Вторжение в Московию

Валерий Туринов, 2022

Весна 1607 года. Проходимец Матюшка вызволен из тюрьмы польскими панами, чтобы сыграть большую роль в истории русской Смуты. Он должен стать новым царевичем Димитрием, а точнее – Лжедмитрием. И пусть прах прежнего Лжедмитрия давно развеялся по ветру, но благодаря Матюшке мёртвый обретёт вторую жизнь, воссоединится со своей супругой Мариной Мнишек и попытается возвратить себе московский трон. В историческом романе Валерия Туринова детально отражены известные события Смутного времени: появление Лжедмитрия II в мае 1607 года на окраине Московского государства; политический союз нового самозванца с ярким авантюристом, донским атаманом Иваном Заруцким; осада Троице-Сергиева монастыря литовским гетманом Петром Сапегой и встреча его со знаменитым старцем Иринархом в Борисоглебском монастыре. Далее – вторжение в 1609 году польского короля Сигизмунда III в пределы Московской Руси и осада польскими войсками Смоленска, посольство короля в Тушинский лагерь.

Оглавление

Из серии: Всемирная история в романах

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Вторжение в Московию предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 3. Заруцкий

Когда же, как и с чего всё началось? Как он, Ивашка из Заруд, докатился до вот такой жизни, до боярства, до лютой службы у самозваного царя?

А началось всё полтора десятка лет назад, с набега крымцев на его родную деревеньку Заруды под Тернополем. Крымцы нагрянули внезапно. Не то их проморгали дозоры, не то весть о набеге просто не дошла до их убогой деревеньки.

Дикие крики степняков, визг баб и девок, а вон там расправа с мужиками… Всё это давным-давно забылось у него. Забылась и мать. В памяти застрял только отец. Как шёл он с косой когда-то в поле, ритмично покачиваясь, широкими взмахами косы укладывая траву в валки, когда он видел его в последний раз… Так идёт он и до сей поры… Нелепое видение, как на Петьке Кошелеве рыцарские латы.

В Крыму его, мальчонку, продали старой усатой татарке. Та редко кормила его, и одним просом, зато часто раздевала донага и лапала холодными трясущимися руками: пыхтела, прерывисто дышала, противно пускала слюну… Он рано познал всё и рано начал мстить. Первый раз испытал это, когда слегка подтолкнул хозяйку в глубокий каменный колодец подле мазанки во дворе. Затем слушал, как она там вопит, и всё никак не мог понять, почему долго не тонет…

Подозревая, что это он виноват в смерти хозяйки, улусники избили его чуть ли не до смерти. А потом ещё и кади[16] нудно отсчитывал удары палкой. Сыпал и сыпал ему на спину удары распалившийся сосед старухи, её родич, одноглазый Мустафа, страшно вращая, как циклоп, своим одним глазищем.

Его опять продали. Теперь его купил какой-то оглан. И аталык, дядька-воспитатель при дворе оглана, стал обучать на худом измождённом мальчонке сынков оглана приёмам сабельного боя. Ему обычно совали в руки щит или простую палку и выталкивали во двор: «Беги!..» И мальцы гонялись за ним с саблями, норовя снять ему голову.

За четыре года в Крыму у него задубили кожу и сердце, превратили в сплошной клубок мышц, увёртливый, как угорь. Он обострённо чувствовал опасность, бил без промаха и без волнения, и не смущала его кровь.

Его жизнь при дворе оглана оборвалась внезапно. Старший сын оглана, Байбек, застал его однажды с рабыней-молдаванкой, своей наложницей… Был вскрик, и нож блеснул!.. Он выбил у Байбека нож и этот же нож всадил ему по рукоятку в грудь… А тут ещё и молдаванка взвизгнула… Но он зажал ей рот ладошкой и укусил от страсти её грудь. Прошипев: «Молчи!» — он исчез со двора, растворился в темноте южной тёплой звёздной ночи. Этой же ночью за улусом он добыл коня, сломав шею какому-то верховому татарину, который случайно подвернулся ему под руку.

До Перекопа, опасаясь погони, он пробирался по ночам, а днём отсиживался по кустам и балкам. А вот уже за Перекопом, на просторе, он дал свободу аргамаку. Больше он не скрывался, пошёл намётом на восход солнца, где, как слышал от тех же крымцев, был Дон, воля и «круг».

На Нижнем Дону он появился с конём и саблей. Ему стукнуло уже семнадцать лет. Он был высок ростом, силён, красив, смел и жесток.

Так началась его жизнь вольным казаком на Дону.

Прошло несколько лет. Он стал атаманом, а за удачной воровской фортуной ходил на Волгу.

Вот и сейчас два лёгких челнока стояли у берега, скрываясь за кустарником. На корме переднего затаился Ивашка из Заруд, а на корме другого — его побратим Бурба. На каждом челноке сидело по два казака на вёслах и ещё по два с самопалами в руках. У противоположного берега реки на челноках схоронились казаки атамана Шпыня. С ними Заруцкий вместе промышлял этим сезоном и жил одной сумой[17].

Поход сюда, на Волгу, для куренников оказался удачным. Они три раза выбегали на караваны судов, отбили два струга, гружённые зенденью и киндяком. На третьем они захватили сундуки с мелочным агарянским товаром[18]. Добыча была богатой и велика. Они едва-едва могли поднять её на коней. Поэтому Заруцкий решил завязать. К тому же подошла середина сентября, по реке потянуло холодным ветерком — первым предвестником осени. Пора, пора!.. Нужно было спешить, управиться, пока не пожух высокий ковыль — верный друг казаков — не оголилась опасно степь.

Но Шпынь подбил куренников выйти на загон ещё раз. И вот теперь они стерегли очередной караван. И когда из-за поворота реки показался передний струг, белея косым парусом, казаки замерли на челноках.

Суда шли тяжело, глубоко осев в воду, суля этим богатую добычу.

Вот засаду миновал первый струг, за ним прошёл второй, третий… Когда с ними поравнялся последний, Заруцкий махнул рукой гребцам. Те ударили вёслами по воде, челноки выскочили из-под берегового тальника и стремительно понеслись к каравану.

Людишки на струге заметили их, забегали. Рулевой налёг на кормовое весло, ему помогли гребцы. И струг стал со скрипом разворачиваться, чтобы уйти от столкновения, двинулся к острову… Но оттуда навстречу ему уже неслись два других челнока. И струг заметался по реке зигзагами, как олень, преследуемый стаей волков.

Для острастки казаки пальнули из ружей по передним судам. А там, видя их малочисленность, оправились от испуга, спустили паруса и медленно пошли на вёслах назад, вверх по реке. Со стругов, ещё на дальних подступах, пристреливаясь, ударили из мушкетов. И пули, хотя и на излёте, зашлёпались в воду вокруг лодок.

«Добро-то немалое, должно быть!» — мелькнуло у Заруцкого, сообразившего, что из-за бросового товара купчишки не стали бы рисковать всем караваном.

Но тут неожиданно раздались выстрелы и с верха реки.

Атаман взглянул туда и заскрипел от злости зубами.

Там, из-за плёса, показался новый караван. Суда шли под парусами, вниз по течению, очень быстро и уже начали стрелять по их челнокам. Откуда они взялись — было непонятно, так как дозорные вели целый день этот караван, таясь и наблюдая за рекой с берега. И только потом, когда убедились, что он идёт один, а следующий отстоит на полдня пути, они решили напасть на него.

И Заруцкий догадался, что Шпынь поленился хорошо досмотреть верх реки, куда ходил со своими казаками и вёл этот караван… «Прибью пса!..» — молча выругался он в ярости оттого, что добычу вырывают у него из самых рук. У него!.. Такого он уже не терпел…

— Вертай назад! — крикнул он гребцам, видя, что сейчас их зажмут с двух сторон. — Назад!.. Назад!..

Оба челнока слаженно развернулись и так же ходко пошли обратно к берегу. Но уйти без потерь им не удалось: выстрел с одного из стругов срезал казака, сидевшего на весле. И тот обмяк, сунулся головой за борт, будто хотел освежиться, вывалился из лодки и исчез под водой.

Заруцкий прыгнул на место казака, налёг на весло. И они опять понеслись к протоке, скрытой за кустами, где обычно отсиживались в такие тревожные минуты. За ними по инерции ринулись и суда. В последний момент, у самого берега, казаки выхватили из воды вёсла. И челноки один за другим нырнули в кусты, с шумом проскочили мелкий ручеёк, вылетели на широкую старицу, заросшую по берегам непроходимым тальником.

Вслед им со стругов по кустам ударили мушкеты. И сразу же оттуда донеслись крики и перебранка с засевших на мель судов: «Собаки!.. Гадёныши!..»

Казаки устало вытерли пот и перевели дух…

Ночь. Тепло. В кустах заходится нытьём какая-то ночная пташка.

На глухой протоке затабанили по воде вёсла, донеслись приглушённые голоса… А вот зашуршал береговой тальник на тропинке от реки, и к шалашам, в освещённое костром пространство, выплыла коренастая фигура Шпыня. За ним появились и его казаки. Атаман прошёл к костру и уселся на колоду, напротив Заруцкого. Мельком кинув на него сумрачный взгляд, он почувствовал напряжённое затишье у костра, пренебрежительно оскалился, вытащил из-за пазухи ложку и требовательно протянул к котлу руку.

Кузя, кашевар куренников, бросил в чашку пару черпаков завары[19] и небрежно сунул её ему.

Шпынь ухватил ложку толстыми пальцами, чёрными от копоти и жира, стал размеренно кидать в рот кашу, тяжело заворочал большой, как у лошади, челюстью. И на голове у него сразу игриво задрожал хохолок седых жёстких волос, как бы подсказывая, что он уже стар, неуклюж, ленив и самоуверен и за этот острый хохолок схлопотал своё прозвище.

Его казаки тоже получили по чашке завары и присели тут же подле костра, на песке.

Шпынь поел, вытер о шаровары ложку и сунул её обратно за пазуху.

— У меня Миколку убили, — тихо сказал Заруцкий, не сводя взгляда с пламени костра, краем глаза же заметил, как напряглись казаки Шпыня.

— Хрен знает откуда их принесло-то! — просипел Шпынь; он не выдержал тягостного молчания казаков и стал ругаться: — Сволочи!..

В его голосе слышался вызов: оттого что ему, куренному атаману не один десяток лет, приходится оправдываться перед каким-то Ивашкой, на Дону без году неделя… «Щенком, молокососом!..»

— Уйди с куреня, — всё так же тихо и спокойно сказал Заруцкий.

— Не твой курень! — вскинул Шпынь на него озлобленный взгляд, ощерил зубы, вот-вот, казалось, набросится, укусит…

— По-мирному уйди, — повторил Заруцкий. — Миколка на тебе.

— У куренников спроси! — визгливо, по-собачьи, вскрикнул Шпынь, слабея в ногах от странно тихого, но жёсткого его голоса, и сквозившей в нём какой-то непонятой ему воли.

— Век тебе жить и грабить, а суда в курене не видать! — бросил ему в лицо Бурба самое страшное проклятие донцов, обрекающее на бесчестие за кругом и позор, когда даже самый последний казак презрительно сплюнет, но не подаст руки изгою.

Шпынь, почувствовав за спиной недоброе сопение своих казаков, вскочил, выхватил из ножен саблю и отпрыгнул от костра, готовый постоять за себя. Но никто из его казаков не двинулся с места. Они выжидали, что будет дальше. Он же, набычившись, ринулся на Заруцкого — рубанул его!.. И угодил по чурбаку, где тот сидел ещё долю секунды назад. Он проворно крутанулся, сунулся в ту сторону, куда метнулся Заруцкий, и тут же напоролся на его клинок…

Казаки оттащили тело атамана подальше от костра и зарыли в песке.

Заруцкий присоединил казаков Шпыня к своему куреню и ушёл с Волги на Дон: в зимовую станицу.

— Иванушка! — встречая его, с криком подбежала к нему его любовница, казачка Тонька; следом за ней подбежал и её сын Стёпка, которого она прижила с ним.

Заруцкий обнял её, похлопал по пухлой заднице, почувствовав, как истосковался за два месяца по бабьему телу. Затем, отстранив её, он подхватил сына на руки, подбросил: «Расти вот таким, большим!» Поймав его, он поставил его на землю.

К ним подошли и обступили со всех сторон сторожевые казаки его станицы.

— Тут до Корелы малый пришёл с Черкас, — сообщили они ему. — Корела присылал до тебя. Велел к нему показаться.

— Что там? — спросил он.

— Слух прошёл по войску: царевич-де объявился, убиенный, Димитрий — колена Грозного. Воскрес-де, как Лазарь!..

— Хм! — весело хмыкнул Заруцкий.

— На службу зовёт. Волю казакам сулит. Смага «Низ» собирает на круг.

* * *

Не знал Заруцкий тогда, что через год судьба забросит его в лагерь царевича и его путь-дорожка пойдёт совсем в другую сторону от жизни простого воровского атамана с Дона. Не выбирал он ничего, но туда, под Новгород-Северский, к царевичу, пришёл атаманом в донском войске Корелы, известного всему Дону атамана. Перед уходом с Дона Заруцкий обвенчался с Тонькой. Венчал их расстрига-поп Онуфрий из его станицы, по-быстрому. Все торопились в поход.

Была середина ноября. Стояла непогода. Холодный, с ветром дождь сменялся мокрым снегом. Войско царевича готовилось к новому штурму города.

Первый приступ князь Никита Трубецкой и Пётр Басманов, воеводы в осаждённом Новгороде-Северском, легко отразили, ударив со стен из пушек и ружей. И эта первая же неудача, сумятица и несогласие между запорожцами и шляхтичами загнали царевича в тоску. Поэтому донских казаков встретили с восторгом, хотя Корела привёл всего каких-то пять сотен человек.

Царевич забегал среди казаков, закричал Юрию Мнишке, своему названому тестю и гетману войска: «Я же говорил — Дон поднимется!»

Заруцкий ухмыльнулся, переглянулся с Корелой. Им было непонятно, отчего веселиться: Смага-то, верховный атаман Дона, осторожничая, убедил круг не посылать к царевичу войско, только охочих.

На радостях царевич подтянул к шанцам винтованные пушчонки малого калибра и потешился, пострелял ядрами в крепость, которая не желала поддаться ему. Пушечки потявкали и замолчали, не причинив никому никакого вреда. Но царевича, Отрепьева Юшку, Расстригу, это нисколько не смущало. Его руки тянулись ко всему, и всё хотел попробовать он сам…

Гетман же Юрий Мнишка теперь основательно подготовил войско и двинул его на новый штурм города. К стенам они подошли ночью, под прикрытием подвижных срубов. Но за стенами их уже поджидали. О начале штурма осаждённым донесли лазутчики, донесли и об измене в городе. И Басманов выжег её с помощью городовых воевод, Якова Барятинского и Фёдора Звенигородского.

Под огнём со стен наступающие заметали всё же ров хворостом и соломой. Но поджечь стены они не смогли, откатились, потеряв много убитыми. Вместе со всеми от стен бежали донцы Корелы. А среди них был и атаман Ивашка из Заруд, впервые в жизни угодивший по-настоящему в горячее дело.

И царевич опять приуныл. Наёмники же стали косо поглядывать на него: что-то не видно было подле него бояр.

— Ведь ты же клятвенно уверял всех: что вот, дескать, только ступлю ногой на свою наследную вотчину, так и побегут бояре ко мне! — упрекали они его…

Но уже через два дня в лагере началось такое, как во хмелю сплошное ликование… Пальба из ружей, крики! Один день, другой — и всё новости, новости!.. Вот перешёл на сторону царевича Путивль, пограничный город. Его жители и городовые боярские дети повязали воевод, Михаила Салтыкова и Василия Мосальского, и выступили против гарнизона из московских стрельцов. А те не сопротивлялись, сдались. Они уже давно не получали за службу от Годунова оклады и не стали воевать за него… Следующим отпал от Годунова Рыльск. Затем восстание перекинулось в Курск. Оттуда служилые привели к царевичу повязанным воеводу Григория Рощу-Долгорукова. Вскоре поддалась царевичу и вся Комаринская волость, за ней последовала крепость Кромы.

В лагере у мятежников воеводы недолго были в разномыслии: они поклонились царевичу, присягнули на верность ему.

А 18 декабря, как раз шёл тогда 1604 год по христианскому летоисчислению, под Новгород-Северский подступило войско Годунова, сформированное, как обычно, на пять полков.

Мстиславский, разведав силы царевича, вывел своё войско в поле и построил, стал ожидать неприятеля. Однако не ревели трубы, как обычно, и не гремели тулумбасы[20]. Войско стояло в полной тишине, своей мощью наводя страх на всю округу.

Но Юрий Мнишка решился всё же выйти против него: и сражение начал тяжёлыми латниками, пустил их на полк правой руки. Атака бронированной конницы была мощной. Дмитрий Шуйский не ожидал такого удара, растерялся, и его неуправляемый полк попятился, оголяя с фланга большой полк. В образовавшуюся брешь хлынули гусарские роты с Доморацким впереди, зашли в тыл русским… Туда, скорей туда, ударить в спину им!..

Появление гусар около своей ставки большой воевода, Фёдор Иванович Мстиславский, встретил мужественно. Его боевые холопы и московские жильцы[21] не дрогнули, приняли на себя первый удар латников. В гуще схватки гусары порубили знамёна большого полка, сшибли с коня и самого Мстиславского, тяжело ранив его. Но уйти им удалось не всем от нагрянувших конных стрельцов и иноземных копейщиков Маржерета. Доморацкого смахнули с коня и взяли в плен. Его гусар, тех, что прорывались через ряды дворянской конницы, порубили…

Волна сумятицы в большом полку дошла до других полков. И Василий Голицын с Иваном Годуновым отвели свои полки в лагерь. Так отдали они поле боя и победу пану Мнишке. В этой неразберихи на поле боя не участвовали лишь казаки Корелы. Их выдвинули в сторону города, и там они простояли без дела, ожидая вылазки гарнизона. Но крепость, поддерживая Мстиславского, только непрерывно грохотала канонадой. Да на стене, подгоняя пушкарей, бестолково метался Петька Басманов.

В лагере царевича долго веселились. Вообще-то, из-за ничего: всего-то лишь вынудив Мстиславского оставить поле боя. Когда же страсти улеглись, наёмники потребовали от гетмана выплаты жалованья. Заработанную успешной атакой звонкую монету они хотели иметь на руках. Не доверяли они никому, считали: так надёжнее.

В этот вечер Юрий Мнишка просидел в ставке у царевича, в подгородном монастыре, вместе с полковниками. Они ломали голову, где взять деньги. В войсковой казне были только жалкие остатки тех денег, что принёс дьяк Сутупов, спрятав их воровски от путивльских воевод. Этих денег едва хватало, чтобы вознаградить за труды одну-единственную роту. И царевич, недолго думая, отдал эти крохи ротмистру какой-то роты. Тот же наплёл ему, что на его роту равняются другие, и они останутся, если останутся его гусары. Не увидел царевич в этом уловки наёмников. Опытные латники поняли по сражению, во что они вляпались, и решили скорее убраться из России.

Весть о том, что жалованье получила только одна рота, приглянувшаяся царевичу, быстро разнеслась по лагерю. И латники возмутились, бросились грабить обоз. Их с трудом уняли.

Из-за этих беспорядков Корела, ожидая всяких неприятностей, выставил на ночь с Заруцким усиленные караулы по донскому войску. Ночью же Заруцкого сменил Бурба.

— Иди вздремни! — проворчал тот.

Заруцкий, до чёртиков уставший, похлопал его по плечу и ушёл к себе в палатку. Но отдохнуть ему не довелось. Вскоре в лагере наёмников заполыхали огни, всплеснулись крики, страсти… Там стали грабить войсковое имущество…

А утром наёмники собрались уходить, свернули лагерь. И сразу же к ним прискакали Мнишка и царевич. Там были уже запорожские и донские атаманы. Мнишка бросился уговаривать одних гусар, царевич заметался среди других. Он умолял их остаться, обещал троекратные оклады, службу и поместья на Руси. Но озлобленные латники сорвали с него соболью шапку и шубу… Да, да, хотя бы что-то получить за свои услуги… А какой-то гусар бросил ему в лицо: «Сидеть тебе на колу!»

Царевич влепил ему пощёчину. Завязалась потасовка… Их растащили. Недобро зубоскаля, гусары вскочили на коней и покинули лагерь, бросили войско пана Мнишки и царевича. Последний же, потерянно уронив длинные руки, так и остался стоять посреди разбитых палаток и возов. Коротконогий, с непропорционально широкими плечами и толстой бычьей шеей, он был удивительно похож на Шпыня…

И это сходство озадачило Заруцкого так, что он от удивления даже крякнул: «Кхе, кхе!..»

Через несколько дней царевича бросил и его гетман Юрий Мнишка с сыном Станиславом.

— Буду просить у сената помощь! — отводил в сторону глаза Мнишка, прощаясь с царевичем и думая, что это навсегда.

— Хорошо! Жду! — обнял тот его и сделал вид, что поверил ему.

И в лагере осталось всего полторы тысячи наёмников с Тышкевичем и Ратомским. Ситуация в войске изменилась. Теперь верх взяли запорожские и донские атаманы и настояли на том, чтобы идти в глубь России. Войско свернуло лагерь и двинулось по дороге на Орёл. Они заняли Севск, и царевич послал вперёд, под Кромы, Корелу с донцами, наказав ему держать крепость во что бы то ни стало. И в послерождественскую тёмную метельную ночь Корела незаметно провёл своих казаков через жидкое оцепление ратников Фёдора Шереметева на помощь гарнизону мятежной крепости. И смутно, но подозревал Заруцкий, что это надолго, что это капкан и они сами влезают в него. Да, подозревал, но и подбадривал своих куренников: «Крепись, станичники! Нигде казак не пропадёт!»

А Мстиславский оправился от ранения только через месяц. Годунов не стал выговаривать ему за оплошку на поле боя, учтиво осведомился о здоровье. Басманова же, вытравившего измену в осаждённом Новгороде-Северском, он вызвал в Москву. Из-за ранения тот ехал не верхом, а в санях, поэтому у Арбатских ворот его встретил царский возок Годунова. И так, на виду у всей Москвы, он проследовал в его возке до дворца. И там он, молодой, известный в Москве балагур, кутила и мот Петька Басманов, получил чин боярина, огромную надбавку к земельному окладу и две тысячи рублей деньгами. Старому же князю Никите Трубецкому и другим воеводам, отстаивавшим Новгород-Северский с неменьшим рвением, награды выпали далеко не те: всего лишь наградные золотые. С ними пригнал в войско молодой стольник[22] царя Юрий Сулешев, сын покойного Дж-ан-шаха Сулеш-бика, одного из беев касимовского хана Ураз-Мухаммеда.

Армию же Мстиславского пополнили московскими дворянскими сотнями. По грамоте Разрядного приказа Дмитрия Шуйского на полку правой руки сменил его старший брат Василий. И Мстиславский снова выступил против Вора. Морозно было и туманно, и снег скрипел под санями огромного обоза, когда войско Мстиславского подходило к Севску… 20 января Мстиславский подошёл под Севск и разбил лагерь в деревушке Добрыничи.

К тому времени войско царевича опять выросло до внушительных размеров. К нему пришли двенадцать тысяч запорожцев. Обросло оно и мужиками из Комарицкой волости. И на совете у царевича атаманы высказались за немедленное сражение. Они отмели всякие доводы о переговорах с Мстиславским. И там же было решено, что гетман Дворжецкий, выбранный войском на место сбежавшего пана Мнишки, повторит маневр Доморацкого.

И вот в новом сражении первыми в атаку пошли запорожские казаки, с визгом, криками понеслись на дворянские сотни большого полка… И большой полк стал прогибаться под их натиском… Вот теперь-то в дело вступили тяжёлые латники. Они ударили в полк правой руки Василия Шуйского.

И Шуйский стал медленно отводить свой полк, как они договорились с Мстиславским, открывая стоявшую позади него пехоту с пушками и иноземцев Маржерета и Розена.

Дворжецкий, ничего не подозревая, устремился в этот зазор между полками. А рядом с ним летел на коне царевич, Отрепьев Юшка. Он был в экстазе, опьянён, весь мир принадлежал ему… Он — цезарь! Нет равных на земле ему! И он ведёт свои полки к победе!..

Но тут перед ними на какое-то мгновение открылось село, ряды пехоты, пушки, мелькнул взмах флажка офицера… И в следующую секунду навстречу им ударил залп из десятка тысяч стволов и смахнул с коней передние ряды гусар…

Жаркое дыхание изрыгнувших огонь пушек долетело до Юшки, до «цезаря», и сорвало с головы у него шапку… Конь под ним споткнулся, заскакал, закособочил, захромал на одну ногу. Юшка наддал его шпорами, развернул и вырвался из сплошной мешанины людей и коней с одной лишь мыслью: быстрее, быстрее из этой ужасной бойни… Мощный поток конных подхватил его и понёс назад от деревушки.

Бегство гусар, за ними и запорожцев, было всеобщим. Дворянская конница пошла в преследование и довершила начатое пехотой. У царевича вырубили всех пеших и пушкарей и долго гнали конных.

А впереди всех уходили латники. С ними бежал и сам «цезарь». Тот, рассвирепев от этого очередного поражения, нагнал какого-то бегущего казака и рубанул его, срубил сплеча, вымешивая на нём свой страх, кляня себя, что связался с Мнишками и с этими… гусарами!..

Дворжецкий осуждающе посмотрел на него и смолчал. Гусары же возмутились. А Юшка бросил запорожцев и накинулся теперь с бранью на них, стал поносить их и их «матку бозку»… Гусары, взвинченные и обозлённые не меньше его, наскочили на него… И пошло, пошло, саблями!.. Вмешался Дворжецкий, с трудом унял распалившихся латников. И те взбешёнными покинули царевича и двинулись вместе с запорожцами к границе, дорогой на Путивль. Юшка же повернул с кучкой своих приверженцев к Рыльску.

Подьячие московских приказов несколько дней были завалены работой, подсчитывая трупы неприятеля. А их всё свозили и свозили со всех сторон и сбрасывали в огромные могилы. В росписи потерь царевича, отправленной на Москву, указали свыше одиннадцати тысяч убитыми. Из них только запорожцев было не менее семи тысяч. А вперёд росписи на Москву угнал с сеунчем[23] Михаил Шеин, войсковой голова из полка Василия Шуйского. Он гнал лошадей и знал, что не только везёт Годунову весть о победе, но и едет за своим окольничеством… Уж такова была тогда традиция…

Мстиславский же пошёл по следам разгромленного царевича, подошёл к Рыльску и обложил его. К тому времени Юшка уже сбежал оттуда в Путивль. В городе же был другой воевода, князь Григорий Роща-Долгоруков, не менее упрямый, чем сам Фёдор Иванович. Долгоруков в числе первых воевод целовал крест царевичу. Осознавая, что назад пути нет, он заперся в городе. И ни жители Рыльска, ни служилые не поддались на уговоры Мстиславского сдаться на милость Годунова. Они были напуганы погромом Комарицкой волости карательными отрядами из Москвы. Те прибыли в волость с собаками и егерями и перевешали по многим деревням всех — от мала до велика.

Фёдор Иванович Мстиславский был уже в годках, умудрённый жизнью. Как глава Боярской думы он брал на себя порою много в государевых делах. Вот и сейчас, простояв две недели под строптивым городком, он своевольно двинулся к Москве, чтобы там распустить до лета войско.

* * *

В это время через Путивль несколько дней разрозненными группами шли полки разбитого войска царевича. Они уходили за российские рубежи. Там исчезли и запорожские казаки. Сам же Юшка засел в крепости на воеводском дворе, никого не пускал к себе. И управление его войском взяли на себя Тышкевич и Бучинский, его ближайшие советники. Первым делом они выслали дозорных наблюдать за передвижением Мстиславского. И когда те донесли, что большой воевода пошёл назад, вглубь Московии, они стали устраиваться на зимовку в Путивле.

В ротах наёмников оказалось немало раненых, появились больные. И у войсковых капелланов, Николая Цыровского и Андрея Ланиция, прибавилось забот. Подкинул их и царевич. Он как-то вызвал капелланов к себе в крепость.

— Господа, патер Савицкий приставил вас к войску для духовных бесед и таинств исповеди. Что вы делаете, весьма усердно. Войско войском, но и я желаю видеть вас у себя чаще!.. Прошу также оказать помощь в просвещении моего народа. Правда восторжествует, господа! И я, как на то указано волею небес, буду царствовать по смерти моего брата, великого князя Фёдора Ивановича… Да, да, указано, — задумчиво добавил он.

Тем временем дворовые холопы накрыли стол. На обед к царевичу пригласили Тышкевича, Бучинского и Меховецкого. К столу пожаловал и князь Василий Мосальский с воеводой путивльского гарнизона Юрием Беззубцевым. Царевич, продолжая изливать свои планы капелланам, прошёл с ними к столу, наигранно удивился: «Как — уже вино и жаркое подали!»…

В разгар застолья в горницу вошёл дворецкий Григорий Микулин и доложил: «Государь, пришли вести: в Белгороде восстали служилые, повязали воевод и прислали их сюда! На твою милость, государь!»

— Веди! — крикнул царевич, вскочил с места и бросился было к двери, но одумался, вернулся и опять уселся в кресло.

За столом стало тихо. Все ждали появления пленников, гадая, кого же увидят на этот раз.

В горницу опять вошёл дворецкий. За ним вошёл подтянутый молодой человек с курчавой бородкой и румянцем на щеках. Вошёл и ещё один, среднего роста, обыкновенной наружности, но в ярком парчовом кафтане.

— Ваша светлость, — обратился дворецкий к царевичу, — позвольте представить чашника князя Бориса Лыкова и думного дворянина Гаврилу Пушкина!

Да, это были белгородские воеводы Лыков и Пушкин. Они молча настороженно уставились на царевича, уже наслышанные всякого о нём…

— Господа, прошу к столу!.. Прошу, прошу! — доброжелательно заговорил тот и показал жестом на лавку. — Будьте у меня гостями! Я рад принимать вас, хотя вы здесь не по своей воле!

Воевод усадили на краю стола. И Микулин поднёс от имени царевича кубок вина сначала Лыкову: «За здоровье великого князя Димитрия Ивановича!»

Лыков встал из-за стола, на мгновение встретился взглядом с Мосальским. Тот сочувственно качнул головой, как-то непонятно, но уж больно выразительно. И князь Борис не стал колебаться: принял кубок, поднял его за здоровье великого князя Димитрия, выпил и низко поклонился самозванцу. Его примеру последовал и Гаврила Пушкин.

Царевич повеселел, отпустил воевод, но приказал им завтра же пожаловать к нему в замок, как называл он захудалую крепость вот здесь, в Путивле, на окраине Московии.

Возбуждённый этой встречей с воеводами Годунова, царевич пустил по кругу чашу вина. У него вновь появился в глазах прежний огонёк, потухший было после бегства из-под Добрыничей. И опять он повёл пространные речи о том, что враг всего христианского мира — турецкий султан, и вот цель, достойная великого московского государя, она прославит его на века. И как только сядет, мол, он на отеческий престол, тотчас же направит послание королю Польши, австрийскому императору и французскому королю: объединит их на поход всем христианским миром против Поднебесной, которая угрожает порабощением всей Европе…

— А тебя, патер Андрей, я пошлю в Рим! — огорошил он вдруг отца Ланиция.

От такого неожиданного его хода на аскетически бледном лице капеллана проступил румянец смущения.

— Ваша светлость, он мечтал о миссионерской службе в далекой Индии, — сказал отец Николай за своего оробевшего молодого собрата.

Об этой юношеской мечте отца Андрея знали лишь избранные. И сейчас отец Николай выдал его с головой именно царевичу, которым тот втайне восхищался и искал в нём черты героев из прошлого.

— Так ли оно? — спросил царевич отца Ланиция.

— Да, ваша светлость, — тихо ответил капеллан и добавил: — Но Господь Бог счёл нужным лицезреть меня в не менее загадочной Московии.

— Патер Андрей, насмотришься на Московию, насмотришься! И на монахов её насмотришься! — ухмыльнулся царевич. — Ленивых, зажиревших! А уж пьют-то! Чарке молятся! Ха-ха-ха! — расхохотался он. — Все пороки людские там, по монастырям, собрались! Так что Индию свою ты зря променял на Московию!..

— На всё воля Божья, — смиренно отозвался отец Андрей, склонив голову под взглядами сидевших за столом.

И Юшка невольно заметил, что у молодого капеллана отрастает реденькая бородка. Ну совсем как у послушника из Спасо-Ефимьевского монастыря. С тем он познакомился, когда только-только постригся, после того как бежал со двора князя Черкасского, где служил дворецким. Он спасался от погрома Годуновым боярских дворов Романовых и их родственников, в том числе и Черкасских. И постригся он только для того, чтобы вернее спрятаться от царских сыщиков, рыскавших повсюду, отлавливая беглых боевых холопов Романовых и Черкасских. Он боялся показаться где-либо в одиночку. И чтобы не привлекать внимания чужих глаз, он затесался в среду монашеской братии, всегда ходил с кем-нибудь из иноков. Знал он, по рассказам деда Замятни, что Грозный поголовно истреблял боярскую дворню, если вставали на защиту хозяина, оказывали сопротивление государевым стрельцам. А чем Бориска-то лучше?.. Немного отошёл он только в келье у деда Замятни, в Чудовом монастыре. Правда, и там не задержался. Вскоре попал в переписчики к патриарху Иову. Всё из-за того же: Господь Бог наградил рукой твёрдой, умелой, изящно выводившей письмена. Иногда оказывался в свите патриарха, бывал с ним и у государя на сидениях. Глаз не поднимал, но видел всё, приглядывался, слушал, запоминал речи Годунова: яркие, заманчивые, порой тревожные, интуитивно чувствуя, что они ещё когда-нибудь пригодятся ему…

Отпустив своих советников, он вышел из приказной избы с Бучинским и Меховецким. И они пошли к Молченскому монастырю, расположенному тут же, в городских стенах. Там, у дверей церкви во имя Спаса, Меховецкий оглянулся, посмотрел, нет ли поблизости кого-нибудь из посторонних.

— Всё чисто, — сказал он. — Идёмте…

И они быстро заскочили в церковь.

Там было тепло. Тогда как на дворе стоял, пощипывал мороз.

Войдя в церковь, Меховецкий даже не взглянул в сторону иконостаса, возвышавшегося посреди храма под самый его почему-то низкий потолок. Он уверенно завернул налево, где был закуток для просвирницы.

А он, Юшка, пошёл за ним. Позади него, также молча, последовал Бучинский.

Они прошли к боковому приделу. Там была лестница. Она вела на второй этаж церкви, как сразу же сообразил он, Юшка, обратив внимание на низкий потолок храма. И они поднялись по этой лестнице на второй этаж.

Поднявшись туда, они увидели ещё один храм со своим иконостасом в глубине просторного помещения. Но и тут они не пошли внутрь помещения, снова свернули налево, прошли пару шагов и остановились у небольшого шкафчика, плотно прилегающего к стене. На этом шкафчике, на его полках, лежали свечи, стояло медное позеленевшее до черноты старое кадило, валялись ещё какие-то перья и всякая иная церковная рухлядь.

Но Меховецкий, бросив на царевича лукавый взгляд, ухватился одной рукой за бок шкафчика и потянул его на себя… Шкафчик странно скрипнул, словно приветствовал его как старого знакомого, и повернулся вокруг другой своей боковой стенки. И там, за ним, оказалась не стена храма, как ожидалось, а открылся проход. Квадратный, чуть меньше размером скрывающего его шкафчика, он темнел загадочным провалом.

И эта темнота, загадочность происходящего приковали взгляд Юшки. У него что-то дрогнуло в груди, когда ему показалось, будто кто-то приглашал его туда, в это таинственное тёмное нутро с застойным воздухом, пропахшим мышами…

Ему нравилась, увлекала таинственность: в делах, одежде, разговорах при недомолвках, на сборищах… Особенно же вот так, как сейчас, когда была настоящая тайна. Её не нужно было выдумывать, притворяться или играть в неё…

Ход был очень узкий и низкий. Поэтому Меховецкий, с его немаленькой фигурой, согнулся чуть ли не пополам, когда шагнул в этот проход.

Юшка последовал за ним. Шапка на его голове чиркнула о низкий потолок, и он чуть пригнулся и пошёл боком, задевая широкими плечами стенки. За ним сзади запыхтел Бучинский.

Коридорчик, по которому они пошли гуськом, постепенно поднимался вверх, ступенька за ступенькой из кирпичей, ещё не стёртых, как новеньких, по ним, похоже, ходили редко. Заворачивая направо, он описывал, как понял Юшка, плавную дугу вокруг ротонды верхнего этажа церкви, находясь внутри её толстой стены.

Они прошли десятка два шагов и вступили в довольно просторную и светлую комнату. Правда, она была тоже с низким потолком.

Эта комната, как он догадался, находилась под самым церковным куполом. И с земли было незаметно, что там, наверху, есть помещение. В этом он убедился на следующий день, стараясь разглядеть снизу, с земли, хотя бы намёк на то, что там, под самым куполом, находится тайное помещение.

«Как у самого бога за пазухой!» — мелькнуло у него; он был в восторге…

По форме комната напоминала восьмигранную призму, на которую сверху насадили полусферический купол.

— Кто ещё знает об этой комнате? — спросил он Меховецкого.

— Только игумен…

Заметив удивление на его лице, Меховецкий стал оправдываться:

— Да нет же: я верю ему! Если он сказал, что никто, кроме него, то уж точно! Никто из монахов! Я сам в прошлом как-то прятался здесь! Ха-ха!..

Юшка, улыбнувшись на это непонятное веселье полковника, покачал головой, прошёлся по комнате. Затем он выглянул наружу поочерёдно во все три окна.

Отсюда, с подкупольной высоты, было видно далеко. Эти окна глядели на три стороны: на восток, запад и юг, где был Сейм, сейчас закованный в лёд. На север окна не было. Там, за городскими стенами, за крохотной речкой, простиралась заснеженная равнина. А далее виднелась полоска леса. Там начинались тёмные брянские дебри.

— Здесь есть ещё и другой ход, — снова заговорил Меховецкий. — Мы его прошли в том коридорчике. Там, на левой стороне, заметил, наверное, тёмное пятно. Это тоже дверь. Она ведёт в нижний храм, а оттуда уже наружу…

Слушая его, Юшка осмотрелся. Внутри комнаты, в одном из её причудливых восьми углов, виднелось ложе для отдыха. Неподалёку от него стояло кресло. На него он сразу обратил внимание, поскольку оно напомнило ему имение пана Мнишки. Там, в гостиной, тоже стояли такие же кресла готического стиля… Кресло это было искусно вырезано из цельного орехового дерева. У него были инкрустированные спинка и ножки, покрытые позолотой. Оно было большое и массивное, так что он сразу утонул в нём, когда уселся.

Впервые за последние несколько месяцев он почувствовал под собой мягкое сиденье, а не жёсткие лавки в приказных избах или такое же жёсткое седло в те дни, когда не слезал с коня с утра до вечера. Широкая, несколько откинувшаяся назад спинка приняла его в свои объятия. И он отвалился на неё и положил свои грубые и сильные руки на подлокотники кресла, обитые той же неопределённого цвета материей, как сиденье и спинка.

Меховецкий же и Бучинский сели на лавки, что стояли подле стола посреди этой небольшой, но уютной комнаты.

Кресло, в которое он сел, казалось, было предназначено именно для него. Словно кто-то предусмотрительный принёс и поставил его здесь, зная, что он появится в этой комнате… Усевшись в него и расслабившись, он обвёл взглядом своих советников. При этом его глаза невольно, краем, захватили что-то в тёмном углу, где должно было быть ещё окно, выходящее на север, но его не было. Там, в полумраке, темнела какая-то фигура неподвижно стоявшего маленького человека… И он, вздрогнув, резко повернулся в ту сторону…

Но там никого не было. Там не было человека. Там, в этой странной комнате, находился ещё один предмет. На него они как-то не обратили сразу внимание.

Терновый венок, на лице муки… У кого может быть ещё такое лицо!.. Это была статуэтка Христа…

Он сразу догадался об этом, вгляделся в эту статуэтку, и его невольно покоробило: фигура была безобразной, грубой… И он понял, что она специально была сделана такой, чтобы шокировать, произвести неприятное, отталкивающее впечатление… Одетая в длинные, до пят, одежды, она выглядела даже здесь, в храме, нелепо, убого, вызывала тягостное чувство… Мельком пробежав глазами по деревянной фигуре, он остановил взгляд на её лице. Оно было жалкое и в тоже время страдальческое, сейчас созвучное его душевному состоянию: побитого, отринутого всеми… И эта статуэтка, то же необычная, почему-то была здесь, в этой необычной комнате.

Вид этой безобразной статуэтки подействовал странно на него. Он порывисто встал, подошёл к ней и преклонил колена… На несколько секунд он замер.

За его спиной, как ему показалось, кто-то хрюкнул… Прошептав молитву, он поднялся, снова сел в кресло и посмотрел на Меховецкого… У того на лице сияла язвительная ухмылка.

Меховецкий отлично знал, что он равнодушен к католиком, так же как и к православным, да и вообще не был набожным. И вот этот его порыв был непонятен сейчас, наедине с ними, когда не было ни публики, ни толпы и можно было не притворяться… Здесь были только свои…

Бучинский же тем временем взирал на всё бесстрастно. Он считал, что всё должно быть так, как есть, как идёт.

Оглядев ещё раз своё новое жилье, точнее убежище, Юшка снова заговорил о том, о чём уже была речь у него в приказной избе с его русскими сторонниками.

— Что же делать? — спросил он Меховецкого и Бучинского. — Уходить обратно в Польшу?!

Но это было бы явным признанием своего поражения в том деле, какое он затеял. Однако сейчас ему было не до тонкостей. Его русские сторонники, хотя бы тот же Мосальский, и те, что примкнули к нему ещё в Польше, уже намекнули ему, что если он задумает что-нибудь подобное, то они попросту свяжут его и выдадут тому же Годунову, чтобы так оправдаться самим…

— Да нет, не бойся, — успокоил его Меховецкий на этот счёт. — Они напуганы. Их можно понять… А вот дело бросать не стоит. Заметно же было и под Новгородом-Северским, да и под Добрыничами, что русские неохотно дерутся за Годунова.

— Мстиславский проиграл бы под Добрыничами! — стал оправдывать Бучинский их поражение. — Если бы не немцы Маржерета! Этого сукиного сына, француза!..

— Ладно, хватит плакать! — сказал Меховецкий, ставя на стол водку, которую захватил с собой. — Давайте-ка выпьем и займёмся делами!

Бучинский поддержал его, раскрыл сумку, с которой пришёл, положил на стол закуску.

Они выпили по чарке. Затем ещё. После этого они стали обсуждать, что следовало бы сделать в первую очередь здесь. Было решено опять вернуться к тому, что уже делали перед походом: разослать по всем волостям Московии грамоты за подписью государя Димитрия, призывать народ восстать против Годунова, захватившего наследный трон великого государя Димитрия…

Утром же Юшка, снова почувствовав себя царевичем Димитрием, встав, первым делом выглянул в окно, что выходило на юг. С той стороны были торги у городских ворот, на берегу Сейма. И отсюда, с высоты, сейчас было хорошо видно, как там уже вовсю суетится народ.

Путивль был большим и богатым городом. Это он уже узнал, как-то раз уже по привычке потолкавшись в рядах на ярмарке. При этом, как всегда, он переоделся, чтобы его никто не узнал из простых людей. В нём уже сидела эта потребность: потереться неузнанным о людей в толпе, кожей чувствуя присутствие их, в восхищении от своих вот таких проделок.

Поглазев сверху на эту оживленную толкучку, он прошёл к другому окну. Отсюда вид открывался на весь город, раскинувшийся на холмах со всеми крепостными постройками. Вот на одном-то из этих холмов и возвышался кремль. Он был каменный и отсюда, с высоты, производил впечатление неприступного. Всё было хорошо видно, как на ладони, на десяток вёрст, до горизонта. И эта открывающаяся ширь и высота разгорячили его. Он задышал часто, озирая этот простор, жадно вбирая его глазами, всем существом своим, готовый ринуться отсюда, с высоты, в полёт громадной птицей, пугая и восхищая людей…

Пробежав взглядом по окрестностям с необычной для него высоты и почувствовав себя освежённым, он подошёл к образку, стоявшему на киоте.

Это был католический образок Божьей Матери с Младенцем Христом. Вокруг изображения шла надпись на польском языке: Pociesznieisza na dcher v bi nychwaleniesza na dserapuiny rezskazy slowo bogarodzaca[24]. Внизу изображения тоже была надпись: Obraz c v dow nyp: mariey w zyrowicach w xicii w эlitew[25]. Образок был вставлен в деревянную рамку, с золочёными украшениями и походил на обычную русскую иконку.

Этот образок подарила ему Марина, когда он уходил походом в Россию. И он не расставался с ним, принёс с собой и сюда.

— Она будет хранить тебя, — сказала она, вручая ему образок…

Он вспомнил Марину, коснулся губами краешка деревянной рамки, не смея касаться самого образка… На душе стало немного легче. Всё же есть одна, которая искренне ждёт его…

Выглянув ещё раз в окно, что выходило в сторону ярмарки, он заметил там большую толпу. И похоже, она волновалась… Заинтересованный этим, он спустился вниз и вскоре был в воеводской избе.

Там уже были Меховецкий, Тышкевич, Мосальский, Борис Лыков и даже Гаврило Пушкин.

— Что происходит на торгах? — спросил он их.

— Да так — мелочи! Волнуется народ! — отмахнулся от этого Меховецкий. — Давайте перейдём к делу, которое обсуждали вчера!

* * *

В то время когда Отрепьев с восторгом проникал в тайны церкви во имя Спаса в Путивле, в ответ на отход Мстиславского от Рыльска из Москвы к нему, к князю Фёдору в войско, прибыли окольничий Пётр Шереметев и думный дьяк Афанасий Власьев. Вопрос царя был грозным: «Почему отошли?» Наказ Годунова, жёсткий, гласил: войско не распускать, города, поддавшиеся Вору, отбить, виновных воевод и служилых наказать…

И Фёдор Иванович, после того как гонцы уехали назад в Москву, стал выполнять государев указ.

Когда весть о том, что придётся стоять до конца зимы в поле, прокатилась по полкам, там началось брожение. В таком состоянии огромное войско Мстиславского подошло под Кромы на другой день после Масленицы.

На носу была весна. Уже начало припекать солнышко. И всё шло к тому, что вот-вот всё поплывёт и крепость окажется неприступной. Городок Кромы стоял на вершине холма. С одной стороны его защищала крутым яром река, когда-то бывшая кромною, пограничной Северского княжества, отчего городок и получил своё название. Со всех других сторон его окружали болота. И в тёплое время года на вершину холма можно было попасть только со стороны реки: по узкой дороге, вырубленной в глинистом береговом обрыве.

И это подстегнуло воевод начать штурм, пока стоят морозы, ещё до подвоза пушек. Ночью под стены городка подобрался отряд передового полка со вторым воеводой Михаилом Салтыковым. Они, запалив порох, подожгли острожную стену. Когда она занялась, донцы Корелы, не в силах помешать этому, отошли под защиту крепости. Туда же отошли оставшиеся в городке посадские и служилые.

Стена прогорела и рухнула. В образовавшуюся брешь сунулись было наступающие, но донцы ударили по ним из самопалов, и те откатились назад.

Подули тёплые ветры. Пришла по-настоящему весна. На несколько недель крепость полностью отрезало от войска Мстиславского.

И донские казаки радостно зашевелились. Однако радость их оказалась недолгой. К войску Мстиславского подтащили пушки, и из-за реки полетели ядра. За неделю обстрела ядра начисто снесли стены. И казаки зарылись в землю. К тому времени спала вешняя вода. Даточные навели на реке наплавной мост из лодок, и снова возобновились атаки с обстрелом из орудий. И всё это посыпалось на них, на казаков.

Казаки, чтобы защититься от этого, покрыли городок сетью траншей, поделали окопы и норы, где и отсиживались. Но как только затихала канонада, они вылезали из-под земли, занимали оборону и встречали наступающих огнём.

А куренники Заруцкого отрыли себе и атаману большую землянку, одну на всех, и зажили в ней, промышляя в лагере у Мстиславского. Там скопились большие припасы съестного в стане мужиков, торговавших на базаре в войске Мстиславского, на той стороне реки.

Как-то ночью Бурба ушёл с казаками за реку на плотике. Вернулись они уже под самое утро и бросили под ноги Кузе два огромных телячьих окорока: «Будет тебе — всё завару да завару!»

Заруцкий обнял Бурбу: «Ай да есаул!»

Бурба был среднего роста и какой-то весь из себя неприметный и серый, как поношенные сапоги. Не то что он, Заруцкий. Он всегда ходил в ярком кафтане, с персидской саблей на боку и золотой серьгой в левом ухе. В этом же наряде он ползал в грязи по окопам и траншеям. Изодрав его, он добывал себе другой, удивляя станичников обновкой. А Бурба притягивал тех чем-то иным. Заруцкий чувствовал это и ревновал к нему казаков.

В тот раз дело за Кузей не стало. И впервые за последние два месяца казаки наелись мяса от пуза. Одобрительно похлопав по спине кашевара, они отвалились от котла и расползлись по лежакам пьяные от сытости.

У станичников Кузя кашеварил бессменно. Ничего иного делать он не мог: у него не было кистей обеих рук. Но он ловко орудовал культяпками с черпаком у котла. Руки он потерял «в турках». Там, сбежав с галеры и голодая, он стал воровать. Его словили — отрубили кисть на одной руке. Он отлежался, ожил. Голод подтолкнул его на то же. Его опять поймали — отхватили вторую кисть…

— Кузя, вот сробим денежку у царевича и отправим тебя в монастырь, — завели казаки свою излюбленную байку с подначкой кашевара. — Сложимся на заклад. И будешь ты жить у Предтечи и Николы!

— Удавлюсь я там, брательники! — стал размазывать Кузя по щекам слёзы, умиляясь заботой казаков о себе.

Он плакал часто, охотно: для отвода души. А станичники помогали ему в этом — от скуки.

— Ослобоним Москву царю природному и пойдём Доном отымать Царьград у басурман! — зашёлся криком Кузя, переполненный любовью к своим товарищам, казакам. — Куда им супротив казаков-то!.. Эх-х-ма-а!.. Ой, корчма, корчма-княгиня! Богато в тебе казацкого добра сгинуло! — пустился он вприсядку, махая культяпками…

Казаки весело загоготали. А Кузя, угомонившись, подсел к Бурбе. И тот, наклонив к нему голову, стал внимательно слушать его болтовню.

— Бурба, ты не бросай меня, — умоляющим голосом зашептал Кузя. — Ежели Заруда погонит — возьми к себе!.. Нет у меня никого, кроме вас, брательники, — захлюпал он носом. — Один я на белом свете, как перст. А кому нужен вот с этим-то?! — громко выкрикнул он и потряс, со слезами на глазах, культяпками. — Ни робить, ни бабу обнять!

Казаки поскучнели, отводя в сторону глаза.

А Кузя снова прилип к Бурбе и горячо зашептал:

— А я тебе поведаю, как повоевать Царьград! Гроб Господень ослобонить от басурман! Я ж, когда там был, всё выглядел!.. Ты только Заруде — ни-ни! А то он и на Москву не пойдёт, сразу на Царьград!

Бурба обнял Кузю, прижал к себе, погладил по его курчавой смышлёной головке.

А тот, выплакавшись, утёрся рукавом сермяги, просветлел лицом и затянул песню: «Как пойдём на Волгу, Волгу матушку реку!..»

Казаки в землянке поддержали его.

* * *

В Путивле Борис Лыков и Гаврила Пушкин целовали крест на верность царевичу. За это Лыков получил у него окольничество и поступил к нему в свиту вместе с Пушкиным.

В течение месяца Путивль перевидал ещё немало воевод из порубежных степных крепостей. Их, повязанными, присылали мелкие служилые ему, царевичу. Они восстали против власти Годунова и ударили челом самозванцу. Оказался среди них и воевода Татев из Царева-Борисова со своим вторым воеводой Дмитрием Турениным. Лыков встретился и переговорил с Борисом Татевым. И тот принял тоже сторону царевича: стал ходить у него чином в боярах.

Гарнизон Путивля увеличивался изо дня в день. И царевич снарядил несколько сот казаков на помощь Кореле. Вместе с ними под Кромы, в войско Мстиславского, ушли тайные гонцы, отправленные туда Татевым и Лыковым к Василию Голицыну и Прокопию Ляпунову. Замысел их, предложенный царевичу, был прост: перетянуть на свою сторону бояр под Кромами и вместе с ними войско Мстиславского.

— Капелланов, капелланов сюда! — восторженно вскричал царевич от этого предложения, опять вспомнив своих капелланов, забытых было.

Капелланов ввели в съезжую избу. Они переступили порог горницы и увидели государевых думных, советчиков: князя Мосальского, Татева, Лыкова и Гаврилу Пушкина. Те сидели на лавках с постными лицами — все утомились от речей царевича, не нужных никому из них.

— А-а, вот и мои дорогие отцы! — восклицанием встретил их тот, подскочил к ним и, азартно потирая руки, заходил вокруг них. — Ах как хорошо! Хорошо, что вы, к счастью, здесь!.. Господа! — с жаром обратил он к ним лицо и просиял улыбкой, лукавой и непосредственной. Он хотел обрадовать их чем-то и торопился. — Господа! — повторил он. — Достойные государи должны обладать знаниями в военном искусстве. А ты учил меня, что и в науках тоже! — дотронулся он рукой до плеча отца Николая, который был намного выше его ростом, и хотел было покровительственно погладить его, но передумал, отвёл руку. — Дабы просвещать невежественный народ! Да, да — вот великое дело!.. Не так ли?!

Отец Николай пробурчал что-то, сожалея, что наговорил ему когда-то лишнее, и сразу же почувствовал, как неуютно тут, у царевича.

— Поэтому будете давать мне уроки! — глотая слова, мгновенно подвёл итог своим мыслям царевич.

— Но, ваша светлость! — сражённый этим, всполошился отец Николай. — Ваша светлость! — повторил он и, протестуя, вскинул руки: мелькнули фалды длинной рясы, и он стал выкручиваться, странно, всем телом. — Это не делается просто так!..

Затем он немного успокоился и начал собирать, вылавливать в опустошённой голове какие-то мысли, обрывки фраз, стал склеивать их, чтобы разумно отбиваться от вот такого…

— Это даётся годами труда! Найдётся ли у вашей светлости на это время? Да и сами мы не так учёны для просвещения вашей светлости! И не осмелимся на это!

— Никаких но! — отрезал царевич. — Начнём сегодня же, не откладывая!

— Ваша светлость, в просвещении народа сдержанность нужна немалая, — юлил и юлил отец Николай. — Мудрый Авиценна говорил: опасно разрушать у простого народа естественное единство восприятия мира. Знания, науки — не для всех благо! Они насадят пороки в умах, кои увидят во всём меру, число и вес… В этом пагуба для народа выйдет великая!..

Но царевич жестом остановил его, как будто хотел закрыть ему рот. Увидев же в руках у отца Ланиция книгу, он показал пальцем на неё: «Патер Андрей, открывай, читай вслух и объясняй!»

— Сие произведение мыслителя древних греков Платона. Оно трудно для усвоения неподготовленного ума! — ещё раз извернулся отец Николай.

«Ох, боже мой! Что же делать-то?» — мелькнуло у него.

— Тогда читай ты, патер Николай! — выпалил царевич, сверкнув гневно глазами.

Капелланы переглянулись, заметили удивление и на лицах русских. Цыровский помедлил, но всё-таки взял у отца Андрея трактат и раскрыл его. Стал читать. Прочитав, он объяснил смысл:

— Платон есть мыслитель догматический. Догма же есть название двоякое. Она есть и то, что мнимо, и само о том мнение. То, что мнимо, есть данное, само же мнение есть предположение…

Царевич встал с лавки, снял шапку и повторил: усердно, не сбиваясь, слово в слово. Лёгкость, с какой прошёл первый урок, вдохновила его. И он тут же решил отдаться философии и грамматике.

— Господа, не будем терять время! Завтра жду вас у себя! — заторопился он, стал выпроваживать гостей, чтобы остаться одному и сесть за письмо к своей возлюбленной, Марине Мнишек, написать об очередной своей победе, теперь уже в науке…

Капелланы ушли от него сильно озадаченными: как им быть, как обучать не совсем обычного школяра, который захотел одним махом покорить вершины всех наук.

Отпустил царевич и Лыкова с Пушкиным.

— Чудно это всё, Борис Михайлович, — тихо сказал Гаврила Григорьевич Лыкову, выйдя за ним из избы. Он всё больше и больше удивлялся выходкам рыжеватого, неестественно безбородого царевича, как будто это был большой ребёнок. — Царевич ли это?

— Сейчас царевич, Гаврила Григорьевич, царевич, — многозначительно произнёс Лыков и похлопал его по спине: мол, дай срок…

Страхи капелланов оказались напрасными. Среди русских свиты царевича пошли разные толки о его частых встречах с иезуитами. И он поспешно, с облегчением бросил занятия: упорный труд наскучил за три дня ему. Он, Юшка, рождён был не для него.

А по неисповедимым путям Провидения в тот же день, в субботу, на неделе Святых жён-мироносиц, в Москве скончался от апоплексического удара Борис Годунов.

* * *

Под Кромами же на Аринин день с утра было тихо. Донцы привычно повылезали из нор и землянок, приготовились отразить атаку. Но на наплавном мосту и под крутым яром никого не было. Атаманы забеспокоились, ожидая какого-нибудь подвоха со стороны неприятеля. Однако время шло, а на мосту так никто и не появлялся. В лагере же, за рекой, была видна какая-то необычная суматоха. Так, в беспокойном ожидании и тишине, прошёл день. Ночью Заруцкий сходил с казаками на вылазку, привёл языка, и в крепости узнали о смерти Годунова и о срочном вызове в Москву Мстиславского и Шуйского.

А на следующую ночь в городок пробрался из лагеря лазутчик. Говорить же он согласился только с Корелой и сообщил ему, что в лагере назревает мятеж и готовят его Голицыны и Ляпуновы. Они уже тайно целовали крест царевичу и просят поддержать их, как только в войске начнётся волнение. И ещё просят Корелу: послать своего человека, кому тот доверяет и на кого они могли бы сослаться, если столкнутся с донцами.

— Вот он, Ивашка, пойдёт! — показал Корела на Заруцкого. — Добре храбр атаман!..

Стояла тёмная безлунная ночь. В огромном военном лагере было тревожно. На чужих, захожих людей уже давно никто не обращал внимания.

Заруцкого и Бурбу провели к палатке, где их уже ждали.

В палатке тускло горела всего одна свечка, выхватывая из темноты лица людей, настороженно встретивших донцов. Сколько их было на самом деле, Заруцкий не разглядел. За столом, подле свечки, сидели четыре человека. С ним же заговорил Василий Голицын. Он сообщил ему, что они уже условились обо всём с царевичем и его советниками, Татевым и Лыковым, и теперь хотят сдать им войско. После него говорил Прокопий Ляпунов: долго, подробно и нудно объяснял ему что-то…

«Захватим наплавной мост — дадим вам знак», — единственное, что застряло в памяти у Заруцкого.

У Прокопия была реденькая, с рыжинкой, бородёнка. Он называл сигналы и пароли своих доверенных людей, как они выглядят, где будут стоять и куда и когда идти донцам. Он высыпал на Заруцкого и ещё уйму каких-то ненужных мелочей. Так что тот всё тут же и забыл. Говорил он быстро, взахлёб, глотал слова и пускал слюну, ну совсем как та старая усатая татарка…

«Хм! Горазд, однако!» — молча хмыкнул атаман; он впервые в жизни столкнулся с таким мужиком.

— Понятно? — спросил его Голицын.

— Ладно, господа, — согласно кивнул головой Заруцкий. — Передам Кореле.

Их проводили назад до наплавного моста и отпустили.

А через три дня в лагерь под Кромы прибыло новое командование войском. Вдовая царица Мария Годунова[26] и её сын, государь и великий князь Фёдор Борисович, указали по новой росписи быть на большом полку боярину князю Михаилу Петровичу Катырёву-Ростовскому. На сторожевой полк прислали Петра Басманова. Василий Голицын переходил на полк правой руки. На передовом полку его сменил Иван Годунов. С Катырёвым и Басмановым приехал и Новгородский митрополит Исидор. И в тот же день они привели войско к присяге новому, юному царю Фёдору Борисовичу Годунову. А тому-то от роду было всего шестнадцать лет…

Не обошлось и без местнических тяжб. Князь Михаил Кашин, второй воевода в полку правой руки, отказался подчиниться новой росписи по полкам и принять присягу. На съезде воевод он не появился и бил челом царю на Петра Басманова, что быть ему меньше того никак невместно.

До Катырёва быстро дошли слухи, что шёпотом передавали по лагерю. И князь насторожился, заподозрил что-то неладное. Он поскорее выпроводил из лагеря митрополита, подальше от греха, и тут же вызвал к себе Басманова. Переговорив с ним, он дал ему наказ крепить веру в нового царя и досмотреть, кто разносит по войску изменную заразу. Да словил бы он зачинщиков и выслал на Москву, к Семёну Годунову, на его Пыточный двор. А там, в подвалах Пыточного, быстро всё выведают. Не будь он, Семён Годунов, троюродный брат покойного царя, его правым ухом. Все тайны государевы он, Сёмка, знал вперёд самого государя. В подвалах у него исчезли навсегда многие людишки…

— Михаил Петрович, да уж и так, без наказа дело крутится, — ответил Басманов. — Слово давал ещё царю Борису, изловить того Вора. А на слове Басмановы крепки стоять. Ещё с деда моего, Алексея Даниловича, казнённого по навету Малюты! — выразительно нажал он на последнее.

— Тут о государе идёт речь! — забеспокоился Катырёв. — Ты это, Пётр Фёдорович, зарубку сделай: государево дело, перво-наперво дело!

— То ж и я говорю, — снисходительно согласился Басманов, чтобы не спорить со стариком.

— Пётр Фёдорович, и ты уж как пристяжная! — насупил брови и подозрительно глянул Катырёв на него.

Они расстались, недовольные друг другом. Однако Басманов пересилил себя, всё-таки взялся за розыск крамолы в войске.

Василий Голицын, встревоженный его деятельностью, сразу же пригласил его к себе в полк. И Басманов не осмелился отказать ему: своему двоюродному брату по матери, старшему и по возрасту, и по «лествице». Голицыны приняли его по-семейному: усадили за стол, угостили водочкой. Князь Василий стал осторожно выпытывать у него, что же он успел узнать о воровском деле в лагере и как решил поступить, если выявится измена великая.

Басманов отвечал уклончиво, собирался отмолчаться. Да не таков был князь Василий, чтобы отпускать всё на волю случая или Господа Бога. Напомнил он удальцу и щёголю, что Малюта Скуратов был повинен в смерти не только его деда, но и отца, Фёдора Алексеевича.

— На нём их кровь! — сказал он так, что Басманову стало ясно, как он ненавидит земского царя, его семейство, всех его родичей.

— Купил он тебя за две тысячи! — кинул ему в лицо князь Андрей и словно припечатал этим.

— Андрей Васильевич, ты размысли, что говоришь! — хмуро взглянул Басманов на него, не желая сносить оскорбительную насмешку. — Думаешь, не знаю, что тут затевается? — спросил он его. — И кто всем заправляет?

— А раз знаешь, почему не донесёшь? — заговорил князь Иван. — Беги говори царице с её сосунком!.. Или Катырю скажешь? Так тот же глуп, всего боится!

— Во-во, а ты — храбрец! Хм! — хмыкнул Басманов и смерил его колючим взглядом. Он ещё мог снести что-то от князя Василия. А вот младшим его братьям, Андрею и Ивану, которые были всего-то войсковыми головами, он уступать не хотел. Тут всё внутри у него бунтовало.

Князь Василий прицыкнул на взъерошившихся петухами братьев и просительно забубнил:

— Пётр, не спеши выслужиться у Годуновых. Попомни моё слово — подстригут они тебе бороду, подстригут!.. Дверь же моя всегда открыта для тебя, — по-дружески обнял он его и налил ему очередную чарку водки.

После этого разговора прыти у Петра Басманова, правнука Данилы Андреевича Плещеева, по прозвищу Басман, убавилось.

А на Егория вешнего из Москвы пришёл гонец с новой разрядной росписью. И Катырёв собрал у себя воевод, а дьяк зачитал роспись: «А под Кромами быть боярам и воеводам по полкам: в большом полку князь Михайло Петрович Катырёв да боярин Пётр Фёдорович Басманов, в правой руке боярин князь Василий Васильевич Голицын да князь Михайло Фёдорович Кашин, в передовом полку окольничий Иван Иванович Годунов да боярин Михайло Глебович Салтыков, в сторожевом полку боярин Андрей Андреевич Телятевский да князь Михаил Самсонович Туренин, в левой руке воевода Замятня Иванович Сабуров да князь Лука князь Осипов сын Щербатой. Писана на Москве лета 113-го апреля 18 день».

— А роспись сия дана в приказе Сыскных дел, за печатью Семёна Никитича Годунова, — сказал дьяк и свернул грамоту.

Новая роспись оказалась неожиданной для всех. Растерялся и Катырёв, не зная, что там творится в Москве, если шлют сюда такие грамоты. Но он точно знал, что сейчас войско захлестнёт волна местнических тяжб. Тут уже будет не до осады, не до штурма.

По росписи Семёна Годунова сторожевой полк переходил к его зятю, князю Андрею Телятевскому. Пётр Басманов, оказываясь вторым воеводой у Катырёва, откатывался по «лествице» на одно место ниже Телятевского.

Замятню Сабурова эта роспись тоже ставила ниже Телятевского на одно место.

— Михайло Петрович, уволь меня от таких грамот! — возмутился тот. — Что там Сёмка пришлет завтра, одному Богу ведомо! Вон Михайло Кашин верно делал, отказал списку!

Не ожидал такого хода от своего тестя и Телятевский.

— Товарищи, не надо так, сгоряча-то, — стал унимать Катырёв воевод. — Пошлём на Москву грамоту. Пусть Разрядный даст тому добро или откажет…

Василий Голицын бросил красноречивый взгляд на Басманова и слегка усмехнулся, как бы намекая: вот видишь, а ты чтишь милости Годуновых — они же отдали тебя на откуп своему зятюшке…

— Да что же это такое! — воскликнул Басманов, потемнел лицом под насмешливыми взглядами Голицыных, понял, каким дураком выставляет его эта годуновская грамота. А он, глупец, ещё верил им. И это больнее всего задело его. — Михайло Петрович, отец мой точно был на два места выше отца князя Андрея!.. Семён выдал меня головой зятю! Срамота роду Басмановых от меня! Потерька!..[27] Лучше смерть, чем позор! Как смотреть в глаза людям-то?!

— Пётр Фёдорович, грамоту отпишем… — беспомощно повторял Катырёв одно и то же. — В Разрядный приказ, к царице с государем…

— Ты Сёмке ещё отпиши! — сорвавшимся голосом выкрикнул Басманов. — Одна порода там!

— То неправду затеял Семён, лукаво, раздорно ставит войско… — лепетал всё то же Катырёв, не представляя, как и уговаривать воевод.

Но Басманов, не слыша его, упал на стол, закричал, что его бесчестят перед всем миром:

— То Семён нарочно умыслил! Завидки его берут, что Петька Басманов принёс государеву делу великий прибыток!..

Успокаивая, Голицыны увели Басманова из палатки Катырёва. От большого воеводы тот ушёл совсем другим человеком и сделал шаг туда, куда его подталкивали Голицыны. В сердцах он поклялся переловить всех воевод и повязать. Но его замысел собрать у себя их всех и разом арестовать провалился. Князь Михаил Петрович был настороже. Он не доверял Голицыным, тем более Басманову, и на приглашение того приехать к нему в полк на совет не поехал. Велел он то же самое сделать Телятевскому и Кашину, послал предупредить и Сабурова. Тому, однако, было не до совета — лежал больным. Ивана Годунова предостеречь не удалось, он попал в руки мятежников, и его потом выдали царевичу.

А события в лагере разворачивались стремительно. Масса конных и пеших, рязанских и тульских сотен, подбитых заговорщиками на измену, ринулась к наплавному мосту, чтобы пробиться на соединение с гарнизоном крепости. И в одно мгновение были сметены охранники Ляпунова. Лодки не выдержали огромной тяжести, и мост накренился. В воду, пихаясь и сталкивая друг друга, полетели кони и люди.

С другой стороны реки, сквозь эту толпу, к мосту прокладывали себе путь донцы Корелы. За ними следовали путивльские сотни.

Зарудский пробился через мост и ворвался с казаками в стан передового полка… «Бог ты мой!»… А там творилось что-то невообразимое: пылали обозы и палатки, подожжённые заговорщиками для большей паники. На базаре же с криками и пальбой дрались боярские дети с посохой[28] и волостными мужиками… Мечутся, снуют люди… «Туда, туда! Там Годуновы!..» Другие бежали с криками куда-то в иную сторону… А тут ещё донцы!.. «Измена!» — разнёсся вопль… Опасаясь избиения, служилые стали вскакивать на коней, да падают, но снова вскакивают… Быстрее, быстрее, лишь бы унести ноги из мятежного лагеря… А донцы погнали их, нещадно полосуя плётками, но и помня наказ Корелы — не рубить служилую мелкоту.

К вечеру лагерь покинули все, кто остался верен присяге. Катырёв и Телятевский увели с собой большой полк. Устояли от измены пушкари Василия Сукина. Ушёл и Михаил Кашин с суздальскими и новгородскими ратниками полка правой руки: они не подчинились Василию Голицыну. Полки бросили обоз и пушки и устремились к Москве налегке. Среди других бежал к Москве и молодой стольник князь Дмитрий Трубецкой, голова в полку Телятевского. С большим полком удирал и его приятель Ванька Катырёв, который состоял тоже головой в полку своего отца, князя Михаила Петровича.

Василий Голицын, предусмотрительно повязанный дворовыми холопами на случай провала заговора, сбросил с себя верёвки и сразу отправил в Путивль своего брата Ивана — бить челом царевичу. Оттуда под Кромы с Иваном прибыл окольничий Борис Лыков, а с ним, не отставая от него, Гаврила Пушкин. И Борис Лыков тут же, не мешкая, привёл служилых к присяге великому князю Димитрию Ивановичу.

Из-под Кром войско выступило уже по новой росписи. В большом полку теперь шли Василий Голицын и Борис Лыков. В полку правой руки первым воеводой был князь Иван Семёнович Куракин, а в товарищах у него князь Лука Щербатый. Передовой полк повёл Пётр Басманов. Он отстоял всё же свою местническую честь — в обмен на Годуновых. При нём вторым воеводой был Алексей Долгоруков. Полки царевича двинулись к Москве. Сам же он, царевич, Отрепьев Юшка, наученный опытом неоднократного бегства — хорошо научили, — к своему войску не спешил. Он держался вдали от него, за день перехода. Вместе с ним шёл небольшой отряд польских гусар, остававшихся при нём в Путивле, и его два верных капеллана. И посмеивался он, самозваный царевич, над московскими боярами: те всё сделали за него, своими руками порушили государство и войско тоже…

А вот и совет бояр царевича. И царевич издаёт указ о долгожданном роспуске полков на отдых. И по дороге на Москву его войско растаяло, растеклось ручейками по волостям, по просторам Русской земли.

На Оке, под Серпуховом, служилые государева двора заслонили путь на Москву остаткам войска Голицына. И оно остановилось, раздираемое внутри шатостью, неспособное выиграть сражение даже у крохотного отряда дворян, преданных государю Фёдору и царице Марии.

И снова царевича выручили казаки. На Иванов день Корела обошёл с донцами московский заслон и направился к столице по Коломенской дороге. Вместе с ним из лагеря ушли Гаврила Пушкин и Наум Плещеев с грамотой царевича к жителям столицы: донести до них, недоверчивых, что все понизовые и заокские города уже поддались царевичу Димитрию.

* * *

Донцы подступили к стенам Москвы, смешавшись с красносельскими мужиками. Стражники у ворот Деревянного города поздно сообразили, что за мужички так дружно шагают на базар огромным числом подле возов… Казаки навалились на них, оттеснили от ворот, разоружили, строптивых тут же прикончили… У Сретенских ворот повторилось то же самое. В Белом городе донцы разделились. Корела велел Заруцкому охранять и провести до Лобного места Пушкина и Плещеева. Сам же он с казаками кинулся по тюрьмам, где томилось много людишек, подходящих для мятежа.

У Никольских ворот Китай-города остановить донцов было уже невозможно. Они обросли огромной развесёлой толпой. И она шумно и дерзко катилась по улицам вместе с ними. Десяток бирючей громко, зазывно скликали московских людишек послушать великую правду царевича Димитрия. Толпа пронесла Пушкина и Плещеева по Никольской, затем через Верхние торговые ряды, Красную площадь и выбросила на Лобное место, на остатки былой народной вольницы. Туда, где Гаврила Григорьевич оказался впервые в своей жизни: на виду у всего московского мира… И когда снизу, от беспокойного моря голов, на него дохнуло жаром, гулом и бранью, он стушевался, по его лицу покатился струйками пот.

Поддержал его Заруцкий. Он поставил донцов вокруг Лобного и кивнул ему головой, дескать, давай, валяй…

И Гаврила Григорьевич стал давать, громко читать послание царевича, дрожащим, с хрипотцой от волнения голосом, неестественно жестикулируя:

— От царя и великого князя Димитрия Ивановича всея Русии боярам нашим, князю Фёдору Ивановичу Мстиславскому, да князю Василию да князю Дмитрию Ивановичу Шуйским, и всем боярам, и окольничим, и дворянам большим и стольникам… И как, судом Божьим, отца нашего великого государя царя и великого князя Ивана Васильевича всея Русии не стало, а на Российском государстве учинился брат наш, великий государь и царь и великий князь Фёдор Иванович всея Русии, и нас, великого государя, изменники наши послали на Углич, и… изменники наши вещали, будто нас, великого государя, не стало… целовали крест изменнику нашему Борису Годунову, не ведая его злокозненного нрава и боясь того… А ныне мы, великий государь, на престол прародителей наших, великих государей Российских, идём с Божьей помощью вскоре… А изменники наши, Марья Борисова жена Годунова да сын её Фёдор, о нашей земле не жалеют…

Вполуха слушая голос с Лобного, Заруцкий вызывающе поглядывал на московских чёрных людишек. А те пытливо косились на него, на то, как он, подбоченившись, загородил вход на Лобное. Он был, как всегда, разодет: в тёмно-синем кафтане, в розовой рубашке, добротных сафьяновых сапогах, снятых с убитого боярского сына, и в лихо заломленной на одно ухо шапке с собольей опушкой. Всем своим видом, осанкой и нахальным взглядом красивых голубых глаз, он тянул не иначе как на стольника. А его донцы, ожидая драки, напряглись. Плечом к плечу заслонили они своего Кузю, которого прижал к себе Бурба, не пуская к толпе, куда тот зачем-то рвался с горячечными глазами на измождённом лице.

— Да не держи ты!.. — отталкивал и отталкивал Кузя его.

Из толпы на Лобное полетели угрозы, свист и улюлюканье.

«Сбросят, ох сбросят!» — заныло в груди у Гаврилы Григорьевича. Он был уже не рад, что сам напросился донести до московских людей эту чёртову грамоту самозваного царевича…

В этот момент из Спасских ворот во главе большой группы дворян вышли и решительно направились к Лобному два человека. Один из них, невысокий ростом и полный, в маленькой простой посадской шапке, едва прикрывающей его большую лысую голову, был Василий Шуйский. Рядом с ним вышагивал думный дьяк Афанасий Власьев, уже в годках, с землистым лицом хитрой приказной крысы. Они в окружении боевых холопов подошли к толпе. Холопы растолкали людишек, и они прошли к Лобному.

Заруцкий загородил было им дорогу. Но Шуйский, мельком скользнув равнодушным взглядом по его статной фигуре, с силой отпихнул его, как какую-то никчёмную помеху, попавшуюся ему на пути. А боевые холопы тут же оттеснили атамана ещё дальше от ступенек Лобного.

У Заруцкого всё вскипело внутри, и он двинулся на Шуйского… Но толпа, огромная, зашевелилась и стала сжиматься вокруг них, казаков… И он, обозлённый, сдержал себя, понимая, что толпа раздавит и его и казаков, если он замахнётся на этого знатного московского боярина, любимца посадских…

Шуйский с Власьевым поднялись на Лобное и бесцеремонно подвинули в сторону Пушкина и Плещеева. А те, смущаясь чего-то, безропотно уступили им место.

— Отчего волнуешься, люд московский! — зычно бросил в толпу Власьев. — Что не по нраву?! Или дел на торгу нет?! Или богато зажили?! Что попусту день-деньской криком изводите? Глянь, как солнышко-то печёт!.. Тут торгуй да торгуй! Дело прибылью гони! Собирай алтынники да полушки!.. Негоже сорочины государевы осквернять небогоугодным делом! Кто-то подбивает на воровство вас!..

— Годуновых сюда! — отозвались, закричали из толпы. — Пусть ответ держат! То ли верно, что царевич пишет!? Бельского давай! Он скажет всё! Истинно, как на духу!..

Шуйский замахал руками, призывая к тишине, чтобы думный дьяк мог говорить дальше. Сейчас вся надежда была на его искусство заговаривать народу зубы: ублажить его, унять. Потом уже отловить воров, что кричат за царевича…

Но тут со стороны Варварки послышался какой-то шум, крики. Донцы сгруппировались, готовые дать отпор боярским детям. Однако оттуда вывалилась огромная толпа оборванцев, а впереди неё на коне ехал Корела.

Ах, чёрт! Ах, Корела, Корела!..

И у Заруцкого от вида Корелы словно выросла сзади крепостная стена. И он, взвинченный, бросился с казаками на боевых холопов Шуйского, горя желанием подраться… Весь смак, все карты ему смешал Кузя. Это же надо — убогий! Он вырвался от Бурбы и, размахивая рукавами сермяги, из которой торчали безобразные культяпки, взметнулся на Лобное. Надрывно, петушком, закричал он, чтобы народишко послушал его, безвинно пострадавшего от государевой тесноты, что заставила его сойти на украинную землю, а там попал к крымцам и не по своей воле был покалечен…

Вид убогого на Лобном ударил по нервам людей сильнее искусных словес велеречивого думного дьяка. Толпа заволновалась, возмущаясь и требуя к ответу Годуновых. И Шуйский с Власьевым поспешили убраться с Лобного. Убегая назад в Кремль, князь Василий крикнул стражникам, чтобы немедленно опускали на воротах решётку.

Но события на площади разворачивались так стремительно, что у ворот никто не успел ничего сделать.

Грамоту Гаврила Пушкин дочитывал уже под сплошной гул толпы. Стараясь перекричать её, он сорвал голос, дохрипел последние слова, когда его уже никто не слушал, скатился с Лобного и затерялся в толпе.

С площади толпа хлынула к Спасским воротам, ломая всё на своём пути и вооружаясь чем попало. По Торговым рядам прокатилось смятение. Как перед грозой, закрываясь, захлопали двери и окна лавок. От патриаршей избы, деревянной, убогой, приткнувшейся к собору Василия Блаженного, разбежались безместные попы, торчавшие подле неё целыми днями с надеждой перехватить какой-нибудь заработок духовной службой на дому у набожных московских жителей. За ними со Спасского моста исчезли и площадные дьяки.

Толпа разогнала у ворот стражу и двинулась к царскому терему. Царица Мария с сыном Фёдором бежали из дворца и укрылись в домах московских жильцов. Из дворца бежали и наёмники во главе со своим капитаном Маржеретом. Они бросили дворец на разграбление, забыли клятву, данную Борису Годунову: охранять его самого и его семейство.

А через несколько дней вдова Бориса Годунова и его сын были убиты. И на Москве воцарился царевич Димитрий, Юшка Отрепьев, Расстрига, Вор…

Подошла осень. Заруцкий собрался уходить на Дон. И на прощание с Москвой его куренники закатили пирушку своим войсковым атаманам. Они набились в кабак на Солянке и зашумели, пропивая без оглядки великое государево жалованье, полученное от царевича за добрую службу. Оно свалилось на их бедовые, неготовые для этого головы.

— Добил всё-таки челом государю Смага! — криво усмехнулся Постник Лунёв, обескураженный тем, что Смага опять обставил его, простачка. Он-то шёл с Димитрием, почитай, от границы до самой Москвы, месил грязь, терпел стужу, голод. А тот пришёл к царю с войском уже под Тулу и присягнул ему на верность. За это и получил от него подтверждённую грамоту верховного атамана над всем Донским войском.

Лунев был уже в годках, старше всех донцов в этом походе. Сутуловатый на вид, с густыми сросшимися на переносице бровями, он выглядел крутым, хотя таким по натуре не был. На Дону он был заметным атаманом, немалым. Что скрывать-то, делил власть только со Смагой, дышал тому в затылок, в каком-то беге, пристёгнутый к нему, как вороной в цуге: ни взад, ни вперёд, зажатый упряжью, как удавкой. Силился рвать постромки — и не мог. Всё что-нибудь да держало. И вот только теперь, под конец этого похода, он скинул удила — навострился на Соловки.

— Хитёр! Тому крест целует, кто на Москве сидит, — пьяно, недовольно процедил Корела; он был весь жилистый, как витой сосновый корень, оправдывая всем своим видом прозвище.

В его голосе Заруцкий уловил нотки осуждения верховного атамана, льстивого, пронырливого… И откуда такие на Дону-то?

— Хо-о! Что за последки! А чтоб вас!.. — выругался Корела.

Он хотел было закусить, взял окорок, но в руках у него оказались лишь остатки, голая кость.

Казаки виновато посмотрели на него… Рядом за столом о чём-то забурчал Бурба, громко, заливисто, щенком-первогодком, засмеялся Кузя…

Заруцкий покосился на них, обнял за плечи Корелу:

— Да шут с ними! Пойдём-ка, Андрюха, на Дон, а?

— Не-ет!.. Туда не-ет! Нет мне дороги назад! — отбросив в сторону кость, замотал головой Корела. — Вот и он уходит, — толкнул он в бок Лунёва. — На Соловки!.. Меня зовёт. Пора-де и грехи замаливать, ответ держать за погубленные души. Да уж много молиться-то надо! Ох, много!.. Корела подохнет тут, в кабаке, как собака! Нет, нет!.. И не надо мне прощения! — пьяно выкрикнул он и грохнул по столу кулаком так, что подскочили тяжёлые деревянные кружки и заозирались на казаков за соседними столами ярыжные, предостерегающе хмуря низкие лбы.

— Покайся, Андрей, покайся, — стал увещевать его Лунёв. — Тут же деньги-то пропьёшь. Положи в монастырь — за донцов. Пусть хоть кто-нибудь помянет их добрым словом… При жизни-то только били, поносили!

— И то дело говоришь! — полез целоваться Корела к нему, затем бросил его и повернулся к Заруцкому. — А ты, Заруда, иди отсюда!.. Лютый город! На волю иди! Поклонись Дону от Корелы. Атаману-де, скажи, люб он! Но не дойти ему до него, до батюшки!

Он по-детски шмыгнул носом и прислонился к нему: «Всё пошло кругом… Ох, пошло!»

— Мы с тобой, атаман! — вдруг пронзительно вскрикнул Кузя, разрыдался, упал на грудь Бурбы и запричитал:

— До Ерусалима, до Гроба Господня дойдём!..

До глубокой ночи гуляли казаки, пока наконец-то кабатчик не выгнал их.

— Давай держись! Вставай, вставай! — поднял Заруцкий из-за стола изрядно захмелевшего Корелу. — Сейчас на постоялый, а поутру до дома!.. До станицы!

Казаки гурьбой вывалились из кабака на тёмную улочку. Кузя затянул песню, её подхватили. И над деревянными рубленками по узкой сонной улочке понеслась лихая казацкая песня, широкая, как степь осенней порой, хватая тоской за душу от горечи на злую судьбу вечного скитальца, бродяги-казака.

* * *

С Москвы на Дон Заруцкий вернулся поздней осенью и зазимовал в станице. После московского похода тесно и скучно показалось ему в родном курене, поэтому, как только подули тёплые ветры, он ушёл на Волгу. Но и на реке было так же скучно, как и в станице. Грабить трусливых купчишек теперь стало неинтересно. И атаман начал явно киснуть. Но как-то раз на одном из отловленных стругов людишки поведали казакам великую молву: на Москве-де убили царя Димитрия, и там-де сейчас на царство сел Шуйский… За такую новость Заруцкий помиловал купчишек: отпустил их с миром и всем добром. Сам же, не дожидаясь конца загонного лета, он ушёл на Дон. Но сидеть на Дону, взбудораженном слухами о московских событиях, он не стал. Осенью он уже был в Путивле, привёл в войско Болотникова с собой казаков вместо Корелы. Тот же затерялся и без следа сгинул где-то в московских кабаках. Его там, по слухам, отловили сыщики Шуйского и втихомолку удавили пьяного… Не прощал Василий Шуйский никому страха своего…

Болотникова в Путивле уже не было — он выступил к Москве. Заруцкий бросился за ним и догнал его под Кромами. Вновь оказался он в памятном для него месте, где ползал по грязи и жрал мороженую кобылятину в осаде вместе со своим старым атаманом… «Эх! Корела, Корела!» — всколыхнулось у него; роднее родного брата стал тот для него.

Болотников подошёл под Кромы на день Преображения Господня и оттолкнул от крепости передовой полк Бориса Лыкова и Якова Барятинского. Не устоял против него и большой полк Юрия Трубецкого. Сторожевой полк князя Григория Ромодановского отступил за передовым — и полки бежали, и много вёрст их преследовали мятежники… Прослышав об этом бегстве, снялся и ушёл от Ельца со своим полком Иван Воротынский: при одной только вести о приближении ещё одного войска мятежников под началом Истомы Пашкова. По дороге на Москву ратники разбежались по домам, и полки исчезли прямо на глазах у воевод. И те, боясь опалы, отъехали в свои вотчинки, чтобы не показываться перед глазами вспыльчивого царя. В Москве же поднялась тревога. Василий Шуйский срочно разослал по волостям указ о «большой посохе», стал собирать новое войско. И когда Болотников подошёл к Калуге, там его уже ожидали свежие государевы полки.

Мятежники расположились станом в устье Угры: на другом её берегу, в трёх верстах от лагеря большого воеводы Дмитрия Шуйского. В том же лагере с князем Дмитрием стоял его младший брат Иван с передовым полком. Вместе с ними пришёл и командовал конным полком боярских детей юный племянник царя, князь Михаил Скопин-Шуйский, впервые участвуя в таком походе.

Болотников перешёл Угру и навязал Шуйским сражение. Царские полки не выдержали натиска его армии и отступили от Калуги, отдавая с её падением все заокские города в руки восставших. Болотников двинулся дальше и на реке Лопасне завязал бой с полком князя Василия Кольцова-Мосальского. Тот потерпел поражение и тоже откатился, оставив поле боя победителю.

Василий же Шуйский вызвал своего брата, князя Дмитрия, в Москву, в царский дворец, и там в гневе наорал на него.

— Бездарь! Дурак! С кем справиться не мог! С холопом!.. Михайло, юнец, воюет лучше тебя! Уходи, уходи! — замотал он головой, как от зубной боли. — Пойдёшь вот под него, поучишься!

Мысль, вроде бы сказанная сгоряча, его же самого и осенила. И он, подумав, всё же поставил указом во главе большого полка своего юного племянника, подчинил ему полки своих братьев и полк Мосальского.

Новое столкновение войск произошло на Пахре. И там, на берегах тихой глинистой речки, девятнадцатилетний Скопин-Шуйский состоялся как полководец: в открытом сражении Болотников был разбит, его войско бежало с поля боя и засело в лагере за телегами и рогатками. Из предосторожности князь Михайло не стал штурмовать его. К тому же разъезды донесли ему, что на Коломну прорывается другая группа восставших с Истомой Пашковым, а за ним шли взбунтовавшиеся рязанские и тульские полки Прокопия Ляпунова и Григория Сумбулова.

Потерпев поражение, Болотников понял, что имеет дело с опасным противником, и больше не стал искать судьбу в открытой схватке с юным полководцем. Оба войска простояли друг против друга на берегах Пахры два дня. Каждый из полководцев зорко следил за другим и не решался делать первым шаг. Затем Болотников отошёл назад на один дневной переход, а князь Михайло двинулся на соединение с Мстиславским, который выступил против Пашкова.

Болотников несколько дней стоял на месте, раздумывая, куда двигаться дальше. И вот в один из таких дней Заруцкий приехал к нему в стан и там у его шатра столкнулся с Ляпуновым.

— А-а, Заруда, и ты здесь! — узнал его Прокопий и быстро заговорил, глотая слова и пришёптывая ему на ухо, но так, чтобы слышали все окружающие: — Побили вас, побили! Ха-ха! Кто побил-то?! Мальчишка! Ха-ха! Эх вы — казачки!

Заруцкий вспыхнул от обиды за казаков. Но Прокопий по-свойски подхватил его под руку, растолкал у входа воевод и атаманов и протащил вперёд всех в шатёр к Болотникову. Он был, как всегда, деятелен, быстро решал всё на ходу и снова тут же всё менял: беспокойный, пылкий, суетливый… На совете он о чём-то пошептался с Пашковым и Сумбуловым, и те упёрлись, не согласились идти под начало Болотникова. После жестокой трёпки, устроенной Болотникову Скопиным, за того стояли только атаманы. Да и у тех пропал напор. И земцы взяли над ними верх. Объединённое войско, ещё не соединившись, распалось. И на Москву все двинулись врозь, каждый по себе.

24 сентября 1606 года, накануне дня Сергия Радонежского, Болотников подступил к Москве и расположился лагерем в Коломенском. Всё в том же Коломенском. Уж больно любили все, кто бы ни шёл на Москву, этот живописный расчудесный уголок. С высокими обрывистыми берегами и островками на Москве-реке, это место, окружённое с трёх сторон изгибом реки, представляло собой надёжное естественное укрепление… Подошли и путивльские сотни Пашкова и Григория Беззубцева. А там подтянулись рязанские и тульские полки.

Так началась долгая, двухмесячная осада Москвы. Через полтора месяца на помощь Москве прорвалось смоленское ополчение. Прикрывая его подход, Скопин вышел с полком за стены города и стал подле Данилова монастыря. А на следующий день он дал всеми своими силами сражение восставшим. Подмяв конницу Болотникова, он гнал её до самого лагеря, жестоко рубил и буквально втоптал в него. С наступлением сумерек, чтобы не попасть в ловушку, он увёл свои полки назад за стены города.

Это поражение, а тут ещё тайные царские агенты, шныряЮщие повсюду, привели к тому, что лагерь мятежников стал расплываться, как ледяная избушка весной. Ляпунов раньше других почувствовал слабость дела, в которое ввязался, и согласился привести рязанские полки к Шуйскому. При этом он выторговал у него для себя помилование, уломал сдаться на волю царя и Сумбулова. Той же ночью, после Филиппова заговенья, покинул Коломенское и перебежал на сторону Шуйского и Пашков.

И вот наступил для Москвы день, к которому готовились, собирали за стенами силы. Второго декабря Михайло Скопин вышел с большим полком из Серпуховских ворот и направился в сторону Коломенского. Из Яузских ворот выступил с полком Иван Шуйский и тоже двинулся на Коломенское, но по другому берегу Москвы-реки… В сражении под деревушкой Котлы, долгом, тяжком, и каком-то сером и неярком, полки Болотникова были разбиты. Уцелевшие сотни укрылись в своих станах. И ещё три дня казаки Беззубцева держались в сидке за нагромождением из обледенелых саней, политых водой. И три дня их обстреливали из пушек раскалёнными ядрами. И всё-таки заставили сдаться. Болотников же и атаманы донских казаков Ивашка Заруцкий и Федька Нагиба вырвались с невеликим отрядом из окружения и ушли по Серпуховской дороге. За ними пустился Дмитрий Шуйский. Он погнался за вождЁм мятежников, удачей и славой. Ох, слава, слава племянника, что не давала ему житья, покоя. Он полетел за ней — и угодил в западню. На помощь Болотникову подошли из Калуги отряды служилых и атаковали князя Дмитрия не только с флангов, но и с тыла. И потерял воевода более половины своего полка, бежал к Серпухову, а там был ещё раз потрёпан мятежниками и едва сам-то ушёл живым.

Против Болотникова, осевшего в Калуге, из Москвы был послан с войском Иван Шуйский. Он осадил Серпухов, а под Калугу отправил с полком Никиту Хованского. Затем он взял Серпухов и подошёл к Калуге сам со всем войском. Не в силах штурмом овладеть городом, полки стали лишь отбиваться от вылазок казаков да с ленцой постреливать из наряда — и быстро «замшели». Месяц осады пролетел впустую. И Василий Шуйский сменил воевод. Теперь туда, под Калугу, ушли Мстиславский и Скопин. Новые воеводы, осадив основательно город, начали сооружать гигантский подмёт[29] из деревянного вала, намереваясь поджечь им крепостные стены. Но казаки подрыли под него подкоп и взорвали его да подожгли, пустили по ветру красного петуха: огненный пал в сторону царского войска. Устроив так настоящий переполох со стрельбой, Заруцкий стал нагло, прямо на виду у Скопина, гарцевать с донцами… Скачки и развороты!.. «Геть, геть!.. Ы-ых-х!..» Туда-сюда носятся и мельтешат казаки… Хмель удали бился у них в голове… Донцы повеселились и скрылись за воротами крепости.

В это время с украинных городов подошли ещё мятежники и прорвались в крепость. Василий Шуйский положил за это вину на Никиту Хованского и списал его в Москву, а на его место прибыли Борис Лыков и Прокопий Ляпунов с рязанцами. Тот самый Прокопий, старый друг Заруцкого. Приглядывать же за ним Шуйский приставил Бориса Лыкова, такого же, приложившего вместе с Прокопием руку к развалу войска под Кромами — всего лишь за окольничество…

А с Дона в Тулу пришёл с казаками царевич Петрушка, бродяга, казак Илейка назвался царевичем. Вся Волга знает, все это знают. Но в одночасье признали за царевича, сына бедной Ирины Годуновой… Появился там с войском и Григорий Шаховской… Получив такое подкрепление, Телятевский, правая рука Болотникова, двинулся к Калуге. Навстречу ему уже спешил от Скопина отряд с Борисом Татевым. И столкнулись они на речке Пчельне. Телятевский разгромил царский полк, Татев пал в бою, а его воины тут же перешли к мятежникам. Когда это известие докатилось до Калуги, то в войске началось брожение. И Мстиславский со Скопиным, опасаясь бунта, сняли осаду и отошли подальше от своевольного города.

Болотников воспользовался этим и перешёл в Тулу. Так в Туле оказался вместе с атаманом Нагибой и Ивашка из Заруд с жалкими остатками своих старых куренников.

Василий Шуйский не выдержал возни своих воевод с разбитыми мятежниками.

— Как! Не могут прикончить! — кричал он на сидениях в Боярской думе…

Его советники, бояре, сидели и молчали.

— Всё, иду походом сам! — решился он, раздражённый на воевод.

На день Константина и Елены он отстоял молебен в Архангельском соборе, взял в руки лук и копьё, сел на коня и выступил сам с государевым полком в поход на Тулу. Вперёд него туда двинулся с полком Андрей Голицын. Против него вышел Телятевский. Но под Каширой он был разбит и с малым числом людей бежал обратно в Тулу. Царское войско заняло Алексин. И тут, вблизи городка, Михайло Скопин столкнулся с отрядом царевича Петрушки. Бой был долгим, всё же с донцами, и жестоким. К Скопину подошли на помощь ещё полки, и Петрушка побежал тоже.

Дорога на Тулу была очищена. И туда стали подходить царские войска, затягивать петлю осады, перекрывать мятежникам все пути с украинных городов. Мстиславский расположился с большим полком на левом берегу Упы, под стенами города. Тут же рядом, по Крапивенской дороге, устроился с передовым полком Скопин. Вскоре возле него оказался «прибылый» рязанский полк Бориса Лыкова и Прокопия Ляпунова. По дороге на север, на Каширу, у речки Тулица, на Червленой горе встал с полком князь Андрей Голицын. Подле него разместился объединённый сборный полк из татар и черемис под началом стольника Петра Урусова. Подошёл с большим нарядом и Григорий Валуев. Он установил пушки как раз напротив крепостных Крапивинских ворот. Не забыл он и противоположный берег Упы, поставил и там пушки. Затем он начал простреливать с двух сторон весь город и не оставил там ни одного двора, куда бы не залетали ядра. За неделю его батарея осточертела осаждённым. И Заруцкий не выдержал, бросился с казаками тёмной июньской ночью в речку, переплыл её и вырезал у наряда прислугу. Разбить же у пушек казенки они не успели: нагрянули стрельцы и выбили их с позиций. Батарея молчала недолго: пушкарей немедленно сняли с других городов и прислали под Тулу. И опять в крепость полетели раскалённые ядра, опять по городу заметались казаки с вымоченными телячьими шкурами, смело бросаясь на шипящие ядра и прихлопывая их, как обучил всех Болотников и как обычно боролись с такими зажигательными снарядами на турецких галерах и каторгах[30], где тот прикованным к веслу провёл не один годок своей мятежной жизни.

Тяжело, голодно было в осаде…

Нагиба вошёл с Заруцким в воеводскую избу и добродушно подтолкнул его вперёд: «У Корелы правой рукой был!»

— Нет нужды говорить каков! — сказал Шаховской.

— Знаю, знаю этого атамана! — откликнулся Телятевский. — Ещё под Кромами помню!..

Князь Андрей Андреевич Телятевский был уже не так и молод. Его, боярина, занесла смутная пора к мятежникам, во главе которых встал его бывший боевой холоп Ивашка Болотников. Его дед-то так и проходил до конца своих дней среди малопородных думных дворян. Да и отец тоже не выбился в боярство. И ему досталась в родословие захудалая ветвь тверских князей. Вот выправлять-то её он и подался в опричнину, из-за чего и повязался родством с Годуновыми. Много чего было, много пережито. А вот до сих пор горит борода, за которую его таскали казаки, когда им, мстя по местничеству, выдал его Петька Басманов, когда стал правой рукой Юшки Отрепьева. Вот с тех пор он и закусил удила. И понёс! А куда? Да всё равно куда…

Болотников подошёл к Заруцкому, дружески обнял его за плечи.

— Заруда, надо найти царя. Непременно! Сам видишь — нужна помощь. Долго не высидим. Пойдёшь в Стародуб. Слух прошёл: там, мол, Димитрий объявился!

Он, Болотников, был чем-то похож на него, на Заруцкого, но выглядел тяжелее, массивнее. И его рука была тяжёлая, что Заруцкий почувствовал сразу же, как что-то мешающее, лишний груз на плече.

Болотников взял у дьяка столбец[31], перетянутый шёлковым шнурком и запечатанный печатью.

— Вот грамота великому князю Димитрию Ивановичу, — подал он её Заруцкому. — Передашь лично в руки царю. И никому иному! Ясно?

— Да, атаман! — ответил Заруцкий, и его голос дрогнул; в его устах «атаман» звучало верной похвалой, уважением умения и стойкости.

Болотников понял это, обнял его ещё раз на прощание и подтолкнул к двери: «Иди, атаман, иди! С Богом — до царя!»

— Мы уходим сегодня ночью, — сказал Заруцкий Бурбе, вернувшись от Болотникова в свой стан. — Подбери для этого казаков.

Заметив тоскливое выражение на лице своего старого куренного товарища, он догадался о его причине, ухмыльнулся, хлопнул его по спине: «Да не горюй ты! Найдём тебе ещё убогого!»

Бурба посмотрел на него: жалостливо, злобно — и отвернулся. Переживал он смерть Кузи, убогого. Смахнул того саблей один из боярских сынишек, ворвавшихся в стан под Коломенским, зимой, когда Скопин здорово побил их.

Заруцкий никогда и никого не жалел. Не знал он, что это такое. Вытравили из него её, всю жалость. А вот с Бурбой было сложнее. Привязался он к нему за многие годы удачливой воровской фортуны. И сейчас, чтобы не раздражать его перед опасной вылазкой, он заговорил о деле.

— Болотников велел найти царя. Повезём вот эту штуковину. Возьми, береги пуще жизни, — сунул он ему грамоту, чтобы тот понял, как он доверяет ему.

Бурба взял столбец, повертел в руках, рассматривая чёрновосковую прикладную печать с двуглавым орлом.

— Потом, потом разглядишь! — заторопил Заруцкий его. — Будет время! Беги за казаками! Уйдём до рассвета, пока стоит непогода!

— Куда сейчас-то? — спросил Бурба, пряча грамоту в кожаный мешочек, висевший под рубахой поверх креста.

— Перво-наперво — в Стародуб. Кто-то там Димитрием назвался. Ну, раз так, тогда он нам и нужен. А если не тот — подадимся в Северу. Андрюшка-то Телятевский верно говорит: сейчас царь любой сойдёт, потом-де разберёмся, кто таков. А ныне народишку нужен колена Грозного. В него только и верят…

Тёмной дождливой ночью в конце августа крохотный отряд донцов покинул стены города, просочившись в вылазные потайные ворота под глухой башней. Казаки крадучись обошли заставы рязанского полка Лыкова и ушли из кольца окружения. Коней Заруцкий добыл этой же ночью, отбив их у зазевавшихся табунщиков своего старого приятеля Прошки Ляпунова. При этом он не упустил, зло позубоскалил с Бурбой, что вот, дескать, наказали того, умного-то.

Вот так и оказался он, Ивашка из Заруд, в Стародубе, у нового самозваного царя.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Вторжение в Московию предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

16

Кади — духовное лицо у мусульман, несущее обязанности судьи; огланы (уланы) — феодалы высшего ранга в Крыму упоминаются в XVI–XVII вв.; аталык (от слова «ата» — отец) — лицо, заступившее место отца, воспитатель сыновей крымского хана; русские источники переводили слово «аталык» — дядька; как интимно доверенное лицо крымского хана, имевшее попечение о его семье, аталык принадлежал к числу высших крымских сановников.

17

Жить одной сумой — общий котёл, общая добыча.

18

Зендень — восточная бумажная ткань различных цветов. Киндяки — одноцветная бумажная ткань (перс.), также кафтаны особого покроя. Мелочной агарянский товар — разные восточные товары, мелкие изделия из металла, шёлковые ткани, бусы и т. п.

19

Завара — каша из муки, другое название — затируха.

20

Тулумбасы — старинный ударный музыкальный инструмент, род литавр.

21

Жильцы — находились на службе лично при государе.

22

Стольник — придворный чин ниже боярского в Русском государстве XIII–XVII вв., а также лицо, имевшее этот чин (первоначально придворный, прислуживавший за княжеским или царским столом, дежурил и у царской комнаты); стольники несли военную и приказную службу «в товарищах» при старших представителях администрации. Бик — означает принадлежность к высшей знати в Крыму; карачи, или карачеи, — в узком значении — главы (бии, князья) знатнейших крымских родов: Ширин, Барын, Аргын, Кипчак, Мангит (Мансур), Седжеут. В более широком смысле карачеями назывались вообще ближние люди крымского хана.

23

Сеунч (ср. др. — тюрк. sevünč, sevinč — радость) — известие, весть (преимущественно радостная), донесение.

24

«Честнейшая Херувим, славнейшая без сравнения Серафим, без истления Бога Слова рождшая».

25

«Чудотворный образ Божией Матери в Жировницах в области Ливонской».

26

Мария Годунова — жена Бориса Годунова, старшая дочь боярина Григория Бельского, известного в истории как Малюта Скуратов. Малюта — его личное прозвище, видимо, данное из-за невысокого роста; Скуратов — семейное прозвище, а Бельские — их родовое прозвище.

27

Потерька — потеря, утеря, урон чести (места) по местнической «лествице». «Лествица» — руководство к определению отношений старшинства между представителями знатных родов или между князьями церкви и монастырями.

28

Посоха — повинность тяглого населения в Русском государстве поставлять с сохи, как окладной единицы, определённое количество людей на войну, а также на государеву или общественную работу (городское строительство, строительство мостов и т. п.; в XVI–XVII вв. часто заменялось денежным платежом).

29

Подмёт — сооружение для поджога стен крепости.

30

Каторга — военный корабль у турок.

31

Столбец — старинный документ в виде свитка из подклеенных листов.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я