Вкус крови. Рассказы. Повесть

Виктор Гусев-Рощинец

Забыть Палермо

Гале

По дороге с моря они всякий раз проходили мимо лавчонки, на витрине которой за стеклом были выставлены старинные вещицы всех родов и размеров — керосиновые лампы, статуэтки, чайные сервизы, детские игрушки, холодное оружие и ещё многое, чему трудно было подобрать названия. Над витриной у входа красовалась вывеска: ВИНТАЖ. Изнутри доносились песни советских времён — бессмертные творения почивших русских гениев.

— Винтаж — это что такое? — спросил он у жены.

— Дорогой, сказала она, — какой ты недогадливый, ты же видишь — антиквариат.

Он подумал — надо зайти, не мешало бы что-то добавить к собственной коллекции. Но жена увлекла его в следующую — янтарную — лавочку. Городок на берегу Балтийского моря славился янтарём.

Антикварная витрина жила своей собственной жизнью. За стеклом всё время что-то менялось — вещицы проходили и уходили, мелодии сменяли одна другую, будя ностальгические воспоминания об ушедшей молодости.

Каждый вспоминал своё. Он — беззаботное московское детство, эвакуацию, послевоенный коммунальный быт. Она — быструю Кубань, пионерский лагерь Артек, оккупацию, кашу-мамалыгу, любимые игрушки.

По утрам из окна небольшой гостиницы, где они остановились, доносилось её пение. «Цветут сады зелёные, а в них идут влюблённые…» Или «Всё выше и выше, и выше стремим мы полёт наших крыл…» Он аплодировал, хотя утверждал, что этот «полёт» — не что иное как немецкий гимн авиаторов «Люфтваффе». Сам обожал Утёсова и Клавдию Шульженко. Его басок иногда приходил на смену по вечерам: «Засыпает Москва, стали синими дали…»

Телевизор в номере не работал. Поначалу это расстроило их, страна жила новостями из разорённой Украины, гражданская война, пожирающая расколотое общество, возвращала мыслями к той, давней войне, что опалила их детство. Они ужинали в номере за бутылкой красного вина и в первый же вечер обнаружили, к своему удивлению, — как хорошо оторваться от этих назойливых, порой чудовищных «новостей» и просто жить естественной, незамутнённой, мирной жизнью. Перед сном, лёжа в своих постелях, они вслух читали «Забыть Палермо» Эдмонды Шарль-Ру, что нашли здесь же, в гостиничной библиотечке.

Чем дольше мы живём, тем чаще обращаемся памятью к годам детства, вспоминаем родителей. А если перед нами заинтересованный слушатель, он подталкивает к исповеди, которая никогда бы не ожила в другое время, в другом месте. Случается, выслушивая подобные рассказы, мы завидуем чужому жизненному опыту, даже если он несёт в себе страдательное начало.

Так, он часто расспрашивал её об оккупации. Это была для неё болезненная тема, но вопреки тому она с готовностью возвращалась к ней вновь и вновь, погружаясь в тот холодный тревожный мир зимы 41—42 годов. Впрочем, в силу своего шестилетнего возраста она, по её утверждению, не испытывала тогда особой тревоги. Помнила только, что эвакуировали их навстречу врагу, и в станице, где они остановились на ночлег, матери предложили вступить в партизанский отряд. А ребёнок? — спросила она. Отдайте в семью — сказали ей. Мать поблагодарила за оказанное доверие, и они пошли назад, в оккупированный Краснодар. Добирались на попутных немецких машинах. «И никто ведь пальцем не тронул!» — удивлялась она теперь.

А в покинутом недавно доме обосновались гости. Немолодой немецкий офицер поселился у овдовевшей уже красавицы Насти. Офицера звали Эрнст.

Коридорная система и общий туалет во дворе способствовали общению. Когда Эрнста посылали в кладовку, он проходил мимо их двери. Заслышав его тяжёлые шаги, она выбегала из комнаты будто бы по своим делам. Столкновение было неизбежным. Эрнст брал её на руки, гладил по головке, приговаривая «Тохтур, тохтур… дочка…» и спрашивал: «Как дела?» Хорошо, радостно сообщала она, немцы драпают. Да, отвечал он, драпаем, очень у вас холодно. Весной вернёмся.

Вскоре они ушли. На прощанье Эрнст подарил ей плюшевого медвежонка. А Настю забрал с собой. В город стали возвращаться уцелевшие на войне мужчины. И стали рождаться дети. Детей рождалось много больше, чем вернувшихся мужчин.

На базаре появился спрос на детские вещи. И мать, уже распродавшая в ближайших станицах всё, без чего ещё можно было обойтись в хозяйстве, обратила взор на её игрушки. Это были куклы Аня и Даша и плюшевый медвежонок — Эрни. Они мирно восседали в детском уголке вокруг игрушечного столика, уставленного несъедобными яствами.

— Мама, — рассказывала она, — стала уговаривать меня продать игрушки. Я упиралась, ночами брала их в свою постель и укладывала рядом с собой, боясь, что мама тайком унесёт их на базар. Мама не могла устроиться на работу, подступал голод. Не из чего даже было сварить ненавистной кукурузной каши — мамалыги. Вероятно, в тяжёлые времена дети рано взрослеют. Постепенно я свыклась с мыслью, что нам придётся расстаться. Не могла только решить, кто будет первым преданным мною другом. Мой выбор пал на Аню. Она была старшая и казалась мне вполне готовой вступить в самостоятельную жизнь. В ту ночь она удостоилась чести лечь со мной наедине. Мы обнялись, немного поплакали вместе и уснули. А утром мама отнесла её на базар и продала. Вскоре и Дашу постигла та же участь, хотя она была совсем ещё ребёнок. Я оторвала её от сердца куском живой плоти. Но когда очередь дошла до медвежонка, я воспротивилась. Он был такой беззащитный маленький зверёк и так привязан ко мне, что я долго не могла решиться отдать его «на заклание». Ведь это была ещё и память о первом мужчине, который держал меня на руках. Каким бы странным тебе это ни показалось.

— Нет, — сказал он, — я тебя понимаю.

Она продолжала.

— У этого медвежонка были такие мохнатые лапки с белыми кожаными подошвами. На одной из них Эрнст написал чернильным карандашом свои инициалы: «EJ». Увы, и медвежонок покинул меня. Поверь мне, я была неутешна. Но я не преувеличу, если скажу, что это был выбор между жизнью и смертью.

— Я это знаю, — сказал он.

Шли дни. Незадолго до отъезда он заметил на витрине винтажной лавочки игрушку, до того не попадавшей в поле его зрения. Это был плюшевый медвежонок.

— Смотри! — воскликнул он, обращаясь к жене, — твой медведь!

— Нет, — сказала она, посмотрев, — не похож, тот был намного больше.

— Возможно, тебе это просто кажется. Ведь ты сама была ещё маленькая. Что стоит нам посмотреть? Зайдём!

Они зашли внутрь помещения. Хозяином оказался пожилой немец. Он представился: Отто Юнгер. Они познакомились

Она попросила снять с витрины и показать медвежонка.

— Это непростая игрушка, — сказал Отто. — двадцать лет назад, за три года до своей смерти ко мне в гости последний раз приезжал мой отец — Эрнст Юнгер. Ему было тогда уже сто лет. Вам знакомо это имя?

Нет, они не знали его.

— Он был писатель с мировым именем, чьи книги переведены едва ли не на все языки мира.

— Однажды мы пришли с ним сюда, — продолжал Отто, — чтобы он мог ознакомиться с моим маленьким «делом». Как раз незадолго до того у меня появилась эта игрушка. Почему-то она его очень заинтересовала. Он долго вертел её в руках, потом попросил чернильный карандаш и оставил автограф. Вот, смотрите.

Отто взял медвежонка за правую заднюю лапку, и они увидели на её подошве инициалы: «EJ».

— Ещё он сказал вот что, — продолжал Отто свой рассказ, — Пройдут годы, к тебе придёт женщина, увидит эту вещицу и скажет: «Это моё». И ты отдашь ей то, что ей принадлежит.

Воцарилось молчание. Его прервал Отто.

— Все эти двадцать лет реликвия, которую вы держите в руках, живёт здесь в ожидании того кому предназначена. А тогда я сказал отцу — но ведь меня могут обмануть, кто угодно может сказать — «это моё». Нет, сказал он, это невозможно. Когда-нибудь ты поймёшь это сам.

Отто помолчал.

Она ощутила головокружение и оперлась на руку мужа.

Отто вновь заговорил.

— Все эти двадцать лет игрушка стояла на витрине. Это удивительно, но вы первые обратили на неё внимание.

— Ваш отец как-то объяснил вам свой поступок? — спросила она, справившись наконец с головокружением..

— Да, — Отто помолчал, — Он сказал, что точно такую игрушку много лет назад подарил одной русской девочке, перед которой впервые ощутил глубокую, неизгладимую вину за то, что они сделали с вашей — а теперь и моей — страной.

Она взяла в руки медвежонка и прижала к груди.

— Вы так свободно говорите по-русски, — прервала она Отто, вглядываясь в его лицо, — Вы русский?

— У меня была русская мать. Она приехала с отцом из России. Его первая жена погибла при бомбардировке Дрездена англичанами. Я родился в тысяча девятьсот пятидесятом году в западном Берлине, где отец обосновался после войны. Незадолго до того они с моей матерью обвенчались. В нашей семье говорили по-русски. Она умерла. Когда восточную Пруссию стали заселять русские, я с семьёй приехал сюда, в Раушен.

Все помолчали.

— Я была знакома с вашей матерью, — сказала она, — Её звали Анастасия, верно?

Отто Юнгер вышел из-за прилавка и обнял её. Потом сказал: — Я всегда ощущал себя русским. Вы не осуждали её?

— Нет, — сказала она, — До встречи с вашим отцом она успела прожить одну — несчастливую — жизнь, испить горечь потери. Судьба вознаградила её за муки. Так и должно.

Они вышли на улицу. Она несла игрушку в бумажном пакете, куда опустил её Отто Юнгер, сын знаменитого писателя.

Молчали. Зашли по-обыкновению в янтарную лавку. Она купила ожерелье в подарок дочери. Вышли на площадку перед стометровым лестничным спуском к набережной. Посмотрели на море.

За ужином она спросила мужа:

— Почему ты сделал вид, что не читал Юнгера? Я же видела у тебя его «Эвмесвиль».

— Драма, — ответил он, — должна развиваться по своим законам Я не имел права вмешиваться.

— Ты прав, — сказала она. — Потому и я промолчала.

— Не думаю, что Юнгера мучила совесть. Он слишком любил войну. И всё же этим жестом, похоже, просил прощения.

— Простить можно, — сказала она, — забыть нельзя.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я