Мой «Фейсбук»

Валерий Зеленогорский, 2012

Несмотря на прямолинейное название – «Мой “Фейсбук”», – эта книга не про социальные сети, а про людей. Обыкновенных людей, не всегда героических и даже приятных, делающих ошибки и проявляющих слабости. Эта книга – о взаимопонимании и любви, которая способна все несовершенства превратить в достоинства и в итоге – спасти если не весь мир, то небольшую его часть. Валерий Зеленогорский – активный блогер, записи которого на Facebook читаешь как настоящую прозу! Валерий Зеленогорский на Facebook: http://www.facebook.com/valerij.zelenogorskij

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Мой «Фейсбук» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

До востребования

Первое письмо Анне Чепмен

Дорогая Анечка!

Позвольте мне, старику, Вас так называть, потому что мои возраст и плохая память позволяют мне причислять к своим всех, кто моложе меня, и обращаться уменьшительно и ласкательно…

Ваша история потрясла меня, она перепахала меня, как осеннее поле, полное несжатых злаков; нахлынули разные мысли, которыми я хочу с Вами поделиться, выплеснуть, так сказать, все хорошее из себя и истребить в себе все стыдное, коего в каждом из нас немало.

Я среднестатистический пенсионер с пенсией в три тысячи рублей, но обожаю искусство.

Жить на три тысячи рублей и при этом никого не убить — подлинное высокое искусство.

Сделать грешное мне мешает только природная лень — так я думал раньше, а теперь оказалось, что это совсем не лень, оказалось, что я латентный даос и практикую это учение на подсознательном уровне.

В предпоследнем воплощении я был шаолиньским лазутчиком, а в нынешнем до пенсии работал на доверии в лаборатории внезапного выброса газов на улице Сторожевой в Лефортове, в Институте низких частот высокого напряжения, аффилированном с газовой отраслью.

Много газа испустили мы для своих опытов и ничего не открыли, но отрицательный результат в науке — тоже результат, как говаривал мой руководитель — единственный кандидат наук в нашем академическом гнезде Либерман, попивая кофе «Ячменный колос» с размокшими сухариками «Звездочка».

Так мы добрели с Либерманом до пенсии, и он тупо уехал к внучкам в пустыню Негев, где успешно охраняет стоянку поливальных машин с пенсией, достойной даже для цветущей долины.

Ну бог с ним, с Либерманом, он и здесь был говном, и я ему не раз жестко и резко, по-партийному, врезал при распределении праздничных заказов — он всегда брал себе пакет с черной икрой и красной рыбой, оставляя мне непрестижную красную икру и белую рыбу неизвестного происхождения.

Говно этот Либерман и предатель: член КПСС, а сбежал после путча в 91-м; а я из-за него в партию не попал, он попал, сука, по квоте для нацменьшинств, а я, представитель титульной нации, не попал в партию и всю жизнь просидел за его спиной, даже в Болгарию не съездил по льготной путевке, я не антисемит, но все-таки они очень противные.

Желание работать в органах у меня было два раза. В первый раз после армии я встретил на Птичьем рынке своего однокашника Беляева, который синел в лучах осеннего солнца мундиром капитана ОБХСС и сверкал золотым шитьем погон, ослепляя меня своими эполетами и ботинками югославского производства, в которых отражалось небо.

Я сразу забыл, что пришел купить себе мохнатого друга, и увлекся Беляевым; он, кусая дефицитную в ту пору вафлю «Лесная быль», доложил мне, что вообще кусает он в ОБХСС неплохо: оклад, форма, бесплатный проезд, щенки и попугайчики бесплатно (он курировал Птичку), и корм неплохой.

— Иди к нам, — вальяжно сказал мне тогда Беляев и ушел собирать подать с продавцов мотыля.

Я загорелся и утром, даже чаю не попив, двинулся в отдел кадров районного УВД.

За дверью с табличкой «Начальник» меня весело встретил полковник с глазами уставшей совы, на правой руке у него, на костяшках пальцев, синела наколка «Коля», я крайне удивился: на табличке перед кабинетом чернело на белом «Каблуков Евгений Сильвестрович», я сверил с наколкой, выходила хуйня. Для корректности я просто обратился, как в армии: «Товарищ полковник, хочу служить Родине в подвалах Таганского гастронома, и там, среди копченостей, окороков и охотничьих сосисок, изводить, как крыс, расхитителей социалистической собственности!»

Я сказал, он услышал, потом я подал свои бумаги, мне сказали зайти через неделю, и я ушел, переполненный ожиданием и половой энергией, накопленной в армейских буднях, как масляный конденсатор из приемника «Ригонда» Рижского радиозавода.

Девушка моя оказалась дрянью, не дождалась своего сокола из войск мотострелкового профиля и стала открыто жить с мясником Рогожского рынка за вырезку и мозговые кости для моей бывшей собаки.

Я не Карацупа и своего Мухтара оставил ей, чтобы он не скучал и заодно присматривал за невестой, но пес мой тоже скурвился и поменял меня на кости, стал лизать сапоги новому хозяину, как полицай в период немецко-фашистской оккупации, все они суки, скажу я Вам, Анечка, и притом продажные, но сейчас не об этом…

Когда я пришел за ответом, полковник «Коля» был невесел, он сухо сообщил мне, что я не прошел проверку и таких нечистоплотных во внутренние органы не берут.

Я сразу понял, на что он намекает, — я погорел на письке Куликовой.

Детская шалость в трехлетнем возрасте стала стеной между мной и органами; сдал меня, конечно, Мартынов, в этом сомнений не было, севший первый раз в колонию для малолетних за зоосексологию, за зверские опыты по опылению одной хохлатки из курятника Порфирьевны, ветерана НКВД-МГБ-МВД.

Покушение на изнасилование хохлатки посчитали нападением на внутренние органы, и он ушел в колонию по тяжелой статье.

Там он и рассказал следствию о нашей детсадовской троице.

Я в три года полюбил Куликову всем сердцем, на прогулке я нашел ягодку-земляничку и вставил Куликовой в сокровенное место, а Мартынов — мой враг и соперник — скрытно подполз и своим жадным ртом съел ягодку и заодно убил мою любовь, я стал третьим лишним; так я научился считать.

В тот раз меня в первый раз не взяли в органы, я остался на обочине, как улитка на склоне.

Как меня не взяли второй раз, я напишу позже, устал я сегодня, разбередили вы меня, Анечка…

Латентный даос, пенсионер Рувим Кебейченко.

Второе письмо Анне Чепмен

Дорогая Анечка!

Обещал я Вам вчера рассказать, как я не попал в органы второй раз.

Замечу я Вам, что мне всегда было непросто попадать в разные органы, особенно в половые.

Природной меткостью я никогда не страдал, попасть сразу в сокровенные места для меня всегда было задачей не из легких, и только когда встретил я свою голубицу, жену мою, все встало на свои места, даже думать об этом перестал, все на автопилоте; сама делала моя ласточка и навигацию, и дозаправку, и поражение цели, руки у нее были золотые, царства ей небесного…

Теперь я даже не пиарюсь по этому вопросу: синичка моя улетела в мир иной, и я зачехлил ракетку, сам ушел из секса, когда узнал, что я латентный даос.

Мы, даосы, такой фигней не страдаем, у нас все в голове происходит; кого хотим, того и имеем, не спрашивая.

Ну, это все лирика, а по сути. Дело было так…

Осенью 1975 года, в пятницу, после обеда, я заметил, что Либерман читает в ящике письменного стола не Пикуля, а Тору; я понял, что случится непонятное, внутренне собрался, сходил в туалет по-большому, чтобы встретить грядущее с горячим сердцем, холодной головой и чистыми руками, и не ошибся.

Как только Либерман захлопнул свою Тору, раздался звонок; он взял трубку, и лицо его стало серым.

Звонил капитан Сорокин и спрашивал меня. Взяв черную трубку аппарата, я услышал голос своего будущего куратора; голос был сочный, с легкой михалковской визгливостью. Он представился и предложил встретиться у кинотеатра «Родина» на Преображенке.

— Как я Вас узнаю? — нервно, но с достоинством спросил я, он ответил, что будет в шапке.

Ответ меня поставил в тупик: в те годы все ходили в шапках, в основном в кроличьих, как я вычленю из толпы своего? Я терялся в догадках, а потом… Эврика! Я понял, он будет в ондатре, фасон «Юрта».

Капитаны носили ондатровые шапки, майоры — пыжиковые, полковники по улицам не шастали, их головы венчали папахи из каракульчи (кто не помнит, пыжик — неродившийся теленок, а каракульча — выкидыш ягненка, вот так при «советах» органы относились даже к животным, ну сейчас другие времена, и об этом не будем).

Я пришел раньше, хотел осмотреться, мучительно анализировал, зачем я нужен капитану.

Передумал всякое, вспомнил все до седьмого колена и в результате склонился к версии, что причина — наша совместная с Либерманом работа по военной тематике, которую мы делали в первом квартале по теме «Предельные концентрации наступательных газов силами разных войсковых соединений в полевых условиях».

Мы даже получили с Либерманом патент на установку три нуля восемь бис, которая измеряла убойную силу направленного пучка газов, испускаемых силами одной роты и батальона; до полка мы так и не дошли, тему закрыли из-за интриг в коридорах Генштаба.

Мы с Либерманом получили премию — он, как всегда, на 25 рублей больше, хотя я чуть не заболел на полевых испытаниях под Коломной, отравившись продуктами исследования.

Либерман же в это время сидел в Кисловодске и пил воду из источников, испуская свой сероводород, и валял своего обрезанного «Ваньку» в молочных прелестях профсоюзного работника Веры из города Бугульма.

Называть свой еврейский член «Ванькой» — чистая русофобия, но я понял это только сейчас и только на страницах журнала «Русская жизнь», где тоже гнездились эти пернатые.

Капитана Сорокина я вычленил мгновенно: выправка, стать, ратиновое пальто и шапка не оставляли сомнений — это был он.

Он повел бровью и дал понять, что я должен идти за ним, так мы шли след в след и пришли на рынок, там в мясном ряду он нырнул в весовую, за ним, как крыса под дудочку, зомбированный, нырнул и я, дверь-ловушка захлопнулась.

Он закурил финские «Мальборо» в мягкой пачке и предложил мне, я тоже закурил и подумал: если я попаду к ним, мне тоже дадут «стечкин», шапку и «Мальборо», на душе стало весело, как после травы, которую я курил в армии с другом, хлеборезом Сандриком, уроженцем города Зугдиди.

Тот впоследствии стал авторитетом, и теперь он — смотрящий Пермского края, ну я Вам так, для полноты картины, может пригодиться для расширения контактов.

Сорокин начал издалека, он доложил мне, что знает обо мне все.

Что мать моя Нина Романовна происходит из Хазарского каганата, ее настоящее имя Наиля и папа ее, мой дед, — Рувим; про папу моего он ничего плохого не сказал.

Наш план таков, вы должны помочь Родине, Родина вас не забудет, вы готовы? Время пошло! Время кончилось!

Прошла одна секунда, я согласился, не зная своей судьбы, — данные о моем происхождении меня раздавили, значит, мне теперь придется жить в чужой шкуре, ну что же, подумал я, значит, вот оно, мое новое воплощение.

Я кивнул, он улыбнулся, и я понял, что клясться на крови не придется, я не люблю кровь, я люблю курицу, и голубцы, и еще маковый пирог и варенье из белой черешни, ну это так, Вам для сведения, если в гости позовете.

Сорокин продолжил: в стране есть отдельные отщепенцы, желающие покинуть нашу Родину, предать ее из-за временных трудностей с продовольствием.

Прикрываясь националистическими лозунгами об исторической родине, они рвутся туда и тем самым порочат светлое дело социализма, им надо дать по рукам, а кое-кому и по голове, и мы дадим, с вашей помощью в том числе.

Вы со всей семьей выезжаете в Израиль, потом мы вас в дипломатическом багаже перевезем в США, вы внедритесь в эмигрантское отребье, и потом мы вас вернем в трюме сухогруза «СТЕРЕГУЩИЙ».

На Родине напишете книгу «Я выбрал свободу», вам помогут товарищи из ТАСС, группа уже сформирована.

Мне все нравилось, даже обрезание мне делать было не надо: еще в армии мне после антисанитарной жизни в товарном вагоне, который вез меня на целину убирать невиданный урожай 72-го года, сделали обрезание по причине фимоза; хирург в районной больнице города Павлодар отсекла все лишнее, как Микеланджело Буанаротти, и член из синего стал розовым, и все стало вокруг голубым и зеленым, как в кинохите жестоких тридцатых. С тех пор я заболел искусством, а до этого страдал только венерическими и ОРЗ.

Сорокин попрощался сухо, попросил его не искать. Вас найдут, ведите себя естественно, выйдите из профсоюза и перестаньте выписывать газету «Правда».

Это первый этап, с намеком сказал Сорокин и исчез, как Воланд на Патриарших…

Третье письмо Анне Чепмен

Дорогая Анечка!

Я продолжу свою «Илиаду» (в смысле одиссею моей второй попытки) попасть в органы и исполнить свою заветную мечту.

После встречи с Сорокиным жизнь моя наполнилась смыслом, как грудь матери — молоком перед выкармливанием пятого младенца от неустановленного отца; я стал осваивать профессию агента-нелегала.

Я и раньше следил в те сладкие советские времена за своей Розой, так просто, для навыка, повода она не давала. Хотя один раз было.

Сейчас, когда дети выросли и меня с ними связывает только кредитная карта, я признаюсь Вам, что один раз я ее поймал.

Вы не удивляйтесь, это было у нее с Либерманом — моим начальником, научным соратником и конченой тварью, идущей со мной по жизни; мы сейчас, конечно, с ним не пересекаемся, я живу, как и раньше, по Эвклидовой геометрии, а он всегда жил по геометрии Лобачевского и шел кривым путем, наши параллельные прямые (тогда он еще маскировался под советского человека) пересеклись на диване в гостях у Кирилюка, нашего начальника Первого отдела, который отмечал полувековой юбилей на своей новой квартире на улице Почтовой.

Нас с Либерманом он выделял, как интеллигентов, хотя какой нафиг Либерман интеллигент — так, «образованщина», все по верхам: немножко Северянина знал, Галича пел домашним голосом и на десерт мог прочесть наизусть два стиха Мандельштама — и все…

А вот моя Роза, хотя и работала дефектологом в детском саду, была выпускницей техникума культуры в городе Кинешма.

Она по праву считала себя опорой духовности со времен Киевской Руси, и я с ней был согласен. Как не согласиться?

Из Консерватории она не вылезала, могла «Тамань» прочитать на одном дыхании, вот какая у меня была Золотая Роза, но попала в сети этого таракана Либермана и повелась на Северянина и песенку про гражданку Парамонову; так и взял он ее за живое, психоделик липовый.

Роза и повелась, и прилегла у Кирилюка в кабинете, когда Либерман сети свои расставил, а я в неведении был, в шахматы играл с Кирилюком, в блиц, с форой, у Кирилюка на зоне один мастер сидел, сектант из Литвы, так там он его натянул «е2 — е4».

Так вот, захожу я в спальню — запах ее меня привел, как слепого Аль Пачино, — захожу после поражения 12:10 и вижу, как Роза грудь вздымает, а та волнуется, как Черное море; юбки уже нет, Либерман ужом вьется, я ему говорю, как достойный джентльмен: — «Их мусс» («Я должен, но ты?!»). Либерман все понял, он идиш знал, а Роза сознание потеряла, но я ее простил, она под наркозом была, жертвой стала этого «Вольфа Мессинга» недостреленного.

Хотел уволиться, а потом подумал и не стал: буду я место терять в академической среде из-за всякой дряни.

А Роза, ласточка моя, после этого крестилась и покаяние получила от модного батюшки Геннадия, который служил в Леонтьевском переулке, ныне улице Станиславского, — смешно даже, он кричал «Не верю!», а на нем храм стоял, чудеса!

Ну ладно, это лирика, а дело так было.

На следующий день после встречи с Сорокиным я у Либермана Тору взял на ночь, он удивился, но дал.

Я думаю, у него задание было от Моссада — вербовать незрелых неофитов и некрепких духом советских людей.

Почитал я на ночь — чушь какая-то, любят эти евреи все запутать; заснул, а книга эта вредная так меня ударила по переносице, что залился я юшкой красной.

Роза, воробышек мой, чуть кровь остановила йодом и порцией «Тамани», чуть заснул я снова, как стало мне сниться, что Авраам родил Якова, а потом Иов в ките приплыл; и я проснулся, после такого кошмара я до утра не заснул: только глаза закрою — опять Адам с лицом Либермана мою Розу Евой называет и в сад зовет. Тут кто заснет? Только зверь дикий, а у меня душа тонкая, как наночастица, скажу Вам, Аня, откровенно, вдруг понадобится мятущаяся душа делу нашему справедливому.

Через неделю меня озноб бить начал: не звонит Сорокин; целую неделю не звонил, я уже все передумал: может, в Центре какая заминка, может, градус международных отношений изменился?

Оказалось проще простого. Сорокин наконец позвонил и сказал, что картошку ездил копать на Брянщину, мамке помогал заготовки делать; и назначил встречу на конспиративной квартире в гостинице «Северной» на Сущевском Валу.

Четвертое письмо Анне Чепмен

Дорогая Анюта!

Я закончил прошлое письмо элегическими воспоминаниями о моей супруге-покойнице Розе, которая попала в ловушку к Либерману, но я спас ее от сионистской атаки его жалкого обрезанного члена, я снежным барсом напал на этого похотливого козла и защитил ее честь, но сейчас не об этом.

Ночь сегодняшняя мне далась нелегко, нахлынули видения о первом визите в гостиницу «Северная», что на Сущевском Валу.

Было это лет сорок назад, когда поход в ресторан приравнивался к половому акту, это было так же редко, но только не у меня.

Я замечу Вам по ходу пьесы, что тогда я был молод и хорош (сейчас в это трудно поверить) и тренировал свое любидо в общежитии чулочно-трикотажной фабрики в Сокольниках. Девушки там были доступные, и мне, москвичу, они давали только за перспективу прописаться на моей весьма неплохой жилплощади на Ткацкой улице возле метро «Семеновская».

Привел меня туда мой старший товарищ, специальный корреспондент газеты «Труд» и автор нескольких рассказов, напечатанных на шестнадцатой полосе «Литературной газеты».

Объяснить Вам степень его крутизны сегодня я не могу, но он мог все: взять билет на поезд и самолет, войти в любой театр, купить водку и импортное пиво в «Елисеевском» и даже в Сандунах получить номер для совместной помывки с женщинами.

У него даже во Дворце водного спорта была отдельная дорожка во время тренировки сборной Москвы по многоборью.

Сейчас это делает любая сука, а тогда это доставалось только лучшим или очень богатым буратинам еврейско-кавказского розлива (в хорошем смысле).

Мы ходили с ним в гости к академикам и директорам гастрономов на обеды и ужины, он читал им свои рассказы, и нас кормили на убой, и наливали, и даже предлагали нам своих дочек — для общения, вот такое отношение было к мастерам культуры в период расцвета застоя.

Он дал мне тогда свою визитную карточку, где были ордена — и главное, там было отлито жирным шрифтом, что это орган ЦК КПСС, а этот орган тогда имел всех, и не только женщин, а просто всех и каждого, включая и карательные органы.

Я решил проверить себя, чего я стою без моего поводыря, и пошел в ресторан «Северный» на ужин, залегендировав себя как журналиста центральной газеты.

В том ресторане очереди не было, туда чужих просто не пускали, там сидели очень серьезные люди, ну очень авторитетные, как сейчас говорят пошляки-газетчики.

За стеклом входной двери маячил человек в белом халате, по повадкам бывший майор НКВД на пенсии, и он смотрел на меня, как на пустое место, но я вынул визитку и приложил к зеркальной двери, он увидел ордена и открыл дверь ровно на секунду, а потом опять нырнул в теплый мир праздника, но через минуту показался в черном смокинге величественный господин, похожий на графа, он распахнул предо мной дверь и засиял золотыми зубами 999-й пробы — у него во рту, по самым скромным подсчетам, было двое «Жигулей»; он сам снял с меня кроличью шапку и дубленку, сшитую из тулупа охранника одной колонии, купленного моей мамой на Преображенском рынке.

Меня провели к столу у окошка, и мэтр сам поменял хрустящую скатерть на новую и спросил меня, чего я желаю. Я желал все и сказал, как старший товарищ, ему на ты: «Принеси все вкусное», господин все понял, он вообще все понимал, как профессор психологии, и исчез за бархатной портьерой в своих закромах.

Через минуту две официантки, Таня-Валя, принесли два огромных подноса, там было все: маслята, язык, балык, залом, бочковые помидоры, судачок, два графина с белым и цветным и тарелка зелени и свежих овощей с огорода города Баку; я решил: умру, но съем все, и будь что будет.

Господин в черном подошел и извинился, что нет икры, я извинил его и сказал вальяжно, что материал о ресторане будет в пятницу, в рубрике «Маяки столичного питания».

Он пятился задом и одновременно кланялся, как китайский болванчик на моем пианино, на котором я так и не научился играть.

Ел я долго, с перерывами, выпивал из двух графинов и довольно скоро окосел основательно; уже пришли музыканты, старые хмыри, игравшие когда-то самому Васе Сталину на последнем этаже гостиницы «Москва».

На сцене пел человек, похожий на Фрэнка Синатру.

Я был изрядно пьян, в состоянии «Остапа понесло».

Я щелкнул пальцами, как Игорь Кио, и сразу предо мной возникли Таня-Валя, их уже не было двое, они слились в одно целое, половина была белой, а вторая — черной, и с этим целым я пожелал танцевать под песню «Мой путь».

Таня-Валя глянули на метрдотеля, тот кивнул, и началось; хмырь объявил, что эта великая песня звучит в мою честь — но под именем Виктора Терехина из солнечного города Люберцы.

Зазвучал «Мой путь» на языке оригинала, и мы поплыли с Таней-Валей по паркету; во время припева, когда вступили духовые, я чуть не заплакал, это мой путь, подпевал я, обнимая четыре сиськи и две жопы.

Второй куплет я пел уже на сцене, и оркестр аккомпанировал стоя, как оркестр Гленна Миллера самому Синатре, а потом я упал прямо на стол уважаемым людям, прямо в блюдо с хинкали попала моя нога, и я закрыл глаза, понимая, что мой путь завершен.

Но случилось чудо: им объяснили, что я из ЦК, они простили представителя правящей партии, очнулся я в бельевой, где лежал на ворохе белья.

Меня гладили мои наперсницы и дули на шишку на лбу по очереди, из зала опять звучал «Мой путь», я встал и вернулся к столу, где была уже вторая перемена блюд.

Потом я упал еще раз, и мой путь чуть не завершился окончательно.

Убирать разбитую мною посуду вышла в зал наша институтская лаборантка Инна, мать-одиночка и хороший человек; увидев меня, жалкого третьекурсника, в роли Хлестакова на губернском балу, она онемела, онемел и я; сразу протрезвев, я в момент стал Вольфом Мессингом и взглядом дал понять, что мы незнакомы; я был в шаге от провала, и она поняла меня и стала вести себя как жена Штирлица в кафе; я заказал песню из одноименного фильма, и она все поняла.

А потом, Аня, у меня началась конспиративная встреча…

В зал входил капитан Сорокин; я был как тетива индейского лука.

Пятое письмо Анне Чепмен

Ну вот, опять, Анечка, я на передовом рубеже; капитан Сорокин — «мон женераль», так я звал его в годы нашего сотрудничества, — мигнул мне левым, рабочим, глазом, и я поплелся за ним через кухню в номера.

Кстати, второй глаз капитан Сорокин потерял во время спецоперации в ресторане «Янтарь» на Электрозаводской в 72-м году, но это официальная версия…

Они с соратниками обмывали звездочки майора К. и попали под замес армян и азербайджанцев, которые уже в те далекие годы, когда дружба народов СССР была витриной для всей прогрессивной мировой общественности, испытывали друг к другу личную неприязнь на почве раздела Измайловского рынка.

Стулом, пущенным в сторону стола лиц кавказской национальности — личности метателей установить не удалось, — ему выбили глаз, а в отчете надписали, что была спецоперация против дашнаков и басмачей.

Сорокин вместо глаза получил грамоту, виновных не нашли, потому что не искали на свою жопу приключений.

Ну сейчас не об этом.

Сорокин привел меня в пыльный номер и стал меня склонять к сотрудничеству с органами, начал он издалека.

Он сначала спросил про Розу, верна ли она мне, как Мария Склодовская-Кюри самому Кюри; будем ли мы с ней единым организмом, как супруги Розенберг при передаче ядерных секретов.

Я замешкался, но про Либермана и Розу скрыл, хотя было дикое желание заложить Либермана по полной программе и занять место начальника отдела, но я не стал, побоялся, что органы уберут Розу, как слабое звено, а мне дадут какое-нибудь б/у из бывших нелегалок времен Первой конной.

Я поручился за Розу, Сорокин усмехнулся каменным лицом, и я понял, что он все знает про Розин срыв в бездну Либермана; потом он сказал загадочно: «Мы вас за язык не тянули, она в вашей группе, и вы отвечаете за нее головой, а я за вас жопой и погонами».

Потом он мимоходом спросил, знаю ли я азбуку Морзе; я ответил, что знаю только сигнальную азбуку флажками, учился в Доме пионеров в школе юного моряка на Красной Пресне после Двадцатого съезда, когда жил временно у дедушки, бывшего врача-вредителя, реабилитированного нашими славными карательными органами с незначительной травмой головы, приведшей к полной глухоте.

Сорокин кивнул, он знал об этом и даже знал человека, который отрезал дедушку одним ударом от мира чарующих звуков.

Но он при этом заметил, что партия осудила незаконные методы следствия и виновные понесли наказание, а дедушка умер дома и претензий не имел, просто радовался тогда, что не ослеп, все-таки видеть лучше, чем слышать.

За это ему дали квартиру, как жертве репрессий, и я в ней живу и радуюсь, что дедушка малой кровью решил мой жилищный вопрос.

Либерману, конечно, повезло больше: трехкомнатная на Таганке с паркетом за обоих расстрелянных родителей, умеют все-таки евреи устраиваться, ну это к слову.

Потом капитан достал бутылку коньяка «Три звездочки» и блюдце с лимоном, слегка заветренным, мы выпили за наше дело по стакану, и я ушел, шатаясь на ватных ногах.

Сорокин сказал, чтобы я поплотнее работал с Либерманом, есть мнение, что он учит иврит и готовится покинуть Родину, предать наши идеалы в угоду мировому империализму.

Я дал слово капитану — бывает же такая радость, когда порученное дело совпадает с личным интересом.

Роза встретила меня гусем с яблоками и шарлоткой; я ей пока не открылся, хотя очень хотелось и чесалось, но я знал про закон омерты и молчал.

Ночью меня разбудил звонок Сорокина, он был пьян и просил какую-то Люсю, видимо, решил переночевать на явочной квартире и, не теряя времени, провести контакт с очередным агентом своей сети.

Я положил трубку и стал читать в Талмуде недельную главу: Сорокин обещал проверить.

Шестое письмо Анне Чепмен

Шалом! Дорогая Анечка!

После освоения первых глав книги Исхода я потихоньку начал врастать в шкуру еврея, появилась перхоть и желание сказать Розе все, что я о ней думаю.

Я скажу Вам, Анечка, у каждого свой Египет, у каждого свой плен, я из своего плена так и не вышел, хотя больше сорока лет ходил, как баран, на веревке по пустыне социализма, сначала развитого, а потом зрелого; но строй умер, не приходя в сознание, как наш великий кормчий по имени Иосиф, дрянь такая, хоть и с библейским именем.

Ну это так, между делом, а по делу нашему шпионскому момент тогда был сложный.

Сорокин не звонил, Либерман был на больничном, опять своим геморроем хотел сорвать план опытно-конструкторских работ первого квартала, вредил, как мог; но я мобилизовал здоровые силы коллектива, и план мы вытянули на 103 % против марта 73-го года.

Я приступил к активной фазе легендирования, надел на профсоюзное собрание кипу и своими действиями парализовал работу профсоюза, школы коммунизма, если Вы помните лозунги благословенного времени, когда мы были молодыми и чушь прекрасную несли.

Я знаю, что Вы помните, я видел, как Вы поете песню «С чего начинается Родина» с нашим нацлидером, дай бог ему здоровья еще на двенадцать лет.

Ну сегодня не об этом.

Вечером я пошел в рыбный купить своему коту минтая, кот у меня золотой был, любил меня бешено; я его не баловал, но только он меня понимал, и мне кажется, что он мог даже говорить, но боялся наговорить глупостей Розе, которая его ненавидела, и потому молчал, в его зеленых глазах — кстати, у меня тоже такие — я иногда читал такую глубину, что страшно становилось.

Когда мы вместе смотрели программу «Время», он так смотрел на Политбюро, что мне казалось: его скоро посадят, и меня заодно; он чистый антисоветчик был, «Правду» рвал в клочья, а вот «Науку и жизнь» никогда — он ее, кажется, читал по ночам после меня и даже кое-что помечал, но его уже нет давно; видимо, в новом воплощении он стал человеком и живет на берегу Тасманова моря в Новозеландии; мне баба одна звонила пару лет назад, она была моей любовницей на работе, так она сказала, что видела мужика с глазами моего кота. Я ей, конечно, не верю, она и тридцать лет назад дурой была, но давала везде — и в кабинете, и между гаражами, и в летний зной, и в зиму снежную; и Розе все рассказала и факты дала, что у меня родинка на члене… Такого говна тогда я от Розы огреб, врагу не пожелаешь.

Но сегодня я не об этом.

Так вот, захожу я в рыбный, стал в очередь с другими гражданами и читаю «Блокнот агитатора».

Были такие книжки, Анечка, которые давали нам для сдачи Ленинского зачета в Университете миллионов; вся страна училась раз в неделю, не то что теперь, когда все только про ментов смотрят и баб голых; в СССР секса не было, а в России нет любви.

Поверьте мне, старику, я толк знал в этом вопросе, у меня на фюзеляже две сотни пораженных целей, а Розу никогда не обижал, давал ей гормоны по требованию — с сердцем и без сердца.

Она, правда, нежаркая была, но я ее не принуждал, пыл свой остужал на чужих подушках, чтобы не оскорблять ее своими грязными фантазиями.

А вот Либерман — сука. У него результат по бабам лучше был, до сорока пяти мы ноздря в ноздрю шли, а потом у меня сердце барахлить стало и в почках песок заскрипел, а он, здоровый бык, до сих пор с марокканской еврейкой живет, но это я вам позже расскажу, когда мы ближе познакомимся.

Подошла моя очередь, рыбник отвесил мне минтая и завернул в бумагу серую, а на ней — инструкции от Сорокина по подготовке к заброске на территорию предполагаемого противника.

Пунктов немного, но все важные; удивило предписание усилить алкогольную составляющую и чаще нарушать общественный порядок, сразу не понял глубины замысла, но с годами пришло понимание: он желал показать меня ЦРУ с дурной стороны, чтобы не допустить перевербовки в случае моего провала; дальновидным человеком оказался капитан Сорокин, умища в нем было уйма, как у Канариса, не зря он теперь руководит собачьим приютом в Раменках, звери у него по струнке ходят и не лают.

Недельный отчет по Либерману получился емким, все-таки выследил я его. Позвал его на бега сходить в среду — отказался, а он азартен был, немало мы с ним просрали на лошадках, коней знали и наездников, со значительными людьми стояли на центральной трибуне, с Аркановым знаком с тех пор и с Ширвиндтом Александром Анатольичем — заядлые лощадники были, говорили нам, что половина здания ипподрома за их бабки построена.

Так вот, отказался Либерман, и я пошел за ним после работы; на Ногина он вышел, я за ним, скрываясь в складках местности. Он по Солянке двинул, но в синагогу на Архипова не повернул, по Ивановскому пошел, потом метнулся в Петроверигский; я уже подумал, что он в костел зайдет, — нет. Там у баптистов дом собраний есть, но он и тут прошел равнодушно — и в очередь встал за черешней румынской, ее только что выбросили, а он уже второй в очереди!

Взял; а я нет, не мог же я себя обнаружить на задании — так, облизнулся на дефицит, но не подошел, как в песне «У советских собственная гордость, на чужих мы смотрим свысока…», это я о Либермане.

Он вышел на Маросейку, зашел в «Диету», вышел с двумя курами с когтями синими, как у девок сегодня, пошел к метро, но потом резко пропал, мелькнула в толпе голова его плешивая и растворилась, я аж похолодел, где он так научился от слежки уходить, кто учил его, но рассуждать времени не было, я принял решение и двинул в синагогу.

Встал у «Советского спорта» и стал мониторить переулок: место тихое, обзор хороший; через полчаса он вышел с дополнительным пакетом и пошел к метро — и тут я его достал.

Подошел к нему на эскалаторе и в спину сказал: «Гражданин Либерман! Вы арестованы, как пособник сионизма!»

Он головы не повернул, но я заметил, что он жидко обосрался и, сходя с эскалатора, попытался скинуть пакет с мацой, которую получил от синагоги как пособник.

Я его остановил и сказал громко: «Вы в кольце, перестаньте, вы изобличены!» — и тут он увидел меня и позеленел, стал на меня шипеть, как гадюка, и даже два раза плюнул в меня, но я только смеялся.

Седьмое письмо Анне Чепмен

Доброго времени суток, дорогая Антуанетта!

Видел Ваши фотки в нескромном журнале, скажу Вам без обиняков — хороша, очень хороша, и в коже, и без; я сейчас уже не в строю, но пока еще не ослеп и понимаю, что такое хорошо и что такое плохо — так у Вас хорошо.

Я такое видел только у Кати из парткабинета; когда она меня приблизила, поиграла мной, а потом швырнула на гвозди, так что я спать не мог.

Две недели страдал, как Рахметов, но Роза моя меня спасла тогда — стала меня бить ремнем и бытовой техникой, когда ей признался, что Катин теплый бок манит меня уйти из семьи.

Вот такое со мной случилось в далеком 74-м году в городе Сочи, на семинаре по повышению качества новой техники в санатории «Шахтер», вот так коммунисты нас, беспартийных, ставили раком.

Я до сих пор помню теплый бок этой партийной сучки и золотые волосы — на всех, замечу, местах, натюрель, чистая львица, прости господи, неспетая песня моя.

Ну, это так, сегодня не об этом.

После моей шутки в метро с Либерманом он со мной не разговаривал, обиделся, и даже на обед со мной не ходил, но в конце недели вызвал меня в кабинет официально и, дверь поплотнее закрыв, начал издалека:

— Рома! Мы дружим с тобой десять лет, всякое у нас было, но подлости совершать с близкими людьми — это ту мач, — он любил иногда ввернуть импортные слова, показать, так сказать, свое превосходство надо мной; знал он, что я французский учил в школе и вузе, но, кроме сказки про мальчика Нильса и гуся, по которой я тысячи сдавал, ничего не знал; этот мальчик Нильс даже снился мне, когда я чуть в армию не загремел — три раза зачет сдавал по языку, а как сдать было, если в нашей вечерней школе за один алфавит пятерку ставили.

— Что с тобой происходит, Роман? Откуда ветер дует? Тора, кипа, ты куда собрался? Зачем тебе это превращение, Кафки начитался?

Жуком легче стать, чем евреем.

Я молчал, он продолжил:

— Я тебе как другу скажу, я не советую. Ты думаешь, что войти в другую реку просто, этот философ гребаный, который сказал про реку, мудаком был; хочешь веры — крестись, но к нам не надо, я тебе как внук раввина говорю: сменить веру — это как пол сменить, ты этого хочешь? Хочешь, чтобы у тебя сиськи выросли и каждый тебя имел во все места? Очнись, не делай этого.

Вот посмотри на Авдеева из лаборатории цепей. Ну какой он Авдеев? Все знают, что он фамилию жены взял, чтобы мимикрировать под представителя титульной нации, в партию вступил, военщину израильскую осуждает, анекдоты рассказывает только про Рабиновича и сам смеется громче всех. Стал ли он ближе русскому народу? Нет, Рома.

Висит он, как говно в проруби, ни вашим ни нашим, харю свою не спрячешь, ручки свои маленькие аппаратом Елизарова пролетарскими не сделаешь; живи в своей шкуре, Рома, против генов не попрешь.

Если ты выехать собрался, то тебя Роза вывезет на своей бабушке Рахили, вот тебе и транспортное средство в другую жизнь. Но не советую, там пустыня, ты скучать будешь, ну как ты без леса и речки, без тропинки своей и березового сока, которым щедро тебя поит Родина?

Я молчал, как коммунист на картине Иогансона «Допрос коммуниста». Сорокин предупреждал меня, что возможны провокации Моссада, Сохнута и Джойнт, и я твердо сказал Либерману:

— Знаешь, Яша, не твое это собачье дело, не брат ты мне, Каин, — и попер по полной программе, как в Талмуде. Либерман офигел, да так сильно, что к стулу прилип. Отбил я его атаку вражескую и вернулся на место рабочее, и кипу надел, и стал раскачиваться на стуле, как у Стены Плача…

И тут позвонил Сорокин и гордо сказал, что управление одобряет его план, так что завтра встреча в «Метрополе» с куратором американского направления.

Восьмое письмо Анне Чепмен

Добрый вечер, Аннушка!

Вы уже разлили масло на Патриарших?

Извините меня, дурака, это я так шучу; просто увидел Вас в программе «Время» с мандатом правящей партии и подумал: вчера без трусов в «Плейбое», сегодня с мандатом, чудны дела твои, господи.

Так вот, пошел я в «Метрополь» на встречу со своими кураторами из органов; волновался так, что Роза мне корвалолу налила и перекрестила — а тогда, Анечка, только интеллигенция крестилась в поисках смысла жизни, не вся, конечно, но были люди, особенно евреи.

Захожу я в ресторан и голову теряю: красота, Врубель, интуристы, пахнет вкусно и халдеи в белых смокингах летают по залу с серебряными подносами, а на сцене три бабы на арфах играют что-то элегическое, по-моему — Вторую сонату Брамса си-бемоль-мажор; тогда по радио каждый день классику передавали — не захочешь, а запомнишь, а теперь козлов каких-то крутят, противные они какие-то и петь не умеют.

Сорокин из-за спины прошелестел и с уханьем спящего филина шепнул идти за ним, привел в кабинет на втором этаже, и я увидел своего Штирлица.

Хорошенький такой румяный господинчик с бобриком седым, я таких много видел.

Они с заднего прохода в сороковом гастрономе с пакетами выходили в Фуркасовский переулок; у меня в этом гастрономе баба работала одна, я там тоже отоваривался, но редко, только когда от товарищей оставались невостребованные ими деликатесы — ну там командировки в дальние страны или второй свежести на списание.

Бобрик посмотрел на меня ласково и говорит: «Так вот вы какой… Ну-ну…»

От этого «ну-ну» у меня живот заболел, как школе в бывало у доски, когда стих не выучил.

Присел я, мне рюмочку налили беленькой, я махнул, грибок подцепил белый, и как-то отпустило.

Седой бобрик маслинку сжевал и сказал весомо, что наверху меня одобрили и заброска будет через три месяца.

— Готовьтесь, товарищ, не подведите Родину! — И исчез, не в дверь ушел, а прямо в стену прошел, как Коперфильд; я обалдел, я с Кио выпивал, но он такие штуки проделывать не мог, хотя выпивал хорошо и человек приятный.

Остались мы с Сорокиным тет-а-тет, он предложил не стесняться и наваливаться на еду и выпивку, я решил: поем отечественное, когда еще такое изобилие увижу; в эмиграции даже Ленин только пиво пил, а мне уж на карман много не дадут.

И я навалился. Все съел: и холодец, и солянку, и судачка, и котлету по-киевски, и окорок, и даже тарелку сыров на десерт умял, я ведь до этого только пошехонский ел.

Сорокин подождал, пока я с сыром закончу, а потом спросил резко, как хлыстом щелкнул: «Что у тебя по Либерману нового?»

Я, как тигр на шаре, на лапы встал, очнулся от дурмана сладкого и доложил стоя.

— Либерман вчера сотрудников мацой угощал, говорил, что тетка из Риги галеты передала. «Кушайте на здоровье», — говорил и улыбался гадко при этом, даже начальнику Первого отдела занес — видимо, отравить желал сталинского сокола, — высказал я свою версию, — не в буквальном смысле, а в идеологическом.

Сорокин губами пожевал виртуальную мацу и плюнул на ковер, не смог сдержаться.

— Ну, сука жидовская, Сахаров гребаный, мы тебе покажем мацу, когда время придет, — сказал резко, и я понял, что Либерман уже не жилец, и место его станет вакантным, и его займу не я, а Коптилин из Третьего отдела; и так горько мне стало, Аннушка, что я заплакал, а Сорокин сказал: — Не ссы! С задания вернешься — найдем место, мы своих не бросаем.

Девятое письмо Анне Чепмен

Извините, что задержался сегодня с письмом, кровь сдавал в поликлинике по месту жительства, очередь была, море крови испортили, коновалы, своей программой «Здоровье».

Программа есть, а здоровья, увы, уже нету, геноцид районного масштаба, чтобы не обобщать.

Сосед мой в очереди газету читал.

Оказывается, Анечка, наши-то фронт создали. Был бы я помоложе, тоже на фронт пошел бы, на наш, невидимый, где мы с Вами отдали свои силы борьбе против империалистических акул однополярного мира.

Вы сейчас, а я тогда, в ревущие семидесятые, — но кто это теперь помнит…

Теперь придется сидеть в тылу и ждать, когда фронт станет ближе и мы возьмем в тиски этих гребаных олигархов с их ё-мобилями и прочими штучками, которыми они такую страну раком поставили, извините за сленг.

Но я хотел не об этом — так, накипело в котле бесплатной медицины.

Сегодня я Вам обещал рассказать о Либермане, о моем альтер эго, извините меня за такой оборот — он уже 60 лет сидит у меня занозой в жопе, как справедливо сказал Ларс фон Триер об Израиле.

Так вот, Либерман сейчас живет в Израиле, и неплохо живет, по его словам: две пенсии, наша и местная, квартира, медстраховка, по которой ему кровь его поганую дома берут, на террасе.

Он сидит, как барин, и пьет свежевыжатые соки из рук марокканской еврейки, которая за ним ухаживает и даже спит с ним иногда.

Оказывается, ему секс положен по страховке, раз в месяц — из-за аденомы; он справку получил, что это у него профессиональное заболевание, которое он получил от советского режима.

Так он еще и доплачивает из советской пенсии этой черной пантере за свои спонтанные желания; и она, порабощенная и несчастная, должна участвовать в его ролевых играх, где он всегда белый сагиб, а она рабыня, вся в цепях и в коже.

Все это он мне по скайпу рассказывает, когда мы с ним выпиваем в прямом эфире.

Он рюмочку нальет, я налью, мы хлопнем и вспоминаем, как в нашей прошлой жизни все было хорошо.

Баба эта загорелая рядом сидит и ни хера не понимает, улыбается, и гладит моего Либермана по плешивой голове, и говорит ему неприятные слова типа «мой гад», а он улыбается при этом; видимо, из ума выжил старина Либерман.

У меня, Аня, скажу Вам, как родной, секса нет; после Розы я принял целибат, но так иногда хочется укусить кого-нибудь за спелую грудь, засучить, так сказать, рукава и рубить дрова без устали — как сказал когда-то поэт Маяковский, «силой своей играючи».

Годы мои и пенсия не позволяют мне вкусить с этого дерева; я срубил под корень свое Древо желания, посчитал кольца на его основании и прослезился.

Нет, Вы не подумайте, что я намекаю, я понимаю, где Вы, а где я; так, навеяло песней Фрэнка Синатры «Мой путь», которую я слушаю вместо гимна в последней редакции, который мне противен.

Вот скажите, Аня, почему так несправедливо устроен мир: Либерману досталось все, а мне ничего; чем он лучше меня? Так было всегда: когда наша сотрудница Лида пришла к нам в отдел на практику в 67-м году, я сразу положил на нее глаз, а она на первой же пьянке по случаю Первого мая положила после двух стаканов вина «Арбатское» свою ногу на колени Либерману, сбросив лакированную шпильку большим пальцем левой ноги и распахнув ширинку этому козлоногому сатиру: оказывается, он пробил ей общежитие, и она отдала ему свою юность за жалкую железную койку в комнате на четверых в общежитии фабрики на Преображенке, где метропоезд выскакивает наверх и едет у тебя на голове в этом пристанище лимитчиков; я там был потом у Лиды, но после Либермана, и так было всегда.

Кстати, Лида уже умерла, ее поезд переехал в Кении, где она работала по контракту в «Зарубежстрое»; засмотрелась на жирафа милая моя и превратилась из Лиды в Анну Каренину.

Завтра, если бог даст, я Вам расскажу, как я уезжал в Америку…

Десятое письмо Анне Чепмен

Бесценная моя Анита!

Я так уже привык к Вам за это время, что, не поверите, сплю и Вас вижу в исподнем, а сегодня видел Вас обнаженной махой, как у Франсиско Гойи, был такой художник испанский, который от сифилиса с ума сошел, но это не умаляет его таланта.

Ван-Гог тоже с ума сошел, отрезал себе среднее ухо, хотя художник был дай боже каждому, очень даже выше среднего; а вот нынешние с ума не сойдут, нет у них его, но это так, по ходу пьесы ремарка.

Вы не подумайте чего плохого, я Вас во сне своем никак не оскорбил, просто восхитился Вашими формами, но содержание Ваше мне гораздо ближе.

Ведь мы соратники, и наше дело правое, хотя не все так считают, — такое время на дворе, мы в кольце врагов, у нас друзей нет, кроме армии, флота и органов, ну Вы понимаете, что я имел в виду.

Анекдот сразу вспомнил на эту тему, про «что имею, то и введу», но не обессудьте, я в КВНе в юности звездой был, но роли мне давали бессловесные.

Я по нужде в КВН пошел, проявить себя хотел, там много таких толстых мальчиков было, да и девочки там, к сожалению, не очень красивые были, так мы с ними в этом гетто и искали любви и телесных радостей; я вижу, до сих пор в этой игре те же проблемы.

Нет, я не против, у каждого должен быть шанс.

Так вот, роли мне давали маленькие, но экспромты мне всегда удавались, в разминке мне равных не было, а потом сгорал.

Так и с девушками было: начнешь энергично, в стиле «аллегро модерато», а потом сразу на коду; это у меня от Розы музыкальный вкус, она очень классику любила, а я больше альтернативу и сексопатологию.

Извините за шутку ниже пояса, ночь все-таки на дворе.

Теперь по сути, как Пастернак писал: «Во всем мне хочется дойти до самой сути…», а дальше Вы знаете.

Впрочем, еще одно лирическое отступление на десерт.

Был у меня доцент один знакомый, так он меня учил на заре туманной юности, что любую девушку можно стихами завалить в койку, если творчески подойти; у него эта практика называлась «Три кинжала».

Начать надо было с чего-нибудь социального, типа Мандельштама или на крайний случай Евтушенко, потом из Ахматовой и Цветаевой что-нибудь залудить, а на контрольный выстрел «Свеча горела…» упомянутого Бориса Леонидовича, и все.

Работало безотказно. Был случай у него, когда рядом в общаге, где он девушку с первого курса лишал невинности, аспирантка картошку жарила с маминым салом, так она после стихов в ту же комнату ворвалась и сорвала с себя одежды.

Вот такой был побочный эффект нашей великой литературы, не то что сейчас, нынешними стихами кого соблазнишь — все денег просят, никакой духовности, одна торговля гениталиями, куда катится мир.

А про Америку я Вам в следующий раз поведаю, устал сегодня от воспоминаний, накатило, знаете, так внезапно; да и Марк Левин в «мордокниге» не отозвался, с фактурой насчет эмигрантской жизни в Нью-Йорке в восьмидесятые подождем, пока у него совесть проснется.

Не решил я еще, как мой герой в Америку попадет; думаю.

Утро вечера мудренее не стало, за ночь ничего не произошло волнующего, а жаль — еще одна ночь бесплодной веткой не прошелестела в саду наслаждений, так бывает, Анечка, поверьте мне, старику, не упускайте миг, потом очнетесь, а поздно будет, и никто, глядя Вам вослед, не цокнет и не загарцует перед Вами, как ахалтекинец перед порожней кобылой на зеленом лугу.

Постскриптум.

Письмо мое на первый взгляд не открыло завесу тайны, но это только на первый взгляд. По сути, как Вы знаете, миром правит любовь, а не мировое правительство из масонов и прочих либерманов. Отсутствие любви — причина всех бед.

«Каждый хочет любить, каждый хочет иметь и невесту, и друга», — вот такая странная песня Валерия Леонтьева смутила меня ранним утром, и я проснулся.

Совсем обалдели дерьмократы.

Одиннадцатое письмо Анне Чепмен

Ну вот, Аннушка, пришло время для исповеди. Я человек не воцерковленный, в безбожное время в патрулях с Либерманом ходили на церковные праздники, на Елоховской дежурили за отгул, не давали торговать опиумом для народа, а теперь другие времена: каждый норовит свою набожность напоказ выставить, все со свечками, под кадило сами лезут, и ручку попам целуют, и к иконам прикладываются, как когда-то Красное знамя целовали, у каждого второго духовник, а у каждого пятого домовая церковь, и все по монастырям шарятся, от святых мощей не оторвешь, чудны дела твои, ну и дальше по тексту.

Когда пришло время выезжать мне в Америку, капитан Сорокин меня огорошил: во-первых, он Розе ехать запретил, в заложниках оставили мою ласточку, чтобы я по-настоящему не сбежал. Я заартачился сначала, но Сорокин сказал, что в Центре так решили, пришлось мне это проглотить. Во-вторых я поступил тверже: они хотели мною выстрелить из торпедного аппарата атомной подлодки «Иван Калюченко», но я наотрез отказался, не уверенный, что они попадут в цель.

Не мне Вам рассказывать. Помните про «Булаву»? Три раза стреляли при главнокомандующем и не попали даже в Камчатку, а мной хотели во Флориду выстрелить.

Но я побоялся, что, попади они в Аляску, я там сдохну в шортах и сланцах; нет, твердо сказал я Центру, и они изменили концепцию, я полетел обычным рейсом.

В Шереметьеве Роза ревела белугой, мы с Либерманом пили шампанское из горла и прощались навеки, он плакал, искренне думая, что прощаемся навсегда, я тоже поплакал для приличия, когда он сунул мне литровую банку икры, самовар на жостовском подносе и двадцать долларов одной бумажкой на первое время.

Вот такой человек оказался Либерман, а я его свиньей считал; люди познаются в беде, а женщины — ну Вы эту рифму понимаете.

За эти двадцать долларов я купил себе литр виски, блок «мальборо» и сразу почувствовал себя белым человеком.

В самолете сел рядом с баскетбольной командой какого-то американского колледжа, которая летела из Японии транзитом. Такого количества негров в одном месте я никогда не видел, но вида не подал, только крикнул им над Варшавой, после стакана: «Свободу Анджеле Девис!» — они вздрогнули и убрали ноги с прохода.

После литра я уже не запомнил, как долетели, как я досмотр прошел. Очнулся только на Брайтон-Бич, на лавочке у магазина «Русская книга».

Человек меня разбудил интеллигентный, его собака у дверей книжного делала пи-пи, а он меня потрепал по опухшей морде и сказал: «Велкам».

Оказался он кандидатом наук из города Черновцы, УССР, а там, в Америке, он был дальнобойщиком, а жена его, декан педагогического факультета, держала салон, где делали старухам маникюр и педикюр за деньги одного благотворительного фонда, так я попал к Рае и Семе, моим первым сталкерам в зоне по имени Брайтон-Бич. Я жил у них в гардеробной, которая была больше моей двухкомнатной, среди вороха одежды и ботинок, рубашек и шуб, которые они накупили, когда чуть поднялись, но так и не сносили, а выбросить было жалко.

Я у них жил, а они мною торговали: водили меня по разным домам, где я рассказывал об ужасах советского режима; эмигранты плакали, я крепил их веру в то, что они сделали правильный выбор.

Русских тогда приезжало мало, и я был нарасхват; меня передавали, как эстафетную палочку, и везде кормили на убой, как жертву режима. Я разоделся, как франт, у меня была своя гардеробная, и так я прожил два месяца в пьяном угаре, объятый пламенем любви бывших соотечественников.

О Брайтон-Бич я Вам говорить не буду, все уже видели и знают про этот рай, который построили наши бывшие; типа, входишь в заведение «Капучино», а выходишь всегда из «Пельменной».

Языкового барьера у меня не было: там все говорят по-нашему и не парятся; они мне говорили так: «Мы здесь живем, мы в Америку не ходим, нам и тут хорошо».

Решили мои благодетели зубы мне сделать. Я считал, что мои железные вполне, но они сказали, что это ноу гуд и повели меня к одному дантисту, он в Москве левые зубы делал из золота, жил в шоколаде, но чуть не сел и уехал — и так скучал там, в Америке, хотя жил хорошо, но скучал так, что, можно сказать, даже ностальгировал, а Америку клял, как настоящий журналист-международник, так клеймил, что его можно было бы в ТАСС на ставку брать.

Лева его звали, доктора моего, он зубы мне два месяца делал — сделает один зуб, а потом обед у него дома, я ем, пью и рассказываю ему, как навигатор, трамвайные маршруты; особенно он любил маршрут пятидесятого трамвая «Шоссе Энтузиастов — Каланчевская».

Я рассказывал, а он плакать начинал уже от остановки «МЭИ» на Красноказарменной улице, сын у него там учился от первой жены.

Потом на улице Радио рыдал — он в кожно-венерическом диспансере там лечился, когда первый раз невинность потерял в Лефортовском парке; на Бауманской улице его уже трясло, не остановить — он жил там до отъезда; и тут уже о каждом доме меня спрашивал:

— А «Аптека» еще стоит там? А «Продукты» на углу еще работают?

Там у него мясник был, культурный человек, стихи писал под Игоря Северянина… Про Бауманский рынок я уже старался не рассказывать, там он вообще королем был, все покупал: и огурцы в декабре, и дыни, и виноград — уважаемый человек был.

Так мы с ним ехали по этому маршруту, на каждой остановке выпивая, и на Каланчевке уже оба падали на его газон в ярде; там до сих пор, на Каланчевке, не в ярде, бомжи спят — тогда спали и теперь спят, только теперь их кормят от церкви на Красносельской, а так все по-старому, Анечка.

Завтра продолжим, Анечка, устал я от воспоминаний, да и время уже идти за внуком в школу. Я сам ходил в его возрасте, а сейчас опасно — киднеппинг, мать его, да и педофилы расплодились, как кролики.

Двенадцатое письмо Анне Чепмен

Вчера не написал Вам письма по причине экстраординарного события: у меня изнасиловали внука.

После последнего звонка он гулял на Поклонной горе; мальчик он домашний, кроме компьютера, у него контактов с внешним миром почти нет, родители же его два года работают за рубежами нашей Родины: моя дочь-филолог смотрит за детьми в Сиэтле, ее муж, свинья и бабник, моет посуду в кафе у пакистанца.

Я смотрю за внуком, но в этот раз недосмотрел, каюсь, не мог даже представить, что такое случится.

Мальчик он смирный, не пьет, не курит, так вот, гуляли они классом, а под утро он устал и зашел в кафе «Шоколадница» выпить кофе; я на связи с ним был, каждый час звонил.

Он сидит, кофе пьет, а за соседним столом дамочка сидит и глазами шныряет в поисках жертвы невинной; видимо, целый день у нее облом был или она специально выходит по ночам в поисках радости своей порочной.

Она подсела к моему внуку и так вежливо его стала спрашивать, а он, дурачок, ей все рассказал, она вина заказала, он не устоял, два бокала выпил и поплыл, она под руку его взяла и в машину свою посадила и повезла его к нам на «Сокол».

В Чапаевском парке она изнасиловала его в извращенной форме два раза, а потом довезла до дома, высадила у подъезда, там я и увидел его, бледного, растрепанного, в помаде и блестках в районе ширинки — так эта тварь истерзала моего внука.

Я хотел сразу в органы звонить, но потом передумал; мальчика, правда, осмотрел, шрамов и укусов не нашел; он поблевал немножко и упал на кушетку. Одна странность поразила меня: он улыбался во сне.

Утром я его допросил, он молчал, как герой-партизан Валя Котик, мой котик, моя кровиночка, никак не шел на контакт, не открывал подробностей, но я добился, все-таки кое-какая подготовка у меня была от капитана Сорокина, все, что помнил, внук мне поведал.

Я сел за стол и стал думать, ведь у меня свой план был, как его мужчиной сделать, — хотел я, как в дворянских фамилиях бывало, в день совершеннолетия: в дом приглашали женщину, она, опытная и опрятная, делала из мальчика мужчину. Но срок пока не наступил, хотя подходящая женщина у меня уже наготове была и я даже один раз произвел с ней тест-драйв…

Мальчик с утра принял душ, хорошо покушал и был в отличном настроении, поэтому я решил, что сажать эту дрянь в тюрьму не буду, гуманизм у меня в крови, так нас воспитали.

А потом я посмотрел его свежие записи «ВКонтакте», он написал о случившемся пост, все его френды завидовали и просили адрес насильницы.

Мальчик мой ушел к репетитору, я дверь за ним запер и стал вспоминать свой первый опыт в далеком одна тысяча девятьсот шестьдесят третьем году.

Было мне от роду осьмнадцать лет, и я разрывался между двумя дамами: одна была кассиршей в наших «Продуктах», вторая — лаборанткой в институте на Сущевской улице.

Оба проекта не давали результата, а люди из нашей секции по настольному теннису уже хвастались, что их тела уже обрели половую зрелость. Я сходил с ума, причиной моих неудач было отсутствие места для исполнения задуманного: у кассирши была съемная койка в общаге, а лаборантка была из многодетной семьи, половина которой спала на полу.

И тогда я решился осквернить наше родовое гнездо; в рабочий день, когда все ушли, ко мне в свой обеденный перерыв пришла кассирша, я ждал ее в диком ознобе, еще с дверей пошел на амбразуру без артподготовки, жалкие кассиршины одежды валялись по всему коридору, от входной двери до спальни… Но внезапно позвонили в дверь, это папа пришел на незапланированный обед и отчего-то не сумел открыть замок.

Я не открывал, поэтому папа спустился во двор и стал звонить на домашний телефон; кассирша торопливо одевалась, а я обеспечивал ей отход своим жалким, якобы сонным лепетанием в трубку; она выскочила на лестничную площадку, обогнав папу на считаные секунды.

Папа вошел и прошел в спальню, пытаясь найти следы; он был опытным человеком, видимо, сам не раз инсценировал сон без задних ног. И на своей подушке он нашел чулок кассирши; я сказал, что мама собиралась второпях на работу, и сунул его себе в карман, папа ничего не сказал, но еще целый год мне пришлось ждать, чтобы сошлись надлежащим образом все звезды. Так драматично я расставался со своим детством.

Все вышло в итоге буднично. В молодежном лагере в Анапе одна толстая девочка со второго курса притворилась пьяной, и мы с ней доехали до станции любви почти одновременно; то, о чем я мечтал, оказалось набором хаотических движений, как сказал Иммануил Кант, и только в этом я с ним согласен.

Когда такое происходит в собственном доме, тут не до Америки. Так что свою американскую трагедию я опишу Вам завтра.

Тринадцатое письмо Анне Чепмен

С внуком, Анечка, слава богу, обошлось, ничего не повредила мальчику педофилка; жаль, что химическую кастрацию не узаконили, а так бы я ей устроил… Ну ладно, вернемся в Америку, где мое внедрение шло как по маслу, не вологодскому, как Вы понимаете…

Продолжал я жить у Раи с Семой, по гостям ходил, клеветал на Советскую власть и получал за это свои тридцать сребродолларов, но не тратил, копил на подарки Розе и своему руководству.

Сема в рейсы ездил, а когда приезжал, садился писать докторскую диссертацию о преимуществах социалистической системы.

Я спросил его как-то после ужина: зачем тебе диссертация докторская, Семен, ведь ты в Америке живешь, уважаемый человек — дальнобойщик, дом полная чаша, где ты ее защищать будешь, в Гарварде или в Итоне? — спросил так, для шутки юмора.

Сема посмотрел на меня — так посмотрел, как якобы смотрел Ленин на буржуазию, и сказал торжественно: «Придет время, Советский Союз рухнет, — это он сказал в 1975 году, заметьте, мне лично, он первый предсказал, а не Ванга — мошенница, слепая была, а мужа у сестры увела, недавно по НТВ показывали, слепая, а разглядела, что плохо лежит; так вот, продолжил Семен: — В новой России понадобятся новые люди, и мы вернемся и построим капитализм с человеческим лицом». — Я чуть не обомлел от такой бесценной информации, хотел в посольство наше бежать, но ночь на дворе была.

И он оказался прав, он вернулся и сейчас работает в правительстве, как в воду смотрел; но до этих пор еще дожить надо было, ну а с каким лицом наш капитализм, Вы, надеюсь, сами теперь видите: хари такие, один другого хуже.

Сема меня часто к своим друзьям водил, люди разные вокруг него были, конечно, они — предатели, а за стол с ними сядешь — и вроде люди симпатичные, пельмени кушают, хинкали, поют песни советских композиторов и плачут потом, вспомнив свои палестины, в смысле Одессу, Киев и другие города нашей необъятной Родины.

Я недоумевал поначалу, скажу честно: такие муки терпеть с отъездом, а приехав в Штаты — водку жрать с селедкой и песни петь русские.

Если вам Америка так дорога, так жрите френч-фрайз и пойте Боба Дилана — нет, черный хлеб им подавай, колбасу краковскую и песни про Родину, «которая щедро поила березовым соком».

Я им пьяный не раз говорил: колу вам надо пить, ребята, березовый сок остался там, на том берегу, нет у вас Родины, английский учите, нефиг уезжать было.

Но это я так, зондировал их, проверял окружение провокационными разговорами и однажды перестарался — по харе получил от Петрова, который когда-то сбежал в порту Пусан с рыболовного траулера, где был замполитом, и после года мытарств и проверок оказался на американской земле. Решил я как-то подарок себе присмотреть на день своего рождения, в первый праздник свой на чужбине. Тогда мечтой каждого советского гражданина был двухкассетник, и эта мечта у меня осуществилась как раз через Петрова.

Он работал электриком в немецком супермаркете; мы с Семеном приехали в тот супермаркет средь бела дня, Сема объяснил Петрову про меня и двухкассетник, электрик кивнул и сунул что-то в щиток. Свет в магазине потух, потом включилось автономное электроснабжение, а Петров сказал хозяину, что надо купить новую деталь, и мы втроем поехали к неграм покупать мою мечту.

Приехали на какой-то склад, и там петровские знакомые негры уступили мне за полцены отличный аппарат и даже дали в придачу кассет со своей музыкой; музыка мне, правда, не понравилась, ерунда какая-то наркоманская.

Потом мы с Семой поехали домой; Рая была в салоне, Семен сварил борщ, мы выпили, и Сеня меня угостил травой. Я никогда не пробовал, а тут соблазнился — для полного погружения в местные условия. После косяка мне так хорошо стало, как на сельскохозяйственных работах в Коломенском районе Подмосковья в шестьдесят шестом году.

Я был молодым специалистом, а Либерман уже заведовал сектором, и мы поехали в колхоз сено ворошить.

Там девушка одна была из парткабинета — рыжая, сдобная, незамужняя, Катей ее звали; я уже женат был на Розе, но свежий воздух, труд необременительный и натуральные продукты в сочетании с портвейном по вечерам разорвали мою лебединую верность Розе, как парус из песни Владимира Семеновича. В первый раз, но я, в отличие от Высоцкого, не каюсь.

Увлекся я Катей не на шутку, особенно любил ее на машину подсаживать и со стога снимать — она падала на меня всем своим жарким телом, и мне было сладко, как в фильме «Тихий Дон», — сцена одна оттуда все время в глазах моих стоит, как Гришка Мелихов с Быстрицкой в сене лежит, а она его щекочет травой полевой… В общем, у нас с ней все шло неплохо, но вмешался Либерман, стал к ней тоже свои яйца подкатывать, и понеслось между мною и этой гидрой по фамилии Либерман соцсоревнование за обладание моей Катей.

Вечером, после работы, мы ужинали в школе на террасе для младших школьников — портвейн «777», макароны по-флотски; а потом гуляли втроем: мы бидон несем (за молоком ходили на ферму) и стихи ей читаем — он Сашу Черного, я — Андрея Белого, — а она головой крутит, то ко мне, то к Либерману.

Потом мы ее провожаем и стоим возле ее дома, и каждый ждет, когда другой с дистанции сойдет, а она никого не выделяла; преимущество первых дней я вскоре растерял по вине Либермана, он рассказал Кате, что я женат, и она, как член партии, перестала разрешать трогать ее за спелую грудь и отодвигала свой теплый бок во время обеденного перерыва, теперь Либерман ее подсаживал на высокий борт колхозного трактора, а я только снимал ее со стога, и то — вытянутыми руками, на пионерском расстоянии.

Так мы бились с Либерманом неделю, как гладиаторы, но нам не обломилось, все Либерман, сука, испортил, вел себя как собака на сене — ни себе, ни людям.

Так вот, когда косяк мне вставил, как положено, я прилег в ярде у Семы, включил двухкассетник с песней Валерия Ободзинского «Эти глаза напротив» и почувствовал теплый бок Кати из парткабинета, до сих пор это помню, хотя сорок лет прошло.

Да! Совсем забыл, поздравляю Вас с назначением главным редактором журнала, рад за Вас и надеюсь, что Вы блестяще справитесь с этим важным для страны делом.

Венчурный капитал стране очень нужен и невенчурный тоже.

Четырнадцатое письмо Анне Чепмен

Извините, Анечка, что не писал Вам долгих два месяца, в госпитале я лежал, не в нашем, профильном, где Феликс присутствует незримо, а в обычном.

Там молодые медсестры обеспечивают ветеранам войны прекрасный уход в мир иной. Простите за каламбур, это горькая шутка юмора.

Я выжил, несмотря на то что мне персонал желал сдохнуть пять раз на дню; причиной всему моя принципиальность и знание приказов и инструкций Минздрава, я знаю свои права, и если мне положено, я их вырву своей искусственной челюстью у любого, включая этих врачей-вредителей.

Ну это так, к слову.

Продолжу я свой отчет о борьбе с мировым сионизмом на берегах Потомака.

Центр обо мне забыл, я желал контакта с кураторами, но мне дорога в советское посольство была заказана: опора на собственные силы — такие были инструкции, а своими лишь силами жрать, пить и ничего не делать — тяжкое испытание для советского человека.

Я скучал по Розе; вы не поверите, я скучал даже по Либерману — да, по этой сионистской сволочи, которая затаилась на время; я скучал по нашему НИИ, по жидкому жигулевскому пиву и по временным трудностям с продуктами первой и второй необходимости.

Сема заметил мое страдание и решил меня развлечь, да и случай представился необычный: его племянник Изя решил жениться на малайке — не на маланке, как говорят на Украине, а на стопроцентной малайке, с которой он служил в армии США.

Он решил жениться, хотя вся родня была против, не хотели, расисты недорезанные, девушку другой расы.

Им Сарочку подавай, а я сказал — Изя, ты имеешь право на любовь, цвет кожи неважен, и вот свадьба.

У нее родителей не было, она была сирота, что как-то смиряло родственников Изи — они надеялись, что смогут ее заставить принять иудаизм, хотя сами в субботу жрали свинину и в синагогу ходили только за материальной помощью.

Свадьба была, как положено, в ресторане «Одесса», где все порядочные люди Брайтона гуляли, — там воплощалась мечта об изобилии, свадьба должна была быть как у Бабеля в рассказе, где Беня Крик женит свою сестру Двойру, базедовую красотку.

Еда на столах стояла в три этажа, официанты — все с высшим образованием, с выражением лиц, которое лишило бы аппетита даже обездоленных детей африканского континента.

Я спросил у одной такой: а что же вы с такой рожей на чужой свадьбе, она ответила, что закончила университет в Одессе и ей подавать жлобам омаров противоестественно. Так идите в Гарвард, говорю, и преподавайте там. Она облила меня ядом своих влажных глаз и метнула мне на стол мою фаршированную рыбу.

Я решил ее больше не трогать, боялся, что она плюнет мне в горячее на третьей перемене блюд.

На сцене надрывал сердце оркестр с солистом, толстый обрюзгший артист московских театров и кинотеатров, так он себя называл, в перламутровом фраке и в фуражке-капитанке пел что-то еврейско-цыганское, и все танцевали, как в последний раз.

В перерывах солист в «капитанке» набекрень зачитывал телеграммы со всех концов света от родственников и призывал не жалеть денег оркестру.

Иногда он кричал «Горько!», и два сержанта морской пехоты ВМФ США неловко целовались на счет; доходило до 100, и тогда Изя сказал всем, что если они не успокоятся, он будет вынужден дать главным провокаторам по голове.

Среди бушующей в танце толпы евреев выделялся один старик на коляске, он все время крутился на танцполе, одна часть его тела была в глубоком инсульте, но вторая, подвижная, жила на все сто.

Я спросил у Семы, кто этот мощный старик, почему половина его лица, рука и нога так радуются, и Сема рассказал мне историю.

Это дедушка жениха, поведал мне Семен, он не хотел ехать, он был здоров как бык и в Черновцах был уважаемым человеком, директором школы, где учились все лучшие люди.

Он, орденоносец и фронтовик, даже в страшном сне не мог представить себя в логове империализма.

Но жизнь иногда предлагает причудливые сценарии. Его дочь, тоже учительница, родила ему внука, а папа внука оказался сукой и ушел к заведующей детским садом.

Ушел и сделал очень больно его родной кровиночке, она даже два раза вешалась и один раз травилась, а потом с ней случилось превращение: она стала учить английский, как ненормальная, прочла всего Шекспира в оригинале и стала собираться на выезд.

Папа увещевал ее, взывал к ее гражданскому чувству, говорил о любви к Родине, но бес попутал бедную женщину, да, Анечка, так бывает.

Вот я помню, как я застукал мою Розу с Либерманом, чистейшего человека, утренний лотос, а не женщину, но бесы в лице Либермана прикидываются ангелами, а ангел, как известно, бесплотен.

Вот она и поддалась, а Либерман тогда неплохо поорудовал у нее под юбкой, пока я не пресек прелюбодеяние, вот такие «ангелы» были членами партии, чтоб он сдох уже в своей Палестине, так я называю оккупированные земли, где Либерман живет сейчас.

Сема продолжал рассказывать.

Дедушку так уважали, что даже не исключили из партии; он обещал соратникам вступить в местную компартию и продолжать дело Маркса — Энгельса — Ленина на чужбине.

В 76-м году через Вену они попали в Америку, но на борту самолета, летевшего в США, с дедушкой произошел инсульт; его спасли — правда, только одну половину, и оставшаяся половина дедушки страстно полюбила Америку: видимо, омертвевшая часть члена партии и советского человека сама не захотела жить при капитализме и убила себя.

Этот пример, Аня, продемонстрировал мне, как же силен советский человек — он убивает себя, но не сдается, гвозди бы делать из этих людей, как сказал классик.

Вот я думаю, Анечка: может, они этого дедушку залечили, могли заколоть его препаратами, чтоб партию и Родину забыл; на лице его такая блаженная улыбка была и радость такая детская, что я все-таки думаю, это препараты; не может советский человек так радоваться без Родины.

Я сам так заскучал по родным просторам, что даже в Канаду поехал с Семой в рейс, чтобы на березки посмотреть. Ну, об этом в следующий раз.

Пятнадцатое письмо Анне Чепмен

Ну здравствуйте, Анюта!

Не отправил Вам письмо сразу, не мог выйти из дома, все разрыли, кладут новую плитку в районе, обещают рай, а пока жил в аду.

Доел гречку и сгущенку, и даже тушенку съел из НЗ Министерства обороны, которую получил в 73-м году со склада в Ясеневе, тушенка за 50 лет не испортилась — с 1944 года, оказалась из запасов ленд-линза.

Съел три банки — и ничего, не умер; умеем, если хотим, хранить государственные запасы.

Сразу вспомнил чудный вечер 7 ноября 1975 года на Оушен-драйв в Нью-Джерси, где мы с Семой отмечали Великую Октябрьскую у Исаака, Семиного дяди из славного города Черновцы, который протащил через три границы водку, тушенку из столовой Глуховского завода веялок и банку огурцов от покойной жены Исаака, Лиины Голд, урожденной Каганович.

Мы сидели у них в ярде, ели эту роскошь и пили за ленинское Политбюро, за Победу и за советский народ, победить который нельзя. Я чувствовал себя Штирлицем в эсэсовском мундире у камина, и мне было легко со своими. Через два дня мы уехали в Торонто: Сема за видеомагнитофонами, я — обнять березки, как в песне «Над Канадой небо синее, меж берез дожди косые, так похоже на Россию, только это не Россия». Как Вы понимаете, Аня, эту песню придумал я в 63-м году, но записал ее другой ученый, Александр Городницкий, он был доктор наук и известный бард; я подарил ему эту песню, чтоб не пропала; ну Вы же знаете, у них всегда была лицензия на любовь к Родине: Фрадкин, Френкель, Соловьев-Седой, ну это старые дела.

Едем по США, проехали Ниагарский водопад — ну, скажу я Вам, Аня, не торкнуло, а вот на Красноярской ГЭС вставило так, что до сих пор помню, все-таки умели наши люди в те времена вставить америкосам по самые помидоры.

Как только мы миновали Буффало, нас остановили, черные вооруженные дяди окружили Семин грузовик и завернули мне руки. Так завернули, сволочи, что я вскрикнул по-русски: «Вашу мать!» — и сразу выдал себя с головой.

Меня посадили в машину, я требовал посла и адвоката, и когда я им надоел, один негр вывел меня на обочину и два раза дал мне по печени, прикрывшись дверью авто, вот Вам и правила Миранды узнать о своих правах перед допросом.

Так я попал в Алькатрас. Ну Вы знаете, Аня, это паршивое место в Сан-Франциско, кстати, его неплохо показали в фильме «Скала», так я там сидел, как Шон Коннери. Две недели меня допрашивали, но я не сдался; а потом завязали глаза и повезли в аэропорт, я это понял по звуку. В самолете сняли наручники, и я выпил с янки, как мой дед на Эльбе, в Будапеште меня выпустили на летное поле, и ко мне подбежали Сорокин и еще один куратор из Ясенева.

К самолету тихо подъехала «Волга», и из нее кого-то вывели и тихо подняли на борт.

Мы обнялись, как в фильме «Мертвый сезон», и полетели на грузовом «Иле» на родину. Родина встретила меня неласково, меня опять били, требовали показать удостоверение ЦРУ и зачем-то распороли мою кожаную куртку, которую Сема купил еще до отъезда, в Кременчуге.

Сорокин злился больше всех: я его лишил майорских звездочек своим проколом, но он остался в дураках.

Я оказался частью большой игры: в Москве один крупный шпион из посольства США попался на нашей девочке из суперспецподразделения «киски-двустволки», его взяли на ней в «Национале», киска спела ему легенду про то, что ее убьют, и он после визита органов отвез ее в багажнике в посольство, где она стала просить политического убежища в США.

Разразился скандал: хуе-мое, хьюмен райтс, и пришлось идти на обмен; короче, меня обменяли на нашу же разведчицу, и она теперь пошла так далеко, что не могу рассказать Вам, у кого она теперь сосет. Ну, чтобы Вас не мучить, он саксофонистом был.

Так и закончилась моя одиссея, орден у меня есть по закрытому приказу, Розы нет, Либерман в пустыне, и я в пустыне лжи, обиды и полного непонимания.

Навеки Ваш соратник, Рувим Кебейченко. Но пасаран!

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Мой «Фейсбук» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я