Валери Ларбо – выдающийся французский писатель начала XX века, его произведения включены в обязательную школьную программу, о нем пишут научные монографии и публикуют его архивные материалы и дневники. За свою творческую жизнь, продлившуюся около 35 лет, Ларбо успел многое как автор и еще больше – как переводчик и литератор, помогший целому ряду других писателей. Сам он писал лишь по прихоти, что не мешало Гастону Галлимару, Андре Жиду и Марселю Прусту восторгаться его текстами.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Детские предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Топорик
Андре Жиду
I
Около двух часов пополудни месье спускаются покурить в саду перед домом. Месье эти уважаемы и благовоспитанны, они приехали из Парижа; есть меж ними префект и сенатор. Расположившись на зеленых скамьях, скрестив ноги, они наслаждаются сигарами, дремлют в полной тиши среди загородных просторов; ближайшая деревня отсюда в шестнадцати километрах.
За садом под августовским небом простираются поля. Вначале поля идут ровно, затем возникает холм, обрамляющий пейзаж с того края. На вершине холма — ферма, вытянутое белое здание с бурой крышей; она кажется такой маленькой, словно рисунок в книге, на фоне белеющего вдали неба.
— Эта ферма уже за пределами моих владений, — говорит месье Реби гостям. Он непритязателен: невозможно обладать всем.
Девенсе, фермер, звучно смеется. Затем говорит, поглаживая массивной рукой губы, жест этот придает словам особенный вес:
— Ферма отойдет ему, как тока мсье Реби пожелает. Тот-то живет на широку ногу: Мулен, зимой — забавы. Еще Ривклер, а летом, с позволенья сказать, самочки. Сын Грене скоро все промотает. Не торопитесь, мсье Реби, и двух лет не минет, как оно станет вашим за ломоть хлеба.
— Говорят, все уже заложено, — бормочет месье Реби.
Эмиль Реби, то есть Милу, — 29 августа ему исполнится восемь, и он считает дни, словно тогда вся жизнь его переменится, — перебивает Девенсе:
— Скажите пожалуйста! Я сам куплю эту ферму на свои сбережения: на следующей неделе я буду уже большим!
Он раздражен, потому что на него не обращают внимания, голос Девенсе вызывает у него гнев. Он ненавидит этого неприятного человека с большим раскрасневшимся лицом. Пытается сказать ему что-нибудь гадкое. Но у него не получается, он не находит слов и чувствует себя раздавленным грубостью Девенсе и тяжестью выражений, которые бросают тому остальные, — все эти имущественные вопросы, которых он не в силах понять, на него давят, — но вот, когда он уже совсем отчаялся, нужные слова пришли на ум сами:
— Я, когда вырасту, тоже сделаю, как сын Грене, все промотаю! И умру на соломе!
Мимо цели! Девенсе смеется натужным смехом; он считает месье Эмиля забавным. Однако стрела все же кое-куда попала: месье Реби погрустнел. Милу радуется: ему удалось причинить боль отцу. Но, в самом деле, почему отец с друзьями постоянно твердят о мрачных некрасивых вещах — о скотине, об узуфруктах[2], о договорах, о залогах? А с какими интонациями взрослые произносят эти слова своего особого языка! Милу хотелось бы отхлестать месье! Узуфрукты — это ведь яблоки, что упали в траву и гниют там, сморщиваясь и размякая под ноябрьскими дождями. А залоги — это жуткие траурные щиты, которые устанавливают на белых фасадах домов у входа.
Милу решает больше никогда не слушать, о чем твердят взрослые. Он отодвигается в сторону на скамейке, чтобы уступить место Данба и маленькой Розе — это существа невидимые, однако заслуживающие большего внимания, нежели Девенсе и прочие отцовы приятели.
Недостаточно сказать, что Данба — задушевный друг и брат Милу. Он — это сам Милу, но невидимый, повзрослевший; освободившись от реальности и устремившись в будущее, он путешествует по тем странам, что изображены на картах и в книгах подполковника Гальени[3]. (Милу не нравится Жюль Верн, поскольку он пишет о том, чего не было.) Данба — человек действия, он дознается, как устроен весь мир. На голове его — белый шлем; он продвигается в глубь Фута-Джаллона; посещает края Фульбе и Тукулер. Уже раза четыре видели, как он плывет по Нигеру на паровом катере в сопровождении сенегальских стрелков и матросов. Изогнутое русло большой реки медленно поворачивает меж берегов, поросших пальмами, каучуковыми деревьями и лианами. Скрываясь в блещущих над водой лучах, небольшое судно с французским флагом идет все дальше к неизведанным пустошам.
Малышка Роза — дитя (приблизительно того же возраста, что и Милу), украденное арабом из мести ее родителям. Ей удалось сбежать из злополучной хижины, но когда она добралась до французского лагеря, караульные открыли огонь, и девчушка упала без чувств, сломав руку. Волосики у нее совсем светлые, и она очень застенчивая. (Она чем-то напоминает маленькую шведку, которую Милу видел прошлым летом на детских балах в Ривклере.) Сломанная рука еще побаливает. Но Милу и Данба приютили ее у себя, заботятся о ней и защищают, и теперь она почти позабыла о своих бедах.
На какое-то время Милу, Данба и маленькая Роза покидают Африку и идут прогуляться в леса, что видны со ступенек «Терний». Это такое местечко в провинции Бурбонне, самом сладостном краю Франции. Вереница лесистых холмов прерывается, и меж ними, чуть позади, возносится ввысь Флерьель: виднеются приход и колокольня Флерьеля. А еще дальше простирается обширный нежно-голубой край, где посверкивают порой на закате окошки Шарру. Милу и его невидимые спутники переносятся на опушку леса, что растет ниже Флерьеля. Они садятся в тени у виднеющейся отсюда дороги. На них веет лесной свежестью. Они вдыхают ее, наслаждаются… Потом внезапно Милу возвращается на скамейку, где все это время покоилось его тело. Данба и маленькая Роза постепенно удаляются (в сторону Африки, по всей видимости). Милу чувствует, что ему стало скучно, и отправляется в дом отыскать мадам Сорен, бабушку.
II
Он видит ее сидящей возле окна в столовой, на том месте, откуда она может наблюдать за всем, что творится во дворе, на кухне и в прочих комнатах. Она следит за прислугой. Но главным образом ждет, чтобы застать врасплох кого-нибудь из служанок мадам Реби. «Ну вот, моя милая, вы не можете заниматься домом!» — скажет она тогда.
Она живет в «Терниях» на протяжении всего года, за исключением двух зимних месяцев, когда отправляется к семейству Реби в Монлюсон, где месье Реби владеет фабрикой по производству сельскохозяйственных инструментов. Ее собственная прислуга состоит из деревенских жителей, в то время как прислуга зятя — из городских, а они — «самые поганые отродья на свете», как утверждает мадам Сорен. Устроившись в кресле, где ей несколько тесновато, она ни на минуту не теряет из виду того, что творится на кухне.
Милу прыгает на подлокотник и запросто устраивается на коленях у бабушки. Из всех членов семьи ее он любит больше всего. Оттого что эта женщина шестидесяти двух лет отличается большей жизнерадостностью, нежели мадам Реби, которую тяготят вечные заботы хозяйства, давление мужа и непостижимая тоскливая вещь, которую она зовет своим «долгом». Бабушка же, мадам Сорен, напротив, как говорят в ее окружении, женщина во всех своих проявлениях. Говорит она громко, властно и уверенно, никогда не колеблется. Язык ее смелый, приправленный местными словечками, используемыми вполне сознательно.
Суждения ее категоричны: «Принесла в подоле, потаскуха!» Война оставила в ее душе особенный след: нечистоты, лежащие на земле, она зовет «пруссаками». На прогулке она говорит Милу: «Осторожно, а то наступишь на пруссака!»
Ребенок инстинктивно тянется к такому характеру, который ничто не поколебало, к такому уверенному в себе уму. Конечно, она не принадлежит его воображаемому миру; никто из людей мира материального, жизни здешней, земной, не подымался еще до высот невидимой вселенной Милу, жизни потусторонней, измышленной. Эти миры существуют отдельно, и, несмотря на привязанность, которую она питает к внуку, мадам Сорен никогда не удостоится чести быть представленной Невидимкам. От одной мысли, что он произнесет имя Данба перед бабушкой, у Милу кружится голова.
Тем не менее мадам Сорен доставляет ему радости, что принадлежат миру нездешнему. Например, он просит ее петь песенки, слова которых не слушает, но музыка сопровождает его видения мира тайного.
Мадам Сорен знает много песен — песен ее молодости, песен Беранже, частушек про всяких политиков, которые нравились месье Со-рену. «А у Селин моей любовник скромный…», «Эй, ягнятки-малыши!», «Студенты пошли в свою „Хижину“», «Вольтер, владыка смыслов…» и т. д.
— Бабуль, спой что-нибудь! Знаешь про «Лицемеров»?
Мадам Сорен начинает петь густым голосом, по-прежнему смотря в окна кухни. Ее слушают стоящие на каминной полке бюсты Руссо и Вольтера.
Пусть Климент нас упразднил,
В страшном умер он мученье,
Пий Седьмой восстановил —
И его мощам почтенье…[4]
О дивная героическая музыка, под которую кружат на шумных празднествах кавалеры в золотых доспехах в землях, где не бывали ни Мизон[5], ни маркиз де Морес[6], в краях, о которых географы пишут «непроходимые дебри», а Милу читает эти слова как «родимые дебри». Песня заканчивается слишком рано.
— Ладно, дай-ка я схожу посмотрю, чем это они занимаются там на кухне, — говорит мадам Сорен. — А ты сходи к Юлии, она работает сейчас в прихожей.
III
Он отыскивает Юлию Девенсе в малой гостиной. Устроившись в самом удобном кресле, она чинит отцовы носки. Юлия, дочь фермера, девочка двенадцати лет, прекрасно развитая для своего возраста, с красивыми карими глазами, каштановыми волосами и пухлыми розовыми щеками. Мать ее умерла, и отец отправил Юлию на три года к родственникам, живущим на юге. После путешествия у Юлии Девенсе появились легкий гасконский акцент и изысканные манеры: например, она никогда не говорит ни единого бурбонезского слова, за исключением тех случаев, когда хочет подшутить над жителями презираемого ею края. Разговаривает она со всеми вежливо, рассудительно, как добрая кумушка. Никогда не забывает поздороваться, всегда осведомляется, как у других дела. Каждый год на летних каникулах декламирует месье Реби семь-восемь новых выученных ею басен.
Мадам Сорен, считающая ее самой невинной и самой умной девочкой в мире, берет Юлию к себе в «Тернии» на летние каникулы, кормит ее, одевает и дарит подарки. Взамен Юлия штопает иногда белье, шпионит по поручению мадам Сорен за прислугой и составляет компанию месье Эмилю, присматривать за которым — основная ее задача. В данный момент ей вменили штопать чулки для мадам Сорен.
— Ах! Я без вас так скучала!.. Месье Эмиль уже знает новость? Нет? Так вот, я собираюсь порвать его герб!
— Какой еще герб? Шкодница, опять придумала какую-то небылицу, чтобы меня задеть?!
— Бедный месье Эмиль! Какой он несчастненький! Шкодница Юлия рвет его герб! Так что вот, сообщаю вам, в «Терниях» появилась новенькая пастушка. Зовут ее Жюстина, ей одиннадцать. Она приблудная, мать пошла по наклонной дорожке. А еще она — оборванка. На мессе они берут один стул на двоих и сидят каждая на своем краешке. Мать — служанка в «Кошачьем имении». Эта Жюстина — сплошное несчастье! С ней столько всего стряслось, что даже смешно! Она работала у какого-то старика, который ее колотил и морил голодом. Она все время болела, но он все равно заставлял ее работать. Однажды она шла с коровой, намотав всю веревку на руку, корова вдруг взбесилась и волокла ее с полчаса в лесу по колючим зарослям. На ферму ее принесли всю в крови. В другой раз она топориком рубила колья для винограда и случайно со всего маху ударила по левой руке. В общем, с ней столько всего приключилось — всякие беды, невзгоды, несчастья, — что я не могу на нее глядеть без смеха. Смотрите, стоит только о ней подумать, меня аж скрючивает, никак не могу успокоиться, сейчас помру от хохота! Хотите, месье, я буду биться в судорогах на ковре прям перед вами?
— Нет. Меня тошнит, когда ты изображаешь из себя псину!
— О, какой сердитый!
Юлия кладет работу на стол, поднимает руки, потягивается, голося: «Уа-а-а! Какая же скукотища!» И с живостью продолжает:
— Вернемся к нашей оборванке, мамзель Жюстине с Топориком. Я вот о чем тут подумала, чтобы вас развлечь. Что, если мы затеем игру, как сделать ее еще несчастней? Украдем ее вещи или сделаем так, чтобы мадам на нее рассердилась, скормим ее обед кошкам?
— А что, и впрямь сделаем так, чтобы жизнь ее стала невыносимой!
Милу, которому нравится изводить бабушкиных мопсов, обрадовался мысли, что какая-то там девчонка станет для них козлом отпущения.
— Вы выступите вперед, месье Эмиль, она не осмелится ябедничать на сына хозяев. Завтра приступим к пыткам, я скажу вам, что надо делать. А теперь пойдемте попрыгаем на кушетке, пока нас никто не видит. Ваша бабушка как раз приказала поставить новехонькие пружины. Идемте!
— Ты же знаешь, бабушке не нравится, когда мы прыгаем на кушетке!
— Я предупрежу вас, если услышу ее шаги.
И она помогает Милу забраться на кушетку, где сама уже стоит в полный рост. И вначале они всем телом давят на пружины, пружины сжимаются, а потом, разжимаясь, отталкивают детей. Они ускоряют свои движения. И раз, и два. Подскакивают, опускаются вниз в такт друг другу, вытянутые руки прижаты к телу, словно они — игрушки в тире. Они взлетают, они летят. Мебель под ними скрипит, содрогается. Конечно, пружины сейчас полопаются. Но позабывшего обо всем Милу все это не волнует, он покинул земные пределы.
Юлия вдруг соскакивает на ковер и опускается на колени. Милу еще не успел понять, что с ней такое, как дверь отворяется, — мадам Сорен при виде столь вопиющего безобразия застыла на пороге от возмущения.
Юлия кидается к ней с воплями:
— Мадам, я уже полчаса умоляю месье Эмиля не ломать кушетку, но он не слушает, видите, я даже встала перед ним на колени!
— Вот лгунья! Лгунья! И еще притворяется, будто плачет! — восклицает Милу, оставаясь по-прежнему на кушетке.
— И что теперь?! Ты спустишься наконец?! — говорит мадам Сорен. — Маленький негодяй!
— О! Дражайшая хозяйка, не браните его слишком сильно, — томно воркует Юлия, вся в слезах. Целует руки мадам Сорен.
Всего лишь неприятный момент: бабушка сердится, ворчит, Милу обнимает ее с искренним раскаянием. И вот она уже собирается уходить, кушетка теперь в безопасности.
— Юлия, моя милая, поручаю тебе присматривать за месье Эмилем. Если он снова начнет шалить, сразу меня предупреди.
Милу смотрит на ноги Юлии, выбирая, куда со всей силы ударить, — вот тут, где кость, как раз очень болезненное место. Но Юлия подходит к нему, положив руки на сердце, вся заплаканная:
— О, месье Эмиль, не бейте. Не надо боль ше тумаков, а то я умру. Если вы только до меня дотронетесь, я покончу с собой. Смотрите, у меня есть перочинный ножик, я воткну его себе в сердце! Я не выношу грубого обращения. И вообще, что я сделала вам дурного? Я предупредила вас, когда заметила, что мадам Сорен приближается. Не моя вина, что вы ничего не поняли.
Милу бы сейчас зарыдал, если б решился на такое перед девчонкой. Его угнетает, что он пережил великую несправедливость. Он — такой большой, все и вся побеждающий в мире невидимом!
— Месье Эмиль, будьте великодушны. Я на коленях прошу прощения. Вы прощаете меня? Да. О, как я счастлива! Больше никогда не буду сердить вас. Ну что, покатаемся на закорках? Забирайтесь ко мне на спину. Руки вокруг шеи, вот так, не бойтесь, мне не больно, держитесь крепче. Теперь гарцуйте, хлопайте. Мне нравится. Но за волосы не дергать. На закорках! На закорках! А вы легкий, как перышко! Кажется, несмотря на отцовы денежки, долго вы не протянете, мой бедный задохлик!
IV
В хозяйской столовой зажгли люстру. Но синеватый свет, проникающий в щели ставен, указывает, что день в полях и садах снаружи все еще длится. В центре стола над открытой супницей вьется пар. Месье Реби говорит лакею:
— Пьер, позовите сюда новенькую пастушку. Пусть гости «Терний» отвлекутся немного.
Дверь отворяется.
— О, какая миленькая девчушка, — говорит сенатор.
Сквозь пар, поднимающийся над супницей, Милу видит белокурое создание с коротко остриженными прямыми волосами (в самом деле, надо было видеть передник и юбку, дабы понять, что это девочка).
Голубые глаза, нос немного широкий, чуть вытянутый, на щеках веснушки. Маленькие, раскрасневшиеся руки смиренно сложены поверх фартука в синюю и белую клетку.
Милу смотрит на руки и замечает глубокий шрам, оставшийся от топорика. И весь облик Жюстины при первом же взгляде говорит о страданиях, о тяжком житии маленьких пастушек. Она старается спрятать невзгоды за тонкой нежной улыбкой, тем не менее невзгоды видны и сияют вокруг нее во всей своей славе. И сразу же, даже не молвив ни единого слова, Жюстина попадает в воображаемый мир Милу, присоединяясь к Данба и маленькой Розе. Разве не страдала она так же, как маленькая Роза (правда, для нее все происходило на самом деле)? Ты страдаешь, и никто не любит тебя, и говорят всегда с тобой грубо. Вот почему я пойду к тебе навстречу, возьму тебя за руку и поведу в место лучшее, прямо у моего трона, в стране, где я — король.
— Откель ты, кошурка? — спрашивает месье Реби, чтобы показать свое знание пату а.
Жюстина отвечает, что она из Игранда. Мадам Сорен пристально на нее смотрит.
— Скажи мне, дитя, чего тебе больше хочется: поесть или помолиться? — спрашивает она.
Когда с пристрастием расспрашивают человека, которого любишь больше всего на свете, кажется, что расспрашивают тебя самого, и отвечаешь потом тоже будто бы ты, а не он. Нерешительный взгляд Жюстины встречается с взглядом Милу, тогда она понимает, что именно нужно ответить, дабы понравиться мадам Сорен.
— Мне больше хочется поесть, нежели помолиться, мадам.
Все смеются. Ее отпускают, махнув рукой, и, когда она уже ушла, гости все еще продолжают смеяться. Милу счастлив, словно выиграл какое-то важное состязание.
И отныне Жюстина составляет часть его жизни, его подлинной жизни — той, что он проживает в невидимом мире, где он такой большой, все и вся побеждающий.
В «Терниях» Милу спит не в алькове, как в Монлюсоне, а в спальне матери, у него там отдельная маленькая кроватка.
Месье Реби занимает соседнюю спальню, дверь в которую остается открытой. Проворочавшись целых три часа, ближе к полуночи Милу больше не в силах сдерживаться:
— Мама?.. Мама?
— А, что?
— Мама, я хочу тебе кое-что рассказать.
— Что ж, расскажи.
— Я сочиню басню.
— Что сочинишь?
— Басню!
(Милу знает: то, что он хочет написать, в «Поэтической сокровищнице» зовется «стихами».
Он никогда не произносил это слово громко, оно кажется ему высокопарным, диковинным, слишком красивым, и он опасается, как бы не дрогнул голос, когда он начнет говорить об этом.)
— Ты хочешь написать басню? О чем?
— Басня будет называться «Несчастный топорик».
— И поэтому ты решил меня разбудить? Какой ты смешной, как же топорик может быть несчастным? Это ведь глупо. Иди лучше спать.
Милу, сам не зная почему, опасается, как бы мать не догадалась, что мысли о топорике и новой пастушке меж собой связаны, он сохраняет внешнее спокойствие, решая обязательно воплотить мечту и сочинить «басню».
Но слова — все слова французского языка — тут, перед ним, они выстроились, подобно войску, которое преграждает путь. Он храбро устремляется вперед, бросаясь вначале на два или три слова, которые видит в первом ряду и хорошо уже знает. Но они отталкивают его. И вся армия слов окружает его, встает густыми рядами, замирает, поднимается ввысь, словно огромные стены. Он в последний раз атакует — о, подчинить себе всего лишь какую-то сотню слов, заставив их выразить важнейшую вещь, о которой он хочет сказать! В последнем рывке ум напрягается, кажется, голова сейчас лопнет, мышцы сводит от напряжения, становится больно… Внезапно он падает и бросает затею; удрученный, он чувствует тошноту и какую-то бесконечную пустоту внутри.
Тогда-то он и находит слово, непостижимым образом содержащее в себе все, что должна была объять басня о «Несчастном топорике»; и, укрывшись с головой одеялом, рукой прикрывая рот, он едва слышно шепчет:
— Жюстина… Жюстина… Жюстина…
И в конце концов засыпает.
V
С приветственными возгласами ангелов Земля восстала от сна, черная, дымящаяся, навстречу Утру. Милу пробудился в прохладе спальни.
Вокруг уже светло, легкие синеватые тени укрылись в складках белеющих занавесок. Внезапно он чувствует какое то недомогание, как случается, когда вечером лег в добром здравии, а утром, проснувшись, чувствуешь неприятное покалывание в горле и думаешь: «Опять простуда, мама рассердится!» Однако сейчас дурнота не из-за боли в горле, а из-за звенящих в голове слов: «Сделаем жизнь ее невыносимой!»
Что же ему предпринять, как помешать Юлии мучить Жюстину? Что он скажет, когда она спросит, отчего он больше не хочет играть в игру? Напрасно он пытается выдумать какую-то ложь. Может быть, вдохновение явится, когда настанет пора отвечать? Но было бы лучше, если бы земля уже сейчас поглотила Юлию.
«Господь, Господь, пусть она прямо сейчас умрет!»
Но тут становится страшно, что молитва уже услышана и желание вот-вот исполнится.
«Господь, умоляю Тебя, сделай так, чтобы Юлия Девенсе не умирала!»
Поднявшись, он несколько успокаивается. Решение принято: он пойдет на все, лишь бы Юлия не терзала Жюстину. Если что, он убьет Юлию, ударив ее ногой. И вот он кидается с тумаками к туалетному столику.
VI
Настало 29 августа, но ничего из ряда вон выходящего не случилось. Впрочем, у Милу есть все, о чем только можно мечтать: он находится вблизи любимого существа. (Он видит Жюстину дважды в день, все время издалека, когда она отправляется на поля и когда возвращается, ведя коров.) День рождения теперь такой же день, как все остальные.
Его обняли, поцеловали, пожелали быть умненьким. Мать лишний раз отвела его в гостиную к портрету месье Сорена. Отец провозгласил:
— Вот выдающийся муж, на которого ты должен равняться!
— Да он ему и в подметки-то не сгодится, — добавляет мадам Реби тоном, способным обескуражить самые пылкие рвения.
Милу, содрогаясь, вперяет взгляд, полный ненависти, в великого члена семейства, который был когда-то парламентарием и знал Гамбетту. С тех пор как мать после скандала заставила его на коленях просить прощенья перед портретом дедушки, Милу считает покойного месье Сорена самым ненавистным врагом. Тем не менее выглядит покойный месье Сорен как вполне благоразумный и добропорядочный буржуа, затянутый в редингот времен Второй империи. Милу стойко выдерживает взгляд с портрета. Эти глаза, один из которых в тени, зорко за ним наблюдают, он же с давних пор мечтает проткнуть их перочинным ножом Юлии Девенсе. Но что, если с разорванного полотна потекут слезы и кровь? Рядом с портретом висит обрамленная гравюра, на которой изображен толстенький коротышка — Гамбетта.
— Эмиль, — говорит мадам Реби, — ты должен пообещать дедушке, что станешь похожим на него: благоразумным и уважаемым человеком. Давай скажи: «Дедушка, обещаю тебе…»
Месье Реби, несколько смутившись, уходит из гостиной. Милу покорно повторяет обещание. А потом добавляет:
— А Гам-Беде что нужно пообещать?
Гамбетта в доме Соренов — божество, которому истово поклоняются. Милу получил пощечину.
Больно не было, но какое унижение! Мать редко прибегает к подобному наказанию. Милу поворачивается к ней с желанием сейчас же ее убить. Но она уже вышла, дверь гостиной закрылась, Милу остался один под строгим надзором Гамбетты и месье Сорена. Он не плачет, но опускает глаза и уже не решается взглянуть на двух идолов; в нем теперь столько ненависти, что одного взгляда хватило бы, чтобы дедушка и трибун вывалились из рам.
Мысли несутся вихрем, и он вспоминает, что трибун во время осады покинул Париж на воздушном шаре и таким образом миновал вражеские войска. Милу представляет себя в рядах врага с остроконечной каской на голове (и так этим гордится!). Он тщательно прицеливается. Отсюда легко различить, как трибун в цилиндре и рединготе, стоя в корзине, обращается с речью к тучам. Гремит выстрел, быстрый, как мамина пощечина, и продырявленный шар валится наземь.
— Долой Республику! Да здравствуют пруссаки!
Прозвучал первый дрожащий, сдавленный крик. Но вскоре губы привыкают к кощунству. Воодушевленный, Милу кричит пронзитель ным голоском, не прерываясь: «Долой Республику! Да здравствуют пруссаки!» Через несколько минут он хрипнет и замолкает, все же он надеется, что республиканцы слышали его по всей Франции. Тогда он бросает взгляд, полный жалости и презрения, на месье Сорена и Гамбетту: он только что попрал собственными ногами все самое сокровенное, эти старики его больше не напугают!
Он вздрагивает. В гостиную вошла Юлия Девенсе. Мадам Реби ей сказала:
— Пойди отыщи его и сделай так, чтобы он мог выйти к обеду.
Юлия смотрит на него пристально, нежный взгляд выдает притворство, она быстро подходит к нему:
— Месье Эмиль, вы плакали?
— Лгунья! Как раз наоборот: я смеялся! Да, я вдоволь повеселился! И знаешь что…
И на одном дыхании он выдает ей свои планы: когда ему исполнится пятнадцать, он убежит от родителей и запишется в прусскую армию, и…
— Опять одни глупости, месье Эмиль!
— Я так и сделаю! Вот увидишь!
Она молча усаживает его на кушетку рядом с собой. Весь хмурый, он не сопротивляется.
— Конечно же я недостойна месье Эмиля. Я лишь его бедная служанка, дочка фермера при его отце, деревенщина…
Он глянул на нее, немного напуганный этой новой манерой.
Она же продолжает тихоньким голоском:
— Месье желает одарить подаянием свою маленькую служанку? Один только поцелуй? — И, поскольку он наклоняется к ней, приказывает: — В шею. Да побыстрее. Ай, я сама уберу волосы. Вечно вы за них дергаете. Быстрее, а то войдут.
Губы целуют возле ушка, кожа там белая, под ней бьется нежная синеватая жилка. Как сладко. Он целует ее только раз, желая при том укусить — Юлия ведь такая злая!
— Прошу вас отметить, — говорит она, — что сама я вас не целую… Хотите, открою вам одну тайну?
— О! Снова какое-нибудь вранье!
— Нет, все чистая правда, клянусь. Хотя с какой стати мне выдавать свой секрет?
— Уж нет, скажи, я хочу, я приказываю!
— Ну да, а потом вы пойдете и выложите все маме. Вы такой глупый. Если родители с вами милы, вы рассказываете им все, что узнали, даже если вас ни о чем не спрашивают. А потом удивляетесь, что они пользуются услышанным и морочат вам голову. У меня все проще: я ничего не рассказываю отцу. И он от этого не страдает. Например, минувшей зимой я забавлялась, пряча столовое серебро в кучах овса в амбаре. Дни напролет он искал это серебро, костеря всех на свете. Думаете, у меня свербело открыть ему, где приборы? Нет уж, дудки! У папы рука тяжелая. Искать перестали, и в один прекрасный день я до смерти обрадовала отца, обнаружив все его вилки. Вот так следует упражняться во лжи! Если бы месье Эмиль мог держать рот на замке, я бы ему такое понарассказывала!
— Ну, про какую тайну ты говорила-то?
— Ага, ну так вот. И не думайте плакать. Я собираюсь порвать его герб.
— Опять эта чушь!
— Чушь не чушь, а все гораздо серьезнее, чем выдумаете!
— Ох! Хотелось бы мне иметь столько сил, чтобы отвесить тебе мильон оплеух!
— Тихо! Месье приглашают к столу. А я пойду обедать на кухню, там мое место. Если вы, к своему несчастью, раскроете великую тайну, которую я вам тут поверила, я расскажу, что вы меня насильно поцеловали и что я застукала, как оборванка учила вас сквернословить. Ах, и правда, я же забыла, что мадемуазель Жюстину трогать нельзя.
— За стол, негодный ребенок, — говорит мама, открыв дверь. — И постарайся не вгонять меня в краску перед гостями. Что ж, можешь гордиться тем, как начал девятый свой год, обормот ты эдакий!
— Мадам, — молвит смиренно Юлия, — я усовестила месье Эмиля — растолковала, насколько родители его великодушны, он раскаялся и пообещал больше вас не расстраивать.
VII
Гости «Терний» за обедом ведут себя оживленнее, чем обычно, — день праздничный, у приглашенных возле стаканов с водой стоит по фужеру шампанского.
Милу со своего места оглядывает сельские дали, виднеющиеся в двух окнах столовой: поля средь низких оград, большой холм, колокольню Флерьеля среди лесов. Дали эти тихи и спокойны под солнцем, они не празднуют день рожденья Милу. Они, наверное, даже не знают, что сегодня 29 августа.
— Еще шампанского, чтобы поздравить наследника? — спрашивает мадам Сорен.
— И да будет пить он только в своей семье! — говорит, улыбнувшись, сенатор.
Милу уже позабыл сцену в гостиной. Он очень весел, и дурные манеры избалованного ребенка проявляются во всей красе. Он пускается задавать вопросы гостям, ставит локти на стол.
— Ваш наследник не дремлет! — говорит кто-то.
— Наш наследник не подведет! — восклицает мадам Сорен с гордостью, гордостью, от которой млеют сидящие за столом буржуа, думая о занимаемом ими положении, доходах, надеждах. От этого над столом витает дух счастья, мешающийся с запахом жареного цыпленка.
Сенатор во всех подробностях осведомляется у месье Реби о возможностях сего края. Есть здесь что-то, способное нас заинтересовать? Тогда говорят о рудниках, шахтах, образцовых хозяйствах, затратах железнодорожной сети. Месье Реби только что упомянул город, о котором нельзя сказать без улыбки, какая возникает на губах у провинциалов, когда они беседуют о миловидной даме несколько вольных взглядов:
— У нас еще есть Ривклер ле-Бен…
Ривклер… Это название вызывает в памяти ребенка расчерченные тенями и светом картины бесконечного парка, где слышны мазурки и идут мимо дамы, одетые в белые кружева. Скрытые вуалями, их лица прекрасны, как образы рая, на руках у них белого цвета перчатки, и держат они золотые сумочки, ридикюли.
Город этот живет лишь тогда, когда жизнь прекрасна, пробуждается он по весне и существует все лето в тени деревьев. Кажется, будто это заморские страны: люди на улицах говорят на неведомых языках, по вечерам перед расцвеченными террасами поют неаполитанцы.
По ночам в сияющих казино мимо проходят женщины, у которых руки обнажены, они украшены лентами, тела их спрятаны под покровом цветов, драгоценностей и атласа. Под сводами отелей и в тени парков встречаешь существ, черты которых желаешь потом помнить вечно и которых любил бы смертельно, если б не были они столь недоступны, словно явившись к нам из мира иного. На песке цвета розовой охры остались миниатюрные следы самых красивых ног Андалусии. Под шелест мазурок в дни детских балов танцевали здесь английские девочки в коротеньких юбочках, показывая коленки, и маленькие славянки, чей акцент — словно переливчатый шум местных ручьев. А в середине сезона приехали туда три дочери президента Боливии, совсем юные, столь пленительные, что не сравнить ни с одной мечтой, прекрасные, как лики святых.
Милу вновь видит эти отели, где в ароматах летними ночами смежает веки сама Красота. Красота побеждающая и жестокая, Красота изобильная, драгоценная, от вида которой сердце сжимается и можно ослепнуть. Стоит один раз ее увидеть, и не забудешь вовеки, и даже воспоминание о ней причиняет боль. Милу всей душой тогда скрывается в помыслах о Жюстине.
Неподвижно сидя на стуле, душой он рядом с Жюстиной, в объятьях Жюстины. Из глаз его уже столько раз лились слезы, и теперь он одним взглядом отталкивает всплывшие было дивные образы улыбающихся иностранок Ривклера, чьи роскошные волосы убраны диковинными цветами. «Жюстина, я держу тебя за руку!» Он осмеливается слегка сжать эту маленькую больную ручку, изуродованную когда-то топориком. Он берет ее бережно, вот так, и они отправляются пешком по прекрасным, широким дорогам Франции. Когда она устает, он несет ее. Когда она голодна, он просит милостыню на фермах. «Ты столько всего вытерпела, что любви моей всегда будет недостаточно. Я хочу выстрадать все, что выпало на твою долю, лишь тогда я буду тебя достоин».
Взрослые вокруг Милу по-прежнему продолжают беседу. Делают прогнозы на будущее. Застолье затягивается, запахи жареного цыпленка и принесенных ликеров приводят Милу в отчаяние. Слово берет месье Реби, и Милу дозволяет голосу отца проникнуть в его потаенный мир:
— Со всем, что сын от меня унаследует, перед ним откроются любые перспективы. Сможет поступить в лучший университет, изучать право…
— Да, политика распахивает любые двери.
— В любом случае, мы можем быть уверенными в нашем округе. Никто не осмелится провалить на выборах внука месье Сорена, — заявляет бабушка.
Милу глядит сквозь окна на тихие, освещенные солнцем сельские дали; там словно бы различимо чье-то беспристрастное и величественное присутствие, приносящее горькое утешение. Месье, старающиеся устроить его будущее, вызывают у ребенка отвращение. Он хотел бы их обругать, накричать на них, обозвать теми грубыми словами, которые знает: свинья, шваль, лярва…
— Так отлично, — выступает сенатор, — прекрасно! Со всем, что оставит ему месье Реби, наш юный друг сможет однажды войти в состав первой магистратуры Республики.
— Ну, он может стать лишь министром или правителем какой-нибудь колонии, — продолжает месье Реби.
— Посмотрим. Но вы зря говорите об этом в присутствии ребенка, он может чересчур возгордиться.
Милу высокомерно улыбается. Республика? Минувшим утром он от нее отрекся. Эти лощеные месье все так или иначе схожи с Гамбет-той! Он больше не может, сейчас он взорвется.
«И все же, Жюстина, ты в молчанье претерпевала жестокости твоих хозяев». Отныне Милу будет представлять, что его родители на самом деле хозяева, платящие ему гроши и делающие жизнь несчастной. Он откажется от их ласк. Никогда больше не будет гневаться, как этим утром, и все их ранящие слова будет хранить в себе, чтобы страдать еще больше. «Страдать столько же, сколько страдала ты, ради твоей любви, дорогая Жюстина! Теперь, — думает он, — я нахожусь в услужении».
— Но его то мы не спросили! — говорит, громко смеясь, сенатор. — Кем вы хотите стать, мой юный друг, когда вырастете? Генералом или президентом Республики?
— Послом?
— Академиком?
— Хочу стать прислугой! — отвечает Милу.
VIII
Конец сентября. Рассвет. Гости покинули «Тернии» больше недели назад. Небо уже не такое высокое, как в августе, и солнечные лучи по вечерам, перед тем как угаснуть, подолгу освещают луга.
Милу проснулся как обычно. Тем не менее для него это утро не похоже на остальные — он решил сделать что-то невероятное.
Он не спешит. Он должен выбрать момент, когда все слуги будут заняты, одни разойдутся по комнатам, другие отправятся смотреть за скотиной, и на кухне никого не останется.
Он сразу же взялся за дело. Подвешенный к деревянной полке топорик прямо перед ним, возле мойки, на которую Милу кладет, растопырив пальцы, левую руку. Рана Жюстины была возле безымянного пальца. Милу хорошенько прицеливается, поднимает зажатый в правой руке топорик и закрывает глаза.
Глухой удар, и топорик из дрожащей руки выпадает. Он открывает глаза и видит, как льется кровь. Выглядит ужасно: большой порез, похожий на ее. Но боли он не испытывает. Кровавая струйка тихо течет, слабо пульсируя. Жюстина об этом узнает. Может, она подумает: «Вот это да! С сыном хозяев случилось то же, что и со мной, рана возле того же пальца и на той же руке».
Но лучше, если она ничего не узнает. Конечно, она может догадаться, но…
По раковине уже течет кровавый ручеек, стекает по стенке и скользит к отверстию в железном кольце… Рану обычно промывают водой. Ее рану тоже должны были промыть. Милу правой рукой берет эмалированную миску и набирает в нее из-под крана воду. Опускает туда окровавленную левую руку, холодная вода покалывает порез.
Кровь струится в воде подобно густому дыму в отяжелевшем воздухе. Вскоре кровь образует на дне миски вязкий темный осадок. Ее уже слишком много. Милу меняет воду один раз, два, три с перерывами минут по пять.
Кровь продолжает идти. Милу перепачкал в ней правую руку и замечает теперь, что кровь повсюду — на лице, на белом воротнике, на светлой курточке… И она никак не останавливается!
Он пытается пошевелить рукой, которая в свежей воде уже занемела. Ой, что это? Он вынимает руку и обнаруживает, что с пораненного пальца свисает наполовину оторванный ноготь.
Тогда он в ужасе бежит в комнату, где в тени полуопущенных штор мать умиротворенно трудится над вышивкой. Он появляется на пороге, весь бледный, смотреть страшно, будто ребенка кто то пытался только что заколоть. Сил ему хватает только, чтобы выговорить: «Посмотри, мамочка, что получилось, когда я играл с топориком!»
Потолок, кружась, опускается, и Милу падает на паркет.
IX
Прошла первая неделя октября, настала последняя неделя каникул. В «Терниях» чувствуется дыхание осени. Над лугами, средь изгородей, по аллеям, в лесах беспеременно веет прохладный ветер. Синее небо стало темнее, мрачнее. Владения тишины в Бурбонне ширятся, множатся.
Однажды утром Милу надевает одежду, которую носил прошлой зимой. Так встречаются со старыми, верными приятелями. Он гладит темные, плотные ткани и смотрит прямо в глаза скорой зиме. На руке повязка, кожа на пальце потемнела, но рана уже заживает. Однако он почти жалеет, что не поранил тогда и вторую руку, поскольку близится уже эра уроков, заданий; учитель спрашивает: «А как же диктант?», ему отвечают, указывая на забинтованную малютку: «Мсье, я ведь не в силах писать!»
Месье и мадам Реби готовятся к отъезду из «Терний», где мадам Сорен пробудет еще несколько недель в окружении своей прислуги. Заполненные доверху чемоданы уже отправили в Монлюсон. Для Милу все так, словно они уже уехали. В мыслях он уже живет в темных комнатах Монлюсона. Обустраивает там уютный мир средь игрушек и в компании Данба, маленькой Розы и милейшей пастушки Жюстины.
Ведь Жюстина может остаться и жить в «Терниях» до следующих летних каникул. Милу будет хранить любовь к ней, воспоминания о ней и ее образ в своей невидимой вселен ной. И так даже гораздо лучше, чем если бы она была рядом, так она — у него внутри. Он даже более не пытается ее заприметить…
И вот однажды настает день отъезда. Начав закрывать платяные, стенные шкафы и готовя машину, взрослые говорят детям:
— Поиграйте пока на улице.
И Милу, и Юлия Девенсе спускаются по аллее к лесу. В полном молчании, ибо такова воля взрослых и разделяющая детей судьба; оно само по себе уже многое значит и не нуждается ни в каких дополнениях.
Наконец Милу не выдерживает молчания и сообщает:
— Рука заживает.
(На самом деле ему все равно.)
— Покажите мне, — говорит Юлия.
Он снимает напальчник и повязку. Теперь виден бедный, намазанный мазью порезанный пальчик с отставшим ногтем.
— Фу, гадость какая! В самом деле, никогда б не подумала, что неженка из буржуа на такое способен!
— Способен… на… что? — испугавшись, спрашивает Милу дрогнувшим голосом.
— Сначала уберите вот это… Недоставало только, чтоб вы втюхались в нашу рябуху!
Милу отшатывается, словно пораженный ударом молнии. Нечестивица вторглась в святая святых мира Невидимых.
— О! Для какого-нибудь полоумного еще туда-сюда! Но, говорю ж вам, я думала, вы такой оранжерейный цветочек!
— Юлия! Юлия! Юлия! Юлия!
Милу вопит, чтобы заглушить преступный голос. Принимается умолять, затем угрожает.
— Замолкни! Если скажешь еще хоть слово, я сделаю что-то ужасное — выколю тебе глаз или засуну руку тебе под юбки! Замолкни! Хочешь, отдам тебе монеты, чтобы ты замолчала?
Однако, опустошенный, замолкает он сам.
— Вот так, успокойтесь, месье Эмиль… Вам нечего опасаться; я одна догадалась, а вы знаете, что я не болтлива. Судите сами. Сначала вы устроили мне сцену после того, как мы было решили ее извести, это случилось на следующий же день, тогда я задумалась — я знала, что в промежутке вы успели ее повидать в столовой. Ладно. Потом эта манера, когда вы говорили со мной о ней, притворяясь, что забыли ее имя или не узнали, что это она идет обратно с полей, а вы битый час торчали у окна, чтобы не пропустить, когда же она вернется! Вы думаете, меня можно вот так обвести вокруг пальца? А потом еще этот топорик!
— Юлия! Юлия!
— Ладно, не начинайте. Однако ж прошу вас заметить, что с того случая я была с вами очень мила и, пока у вас был жар, сидела рядом, сохраняя благоразумие; ни разу не сказала, что собираюсь порвать ваш герб, хотя мне очень хотелось! А потом еще на прошлой неделе. У коров из-за того, что они лежали в мокрой траве, потрескалось вымя. Вам кто-то сказал об этом, а я сказала, что по такой причине они злятся и их даже опасно доить. Так и чего, месье Эмиль, которого от парного молока тошнит, пошел искать мамашу Муссетт, чтобы попросить у нее молочка. И заставил ее подоить всех коров на час раньше обычного.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Детские предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
2
Узуфрукт — право пользования чужим имуществом, при котором получаемые с него доходы могут быть присвоены, а само имущество должно быть сохранено.
3
Жозеф-Симон Гальени (1849–1916) — французский военачальник, сыграл значительную роль в становлении французских колоний, участвовал в Первой мировой войне.