Гоголь-студент

Василий Авенариус, 1898

«Он катил домой на вакации – уже не гимназистом, как бывало до сих пор, а студентом, хотя в той же все нежинской „гимназии высших наук“, то есть с трехлетним, в заключение, университетским курсом. Снова раскинулась перед ним родная украинская степь, на всем неоглядном пространстве серебристого ковыля она так и пестрела полевыми цветами всех красок и оттенков, так и обдавала его их смешанным ароматом, так и трепетала перед глазами, звенела в ушах взвивающимися по сторонам коляски кузнечиками – бирюзовыми, серыми и алыми…»

Оглавление

Глава первая

Плющ и дубок

Он катил домой на вакации — уже не гимназистом, как бывало до сих пор, а студентом, хотя в той же все нежинской «гимназии высших наук», то есть с трехлетним, в заключение, университетским курсом.

Снова раскинулась перед ним родная украинская степь, на всем неоглядном пространстве серебристого ковыля она так и пестрела полевыми цветами всех красок и оттенков, так и обдавала его их смешанным ароматом, так и трепетала перед глазами, звенела в ушах взвивающимися по сторонам коляски кузнечиками — бирюзовыми, серыми и алыми.

Снова вырос перед ним родной хутор с белою церковью, с приветливо манящими из-за кудрявой зелени красными кровлями и белыми трубами, замелькала новая ограда, раскрылся широкий двор, в который из-за окружающих построек отовсюду врывается зеленое царство; снова Дорогой и Сюська как шальные несутся к нему навстречу с бешеным лаем, и первый из них — датский дог — норовит лизнуть его в губы, а на крылечке, еще более покосившемся, ждут его, как бывало, маменька, сестрички, старушка-няня…

Все то же — да не то. И степь, и хутор, и близкие ему существа на крыльце — все подернуто какою-то серою дымкой, словно наступило солнечное затмение. Да, солнце их затмилось — и навсегда.

Мать рада, понятно, возвратившемуся сыну, очень рада. Но радость эта не бодрая и ясная, как прежде, а нервная, истерическая, затуманенная горючими слезами.

— Миленький ты мой, бесценный, единственный! Нет его уже, нет кормильца! Что-то станется с нами?

— Надо покориться, маменька: воля Божья. Вы только не волнуйтесь так ужасно: на вас лица нет, глаза распухли…

— Диво еще, родимый, что вконец их не выплакала! На нем ведь весь дом держался. А теперь в семье ни единого мужчины…

— Вы забываете меня, маменька.

— Тебя, Никоша?! У тебя, голубчик, и борода-то едва пробивается.

— Дело не в бороде, маменька, а в зрелости. Мне в марте семнадцатый уже год пошел, я — студент и могу, надеюсь, помочь вам тоже кое-какими добрыми советами в хозяйстве.

— А уж как-то мне их нужно, ой как нужно! При папеньке я ни во что не входила. Они с приказчиком все без меня решали. А теперь изволь-ка самой решать. Ведь на Левка-то положиться, сам знаешь, каково: себе на уме, плут изрядный.

— Так вы бы его сменили.

— А коли другой попадется того хуже? Этот-то хоть хозяйство все по пальцам знает.

— Так я с ним серьезно поговорю.

— Поговори, милый, поговори. После папеньки ты у нас все-таки глава дома. Ох-ох-ох, Василий Афанасьевич! На что ты нас, сирот, покинул…

— Ну, полноте, голубочко матусенька, не плачьте!

— Не могу, родной мой. В слезах мне одна отрада, особливо на его могиле. И тебе, Николенька, надо будет ужо помолиться над прахом незабвенного родителя.

— Непременно. Сейчас, как только переоденусь с дороги.

— Иди, миленький, иди. А я тем часом распоряжусь на кухне, чтобы прежде накормить тебя.

И вот он переодет, накормлен и рядом с матерью преклонил колени над отцовскою могилой. Погребен покойный в фамильном склепе около самой церкви. Но над местом его вечного упокоения цветут уже алые розы, небесно-голубые незабудки, а верная ему до гроба спутница жизни окропляет и розы и незабудки неутешными вдовьими слезами.

— Ох, мамо, мамо! Вы просто изведете себя, — говорил сын, украдкой сам утирая себе глаза. — Присядьте-ка тут и расскажите, как вы узнали о его смерти? Это немножко хоть облегчит вам наболевшее сердце.

— Как узнала? — всхлипнула Марья Ивановна, послушно опускаясь на край могилы. — Ах ты, хороший мой! Было то на второй неделе после того, как дал Бог нам еще дочку, а тебе сестричку. Я все поджидала папеньку: не вернется ли скорее, чтоб при себе окрестить малютку. Ан заместо него приезжает вдруг госпожа Голованева, жена доктора, что лечил его в Лубнах: очень-де желательно больному меня видеть. Меня так и сразило: «Ну, значит, ему гораздо хуже, коли вызывает меня к себе еще больную».

— И вы, больная, собрались?

— А то как же? Вместе с Голованевой; но лишь только мы за ворота, глядь, навстречу верховой. Что такое? «Да вот письмо докторше». Взяла та письмо, развернула — вся так и вспыхнула. «Воротимся, — говорит. — Василий Афанасьевич сам скоро будет». Господи помилуй! Что сталось тут со мною…

Голос несчастной вдовы оборвался.

— И потом привезли его тело?

— Привезли… прямо к церкви… Раздался удар колокола… Никогда не забуду этого ужасного звука!.. Хоронить его можно было только на пятый день, так как многое не было еще готово, и до времени его оставили в экипаже. Меня же к нему не пускали, пока не внесли гроб в церковь. Когда я увидела его тут, моего сердечного, в открытом гробу, я точно обезумела. Тетушка Анна Матвеевна, которая, дай Бог ей здоровья, шесть недель ни шагу от меня не отходила, рассказывала мне потом, что я стала громко говорить с покойником, будто с живым, и сама же себе за него отвечала. А когда меня наконец вразумили, что он умер, я стала умолять похоронить меня рядом с ним в склепе.

— Бедная вы!

— Ах, да, совсем, говорю, в уме помешалась. С трудом урезонила меня тетушка — беречь себя для детей. Но нервы мои были до того расстроены, что даже девочек, сестриц твоих, не пускали ко мне. Показали мне их уже много дней спустя, в трауре. Когда я потом вышла в первый раз в сад, мне так странно было, что все-то на своем месте: мне серьезно думалось, что с ним, главой семьи, и все должно погибнуть. Все осталось по-прежнему, но все заботы его обрушились теперь на меня. Он был как дуб, а я как плющ, который льнул к нему и им одним держался. Рухнул дуб — и нет у плюща опоры…

— Я, маменька, еще не крепкий дуб, я — дубок. Но и тот может служить плющу некоторой опорой. В деревенском хозяйстве я мало еще сведущ, но я нарочно взял с собой из нежинской казенной библиотеки пару книг по этой части. Я буду трудиться для вас в поте лица и постараюсь полюбить хозяйство; если человек любит свое дело, то он в нем непременно успеет…

— А при твоих способностях и подавно! — подхватила Марья Ивановна, и в затуманенном взоре ее блеснул луч надежды. — Ты ведь и теперь-то у меня поэт и художник. В последнем письме своем, Никоша, ты обещался порадовать меня опять какими-то новыми работами…

— Да, кое-что у меня для вас есть. Вас это, может быть, немножко хоть рассеет.

Говоря так, он бережно взял мать под руку и повел вон с кладбища. Во дворе у крыльца они наткнулись на маленькую резвую ватагу: впереди старшая дочь дома, тринадцатилетняя Машенька, с торжествующим видом несла в переднике целое гнездо новорожденных котят, за нее цеплялись остальные сестрицы, наперерыв заглядывая к ней в передник, а сзади бежал вприпрыжку конвой из босоногих дворовых девчонок. Единственным удрученным существом во всей компании была большая серая кошка, которая, растерянно распустив хвост, с жалобным мяуканьем увивалась около похитительницы ее бесценных крошек.

— Ах, маменька, Никоша! Что у нас за чудные кошечки! — расхвастались девочки в один голос.

— Дети как дети! — грустно улыбнулась Марья Ивановна. — Посмотри-ка, Никоша, кошечки в самом деле прехорошенькие.

— Но и префалыпивые, бестии! — презрительно отозвался Никоша.

— Они-то фальшивые? — обиделась за своих кошечек Машенька. — Они, душечки, преневинные, ничего еще даже не смыслят.

— Тем хуже: нельзя с них пока, значит, и взыскивать. Ну, пропустите-ка нас.

— А вы куда?

— Никоша вот хочет показать мне свои новые работы, — объяснила Марья Ивановна.

— Никоша, голубчик! Возьми и нас с собою.

— Пожалуй, — снизошел брат. — Только без ваших глупых кошек. Ну их!

— Да куда же мы их денем? Погодите минуточку! Между девочками началось спешное совещание: как им быть? В заключение решено было доверить котят попечению и ответственности старшей из дворовых девчонок Гале.

— А я тоже останусь с Галей! — объявила четырехлетняя Олечка, которой слишком больно было расстаться с дорогими зверьками.

Брат только плечом повел. Первая работа, которую предъявил он матери и старшим сестрам, была писанная на холсте клеевыми красками картина в один аршин шириною и в полтора вышиною. На красноватом фоне изображен был пруд, окруженный высокими деревьями, а над прудом беседка с готическими решетчатыми окнами. Новое произведение молодого живописца было настолько совершеннее прежних, что вызвало общее чистосердечное восхищение.

— Это копия или прямо с натуры? — осведомилась Марья Ивановна.

— Помаленьку и того и другого, а больше из собственной головы, — был самодовольный ответ. — Работа сборная, эклектическая, как выражаются художники, но требует тем большего соображения.

Девочки с благоговением слушали объяснения брата-студента.

— С натуры, верно, это окна с решетками? — позволила себе заметить Анненька. — Точь-в-точь ведь как у башенок нашего старого дома!

— Да, они вышли очень недурно. Но лучше всего все-таки вот это сухое дерево среди других цветущих: оно — центр пейзажа и своего рода аллегория.

— Аллегория? — переспросила Марья Ивановна. — Что же оно обозначает?

— Здоровые деревья — это мои школьные товарищи, сухое — я сам.

— Ну, ну, ну, сделай милость, не глазь! Здоровьем ты хоть и не слишком крепок, но умом хоть кого за пояс заткнешь.

— Так картина вам не нравится, маменька? А жаль: я хотел было повесить ее над вашим письменным столом, вместо своего портрета, чтобы, глядя на это сухое дерево, вы вспоминали иногда о вашем сыне.

— Очень даже нравится! Давай ее, давай сюда. Я перед всеми соседями буду хвалиться твоим искусством. Только прошу тебя, Никоша, не упоминай больше об аллегории.

— Можно и без аллегории, — сдался Никоша и, открыв лежавший под столом чемодан, достал оттуда тетрадь.

— А это что же у тебя? Не стихи ли, про которые ты писал уже мне?

— Стихи и самые свеженькие: никому еще в Нежине не показывал. Прочесть?

— Пожалуйста, дорогой мой. Ты у меня, право, искусник на все руки.

В это время снизу, из сеней, донесся раздирательный детский визг и рев.

— Ах, опять Олечка! Верно, ее кошки оцарапали… — всполошилась Марья Ивановна. — Прости, Николенька…

И она скрылась уже за дверью. Сын с сердцем захлопнул свою стихотворную тетрадь.

— Вот вам и ваши милые, невинные кошечки!

— А нам одним ты, значит, не прочтешь? — робко вопросила одна из сестриц.

— Значит. Для вас у меня тут найдется кое-что поинтереснее.

Из того же чемодана появились нежинские гостинцы: медовые пряники, леденцы да орехи. Это, точно, было куда интереснее.

— А вот и для Олечки. Сами только не скушайте по дороге.

— Ах нет, как можно!

И, совершенно довольные, девочки ускакали, забыв и про брата, и про его стихи. Напрасно, однако, ожидал он, что маменька-то хоть вспомнит об его стихах. И прежде склонная к мечтательности, Марья Ивановна со смертью мужа проводила ежедневно целые часы в молитве и в печальных размышлениях о своей вдовьей доле, забывая даже о насущных нуждах домашнего хозяйства. Стемнело, а она все еще не выходила из своих комнат.

«Гора не подошла к Магомету, так Магомет подошел к горе», — решил молодой поэт и, сунув в карман свою тетрадку, отправился к матери.

Застал он ее сидящею перед выдвинутым ящиком комода с пачкой старых писем на коленях. При слабом свете нагоревшей сальной свечи она перечитывала одно из этих писем и была так погружена в чтение, что не заметила даже приближения сына, пока он щипцами не снял со свечи нагара. Марья Ивановна испуганно вздрогнула и подняла к нему глаза, полные слез.

— Ах, это ты, Никоша?

— Я, маменька. Вы чьи это письма перечитываете?

— А нашего дорогого покойника, когда он был еще женихом. В них теперь, могу сказать, моя единственная услада. Я переживаю в них мое счастливое прошлое…

— Но ведь, когда они писались, вы были еще полувзрослой?

— Да, мне не исполнилось еще и четырнадцати лет. Втайне я его хоть тоже любила, но сама не смела даже распечатывать его писем.

— Но как это он, жених, писал вам на такой неважной бумаге!

— В те времена, милый мой, не было еще и в помине нынешних белых да розовых листочков с кружевным ободочком. Как бумага, так и чувства были тогда проще, а по-моему, и лучше, натуральней.

— Не дадите ли вы мне, маменька, прочесть эти письма?

— Никому еще, родной мой, с тех самых пор я их не показывала. Пока нас с ним не повенчали, я хранила их у себя на груди, как святыню моего девичьего сердца.

— Тем священней они и для меня, вашего сына! Всякая строка его для меня дорога. Право, маменька, дайте хоть заглянуть!

— Ты выбрал, Никоша, такую минуту, когда у меня не может быть тебе отказа. Только без комментариев тебе, пожалуй, всего не понять. Вот хоть бы это первое его письмо. Дедушка твой, а мой отец, не сейчас склонился на предложение молодого соседа, потому что я была еще даже в коротком платье. И вот он, необъявленный жених мой, предложил мне временно вместо любви дружбу. Теперь читай.

И сын прочел следующие строки, написанные на грубой синей бумаге столь знакомою ему рукою покойного отца:

«Единственный друг! Итак, я, полагаясь на ваши уверения, осмеливаюсь назвать вас другом, а более чувствую удовольствие, что вы, свято почитая добродетель, чувствуете цену таковой дружбы… Теперь мне одно утешение в скуке — только к вам писать, а видеться с вами не скоро буду. Мои родители едут к вам, а я остаюсь дома с гостьми, а потом всюду с унылым сердцем по делам из дому. Одно мне осталось облегчение — видеть хоть в одной строке действие души вашей. Не лишите меня сего счастья уведомить о вашем здоровье: оно составляет мою жизнь и благополучие. Прощайте.

Ваш вечно верный друг Василий».

За этим первым письмом молодой Гоголь перечел одно за другим и остальные письма жениха к невесте, которые Марья Ивановна со своей стороны точно так же объясняла. Для постороннего читателя эта переписка не представляла бы никакого существенного интереса. Для сына каждая фраза звучала чем-то родным и милым, словно она сейчас только вылилась из-под пера отца.

— Теперь я понимаю, что вы другим не даете этих писем, — сказал он. — Романтизм нынче не в авантаже, и многие возвышенные обороты, употребленные здесь просто от полноты сердца, в настоящее время могут показаться деланными, ненатуральными.

— Но у него все это было вполне натурально! — горячо возразила вдова романтика.

— Да разве я сомневаюсь? Избави меня Бог! Но что бы вы сами сказали про роман, где стояло бы следующее: «Милая Машенька! Многие препятствия лишили меня счастья сей день быть у вас! Слабость моего здоровья наводит страшное воображение, и лютое отчаяние терзает мое сердце». Вы сказали бы, что в обыкновенной жизни так не выражаются, что автор хватил через край. А я, сын покойного, как и вы, вдова его, могу только поцеловать эти милые строки.

И он благоговейно поднес к губам листок с прочтенными строками.

— Славный ты мой! Единственное утешение мое! — вконец расчувствовалась бедная вдова и притянула к себе сына, чтобы несколько раз крепко облобызать его. — Но когда-то ты будешь мне настоящей опорой?

— Дубом, как сказано, еще быть не могу, но дубком быть постараюсь. Теперь на вакациях, например, пока я здесь, я охотно возьму на себя часть ваших хозяйственных забот.

— Распоряжайся, голубчик, приказывай, делай, что найдешь нужным. Я же накажу всем и каждому строго-настрого, чтобы слушались тебя, как главы дома.

— Да, этакая инструкция будет не бесполезна, особенно для приказчика. Он ведь бедовый!

— О да! Ты, милый, еще не знаешь, как он со смерти папеньки зазнался! Он пользуется моею забывчивостью, моими слабыми нервами, видит, что мне теперь уже не до прозы жизни…

— Так я его проберу. В папенькиной библиотеке, верно, найдется кое-что по деревенскому хозяйству?

— Наверное даже. Покойный заимствовался ведь всегда из Кибинец у Дмитрия Прокофьевича, которому из Петербурга придворный книгопродавец высылает книжные новости.

— Ну, вот. Из Нежина у меня тоже взято кое-что с собою. Выходя на бой хоть бы с этаким приказчиком, не лишне вооружиться. А за успех я вам почти ручаюсь.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я