Вальтер Скотт (1771–1832) – английский поэт, прозаик, историк. По происхождению шотландец. Создатель и мастер жанра исторического романа, в котором он сумел слить воедино большие исторические события и частную жизнь героев. С необычайной живостью и красочностью Скотт изобразил историческое прошлое от Средневековья до конца XVIII в., воскресив обстановку, быт и нравы прошедших времен. Из-под его пера возникали яркие, живые, многомерные и своеобразные характеры не только реальных исторических, но и вымышленных персонажей. За заслуги перед отечеством в 1820 г. Скотту был дарован титул баронета. В этом томе публикуется роман «Эдинбургская темница», относящийся к числу «шотландских» романов В. Скотта, события которых разворачиваются в эпоху англо-шотландской смуты. Действие данного романа происходит в середине XVIII в. Особый интерес в нем представляет образ простой крестьянской девушки Джини Динс, воплотившей, по мысли автора, лучшие черты шотландского национального характера – совесть, живой ум, неподкупную честность, находчивость, непоколебимую волю и природную энергию.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Эдинбургская темница предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава XII
И с ним простилася она
Дрожащею рукой:
«Я возвращаю твой обет,
Пусть Бог вернет покой».
Старинная баллада[39]
— Войдите! — откликнулся кроткий, любимый им голос, когда Батлер постучал в дверь. Он поднял скобу и вошел в жилище скорби. Джини едва решилась взглянуть на своего возлюбленного — так она была подавлена горем и так глубоко чувствовала свое унижение. Известно, как много значат в Шотландии семейные связи. Обстоятельство это определяет многое — как хорошее, так и дурное — в национальном характере. Происхождение «от честных родителей», то есть от людей с незапятнанным именем, столь же высоко ценится шотландцами простого звания, как принадлежность к «знатному роду» ценится дворянством. Честное имя каждого члена крестьянской семьи является для всех и для него самого не только предметом законной гордости, но и ручательством за семью в целом. И, напротив, позор, запятнав одного из них, как это случилось с младшей дочерью Динса, ложился на всех близких. Вот почему Джини чувствовала себя униженной в собственных глазах и в глазах своего возлюбленного. Напрасно старалась она подавить это чувство — эгоистическое и ничтожное в сравнении с бедствием сестры. Природа брала свое: проливая слезы над участью сестры, она плакала также и над собственным унижением.
Когда Батлер вошел, старый Динс сидел у очага, держа в руках истрепанную карманную Библию, спутницу всех странствий и опасностей его юности, завещанную ему на плахе одним из тех, кто в 1686 году отдал жизнь за веру{56}.
Солнце, проникая через маленькое окошко позади старика и «золотя пылинок рой», по выражению шотландского поэта того времени, освещало седины старика и страницы священной книги. Выражение стоической твердости и презрения ко всему земному придавало благородство резким и отнюдь не красивым чертам его лица. Он напоминал древних скандинавов, которые, по словам Саути{57}, «разят нещадно и выносят стойко». Все вместе составляло картину, по освещению напоминавшую Рембрандта, а по выразительности и силе достойную Микеланджело.
При входе Батлера Динс поднял глаза, но тотчас же вновь отвел их, и на лице его выразились смущение и душевная боль. Он всегда так надменно обходился со светским ученым, как он называл Батлера, что видеть его теперь было для старика особенно унизительно, как для умирающего воина в балладе, который воскликнул: «Граф Перси видит мой позор!»
Динс поднял в левой руке Библию, заслонив ею лицо, а правую протянул вперед, как бы отстраняя Батлера; при этом он попытался отвернуться. Батлер схватил эту руку, столь часто помогавшую ему в его сиротстве, и, обливая ее слезами, с трудом мог вымолвить: «Да утешит вас Бог! Да утешит вас Бог!»
— На это я и уповаю, друг мой, — сказал Динс, обретая некоторую твердость при виде волнения своего посетителя. — Он один может ниспослать утешение, когда будет на то Его святая воля. Уж очень я возгордился тем, что в свое время претерпел за веру, Рубен. Вот и придется теперь смиряться и привыкать к насмешкам. Не я ли превозносился над всеми, кто жил в тепле, покое и сытости, пока я скитался по болотам с изгнанными борцами за веру — с праведным Доналдом Камероном и достойным мистером Блэкаддером? Не я ли гордился перед Богом и людьми, что удостоился в пятнадцать лет стоять у позорного столба в Кэнонгейте за правое дело ковенанта? Вот какая честь выпала мне в юности, Рубен! Не я ли всякий день и всякий час свидетельствовал против богомерзких ересей? Не я ли возвышал голос против позорящих страну и церковь гнусностей, подобных унии, терпимости и патронату, навязанных нам этой несчастной — последней в злополучном роде Стюартов? Не я ли обличал нарушения прав церковных старейшин? Я ведь даже издал памфлет под названием «Крик филина в пустыне», который был отпечатан в Баухеде и продавался всеми коробейниками в городах и в селах. А теперь!..
Тут он умолк. Батлер, хотя он и не вполне разделял взгляды старика на церковное управление, был, разумеется, слишком гуманен, чтобы прервать его, когда тот с законной гордостью перебирал все, что претерпел за веру. Более того — когда Динс умолк, подавленный горем, Батлер поспешил со словами утешения:
— Все знают вас, почтенный друг мой, за стойкого и испытанного слугу Христова, за одного из тех, кто, по словам святого Иеронима{58}, per infamiam et bonam famam grassari ad immortalitatem, то есть «не ища доброй славы и не страшась дурной, имели целью жизнь вечную». Вы были одним из тех, к кому верующие взывают в ночи: «Сторож, сколько ночи?» И, быть может, ниспосланный вам тяжкий искус тоже имеет свое назначение.
— Так я и истолковал его, — сказал бедный Динс, отвечая на пожатие Батлера, — и хотя не обучался чтению Святого Писания на иных языках, кроме родного шотландского (латинская цитата Батлера и тут не ускользнула от его внимания), я твердо его усвоил и надеюсь безропотно снести и этот удар судьбы. Но, Рубен! Помысли о церкви, где я, недостойный, с юных лет бессменно состою старейшиной… Что скажут враги церкви о столпе ее, который не сумел уберечь от греха собственное дитя? Как будут они ликовать, когда узнают, что дети избранных творят те же мерзости, что и отродие Велиала!{59} Но буду нести этот крест! Видно, все мое благочестие было подобно блеску светляка на пригорке в темную ночь. Он потому только и светит, что все вокруг темно, а взойдет солнце из-за гор — и всем видно, что он не более как червь. Так-то вот и со мною, и нечем мне прикрыть наготу мою…
Тут дверь вновь отворилась, и вошел мистер Бартолайн Сэдлтри; сдвинув треугольную шляпу на затылок и подложив под нее для прохлады фуляровый платок, опираясь на трость с золотым набалдашником, он всей своей осанкою изображал богатого горожанина, которого ожидает со временем место в городском управлении, а быть может, даже и само курульное кресло{60}.
Ларошфуко{61}, который сорвал покровы со стольких тайных людских пороков, говорит, что мы находим нечто приятное в несчастьях наших друзей. Мистер Сэдлтри очень рассердился бы, если бы кто-либо вздумал сказать ему, что несчастье бедной Эффи и позор ее семьи были ему приятны, и все же нам кажется, что возможность разыгрывать из себя влиятельное лицо, производить дознание и толковать законы вполне вознаграждала его за то огорчение, которое доставляло ему несчастье жениной родни. Наконец-то ему досталось настоящее судебное дело вместо незавидной роли советчика, в котором никто не нуждается. Он радовался, как ребенок, получивший в подарок первые настоящие часы с настоящим заводом, стрелками и циферблатом. Кроме этого интересного предмета, мысли Бартолайна были заняты делом Портеуса, расправою с ним и возможными последствиями всего этого для города. Это уж было, как говорят французы, embarras de richesses — избыток богатств. Он вошел к Динсу с горделивым сознанием, что несет важные известия и может наговориться всласть:
— Доброго здоровья, мистер Динс, здравствуйте, мистер Батлер; а я и не знал, что вы между собою знакомы.
Батлер что-то пробормотал в ответ; легко представить себе, что знакомство с Динсами, составлявшее его сердечную тайну, он не стремился разглашать среди посторонних, каким был для него Сэдлтри.
Почтенный горожанин, раздуваясь от сознания своей важности, уселся в кресло, отер лоб, отдышался и испустил глубокий и солидный вздох или даже подобие стона:
— Ну и времена, сосед! Ну и времена!
— Грешные, позорные, нечестивые времена, — откликнулся Динс тихим и подавленным тоном.
— Что до меня, — продолжал с важностью Сэдлтри, — от несчастий моих друзей и моего бедного отечества я совсем потерял голову и отупел — словно inter rusticos[40]. Только что я успел вчера обдумать, что можно сделать для бедной Эффи, и перебрал весь свод законов, а утром просыпаюсь и узнаю, что толпа взяла да и повесила Джока Портеуса на красильном шесте… Ну, тут уж у меня все разом из головы вылетело.
Несмотря на свое глубокое горе, Динс обнаружил при этих словах некоторый интерес. Сэдлтри тотчас пустился во все подробности восстания и его последствий. Батлер тем временем попытался поговорить с Джини наедине. Случай скоро представился. Она вышла из комнаты, как будто по делам хозяйства. Спустя несколько минут вышел и Батлер; Динс, оглушенный говорливостью своего нового гостя, едва ли заметил его уход.
Разговор их произошел в кладовой, где Джини держала молочные продукты. Когда Батлеру удалось пройти туда вслед за нею, он застал ее в слезах. Постоянно занятая каким-нибудь полезным делом, даже во время беседы, она теперь безучастно сидела в углу, подавленная тяжелыми думами. Однако, когда он вошел, она осушила глаза и первая заговорила со свойственной ей простотой и искренностью:
— Хорошо, что вы пришли, мистер Батлер. Я… я хотела сказать, что все должно быть между нами кончено, — так будет лучше для нас обоих.
— Кончено? — сказал удивленно Батлер. — Но почему же? Вас постигло тяжкое испытание, но в этом не повинны ни ты, ни я; оно послано Богом, и его надо претерпеть. Но как может это разорвать помолвку, пока помолвленные сами того не захотят?
— Рубен, — сказала молодая женщина, глядя на него с нежностью, — вы всегда думаете обо мне больше, чем о себе, а теперь я должна подумать прежде всего о вашем счастье. У вас честное имя, и вы служитель Божий. Говорят, что вам суждено стать большим человеком в церкви, а мешает вам только бедность. Бедность, Рубен, — плохая подруга, это вы слишком хорошо знаете. А дурная слава — еще того хуже, но этого вам не доведется узнать из-за меня.
— Что все это значит? — спросил нетерпеливо Батлер. — Что общего между виною Эффи, — а я еще надеюсь, что мы докажем ее невиновность, — и нашей помолвкой?
— Что тут спрашивать, мистер Батлер? Ведь этот позор не забудется, пока мы живы. Он достанется и детям нашим и внукам. Была я когда-то дочерью честного человека… А теперь я — сестра такой… О Боже! — Тут она не выдержала и громко разрыдалась.
Влюбленный приложил все усилия, чтобы успокоить ее, и это наконец ему удалось; но, успокоившись, она повторила с той же твердостью:
— Нет, Рубен, с таким приданым я ни за кого не пойду. Беду свою я должна нести и снесу. Но нечего взваливать ее на чужие плечи. Снесу одна — спина у меня крепкая.
Влюбленному положено быть подозрительным. В готовности, с которою Джини предлагала разорвать помолвку под видом заботы о его спокойствии и чести, бедный Батлер усмотрел некую связь с поручением, полученным утром от незнакомца. Срывающимся голосом он спросил, нет ли у нее иной причины, кроме несчастья сестры.
— Что же еще может быть? — сказала она простодушно. — Ведь уже десять лет, как мы обещались друг другу.
— Десять лет — долгий срок, — сказал Батлер. — За это время женщине может надоесть…
— Старое платье, — сказала Джини. — И ей захочется нового, если она любит наряжаться. Но друг ей не надоест. Глазу нужна перемена, но сердцу — никогда!
— Никогда? — сказал Рубен. — Это смелое обещание.
— И все же это правда, — сказала Джини с той ясной простотой, какая была свойственна ей в радости и в горе, в житейских мелочах и в том, что было ей всего важнее и дороже.
Батлер помолчал, пристально глядя на нее.
— У меня есть к тебе поручение, Джини.
— От кого? Кому может быть дело до меня?
— От неизвестного мне человека, — сказал Батлер, тщетно стараясь говорить безразличным тоном. — От молодого человека, которого я нынче утром повстречал в парке.
— Боже! — воскликнула Джини. — Что же он сказал?
— Что не дождался тебя в условленный час и требует, чтобы ты встретилась с ним одна этой ночью у Мусхетова кэрна, как только взойдет луна.
— Скажите, — поспешно промолвила Джини, — что я непременно приду.
— Могу ли я спросить, — сказал Батлер, чувствуя, как все его подозрения ожили при виде такой готовности, — кто этот человек, с которым ты готова встретиться в таком месте и в такой час?
— Людям много чего приходится делать не по своей охоте, — отвечала Джини.
— Верно, — согласился влюбленный, — но что тебя вынуждает? Кто он? Мне он не понравился. Скажи, кто же он?
— Не знаю, — ответила Джини просто.
— Не знаешь? — вскричал Батлер, в волнении расхаживая взад и вперед. — Собираешься встретиться с молодым человеком, — и где и в какой час! — говоришь, что вынуждена к этому, а не знаешь человека, который имеет над тобой такую власть! О Джини, что же я должен думать обо всем этом?
— Думайте одно, Рубен: что я говорю правду, как перед Богом. Я его не знаю; я вряд ли встречала его раньше, но должна с ним увидеться, как он просит, — это дело жизни и смерти!
— Может, скажешь отцу или возьмешь его с собою? — спросил Батлер.
— Не могу, — сказала Джини. — Я не имею на это дозволения.
— Может быть, возьмешь меня? Я бы подождал в парке дотемна и пошел с тобою.
— Нельзя, — сказала Джини, — ни одна душа не должна слышать наш с ним разговор.
— А ты подумала, на что соглашаешься? На какой час? На какое место? С какой подозрительной, никому не известной личностью? Ведь если б он просил свидания с тобой здесь, в доме, и отец сидел бы в соседней комнате, ты не приняла бы его в такой поздний час.
— От своей судьбы не уйдешь, мистер Батлер; жизнь моя и честь в руках Божьих, но для такого важного дела я пойду на все.
— Ну что же, Джини, — сказал Батлер, очень недовольный. — Видно, нам и впрямь надо проститься. Если в таком важном деле невеста не хочет довериться жениху, это верный знак, что она уже не чувствует к нему того, что необходимо для их счастья.
Джини посмотрела на него и вздохнула.
— Я считала, — сказала она, — что приготовила себя к разлуке, но я не думала, что мы расстанемся врагами. Что ж, я женщина, а вы мужчина, ваше дело иное. Если вам так легче, пусть будет так, думайте обо мне дурно.
— Ты, как всегда, — сказал Батлер, — мудрее, лучше и чище в своих чувствах, чем я со всей моей философией. Но почему, почему ты решаешься на этот отчаянный шаг? Почему отказываешься от моей помощи или хотя бы совета?
— Не могу и не смею, — отвечала Джини. — Но ш-ш! Что это? Верно, отцу стало худо.
Действительно, голоса в соседней комнате стали вдруг необычайно громки. Причину этого шума необходимо объяснить, прежде чем продолжать нашу повесть.
После ухода Джини и Батлера мистер Сэдлтри заговорил о деле, которое больше всего интересовало семью. В начале их беседы старый Динс, обычно отнюдь не покладистый, был так подавлен своим позором и озабочен судьбою Эффи, что выслушал, не возражая, а может быть, и не понимая, ученые рассуждения о предъявленном ей обвинении и о шагах, которые надлежит предпринять. Он лишь вставлял время от времени: «Верю, что вы нам плохого не посоветуете — ведь жена ваша доводится нам роднею».
Ободренный этим, Сэдлтри, который в качестве дилетанта от юриспруденции питал безграничное почтение к законным властям, перешел к другому занимавшему его предмету — делу Портеуса и сурово осудил действия толпы.
— Вот до чего мы дожили, мистер Динс! Чего хуже, когда невежественные простолюдины берутся судить вместо законного судьи. Я полагаю — и такого же мнения мистер Кроссмайлуф и весь Тайный совет, — что расправа над осужденным, которому вышло помилование, да еще и бунт, должны караться как государственная измена.
— Не будь я сокрушен своим несчастьем, мистер Сэдлтри, — сказал Динс, — я бы поспорил с вами насчет этого.
— Какие могут быть споры против закона? — сказал презрительно Сэдлтри. — Любой начинающий адвокат скажет вам, что это есть худший и зловреднейший род государственной измены, открытое подстрекательство подданных его величества к сопротивлению власти (тем более — с оружием и барабанным боем, а это я видел своими глазами). Это хуже оскорбления величества или, скажем, укрывательства преступников. Какие уж тут споры!
— А вот и нет! — возразил Динс. — А вот и нет! Не по душе мне ваши бумажные, бездушные законы, сосед Сэдлтри. Я мало видел толку от парламента с тех пор, как честных людей обманули после революции.
— Чего вам еще надо? — сказал нетерпеливо Сэдлтри. — Разве вы не получили навечно свободу совести?
— Мистер Сэдлтри, — возразил Динс, — я знаю, что вы из тех, кто похваляется мирской ученостью, и что вы водите компанию с нашими законниками и умниками. Горе нам! Это они, еретики, ввергли нашу несчастную страну в бездну. Это они укрепили своими черными делами кровавое дело наших гонителей и палачей. А ревнители истинной церкви, столпы и строители нашего Сиона{62} узрели крушение всех своих надежд, и плачем сменилось их ликование…
— Непонятно мне все это, сосед, — отвечал Сэдлтри. — Я и сам принадлежу к шотландской пресвитерианской церкви и признаю генеральное собрание, а также юрисдикцию пятнадцати лордов сессионного суда и пяти лордов уголовной палаты.
— Слышать не хочу! — воскликнул Дэвид, забывая на миг свое горе при этой возможности обличать вероотступников. — Знать не хочу ваше генеральное собрание! Плевать я хотел на сессионный суд! Кто там заседает? Равнодушные и лукавые, которые жили припеваючи, когда гонимые за веру терпели голод, холод и смертный страх, скитались по лесам и болотам, гибли от огня и меча. Теперь небось все повылезли из своих нор, как навозные мухи на солнышко, и заняли хорошие места, а чьи места? — тех, кто боролся, кто неустанно обличал, кто шел в тюрьму и в ссылку… Знаем мы их! А что до вашего сессионного суда…
— Говорите что угодно о генеральном собрании, — прервал его Сэдлтри, — пусть за него заступается кто хочет. Но только не про сессионный суд… Во-первых, они мне соседи, а во-вторых, я для вашей же пользы говорю! Отзываться о них плохо, то есть выражать недовольство, есть преступление sui generis[41], мистер Динс, — а известно ли вам, что это такое?
— Не знаю я антихристова языка, — сказал Динс, — и знать не хочу. Мало ли как светским судам вздумается называть речи честного человека! Выражать недовольство? В этом наверняка повинны все, кто проигрывает тяжбы, и многие из тех, кто их выигрывает. Скажу вам прямо: я ни в грош не ставлю всех ваших сладкоречивых адвокатов, всех торговцев мудростью, всех лукавых судей. Заседают по три дня, когда дело выеденного яйца не стоит, а на Святое Писание у них времени нет. Все они казуисты и крючкотворы, все только и делают, что пособничают вероотступникам, унии, терпимости, патронату и эрастианским присягам. А уж нечестивая уголовная палата!..
Посвятив всю свою жизнь отстаиванию гонимой истинной веры, честный Дэвид и теперь ринулся в этот спор с обычной своей горячностью. Но упоминание о суде вернуло его к мысли о несчастной дочери; пламенная речь его оборвалась на полуслове; он прижал ладони ко лбу и умолк.
Сэдлтри был тронут, но все же воспользовался внезапно воцарившимся молчанием, чтобы, в свою очередь, произнести речь.
— Что и говорить, сосед, — сказал он, — плохо иметь дело с судами, если только не слушаешь разбирательство как специалист, для собственного совершенствования. Так вот, насчет несчастья с Эффи… Вы, должно быть, уже видели обвинение? — Он вытащил из кармана пачку бумаг. — Нет, не то… Тут у меня жалоба Мунго Марспорта на капитана Лэкленда о том, что означенный капитан вторгся на его, Марспорта, землю с соколами, гончими, борзыми, сетями, ружьями, самострелами, пищалями и иными приспособлениями для истребления дичи, как-то: оленей, косуль, рябчиков, тетеревов, куропаток, цапель и прочего; причем ответчик, на основании статута шестьсот двадцать первого, не имеет права охотиться, если не владеет хотя бы одной бороздою земли. Однако, говорит защита, за неимением точного определения того, что есть «борозда земли», иск должен быть отведен. Обвинение же (оно подписано мистером Кроссмайлуфом, но составлял его мистер Юнглэд) утверждает, что это не может in hoc statu[42] служить оправданием, ибо у ответчика вовсе нет земли. Пусть «борозда земли», — тут Сэдлтри принялся читать свою бумагу, — равняется, скажем, всего лишь одной девятнадцатой части гусиного выпаса (нет, это все-таки мистер Кроссмайлуф, я узнаю его слог!)… гусиного выпаса, ответчику от этого не легче — ведь у него нет и горсти земли. На это защитник Лэкленда возражает, что nihil interest de possessione[43], что истец должен подвести дело под известную статью (вот на это советую вам обратить внимание, сосед) и показать formaliter et specialiter[44], а не только generaliter[45], на каком основании за ответчиком не признается право охоты. Пусть сперва скажут, что есть «борозда земли», а уж тогда я скажу, владею я таким участком или нет. Должен же истец понимать свою собственную жалобу, и на какой статье закона он может ее основывать. Скажем: Титиус подает иск на Мевиуса о возвращении одолженной этому последнему вороной лошади. Такой иск, конечно, будет рассмотрен. А вот если Титиус предъявит иск за красную или малиновую лошадь, ему придется сперва доказать, что такое животное существует in rerum nature[46]. Никого нельзя заставить опровергать чепуху, то есть такие обвинения, которых нельзя ни понять, ни объяснить (вот тут он не прав: чем непонятнее составлен иск, тем лучше). Таким образом, определение прав ответчика через никому не известную и не понятную меру земельной площади равносильно тому, что кто-либо подвергается наказанию за то, что охотился с соколами или собаками и при этом надел синие панталоны, но не… Однако я утомил вас, мистер Динс. Перейдем к вашему делу, хотя надо сказать, что этот самый иск Марспорта к Лэкленду тоже наделал немало шума. Ну-с, так вот обвинение против Эффи: «Считать признанным и бесспорным (это так всегда для начала говорится), что по законам нашей страны, равно как и других просвещенных стран, убийство кого бы то ни было, в особенности же — младенца, почитается тяжким преступлением и подлежит суровому наказанию. С каковой целью вторая сессия первого парламента их величеств короля Вильгельма и королевы Марии особым законом постановила, чтобы всякая женщина, которая скроет свою беременность и не сумеет доказать, что, собираясь рожать, призвала кого-либо на помощь, а также не сможет предъявить ребенка живым, считалась виновной в убийстве упомянутого ребенка и, по доказательстве и признании факта сокрытия беременности, подлежала наказанию по всей строгости закона; вследствие чего Эффи, она же Юфимия, Динс…»
— Довольно, — сказал Динс, подымая голову. — Лучше бы уж вы всадили мне нож в сердце!
— Как хотите, сосед, — сказал Сэдлтри. — Я думал, вам будет спокойнее все знать. Но вот вопрос: что будем делать?
— Ничего, — твердо ответил Динс. — Нести ниспосланное нам испытание. О, если бы Господь смилостивился и прибрал меня прежде, чем этот позор пал на мой дом! Но да свершится воля Его! Больше мне сказать нечего.
— Но вы все-таки наймете защитника бедняжке? — спросил Сэдлтри. — Без этого нельзя.
— Будь еще меж ними благочестивый человек, — сказал Динс. — А то сплошь стяжатели, вольнодумцы, эрастианцы, арминианцы — знаю я их!
— Полноте, сосед! Не так страшен черт, как его малюют, — сказал Сэдлтри. — Есть и среди адвокатов люди почтенные, то есть не хуже других, и благочестивые на свой лад.
— Вот именно, что на свой лад, — ответил Динс. — А какой их лад? Безбожники они, вот что! Их дело — пускать людям пыль в глаза, да трещать, да звонить, да учиться красноречию у язычников-римлян да у каноников-папистов. Взять хоть эту чепуху, что вы мне прочли; неужто нельзя этих несчастных ответчиков, раз уж они попали в руки адвокатов, называть христианскими именами? Нет, надо было назвать их в честь проклятого Тита, который сжег храм Господен, и еще каких-то язычников.
— Да не Тит, — прервал Сэдлтри, — а Титиус. Зачем же Тит? Мистер Кроссмайлуф тоже недолюбливает Тита и латынь. Так как же все-таки насчет адвоката? Хотите, я поговорю с мистером Кроссмайлуфом? Он примерный пресвитерианин и к тому же церковный староста.
— Отъявленный эрастианец, — ответил Динс. — По уши погряз в мирской суете. Вот такие-то и помешали торжеству правого дела.
— Ну а старый лэрд Кафэбаут? — сказал Сэдлтри. — Он вам вмиг распутает самое трудное дело.
— Этот изменник? — сказал Динс. — В тысяча семьсот пятнадцатом году он уже был готов примкнуть к горцам{63} и только ждал, чтоб они переправились через Ферт.
— Ну, тогда Арнистон. Большой умница! — сказал Бартолайн, заранее торжествуя.
— Тоже хорош! Навез себе папистских медалек от еретички, герцогини Гордон.
— Надо ж, однако, кого-то выбрать. Что вы скажете о Китлпунте?
— Арминианец.
— Ну а Вудсеттер?
— А этот кокцеянец{64}.
— А старый Уилливау?
— Этот ни то ни се.
— А молодой Неммо?
— А этот вовсе ничто.
— На вас не угодишь, сосед, — сказал Сэдлтри. — Я перебрал самых лучших; теперь выбирайте сами. А то можно и нескольких — две головы лучше одной. Может, возьмем младшего Мак-Энни? Уж то-то красноречив! Не хуже своего дядюшки.
— И слышать не хочу! — гневно вскричал суровый пресвитерианин. — Не его ли руки обагрены кровью мучеников? Не этот ли самый дядюшка так и сошел в могилу с прозвищем Кровавый Мак-Энни? И будет известен под этим прозвищем, покуда жив на земле хоть один шотландец. Да если бы жизнь моего несчастного ребенка, и Джини, и моя в придачу, и всех людей зависела от этого слуги диавола — и то Дэвид Динс не стал бы иметь с ним дела!
Последние слова, сказанные громко и возбужденно, были услышаны Батлером и Джини, которые поспешили вернуться в дом. Они застали бедного старика в исступлении от горя и от гнева, вызванного предложениями Сэдлтри; щеки его пылали, он сжимал кулаки и возвышал голос, но слезы в глазах и дрожь в голосе показывали, что он не в силах совладать со своим горем. Батлер, опасаясь следствий волнения для дряхлого, изнуренного тела, стал умолять его быть спокойным и терпеливым.
— Это я-то нетерпелив? — сурово отозвался старик. — Можно ли быть терпеливее в наше злосчастное время? Я не позволю ни еретикам, ни детям их, ни внукам учить меня на старости лет, как мне нести мой крест.
— Но ведь тут дело мирское, — сказал Батлер, не обижаясь на этот выпад против его деда. — Приглашая врача к больному, мы не спрашиваем, во что он верует.
— Не спрашиваем? — сказал Динс. — А я бы спросил. И если бы оказалось, что он не отличает правых ересей от левых, я не принял бы ни капли его лекарства.
Аналогия — опасная вещь. Батлер попробовал провести ее и потерпел неудачу, но, как доблестный солдат, у которого ружье дало осечку, не отступил, а перешел в штыки:
— Слишком узкое толкование, сэр. Солнце равно сияет для праведных и неправедных, и в жизни им неизбежно приходится общаться; быть может, именно для того, чтобы грешники могли быть обращены на путь истинный, а праведным это общение было бы испытанием.
— Ты еще молод и глуп, Рубен, — сказал Динс. — Можно ли прикоснуться к дегтю и не замараться? А как же защитники ковенанта? Они и слушать не хотели священника, будь он семи пядей во лбу, если он не обличал ересей. Не нужен мне адвокат, если он не принадлежит к потерпевшим за нашу возлюбленную церковь, пусть их осталось всего горсточка!
С этими словами, словно утомленный спорами и самим присутствием посторонних, старик поднялся и, простившись с ними движением руки, заперся в каморке, служившей ему спальней.
— Он губит дочь своим безумством, — сказал Сэдлтри Батлеру. — Где ж он найдет адвоката-камеронца? И где это слыхано, чтобы адвокат потерпел за веру? Так неужели же Эффи должна из-за этого погибать?..
В это время к дому подъехал Дамбидайкс; сойдя со своего пони, он накинул уздечку на крюк и уселся на обычном своем месте. Глаза его с необычным для них оживлением следили за собеседниками, пока, из последних слов Сэдлтри, он не уловил печального смысла всего сказанного. Он поднялся с места, медленно проковылял по комнате и, приблизившись к Сэдлтри, спросил с тревогой:
— Неужто и серебро им не поможет, мистер Сэдлтри?
— Серебро, пожалуй, помогло бы, — сказал Сэдлтри нахмурясь. — Да где его взять? Мистер Динс ничего не хочет делать, а моя жена, хоть она им родня и не прочь была бы помочь, не может за все платить одна, singuli in solidum. Если бы еще кто-нибудь вошел в долю, мы бы похлопотали. Если б еще кто-нибудь… Как же можно без защитника? Все берут защитника, что бы там ни говорил этот старый упрямец.
— Я… я, пожалуй, дам, — сказал Дамбидайкс, натужась, — фунтов двадцать. — И он умолк, пораженный собственной решимостью и неслыханной щедростью.
— Воздай вам Господь, лэрд! — сказала с благодарностью Джини.
— Так и быть, округлим до тридцати, — сказал Дамбидайкс и, застыдившись, отвернулся.
— Этого хватит за глаза, — сказал Сэдлтри, потирая руки. — А уж я присмотрю, чтобы деньги были потрачены с толком. Если взяться умеючи, можно и немного дать, а адвокат постарается. Посулить ему, например, еще два-три выгодных дела — он и не запросит. И что уж им так дорожиться? Ведь берут за болтовню — а много ли она им стоит? Это вам не шорная лавка. Мы вот на одни только дубленые кожи не напасемся денег.
— Не могу ли я быть чем-нибудь полезен? — спросил Батлер. — Имущества у меня — увы! — один черный сюртук. Но я молод и многим обязан этой семье. Неужели для меня не найдется дела?
— Вы нам поможете найти свидетелей, — сказал Сэдлтри. — Если бы можно было доказать, что Эффи хоть кому-нибудь сообщила о своей беременности, она была бы спасена, — это мне сказал сам Кроссмайлуф. От защиты, говорит, не потребуется положительных — вот только не упомню, положительных или отрицательных, да это не важно… Словом, обвинение будет считаться недоказанным, если защита докажет, что оно недоказуемо. Вот оно как! А иначе никак нельзя.
— Но самое рождение ребенка? — сказал Батлер. — Ведь и это суд должен доказать.
Сэдлтри помедлил, а лицо Дамбидайкса, которое он тревожно поворачивал то к одному собеседнику, то к другому, приняло торжествующее выражение.
— Да, конечно, — неохотно вымолвил Сэдлтри, — это тоже требует доказательства даже для предварительного постановления суда. Только на этот раз дело уже сделано: ведь она сама во всем призналась.
— Неужели в убийстве? — с воплем вырвалось у Джини.
— Этого я не говорил, — ответил Бартолайн. — Она призналась только, что родила.
— Где же тогда ребенок? — спросила Джини. — Я от нее ничего не добилась, кроме горьких слез.
— Она показала, что ребенка унесла женщина, которая приютила ее на время родов и принимала у нее.
— Кто же эта женщина? — спросил Батлер. — Она могла бы открыть всю правду. Кто она? Я сейчас прямо к ней.
— Эх, зачем и я не молод, — сказал Дамбидайкс, — и не так проворен и речист!
— Кто же она? — повторил нетерпеливо Батлер. — Кто бы это мог быть?
— Это знает только Эффи, — сказал Сэдлтри. — Но она отказалась ее назвать.
— Тогда я бегу к Эффи, — сказал Батлер. — Прощай, Джини. — И, подойдя к ней, добавил: — Пока я не дам тебе знать, не предпринимай никаких опрометчивых шагов. Прощай же! — И он поспешно вышел.
— Я бы тоже поехал, — сказал помещик жалобно и с ревнивой досадой. — Да ведь мой пони знает одну дорогу: из дому сюда, а отсюда — опять домой.
— Будет больше толку, — сказал Сэдлтри, выходя с ним вместе, — если вы поскорее доставите мне ваши тридцать фунтов.
— Откуда тридцать? — сказал Дамбидайкс, уже не имея перед своим взором той, которая вдохновляла его на щедрость. — Я сказал — двадцать.
— Это вы сперва сказали, — напомнил Сэдлтри. — А потом вы внесли поправку в первоначальные показания, и вышло тридцать.
— Неужели? Что-то не помню, — ответил Дамбидайкс. — Но раз сказал — отступаться не буду. — С трудом взгромоздившись на пони, он добавил: — А заметили вы, как хороши были глаза у бедной Джини, когда она плакала? Прямо как янтарь.
— Я по части женских глаз не знаток, лэрд, — сказал бесчувственный Бартолайн. — Мне бы только подальше от их языков. Впрочем, — добавил он, вспомнив о необходимости поддерживать свой престиж, — я-то свою жену держу в строгости. У меня — никаких бунтов против моей верховной власти.
Лэрд счел, что это заявление не требовало ответа. Обменявшись молчаливыми поклонами, они отправились каждый своей дорогой.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Эдинбургская темница предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
56
…кто в 1686 году отдал жизнь за веру… — Имеется в виду жестоко подавленное восстание шотландских пуритан, возглавленное незаконным сыном Карла II герцогом Монмутом и направленное против реакционных устремлений вступившего в 1685 г. на престол «католического короля» Иакова II, брата Карла II.
59
Велиал — библейское имя, олицетворяющее зло и беззаконие. Пуритане стали так называть сатану. Людей, нарушающих светские законы и заветы церкви, они называли сынами Велиала.
60
Курульное кресло — на нем восседали представители высшей власти Древнего Рима во время исполнения ими своих обязанностей.
61
Ларошфуко Франсуа (1613–1680) — французский писатель-моралист; один из вождей Фронды — антиабсолютистского движения во Франции.
62
…столпы и строители нашего Сиона… — Динс говорит о своих единомышленниках, сторонниках шотландской церкви.
63
В тысяча семьсот пятнадцатом году он уже был готов примкнуть к горцам… — Динс имеет в виду якобитское восстание, в котором принимали участие и кланы горной Шотландии, обманутые своими вождями и феодальной знатью, мечтавшей о реставрации феодальной монархии и церкви, уничтоженных буржуазной революцией 1640–1660 гг. (см. роман «Роб Рой»).