зная, какой здесь уместно употребить безличный глагол.

— Да, чаще всего, — вестник глубоко заглянул в меня, очевидно прочитав недосказанное слово. — Но случается открываться и в ином обличье. Хотя нужно думать не о внешнем антураже нашего посещения, а, собственно, о нём самом: зачем оно случилось и на каком основании.

Искать оправданий за неисполненное и отвечать за впустую растраченное у меня не было никакого желания, зато вопрос о внешнем оформлении визита фиглярствующего посланника казался мне необыкновенно важным и интересным. Я был уверен, что форма во многом значительнее содержания, хотя бы потому, что в ней заключены все пространственные измерения вкупе с измерением времени, хранящим историю всех изменений и преобразований. Глубинные, содержательные планы бытия и так неведомы для человека, ведь познаваемо лишь то, что обусловлено реальными формами, которые измеряются числами, величинами и значениями данного нам мира: действительными или мнимыми. И если вестник просил меня думать не о форме, а о содержании, то с моей стороны будет вполне логично спросить об этом его самого.

— Понимаю, насколько скучным занятием было изучение жалоб на нехватку времени и разбор наших сетований по поводу неудачливых обстоятельств, но не могу поверить, что они подвигли вас явиться сюда и отвечать на них.

— Да никто и не думал привечать просителей, — оживился посланник. — Но вы нарушаете предопределения и, более того, пытаетесь их по-своему изменить. А у них имеются собственные правила саморегуляции, основанные на принципах обратной связи, за которой мы внимательно следим и чистоту которой старательно обеспечиваем.

— Не пойму, что крамольного в ниспосланном человеку девизе: «Твори, выдумывай, пробуй!». Разве не вами дарована способность постигать рациональные основы Мироздания и тем самым что-то преобразовывать или менять? Наше бытие давно ждёт и требует преображения.

— Что есть ваше бытие? Это не что иное, как время. Время измеримо исключительно вами и только для вас может иметь ценностное наполнение. Добавь к пространственно-временной системе парочку координат, и отследить время будет возможно разве что по причинно-следственным связям в цепочках предопределений. Предопределения составляют базис системы и позволяют ей находиться в динамическом равновесии. Произвольное нарушение предопределений ведёт к её раз-балансировке, при которой система обязана самоликвидироваться.

— Очевидно, что запрет на вмешательство в процессы, происходящие в системе, всё-таки нестрогий. Иначе ничто было бы невозможно ни изменить, ни нарушить.

— С этим не всё так просто. Дело тут в парадоксе Творения. Без наличия свободной воли у наделённых разумом носителей сам акт Творения не имеет смысла. Если ещё можно восстановить нарушенную симметрию и вернуть все атомы в состояние нуля, то обратить дарованную разумным созданиям свободную волю к логике установленных предопределений уже сложнее.

— Значит приходится прибегать к тактике ручного управления?

— Именно! — посланник сделал многозначительную паузу, способную, пожалуй, вместить уместный вопрос относительно моего дальнейшего поведения, раз уж оно оказалось столь важным для такой представительной стороны.

Однако я предпочёл промолчать. Тем более что ничего хорошего от моего визави ожидать не предполагалось. Но для меня по-прежнему оставалось загадкой — что же вынудило посланника заняться непосредственно мной, и зачем на обрывке бумаги было нацарапано это нелепое слово «Отказать».

Да и слово-то какое — «отказать», чего, собственно, мне такого не следует «казать» или не подобает «сказать». Зачем все эти слова, и чем все они наполнены: угрозою, назиданием?

— Хочется узнать зачем были задуманы и востребованы слова?

Я не ожидал, что посланник так скоро даст мне понять, что способен читать мысли. Ответом ему вполне могла бы быть первая строчка Евангелия от Иоанна, но касаться этой темы с таким опасным собеседником мне не хотелось.

Впрочем, посланник и не желал никакого ответа.

— Когда с помощью слов из ничего возникало и множилось нечто, и подумать было нельзя, что для них может найтись иное предназначение. Оттого и приходится теперь разбирать горы ваших бумаг, дабы не допустить системного сбоя и думать: как вернуть изначальную суть всех назначенных предопределений.

— А может ну их, все эти предопределения вкупе с системными равновесиями, и взять да отдать происходящее на откуп случаю: ведь последовательность случайностей, как известно, представляет собой безотказный механизм эволюционного развития.

Посланник посмотрел на меня с явным недоумением.

— Кому это известно?

— Ну как же. Это один из непреложных законов Мироздания.

— Случайно может только чашка разбиться, но вот случайно склеиться уже не может. Как нельзя сказать, что я тоже появился здесь благодаря случаю. Ручное управление — дело сложное и неблагодарное, и опять же причиной тому парадокс Творения, когда в поведение отдельного разумного существа заложены предопределения морали и добродетели, тогда как для поведения их сообществ ничего такого прописано не было. Предполагалось, что и сообщества эти также будут руководствоваться тем же. Но вышло иначе, множества разумных существ оказались гораздо чувствительнее к пороку, нежели к благодеянию, и, скорее, управляемы законами, прописанными для бытования сообществ, разумом не наделённых.

Сказанное посланником, собственно, мою ситуацию никак не прояснило, скорее напротив — ещё больше запутало. Уж кому-кому, а ему-то, «сущности непостижной», должно быть хорошо известно, что я — личность отшельная, чурающаяся любых форм коллективного взаимодействия. А потому не могу иметь никаких групповых устремлений в силу невовлечённости в какую-либо систему внешних отношений.

Свои оправдания в «немассовитости» я пытался выразить одной короткой фразой, однако этого не потребовалось.

— Мы хорошо информированы о вашей неспособности и нежелании взаимодействовать со своим социальным окружением. Жить в обществе и быть свободным от него удаётся немногим. Но именно таким людям мы уделяем особенное внимание.

— Странно слышать. До настоящего момента моя персона решительно никого не интересовала.

— Изначально предполагалось, что любой субъект, наделённый сознанием, не может не коммуницировать с себе подобными. Отчуждение разумного индивида от обустроенной для него среды нарушало все изначально установленные предопределения. Но подобные индивиды всё же нашлись. Они, правда, сразу же оказались под нашим пристальным наблюдением. Замечу, что Антоний Египетский, Иероним Стридонский и Ефрем Сирин не были единственными, за которыми мы следили и кого привечали своим посещением.

— Я полагаю, что для ручного режима управления и недопущения ревизии предопределений логичнее было бы наставлять людей «массовитых», влиятельных и полномочных.

— Не без этого, не без этого, — скороговоркой выпалил посланник, — однако столь необходимую нам обратную связь удобнее иметь именно через пустынников, отшельников и анахоретов. Скажу больше — такая поведенческая модель лучше всего подходила бы для устойчивости социальной системы и исключила бы основной парадокс Творения. Но нельзя без последствий произвольно менять предопределения.

— Любопытно, что практика ваших посещений до сих пор не сделалась общеизвестной.

— Ну, здесь-то всё просто. Наши собеседники из числа затворников большинством воспринимаются как находящиеся за гранью нормальности. Да и сами они не всегда адекватно оценивают то, что с ними происходит и кто находится перед ними. В глазах окружающих они выглядят примерно вот так, — посланник сделал картинное лицо и звонко потряс передо мной своей бубенчатой короной.

— Понятно. Тогда рискну предположить, что избранная вами страта в какой-то степени помогает вам решать задачи ручного управления.

— Безусловно. Вы же сами говорили, что ваше бытие давно ждёт и требует преображения. Есть надежда, что некоторые коррективы от вас по каналам обратной связи будут позитивно приняты системой, и предопределения изменятся. Проще было бы, конечно, сделать таких людей доминирующим типом, но, в конце концов, это выбор самой системы.

— Если равновесие системы весьма условно, а предопределения изменчивы, значит будущее непредсказуемо, а сама форма бытия определяема исключительно набором неведомых переменных?

— Было же сказано, что время — категория субъективная. А акт Творения — это только начало всего сущего, за которым следует его развитие и преображение согласно системным предопределениям. Взаимовлияния никто не отменял, но всё имеет под собой определённую логику. Отдельные ваши претензии, — посланник кивнул на кипу бумаг на столе, — будут запущены в систему по каналу обратной связи, а по основному вашему запросу вынесен окончательный и безапелляционный вердикт — решительно отказать.

— Да не делал я никакого запроса!

— Здесь, пожалуй, необходимо вспомнить про ещё один парадокс. Правда, он из регистра низшего порядка, и к Постулатам Творения имеет весьма косвенное отношение. Любой затворник подсознательно желает быть лидером, мечтает стать социально активным, заметным и востребованным в обществе человеком, и это вполне согласуется с системными предопределениями. Однако раскрыться ему в этом качестве мешает несовершенство внешнего мира, и он реализуется в той идеальной вселенной, которую выстраивает в своём воображении. Уход в себя, в затвор — всегда протест против важных для него планов бытия. Обычно такие люди исключительно чутки к внешним обстоятельствам, которые интересуют нас больше всего. Мы не знаем, как воспримет запросы этих людей система, наша задача всего лишь отслеживать их и приводить носителей к совершенному знанию.

Теперь я понял, что означало корявое слово: «Отказать». Оно ставило окончательную жирную точку под моими надеждами оказаться хоть сколько-нибудь потребным членом социального общежития, выйти, наконец, из вязкой тени непризнания и забвения. Хотя по другую сторону от существующей черты реальности — посвящение в таинства Мироздания, которое, пусть не напрямую, но может услышать тебя.

Я хотел ещё раз взглянуть на вердикт, доставленный мне фиглярствующим посланником, но холл парадной оказался пуст: не было не только стола и столозаседателя в шутовском наряде, но и пресловутой двери на боковой стене лифтовой шахты.

Поднявшись в свою квартиру на высоком этаже, я взглянул в окно. Передо мной раскинулся вечерний покой Мироздания с мириадами звёзд и блуждающими по бесконечному межгалактическому пространству лучами света. Тёмное небо казалось необычайно огромным, однако почему-то я не ощущал себя ничтожной песчинкой в этой космической необъятности, а напротив, чувствовал свою сопричастность неизбывному и величественному коловращению Вселенной. Как знать, быть может её судьбоносные жернова вскоре начнут двигаться по скорректированным траекториям, способным обходить несовершенства и неутешительные парадоксы бытия, с которым мы субъективно связаны личным временем.

«И общей не уйдёт судьбы…»

На моих юношеских работах, когда я ещё не умел правильно смешивать краски, начали проступать первые прописи, просвечивая под скрывающими их окончательными проработками.

Впору бы задуматься о тленности всех творений и вспомнить Державина с его посылом забвения во всепоглощающей «реке времён», но я, отчего-то, напротив, подумал о Вечности. Нет, не о Вечности в её честолюбивой ипостаси, а о другой её грани — естественной, абсолютной, вселенской.

«Что наша жизнь?» — пел где-то в метафизической глубине тенор Германна, и мне казалось, что наша жизнь действительно может быть представима игрой, игрой Мироздания, где единственно подлинная сущность — переживаемое мгновение, не отягощённое ничем: ни прежним опытом, ни силой притяжения или отталкивания в нашем столь причудливо устроенном человеческом мире. В бурлящем людском мире с его гибельной тяжёлой водой «реки времён», где необходимо промывать цветные стёклышки впечатлений, через которые легко и свободно можно смотреть на лучезарное солнце, не мигая, как это способны делать небесные птицы, что «не сеют, ни жнут, и ни собирают в житницы».

«…но таков путь туда…»

И Седьмый Ангел вострубил, потому что никто не хотел слышать Ему предшествующих. Он старался не смотреть вниз, где не было ничего нового под солнцем. Люди привычно ненавидели то, что есть, и любили то, чего не бывает.

Ангел не хотел никого из них называть по имени, но на зов трубы Его откликался всякий, забывший, по Чьему образу и подобию был создан. И среди всех безведомо оглашенных больше не нашлось того мудрейшего, кто мог бы с уверенностью обещать, что в будущем всё сможет оставаться по-прежнему: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться…».

О диалоге с Природой

С того момента, когда мне впервые посчастливилось вступить в диалог с Природой, я стал настойчиво искать его продолжения, невольно расстроив таким искательством всех своих прежних докучливых собеседников. Несмотря на то, что наше общение с Ней происходило на разных языках, тем не менее, мы всё равно хорошо понимали друг друга. Мой язык цвета, линий и форм был значительно беднее Её мегаязыка, включавшем в себя множество разнородных диалектов, только это несоответствие нисколько не мешало постижению всего того, чем решила поделиться со мной Природа. Она заботливо подсказывала мне как лучше проговорить ту или иную живописную фразу, обогатив её смещением света, пологом тени или же настойчиво советовала мне, как оживить цветовым рефлексом зыбкую светотень. Я не уставал восхищаться красотой Её обращений — лёгких, как сон, ясных, как голубое небо, чутких, как высохшие осенние травы. Мне удалось услышать Её и начать говорить с Ней благодаря живописи, но, думаю, что существует множество иных способов вступить в доверительный диалог с Ней. Ведь у Природы для каждого найдутся понятные ответы на все волнующие вопросы, и Она сумеет подобрать те необходимые слова, которые помогут осознать всю важность и сокровенный смысл бытия для всех призванных сосуществовать с Ней.

О «дружбе с миром»

«Один я здесь, как царь воздушный…» Эта строчка стихотворения Гумилёва «Одиночество» заставляет думать, что уединение необходимо не только для людей закрытых и всецело погружённых в свой внутренний мир, но и для таких социально вовлечённых, каким запомнился современникам лидер акмеистов. Личностное обособление не исключает социальной ответственности и встроенности в дела коллектива, когда это становится сущностно необходимо. Но лишь наедине с миром человек способен ощущать собственную значимость и уникальность, завещанные ему Природой, равно как воспринимать гармонию этого мира и его красоту. Любое стороннее вмешательство в сокровенный диалог с Мирозданием неизбежно влечёт за собой изменение его ценностного модуса, когда пространство смыслов вытесняется обыденными планами бытия. Понятно, что для того чтобы уверенно шагать по земле, необязательно обращать свой взор в звёздное небо, достаточно смотреть себе под ноги — у каждого человека есть право самому задавать масштаб понимания мира и пределов осознания самого себя.

«Дружба с миром есть вражда против Бога», — утверждал апостол Иаков, правда, не слишком погружаясь в объяснение того, что он понимает под словом «мир». Но если под «миром» понимать всё то, что отвлекает человека от созерцания своей внутренней вселенной и осмысления глубинных задач своего существования, то, безусловно, следует признать правоту утверждения благовестника Божиего.

О парадоксальном тождестве отчуждения и бытия

Пожалуй, что на этот раз я действительно оказался вне пресловутой генеральной совокупности. И дело совсем не в том, что мне никак не удавалось вернуться к недавним мыслям и настроениям, а в том, что неожиданно и вдруг я ощутил вокруг себя неодолимую преграду, круг отчуждения, который, скорее всего, вмещал в себя всё значимое пространство. Там больше не оставалось ничего, что могло быть наполнено прежними смыслами и былой памятью. Мир изменился и стал другим, более понятным и удивительно свободным. Здесь меня не узнавали ни давнишние друзья, ни коллеги, ни знакомые, и я вполне мог полагать, что окружающие не только меня не замечают, а даже не видят. Ни о какой востребованности в таких обстоятельствах не могло быть и речи, но мне почему-то стало казаться, что это, скорее, является преимуществом, нежели недостатком. И я, наверное, впервые ощутил свою полную независимость от внешнего мира, подлинную, абсолютную, и как никогда ранее почувствовал, кем же являюсь на самом деле. Что же я есть, когда не нужно больше оглядываться на предписанные в рамках традиции нелепые ограничения, памятовать об отведённом для тебя месте в социальной иерархии, реагировать на чужое мнение и вообще на всё прочее, что способно помешать работе ума и движению чувства.

Будучи всецело погружённым в состояние отстранённой созерцательности, я, наконец, понял, как хорош и удобен этот чудный и свободный мир, в котором можно устанавливать свою собственную систему координат и назначать свои физические законы. Единственно чего стоило здесь опасаться, так это притяжения параллельных вселенных, неизменно оказывающихся неподалёку, на одном с тобой горизонте событий.

Утверждающий модус категорического умозаключения

Ничто не существует,

если что-либо и существует,

то оно непознаваемо для человека;

если оно и познаваемо,

то непередаваемо и необъяснимо…

Горгий Леонтийский

Я заключил миры в едином взоре.

Я властелин.

Константин Бальмонт

Можно сказать, что мы, тогдашние школьники, совсем не обращали внимания на его чудачества. Учителя по отношению к нему были настроены более критично, но тоже никак не выделяли его из общей шумной и плохо управляемой ученической массы.

Я пытался подружиться с ним, но он жил какой-то своей, особенной жизнью, где не было места всему тому, чем мы, сумасбродные подростки, привыкли гордиться. Он не искал внимания сверстников, наши увлечения его не интересовали, и ему мастерски удавалось уклоняться от участия в наших озорных затеях и играх, хотя так же как и мы не был отмечен благонравием и каким-то особенным прилежанием.

Однако когда обстоятельства вынуждали его участвовать в делах коллектива, то он мог быть очень полезен для общего дела, особенно если какую-либо часть необходимой работы мог выполнять самостоятельно, не прибегая к помощи товарищей. Он был прекрасным вратарём школьной футбольной команды и бессменным редактором классной стенной газеты, каждый номер которой ждали, и читать которую приходила вся школа.

После выпускного о нём мало что было известно. Кто-то говорил, что он был среди участников студенческой олимпиады по физике, а староста нашего класса, вечный отличник и библиотечный завсегдатай, утверждал, что его фамилию частенько видит на страницах научных журналов, и написанные им статьи так увлекательно и эффектно поданы, что способны убедить любого в приоритете творчества учёного перед всеми прочими разновидностями человеческого дерзновения, будь то музыка, живопись или литература. Мне же, избравшему своею деятельностью искусство, хотелось бы поспорить со всезнайкой-старостой, только мои холсты не вызывали у него такого же восторга и одушевления, как журнальные статьи нашего бывшего одноклассника.

Позже, когда память о школьном братстве стала слабеть, я совсем позабыл думать о подающем большие надежды молодом учёном, с которым непостижная судьба ссудила разделить детство и раннюю юность. Поэтому при нашей случайной встрече я узнал его не сразу, и не по внешности даже, а по дурной привычке нелепо закусывать верхнюю губу и по высокому голосу, окрашенному пронзительными нотами взрывных согласных.

Он подошёл ко мне, когда я уже заканчивал работу, и оставалось только собрать краски и сложить этюдник.

За долгие годы мне удалось приобрести стойкий иммунитет к приставаниям назойливых интересантов, и я мог спокойно отвечать на любые вопросы, практически не отвлекаясь от дела. А тех, кто был настроен на длительный разговор, я распознавал с первой же фразы и знал, как корректно прервать ненужный мне диалог. Хотя стоит признать, что вопросы, которыми обычно осыпа́ли меня прохожане, были предельно конкретны и начисто лишены какого-либо интеллектуального подтекста. Однако ж на этот раз всё обстояло иначе.

— Живопись, пожалуй, это единственный предмет, в котором время выступает не в качестве естественной переменной, а является величиной постоянной, своего рода типизированной константой, — обладатель назидательного фальцета был явно настроен поговорить, однако в моём стандартном наборе заранее заготовленных ответов на этот сюжет вариантов не находилось. Поэтому я решил отделаться от собеседника без проверенных практикой наработок.

— Бессмысленно в искусстве использовать научные термины, — бросил я, не оборачиваясь, в надежде избежать дальнейшего общения.

— Ну, это с какой стороны посмотреть, хотя надо признать, учёные, действительно, холсты и краски никогда не используют.

Тогда я решил взглянуть на своего визави. Передо мной стоял человек, в котором сложно было заподозрить заурядного приставалу, цепляющегося к любому непривычному для него объекту в попытке удовлетворить собственное любопытство. Что-то мне подсказывало, что беседу со мной он затеял не просто так.

— А вы, наверное, человек науки? Учёные, как мне известно, часто выказывают к живописи повышенный интерес.

— Ну, это неудивительно. Живопись и наука являются разными способами изучения окружающего мира. И для одной, и для другой потребно богатое воображение, умение критически мыслить и способность отличать случайное от закономерного.

Он сказал это с некоторым лукавством, поскольку, как выяснилось позднее, признал меня ещё до того, как мы оказались с ним лицом к лицу, в то время как я окончательно понял, с кем таки свёл меня своенравный случай, лишь после этой высокопарной фразы.

Нет, он так и не стал признанным авторитетом в мире науки, каковым мы, его одноклассники, некогда желали его видеть. Более того, карьера у него не задалась вовсе, несмотря на стремительный старт и благожелательное отношение коллег и многих влиятельных учёных.

Конечно же, мне захотелось узнать почему.

Свою неслучившуюся карьеру он вовсе не считал катастрофой. Мне сложно было понять его объяснения и принять ту необычную логику, которой он руководствовался. Я-то предполагал, что его нынешнее положение в научном сообществе происходит по причине врождённого безразличия моего бывшего одноклассника к сторонним оценкам и благодаря полному отсутствию духа соперничества. Однако он говорил о чём-то совсем другом, нисколько не сожалея ни о выборе своего жизненного пути, ни о своём месте в научном мире, ни даже о том, что так и осталось невысказанным, несмотря на то, что это несказуемое целиком занимало всё его существо.

«Видишь ли, я понял, что усложнение природы вещей и явлений уравновешивает стремление замкнутых систем к беспорядку. Дальних порядков не существует, а любое развитие предполагает переформатирование информационных потоков, вплоть до полной утраты памяти о предшествующих». — Он говорил и при этом хитровато улыбался, словно любуясь моим непониманием, я же, напротив, наполнялся какой-то особенной радостью, что мне наконец-то посчастливилось прикоснуться к внутреннему миру этого недоступного человека, чего я так упрямо добивался в юности.

Его нежелание изложить свою теорию «фрактального расширения» в понятной для коллег математической форме меня немало удивило и ещё более озадачило. Его рассуждения о спонтанности любых эволюционных процессов и об отсутствии качественных различий в развитии живой и неживой материи мне показались исключительно интересными, и я бы очень хотел услышать оценки его научных гипотез от специалистов, что совершенно невозможно без развёрнутых публикаций. Тем не менее, он не хотел воплощать свои научные идеи в строгих порядках математических формул, объясняя такое решение постепенной изменчивостью физических смыслов, постоянно меняющейся картиной реальности, да и, собственно, трансформацией всего Мироздания, начисто лишённого представления о себе самом.

В каком-то смысле его можно было бы объявить приверженцем даосизма, с той лишь разницей, что даосизм провозглашает отказ от стремлений и целей для человека, тогда как мой отягощённый научными знаниями одноклассник оправдывает своё недеяние отсутствием осмысленной цели у самого Мироздания. «…Быть правым на время — не стоит труда, а в вечности слыть — невозможно…» Классик, конечно, писал и думал о другом, но мне, почему-то кажется, что он мог бы написать и об этом. Хотя стоит оговориться, что для него, для классика, вечность, несомненно, была заполнена памятью, а для моего школьного товарища всё обстояло иначе: вечность представлялась как сингулярность, чёрной дырой времени, отделённой от настоящего тонкой кромкой горизонта событий, на которой тесно сосредоточилось всё сущее, имеющее значение только здесь и сейчас. Если подумать, то и я во многом, не ведая того, бессознательно разделял его «фрактальную» теорию, соглашаясь с тем, что животворящий ток бытия, устремляющийся от стволов в ветви, обречён бесконечно дробиться и множиться, перерождаясь на своём пути в новые обличья и не памятуя о прежних.

В моём воображении рисовалась картина с огромным деревом, неудержимо растущим ввысь, в неизмеримое небо, синонимом которого могло быть только одно слово — непознанное. Тоненькие ветви дерева набухали и крепли, продолжаясь пучками молодых нежных побегов, которые независимо друг от друга наполнялись вязким соком бытия с всепобеждающим желанием быть. Для них уже как бы не существовало огрубелой коры родительских веток, равно как памяти о питающих корнях, возникших по каким-то своим, неприменимым к молодым побегам законам. Эти свежие ветви стремились ввысь, стараясь в неуклонном движении опередить друг друга, чтобы получить больше тепла и света от далёкого солнца. Того самого светила, в существование которого им было позволительно не верить вообще, либо не знать о нём вовсе. Они разбегались в стороны подобно тому, как, ускоряясь, отдаляются от ближайших звёздных систем летающие галактики в надежде обособиться и обрести одиночество в непостижимом и безмерном космосе. И никому из вновь народившихся веток невдомёк, что вскоре в их древесных жилах загустеет животворный сок бытия и прежде гибкие и упругие побеги укроет глубокая тень от новых ветвей, пробившихся поближе к солнцу. И для этого нового цветущего поколения будут уже совсем новые законы и смыслы. Причём утвердятся они даже несмотря на то, что всё, чем они сейчас владеют и благодаря чему живы, определяется теми, кто остаётся в тени.

Понять нежелание моего товарища разговаривать со своими коллегами на языке временных формул, было можно, но вот принять его — нет. Как молодым ветвям назначено тянуться к небу, как дождевым червям пристало вылезать из нор, повинуясь влаге, так человеку вменяется, вдохновляясь чувством и мыслью, спешить к островам непознанного. Именно поэтому мне был так интересен мой странный, обособившийся от школьного коллектива одноклассник, с которым мне так хотелось подружиться, чтобы заглянуть в его удивительный внутренний мир.

И вот теперь он стоял передо мной, нелепо закусив верхнюю губу и рассказывая о том, что наполняло его ум и душу, пока я лазил с этюдником по горам и лесам в надежде запечатлеть ускользающий от моего учёного друга, равно как и от всех нас, изменчивый и обманчивый мир.

— Понимаешь, — от волнения у меня перехватило дыхание, — я наконец-то понял, о чём всегда хотел спросить тебя, подсознательно уверенный в том, что ты знаешь.

Лицо его стало серьёзным. Было заметно, что он сосредоточился и приготовился отвечать.

— Я спрошу тебя по-простому, поскольку мне хочется именно та кого, простого ответа, без разных сложных и многозначительных слов. Как же нам жить в этом изменчивом мире и вообще — зачем и для чего мы здесь. Какой в том смысл и какова правда?

Он широко улыбнулся, вновь сделавшись похожим на нашего юного школьного вратаря, способного вытягивать мяч даже из безнадёжной в футболе «девятки».

— А всё и так просто. Мы рождены затем, чтобы видеть солнце.

«Раз один — то, значит, тут же и другой»

«Раз один — то, значит, тут же и другой! Помянут меня, — сейчас же помянут и тебя!» И верно — обязательно помянут.

Память, безропотно подчиняясь этому нехитрому психологическому алгоритму, являет достойных вместе с не вызывающими почтения; представляет тех, без которых немыслима полноценная духовная жизнь вкупе с теми, кто прикоснулся к вечности через коварство и подлость, предательство или злодейство.

Вспоминая Поэта и его бессмертные строчки, которые идут за мной следом, подсказывая, убеждая, либо взывая к заочному спору, явственно ощущаю совсем рядом присутствие не только его замечательных друзей и прекрасной Натали, но и того, кого совсем не надлежит помнить.

Самодовольное и холёное лицо этого пустого, ничтожного человека, сгноившего собственную дочь в сумасшедшем доме за почитание убитого им русского гения, не может вызывать никаких чувств, кроме презрения. Хочу его забыть и никогда не узнавать его имя, но безотказна формула памяти, вербализованная Булгаковым: «Раз один — то, значит, тут же и другой!»

К такому миру, где напыщенная самодовольством серость способна не только существовать, но и состояться как общественно значимая фигура, хотелось бы не обращаться вовсе. Только Поэт не имел столь щедрой привилегии, поскольку был назначен слышать и внимать всему, что происходит в окружающем его мире. Такова была его ответственная миссия на земле, чувствовать и понимать и «неба содроганье, и горний ангелов полёт, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье». А прилепившийся к его славе скучающий светский повеса, не мог ничего слышать и знать.

Казалось бы, зачем обращать внимание на эту сосущую пустоту, вытягивающую из мира лишь «измены, картеж, пьянство, ссоры и сплетни». Но в самой модели Мироздания тень неотделима от света, а явь от тьмы. И чем глубже и кромешней тьма, тем сильнее хочется света. Человеческая природа ещё устроена так, что она вправе желать невозможного и, как говорил Александр Блок, человеку необходимо «предъявлять безмерные требования к жизни». Ибо жизнь — прекрасна, «пусть сейчас этого нет и долго не будет».

«Раз один — то, значит, тут же и другой!» Положим, что так. Но это лишь для того, чтобы быть ближе к первому, и как можно дальше от второго.

«Тень несозданных созданий»

Долгие годы этот дом встречал и провожал поезда. Он повелительно нависал над платформами высоченным брандмауэром, убеждая оказавшихся здесь, что Питер, это, прежде всего, город угрюмых стен, устремлённых в бесцветное небо, тесных дворов-колодцев, соединённых тяжёлыми арками, и проржавелых железных крыш, усеянных частоколами закопчённых труб.

Не знаю, как кому, но мне именно такой Питер нравился многим больше парадного, «блистательного Санкт-Петербурга», воспетого в бесчисленных стихотворных строчках и запечатлённого во множестве живописных холстов. Возможно, именно поэтому я всей душой полюбил этот дом, мечтая изобразить его в мутных сумерках ноября, когда в огромных подсвеченных окнах открывается непостижимая для непосвящённых жизнь пустующих залов, тяжёлых лестничных маршей и какого-то нелепого нагромождения комнат, скученных в крайних пределах нижних этажей.

Раньше в этом здании находилась пуговичная фабрика Копейкиных, и мне всегда казалось, что именно её окнам посвящены бессмертные блоковские строчки:

В соседнем доме окна жолты.

По вечерам — по вечерам

Скрипят задумчивые болты,

Подходят люди к воротам.

И глухо заперты ворота,

А на стене — а на стене

Недвижный кто-то, чёрный кто-то

Людей считает в тишине…

Да, наверное, во времена Александра Александровича окна фабрики были действительно «жолтого» цвета — того особенного болезненного оттенка предреволюционного электричества, благодаря которому по всей стране впоследствии зажглись бодрые огни величественных строек и новых фабрик. Пожалуй, само Время органически вписалось в дух и плоть этого здания, поскольку с каждым случайным смещением света, с любым движением световоздушной среды от промелька фар или уличных фонарей, рядом с ним вырастали и множились тени Серебряного века, такие длинные и полусонные, как и положено быть теням, наделённым подлинной исторической правдой. И если, вдруг оказавшись здесь, я сосредоточенно вслушивался в вечерний городской шум, то в велеречивом бормотании Лиговки мог различить глухой невнятный брюсовский голос, вернее, его стих, посвящённый творческому гению своего Времени:

Тень несозданных созданий

Колыхается во сне,

Словно лопасти латаний

На эмалевой стене…

Впрочем, представить длинную глухую стену пуговичной фабрики как эмалевую, было уже сложнее, но именно такой я желал видеть её в своём воображении, выраставшей из «звонко-звучной тишины» промозглых сумерек питерского ноября.

Однако мне так и не удалось прикоснуться к «тайне созданных созданий», о которой в конце своего стихотворения говорит Брюсов, и я не сумел написать дом с «жолтыми» окнами, наполненный таинственными тенями прошлого. Он был признан объектом, не имеющим художественной ценности, и его снесли, а на том месте возникло другое здание, никоим образом непричастное к тайнам Времени.

Память всечасно подводит меня, стены и этажи былого здания перемещаются в моём воображении подобно комнатам и лестницам дворца Ганувера, не позволяя оформиться целостному художественному образу, пригодному для воплощения в стройных формах и понятных красках. Судя по всему, этот городской мотив теперь так и останется для меня «тенью несозданного», планом ушедшим в небытие, как, собственно, и сам дом на Лиговском, за номером 42…

На полустанке утренней тишины

Настоящее — неназываемо. Надо жить ощущением, цветом…

Андрей Вознесенский

Поезд прибыл туда июньским утром, когда солнце едва приподнялось над полоской далёкого леса и не успело пока наполнить воздух душным и звенящим зноем. Наш вагон остановился напротив гряды вековых тополей, ещё по-весеннему ярко-зелёных, сквозь которые просвечивали какие-то небольшие строения и оранжевые поля.

Проводник сообщил нам, что состав будет стоять долго, не менее получаса, поскольку поездная бригада будет менять тепловоз. Все поспешили выйти наружу, и я, совершенно не обращая внимания на уютный перрон, превращённый пассажирами в прогулочную эспланаду, сразу же направился к зеленеющим тополям. Удобно расположившись возле одного из них, я прислонился спиной к его могучему стволу и погрузился в безмятежное созерцание.

Весь полустанок был укутан какой-то особенной тишиной, к которой очень сложно было подобрать подходящее определение. Нельзя сказать, что полустанок пребывал в безмолвии, нет, отовсюду доносились звуки: голоса людей, удары молотков путевых обходчиков и велеречивый шелест величественных тополей. Но всё равно это была волшебная тишина заповедного уголка земли, наполненная самыми сокровенными таинствами Мирозданья.

Кроны тополей невесомо парили в жёлтом воздухе июня, щедро напитанным солнечным светом. Со своей высоты они могли бы созерцать сокрытые от меня далёкие горизонты, однако вряд ли они обладали способностью воспринимать своё окружение так же как мы, люди, ибо им было даровано гораздо больше, нежели простое умение видеть и слышать. Иначе бы не струилась от них такая чудесная благодать, которая только и может исходить от совершенных творений, наделённых особой милостью создателя всего сущего. Впрочем, я всегда почтительно относился к деревьям, они очень давно живут на этой земле, вот уже без малого четыреста миллионов лет, тогда как бытности человека всего-то-навсего несколько десятков тысяч.

Клейкие листики тополей, словно открытые зелёные ладошки, были исполнены лёгкого приветственного движения, в то время как изогнутые узловатые ветки, эти обнажённые древесные нервы, пребывали в полном умиротворении и покое. И вдруг мне открылось, что бескочевая жизнь этих задумчивых тополей богаче и правильнее моей, непоседливой, беспокойной, наполненной несбыточными желаниями и всяческим другим пустопорожним вздором.

Стало как-то особенно ясно, что я без конца и напрасно трачу усилия и слова, так и не разобравшись: кто я, зачем и по каким дорогам пролегает мой путь. Для меня были совершенно неведомы такие вещи, как тишина и покой, а возможности остаться наедине с самим собой и спокойно оглядеться вокруг — не случалось вовсе. До этого момента я и представить себе не мог, как отрадно и изумительно смотреть на занимающийся летний день и слушать белый и зелёный шум случайного полустанка, который воспринимался всем моим существом как музыка или как звенящая вселенская тишина.

«Куда ты спешишь, человек. В тех краях, которые ты оставил, такое же небо и то же самое солнце. Там точно так же тает утренний туман, и схожим образом опускаются на землю закатные сумерки».

Меня совсем не удивило, что покой Мирозданья полнился ещё и назидательным речитативом. И разве могло быть здесь как-нибудь по-другому, если всё воплощённое в чудесных формах обязательно несёт в себе значимое содержание, ищущее правильного прочтения и понимания.

«В стремлении добиться одного, происходит потеря другого, возможно гораздо более ценного и необходимого, нежели то, что было намечено обрести. Ведь жажда честолюбия и гордыни неутолима. Побуждения и цели с неизбежностью лишают устойчивости и равновесия всех существ, обретающихся под солнцем. Деревья прочно держатся корнями за землю и именно поэтому, пребывая в покое и единстве с породившей их почвой, кроны деревьев устремлены к вечному небу, где нет ни пагуб, ни скорбей, ни борьбы, ни времени».

Безусловно, всё это было обращено непосредственно ко мне, ибо только в моём незначительном масштабе, «вечное небо» обладало всем перечисленным. Здесь, на земле, небо представало воплощением высшей силы и подлинного величия, где не было места взрывам сверхновых, притяжению чёрных дыр и губительному ветру межзвёздного эфира. Быть причастным к его лучезарному торжеству почиталось если не счастьем, то несомненным благом, не нарушающим гармонии и вселенского порядка.

Тополя надо мной ещё о чём-то шептались, но я более к ним не прислушивался, возможно впервые почувствовав свою причастность и, собственно, к земле, и к небу, и к этому, залитому лучезарным солнцем, случайному полустанку. Единственно, чего мне недоставало, так это понимания — куда и зачем идёт мой поезд, ведь теперь я явственно ощутил, что ни сейчас, ни позже уже невозможно ни успеть, ни опоздать. А ещё я проникся пониманием, что по-настоящему подлинные и наиболее ценные обретения возникают не по причине реализации наших задач и целей, а являются результатом нашего отношения к земле и небу, к своим соседям по планете и самому себе.

Внимая шелестящему речитативу вековых тополей, я понял, что нужно ценить настоящее, дорожить цветом и светом, не нарушая покоя и равновесия Мирозданья, потому что нет у нас этих дарованных деревьям четырёхсот миллионов лет, чтобы всецело постичь и принять к исполнению такие простые и такие непреложные истины.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Есть памяти открытые страницы. Проза и публицистика предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я