Жизнь в эпоху перемен (1917–2017)

Валерий Попов, 2017

Повесть охватывает столетний период российской истории от 1917 года до наших дней. Отец писателя запомнил ее главные вехи, запомнил в ярких и упоительных картинах, а Валерий Попов пересказывает их в собственной, неповторимой и узнаваемой стилистике. Опираясь на документальные свидетельства, вспоминая этапы собственного личностного и творческого становления, автор разворачивает полотно жизни противоречивой эпохи.

Оглавление

Из серии: 100 лет великой русской революции

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Жизнь в эпоху перемен (1917–2017) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава пятая. Ташкент (1922-1923, 2001)

Я вышел на трап самолета — и сразу почувствовал: Ташкент! Садясь в машину, я заслонился ладонью — такого яркого жаркого солнца, да еще в октябре, я не ожидал.

— Как тут у вас! — восхищенно произнес я.

Встречающие гордо усмехнулись, но ничего не ответили.

Не отрываясь, смотрел я в окно: где-то здесь в двадцатые годы отец мой спасался от голода, приехав сюда с сестрами и матерью к двоюродному ее брату, и вспоминал он Ташкент с восторгом — сказочный город после голодной деревни! И я почему-то сразу почувствовал себя здесь своим и даже счастливым. Наш род южный, степной — и я всегда испытывал счастье, приезжая на юг, и подъезжая к нему — выходил ночью на площадку, открывал на ходу вагонную дверь (тогда это еще было можно) и, зажмурившись, наслаждался горячим ветром, налетавшим рывками, гладившим лицо, треплющим волосы… Первый пирамидальный тополь, скрученный, как знамя, вонзавший в звездное небо тонкую темную пику, дарил счастье.

И здесь стояли они, такие же, туго закрученные, и даже при таком солнце — темные внутри. Отец говорил, что они жили в небольшом домике среди яблонь, слив, абрикосов. Ташкент не только спас их, но и наполнил жизнь незабываемыми воспоминаниями. Даже события тяжелые — теперь уже, через столько лет, казались отцу трогательными…

Однажды, рассказывал он, они все заболели дезинтерией — мой будущий отец и его старшие сестры Настя и Таня. Лежали в комнате, распластанные на матрасах. Было жарко, их тошнило. Окна в сад были распахнуты. А младшая их сестра Нина, веселая и кудрявая, которую болезнь почему-то не брала, сидела у окна на абрикосовом дереве, один за другим ела мягкие желто-красные абрикосы и, смеясь, пуляла в комнату косточки. Отец вспоминал, что они тоже пытались отстреливаться, но косточки из их ослабевших рук не долетали даже до подоконника…

Провожая меня сейчас, он почему-то был уверен, что я найду это место. Горячая его убежденность — отметающая всякие мелкие проблемы, например, незнание точного адреса, передалась и мне. И я был уверен, что найду. Тем более — прилетев сюда! Я так увлеченно глядел в окно, что вроде забыл, с кем и куда я еду. Чуть опомнясь, я улыбнулся людям в салоне и снова повернулся к окну.

Отец вспоминал, как по дороге вдоль арыка (может, как раз по этой, где сейчас ехали мы) гнали овец — тесной, мохнатой, едко пахнущей отарой, которая, как он говорил, не прерывалась несколько суток. Блеянье, глухой дробный топот… иногда поднималась, красуясь завитыми рогами, голова барана, пытавшегося на ходу заскочить на овцу, но сзади напирали другие, и ему приходилось, досадливо мемекнув, скрыться в общей серой массе. Изредка — лишь раз в день — вдоль бесконечного стада овец проносился всадник, в чалме и халате, ни во что при этом не вмешиваясь — овцы шли сами по себе. Отец, еще мальчик, был заворожен этим шествием. Его детский, но уже тогда аналитический, ум находил нечто поразительное в том, что другим казалось привычно-унылым. Поражало его, как двигалась колонна, с одной и той же шириной и скоростью — притом никто колонной не управлял, как она была запущена, так и шла, не сбиваясь и держа скорость и строй. Где же находится то, что управляет колонной и держит ее на протяжении многих десятков, а может, и сотен километров, в порядке? Какие-то таинственные силы управляют миром!

Потом отец увлекся секретами растений и научился ими управлять. Но первое ощущение тайны и глубины жизни он получил, когда стоял здесь. Именно в этот момент «оцепенения», изумления жизнью (которая всем кажется понятной и даже надоевшей, пыльной) — именно тут и родился в нем, наверно, ученый, открывающий новое — в привычном. Стал селекционером, переделывал вроде бы самое привычное, устоявшееся, незыблемое (что как-то даже страшно менять) — просо, рожь, кукурузу. Смело, ничего не боясь, сеял привычное в непривычных условиях, соединял несоединимое — и создавал сорта, более результативные, чем прежде.

А я соединяю слова так, как другие не соединяли, и тоже создал свой «сорт», отличный от прочих. Да — без изменений, без риска, похоже, нельзя! Как отец обрадовался, узнав, что я еду в Ташкент, — надеялся теперь моими глазами снова увидеть все, что так страстно запомнил.

Между тем — пока ничего похожего на его воспоминания не было. Вместо стада овец вокруг были стада машин, пахло бензином. Как я найду то место, даже не представляя, где? Уверенность моя понемногу улетучивалась. Если вдруг не найду его места, отец обидится, раскипятится: такой человек — всегда жаждет невозможного!

Я смотрел на сухую желтую землю, мощные глиняные ограды, за которыми шла неизвестная мне, и поэтому столь манящая жизнь. Махалля! — вспомнил я название: такие вот дома, как маленькие крепости, называются — «махалля», и живет там, как правило, один род, довольно большое число родственников, по своим законам. Ни крохотного окошка, ни щелочки нет в этих могучих глиняных стенах, «дувалах» — и, говорят, лучше и не пытаться проникнуть туда.

Проехали железнодорожный вокзал, заполненную пестрой публикой площадь.

Переболев местной дезинтерией, отец энергично влился в здешнюю жизнь (возраст был такой, когда все интересно!), загорел, надел тюбетейку (многие, вспоминал он, принимали его за узбечонка). Сколько, вообще, отец в своей жизни успел — даже завидно. Может, как раз потому, — пришла мне мысль, — что попал он в «эпоху перемен»? И где-то вот здесь, у вокзала, стоял он с ведром воды и кружкой, и вопил:

— Хал-лодный вода! Хал-лодный вода! Миллион — кружка!

Такие были цены… И пассажиры, вываливаясь из душных переполненных поездов, жадно пили воду, платя по миллиону!

Отец говорил, что жили они с сестрами и мамой на «дачном участке», как теперь говорят, мотыгами пробивали канавки, по которым от арыка к арбузам и дыням шла вода, а кроме того, у хозяев был дом в городе, и пару раз они туда заходили.

— Скажите, а где тут Шкапский переулок?! — неожиданно вспомнил я, нарушив то сонное оцепенение, я бы сказал, величие, с которым держались двое, сопровождавших меня. Впился в них взглядом: буквально — вынь да положь! Отец был так же нетерпелив, когда ему вдруг что-то «приспичило», как говорила мама. Ее благоразумие, склонность к общепринятому — и его «горячка», в конце концов и развели их. И мой внезапный вскрик, я заметил, ошеломил спутников. Тут не принято так! Хорошо хоть, что я это почувствовал. Важный, как бы слегка сонный директор (по его виду я сразу понял, что директор — он) даже не шелохнулся. Ниже его достоинства — реагировать на выкрики! Урегулировать мою бестактность взялся администратор. Потом я не раз убеждался, что здесь многое так построено: бай — слуга. Бай, если скажет слово, — потеряет достоинство. Потому мы все так долго, включая водителя, ехали молча.

Администратор одет был не как бай — в обычные джинсы и бобочку, несерьезный наряд человека для мелких поручений, и со мной разбираться должно было ему.

— Шкапский? — сипло произнес он (долго молчали, в горле пересохло). — Да нет, не помню. Да тут столько раз переименовывали! — он махнул рукой.

— А я на какой улице буду жить?

Администратор глянул на шефа — и тот движением бровей что-то ему разрешил.

— На улице Жуковского, — сдержанно сообщил администратор.

— Вы будете жить в Доме Приемов правительства! — вдруг гордо произнес сам директор. Сообщение, видимо, стоило того, чтобы прервать надменное его молчание. Возможности, связи — вот что ценится тут! Я не мог это не оценить — и всплеснул руками. Хозяев тоже надо уважить — и реакцию мою они оценили. Молчание в машине стало дружелюбней.

— Салман Ахмедович сказал, что нам надо заехать на рынок! — где-то через четверть часа, почтительно глянув на директора, сказал наш слуга…

Когда это Салман Ахмедович сказал? Что-то не слышал. Но я — тоже важная шишка. Суета, неуверенность, переспросы — это не про нас. Сказал — значит, сказал… Может, они, как более древняя цивилизация, давно уже научились разговаривать молча?

И мы подъехали к рынку. Запахи пряностей, насыпанных цветными горками, будили чувства, которых я прежде не знал. Или — забыл. Но вот теперь что-то очнулось во мне. Вот я, оказывается, какой — утонченно-восточный! Сладкий аромат дынь мы почуяли раньше, чем увидели золотые их пирамиды. Праздник носа, который давно уже не знал ничего, кроме насморка! И глаз воскрес, прежде слезливо-тусклый, и жадно глотал цвета — синие халаты, полосатые халаты, овощи — от оранжевых тыкв до фиолетовой редьки, нежно-голубые павильоны с извилистыми узбекскими надписями из зеркальных кусочков. Я словно чувствовал, что и отец радостно видит все это моими глазами.

Купив дынь и винограда, отъехали. Салон наполнился ароматами.

— Теперь — прямо на студию, не возражаете? — подобострастно и одновременно нахально проговорил администратор. Этот — такой.

Хотелось бы вообще-то переодеться, но важные гости никогда такого не говорят, что может быть вдруг неисполнено. Я надменно кивнул.

Конечно, хотелось бы скорей прибыть в место моего сказочного проживания… но люди моего уровня никогда не спешат. Тут — Восток, с его законами. Плюс — волшебное царство кино! Это там, на севере, люди спешат. А здесь — расслабься и насладись!

В восьмидесятые годы, когда все это происходило, не было ничего слаще, чем работа в кино. По уровню доходов киношники (а особенно сценаристы) шли на первом месте — богаче их были лишь те, кто нарушал Кодекс. А сколько было в кино дополнительных благ, которые значились, как рабочие будни! Как минимум, два выезда, один из них обязательно на Черное море — ведь только там осенью солнце и можно снимать. Заграница снималась обычно в Таллине или Риге, а тогда города эти и были для нас самой настоящей заграницей, со всеми прелестями. Ну и, конечно, умный директор непременно закладывал в бюджет фильма «дополнительные расходы»: банкет всей группы по случаю съемки первого кадра, сотого кадра и так далее. Славно вспоминать те застолья — пусть даже без стола, на пляже в закат или на склоне горы с потрясающим видом… как-то естественно завязывались служебные романы. Эх!

Потом надо было все это «приводить»: фильм-то был про директора завода или про пионерлагерь… Справлялись! Справлюсь и я! Не зря меня, умеющего сочинить праздник из чего угодно, пригласили в Ташкент. «Ташкент — город хлебный!» И я прилетел. Задача, впрочем, была сформулирована как-то смутно: «Написать сценарий?» — «Нннне совсем!» — «А что?» — «Ммммм…». Вот это «мммм» меня и манило. Вкусим!

На студии, которую я и разглядеть толком не успел, меня сразу же запихнули в темный зал, и я часа три в темноте и полном одиночестве (больше желающих почему-то не нашлось) смотрел что-то невероятное… Роскошные женщины. Рестораны. Лазурное море. Яхты. При этом иногда, очень редко, мелькали какие-то суровые пустыри и проходил один и тот же чекист в кожаной куртке. Время от времени к нему подбегали двое босоногих мальчишек — один русский, другой узбек — и что-то возбужденно ему говорили. Видимо, сценария фильма еще не было, поэтому и звука тоже, и еще можно было вложить им в уста любые слова. Хорошо это или плохо? Свобода!..Но от свободы этой как-то кружится голова. По тем «фрагментам скелета», которые я разглядел, я сообразил, что фильм — о правильных детях, помогающих чекистам где-то в Гражданскую… Но остальные — кто? Все эти шикарные люди в ресторанах, отелях и на яхтах? Видимо — враги? Кто же еще! Но почему ж их так много? Ну ничего — справимся! Снова — банкет на яхте, все в белом. Ясно пока лишь одно: создатели всего этого бешено прогуляли все деньги, отпущенные на фильм, в ресторанах и на яхтах… а я теперь должен все это оправдать — с точки зрения революционной романтики. Но успокойтесь, не волнуйтесь: я тоже не буду так уж тут надрываться. Здесь, насколько я понял, это не принято… сделаю как раз как надо. Все эти красавцы и красавицы будут двойными или тройными агентами, как миленькие! И как раз между двойными, которые на самом деле не наши, и между тройными — которые на самом деле наши, развернется борьба. Естественно, в ресторанах, на яхтах и в роскошных отелях — поубивают друг друга, а босоногие дети останутся жить. Надо воспеть их романтичное детство: это я берусь! При встрече я произвожу порой обманчивое впечатление: кому-то кажется, что я не секу, хотя на самом деле я все давно просек и уже мысленно сделал.

Экран погас, и администратор вывел меня в сухой двор, где был накрыт «дастархан» со всеми дарами узбекской земли, но сесть мне директор не предложил — сам не сидел. Тут он сам оказался на побегушках, подавал дыни с рынка, которые мы привезли. Да — не мне покупались дыни и виноград! Пирамида власти тут уходила в небеса — и даже постоять у ее подножия считалось за честь. Может быть, тут даже был режиссер, а может быть, даже и директор студии. Главное — я был им предъявлен: вот этот сделает! — и можно было мне уходить, а им — продолжать пир.

Но все же слегка побеспокоить их стоило, какую-то заинтересованность свою проявить. И чуточку обозначиться — куда ж они рыпнутся без меня?! Должны чувствовать — фильм-то не примут без меня!

— А скажите (что бы такое спросить?)… — а вот та фигура в белом, что лежит в луже крови, в номере отеля… Это кто?

Люди за столом недоуменно переглянулись. Мне показалось — они даже были оскорблены бестактностью моего вопроса.

Седой красавец во главе стола (может быть, даже режиссер фильма) изумленно посмотрел на меня.

— Что значит — «кто»? Это теперь вы нам должны сказать!

— Ясно.

Я все понял. Диалог состоялся.

— Можно приступать? — спросил я администратора.

— Погоди! Зачем приступать?.. Салман Ахмедович говорит, что сейчас мы покажем вам город!

Опять! Салман Ахмедович этого не говорил: опять это почтительное угадывание мыслей начальства! Надеюсь, и мои мысли он тоже читает: не только одни музеи мы посетим?

И на том же раскаленном, пропахшем бензином, «рафике» мы поехали в город. Ташкент мне понравился. Все мы тогда знали, что после землетрясения 1966 года город восстановлен усилиями всей нашей страны, включая и Ленинград, и именно тогда на месте рухнувших старых домиков появились бульвары с красивыми домами, по которым мы сейчас проезжали. Посмотрели и старинные здания — медресе Кукельдаш, мавзолей Хазрати Имама — ажурные арки, мозаичные купола, но еще больше мне, как человеку простодушному и неискушенному, понравилось новое: Музей прикладного искусства, театр Алишера Навои, сделанные в старинном стиле, но более яркие. Понравилась площадь Независимости, с серебристым глобусом Узбекистана, как его ласково называли местные, и особенно глянулись многочисленные водные каскады, целые водопады освежающих фонтанов в окружении радуг.

Отдыхали мы в чайхане «Голубые купола», лежали, сняв ботинки, на пестрой кошме, рядом булькал арык. Сначала принесли чай в большом сине-белом чайнике, потом местный желтый сахар кусками. Разговор шел неторопливый и вкрадчивый, но при этом — жесткий. Как-то я вдруг оказывался «крайним» во всем этом деле, единственным виноватым. Они долгое время наслаждались, снимая непонятно что, — точнее, понятно что: лишь то, что им нравилось — яхты, рестораны, баб, — а теперь я был должен за небольшую плату слепить из этого фильм про детей, помогающих чекисту. При этом и дети, и сам чекист сняты были исключительно скупо, а на досъемки, как объяснил мне администратор, остались гроши. Но при всем том тепло, ароматы, журчание арыка дарили покой и блаженство, и главное — непоколебимую уверенность, что все будет хорошо. С этим чувством я и подписал бумаги, и получил некоторый аванс.

На мое предложение выпить коньяку, который был в моей дорожной сумке, директор сурово сказал, что у нас рабочее совещание, и вообще он ждет результатов в ближайшие дни… Хотя торопиться тут явно было не принято — одна и та же сладко-заунывная песня на узбекском тянулась все то время, что мы здесь лежали — и она, неторопливо-сонная, с повторяющимся снова и снова напевом, была неотъемлемой частью этого неподвижного воздуха, неги… Потом подошел и улегся с нами еще один, молодой, оказавшийся оператором — Тимур.

Должность оператора, как бы не самая главная, скрывала на самом деле неограниченные возможности. И меня в этот рай заманил он: остальные слишком величественны, чтобы думать. А он как-никак окончил ВГИК. И выяснилось — фильмом крутил он. И имел на меня четкие планы. Режиссер был слишком величественен, чтобы работать. А Тимур (имя подлинное) тогда работать еще мог. И все знали: если надо что-то сделать — обращаться к нему. Фамилия его теперь слишком известна, чтобы ее называть. Теперь он снимает самые известные фильмы в стиле фэнтези. А тогда он был упоен искусством серьезным, настоящим, в рамках фильма про детей и чекистов. Внедряясь в детско-чекистский фильм, он делал в нем фильм модернистский, изысканный, даже утонченный. Я видел эти куски, дивные пейзажи, но подумал, что такого не может быть, что это так, «гениальная опечатка» — но тут явился их автор. Мы встретились вовремя. Я готов был исполнить (вписать в фильм) любые его прихоти, но лишь с небольшой нагрузкой: он выполнит все мои. Поняв, что мы можем это сделать, — задохнулись от счастья!

Я сразу приступил к главному: Шкапский переулок! Тимур, который до ВГИКа выучился еще в местном университете, сказал, что слышал про такой, где-то он был тут рядом. Мы пошли в его любимую библиотеку: прохлада, старые кожаные кресла, обожающие Тимура интеллигентные библиотекарши. И самая лучшая из них, Ада Львовна, спасшаяся в Ташкенте блокадница, провела нас в подвал. И в Ташкенте, оказывается, есть места, где прохладно. Хрупкие книги с грубыми штампами: «Подлежит уничтожению», «Списано», «Спасено». Осторожно перебирали… И вот — хрупкая, как осенний лист, брошюра: «Участники революционных событий в Ташкенте».

Естественно — грубый чернильный штамп: «Подлежит уничтожению». Ада Львона открыла страницу, и оказалось, что Шкапский — это не переулок, а… человек!

Шкапский Орест Авенирович

1865, Ташкент — 1918, Верный.

Учился в Москве, в Петровской Сельскохозяйственной Академии. В 1887 году арестован за участие в организации «Народная воля». Был в ссылке в Туркестане с 1887 по 1895 год. С 1899-го — действительный член Туркестанского отдела Русского Географического общества за труды по этнографии и статистике. В 1901 году удостоен Серебряной медали Русского Географического общества. Служил в областных органах управления Ташкента, Верного, Петербурга. С 1906 года член Народно-социалистической (Трудовой) партии. После Февральской революции был направлен в Ташкент по поручению Временного правительства «для устроения Семиречья». Став членом Комитета управления Туркестана, предпринял попытки урегулирования отношений между русскими, киргизами и дунганами и коренным населением Пржевальского, Пишпекского и Джеркентского уездов. После Великой Октябрьской революции в ноябре 1917 рассылал воззвание, в котором призывал областных и уездных комиссаров Семиречья не исполнять никаких распоряжений большевиков, называл себя единственным представителем конституционного правительства в Туркестане. После того как установилась советская власть, активно сотрудничал с Комитетом Семиреченского казачества, был их представителем в органах власти. В 1918 году был Управляющим по национальным вопросам в городе Верный, снят с должности, после чего предпринял попытку побега в Китай, но был задержан. Благодаря многочисленным ходатайствам помилован, однако при невыясненных обстоятельствах убит в апреле 1918 года в г. Верный.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Жизнь в эпоху перемен (1917–2017) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я