Пером и шпагой

Валентин Пикуль, 1972

Роман-хроника «Пером и шпагой» посвящен одному из интереснейших периодов русской истории – участию России в Семилетней войне, подвигам и славе русских войск, дошедших в битвах до Берлина. В основу событий, помимо боевых эпизодов, положена вся подоплека секретной дипломатии середины XVIII века. Шпионаж и придворные интриги, где любовь тесно переплеталась с подкупом и даже прямым предательством, привели к сколачиванию антирусского блока. Один из главных героев романа – кавалер де Еон, шпион Версаля при русском дворе, «который 48 лет прожил мужчиной, а 34 года считался женщиной, и в мундире и в кружевах сумел прославить себя, одинаково доблестно владея пером и шпагой». Этот роман стал той книгой, после которой о В.С. Пикуле заговорили как о писателе-исследователе.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пером и шпагой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Действие первое

Подступы

Занавес

Это было время войн, еретичества и философии…

Когда границы Европы, такие путаные, определяли свои контуры, едва-едва схожие с современными.

Германии еще не было как единого государства, но Пруссия существовала, тревожа мир замыслами своих агрессий.

Это была сильная держава, и ее — боялись.

Колониальные войны уже начались.

Англия, разбогатев на торговле, укрепляла традиции своей политики; в ней хозяйничал Питт-старший, сколачивая, как корабль, громоздкую Британскую империю.

Читались научные трактаты, смаковался разврат и громыхали пушки. Сотни людей обогащались на торговле неграми, а потом, меценатствуя, умирали в нищете, всеми забытые.

Во дворцах и хижинах свирепствовала оспа, одинаково уродуя лица принцесс и базарных торговок. Не верьте воздушным прелестям портретов былого — их оригиналы были корявыми!

Пираты делались адмиралами и пэрами Англии, а нелюдимые рыцари Мальтийского ордена вели затяжную войну с алжирскими корсарами.

Инквизиция еще не была уничтожена; площади городов украшали распятия и виселицы; людей клеймили каленым железом.

А на Москве поймали как раз Ваньку Каина, и он пел свои озорные песни, позже ставшие «народными».

Крепости уже не имели тогда прежнего значения — их научились обходить. Но считалось за честь взять крепость штурмом. Города же имели ключи, и сдавали их победителю на атласной подушке.

Мужчины носили треуголки под локтем, а головы пудрили. Пудра была разных оттенков (даже голубая). Держалась мода на фижмы — и поголовье гренландского кита беспощадно выбивалось ради идеальной стройности женских талий. Корсеты вздыбливали груди тогдашних красавиц, слегка и небрежно прикрытые цветами.

А в горах Вогеза доживали свой век последние медведи.

Бедняки Европы уже ели картофель, но в России им лакомились пока вельможи. Свиньи служили гурманам, натасканные выискивать гнезда трюфелей. Люди садились за стол с осторожностью, ибо искусство отравления было доведено до совершенства.

Вольтер успел себя прославить, а в России парил пламенный и честный Сумароков. Рокотов и Левицкий начинали пробовать свои кисти, но Антропов уже казался устарелым.

Герцог Бирон находился в ссылке, и корона герцогства Курляндского считалась — якобы! — свободной.

Воинственная Польша носила патриотический кунтуш, но имела на троне саксонского курфюрста Августа III.

Крым — под пятою ханов — был подвластен Порте, и в Бахчисарае источал слезы фонтан (еще никем не воспетый).

А в Запорожской Сечи буянили чубатые «лыцари».

Самым сильным флотом все признавали флот английский.

Русская артиллерия и тогда была передовой в мире.

Париж диктовал свои вкусы, и моды часто менялись.

Макиавелли был настольной книгой политиков; и был разгар секретной дипломатии — королей и канцлеров, интриг и подкупов.

Плащ и кинжал! Раскрытое письмо и замочная скважина…

Блестящее начало

Полное имя этого человека звучало так: «Шарль-Женевьева-Луи-Огюст-Андрэ-Тимотэ де Еон и де Бомон». Мы будем называть его короче: «де Еон» (иногда же назовем и «де Бомон», пусть это не смущает нашего читателя). Среди набора католических имен только одно имя — Женевьева! — имя чисто девичье, благоуханное.

Но оно, это имя, как раз и не играет никакой роли в судьбе человека, который оставил след в истории нашего государства.

Говорят, что отец де Еона был не совсем нормальным, и в детстве де Еона наряжали как девочку. Ходили слухи, что он был девочкой, но отцу хотелось иметь сына, и вот его потом переодели в мужское одеяние. Существует свидетельство, что маскарад этот продолжался долго — в прямой зависимости от споров о наследстве: для получения наследства то был нужен мальчик, то вдруг требовалась девочка. Потому-то, говорят, де Еон отлично и чувствовал себя — когда в юбках, когда в мундире. Говорят еще хуже…

Но не будем повторять всех слухов: спор об этом человеке не прекращается вот уже два столетия. Постараемся издалека, через хаос времени и событий, разглядеть не легенду, а — человека!

Вот он, с широко раскрытыми глазами, вступает в мир, полный цветения и волшебных очарований… Как же все это начиналось?

* * *

Добрый друг семейства, аббат Марсене, в последний раз высек мальчика, и на этом домашнее воспитание сочли законченным.

— Мы дали тебе имя! — гордо выпрямившись, сказала стройная мать, урожденная де Шарантон.

Итак, прощайте, сады Тоннера, звоны колоколов по утрам и нежные розы… Громыхающий мальпост, украшенный краснорожей вывеской святого Фиакра, покатил де Еона в Париж, отчаянно пыля и распугивая по дороге откормленных индюков…

В коллегии кардинала Мазарини секли не так любвеобильно. И платил за сечение уже не родитель, а сам король. Практика — суровая вещь, и она доказала, что еще никому из дворян розги не мешали расти и развиваться сообразно природным наклонностям. Не ручаюсь здесь за простых французов, но зато документально заверено, что короли Людовики с детства каждый день просто объедались розгами!

Маленький де Еон был резв и даровит, прекрасно воспринимая все, что давали аббаты по строгому расписанию: анекдоты и молитвы, супы и горчицу, розги и вокабулы. Незаметно для наставников он вырос в бесшабашную бестию. Последний раз его выпороли, когда он носил в ухе крохотную сережку — признак мужества. Иезуит отбросил прут и помог де Еону застегнуть панталоны.

— Мы свое дело сделали. — заявил падре, ласковый. — А далее, мой профан, пусть заботится о вас хоть сама Бастилия!

Грудь этого сорванца уже была истыкана уколами шпаг в поединках. Зато не было де Еону и двадцати лет, когда его — как виртуоза шпаги — признали почетным кавалером в лучшем фехтовальном павильоне столицы. Он любил читать Мольера, а у того сказано: «Фехтование есть искусство наносить удары, не получая их…» И де Еону хотелось прожить всю жизнь, только нанося удары другим, не получая взамен ни одного обратного…

Быстрыми и легкими туше, победно крича, де Еон загонял противника в угол. Дразнил острием. Сильными батманами отбивал оружие противника. Издевался в стремительных фланконадах.

Разум его был изощрен и в шахматах. Королевский паж Франсуа Филидор (тогда он был скрипачом при Марии Лощинской) приезжал из Версаля в кафе «Режанс» — это давнее прибежище шахматистов всего мира, длинными пальцами торопливо ставил фигуры.

— Шевалье, — просил он де Еона, — я жду от вас гармонии ума и бойкости фантазии… Садитесь!..

Из коллегии Мазарини юнец выпорхнул в свет со званием «доктора гражданского и канонического права». Гордый этим званием, как петух, отыскавший в земле червяка, адвокат поскакал на душистую родину, где в подвале каждого дома, в тесноте старых бочек, бродило приятное и легкомысленное шабли.

Постаревший отец подозрительно ковырял пальцем печати на королевском дипломе.

— Ну что ж, — сказал он, — пинок в жизнь ты получил, но… Куда полетишь, сын мой? На всякий случай запомни: лучше сказать десять приятных слов фаворитке короля, чем написать десять томов. Живи! Но я тебя… знать не знаю.

Впрочем, отец вскоре умер, и де Еон получил в наследство 15 000 ливров дохода. Этого бы вполне хватило, чтобы отсылать белье для стирки если не в колонии Сан-Доминго, то хотя бы в Голландию. Однако де Еон мог смело заверить родню при свидетелях, что ни единого су не истратил на «полубобров» (как назывались тогда — еще задолго до Мопассана — красавицы полусвета).

Высокую нравственность шевалье обстреляли картечью эпиграмм и насмешек. Таково было время: мужья стыдились любить своих жен, а жены, чтобы не потерять доступа ко двору, были вынуждены заводить себе любовников.

Вино — да, это совсем другое дело! Наш юный адвокат обожал повальное рыцарское пьянство. Как хороши высокие прохладные бутылки, что тревожным сном покоятся в его погребе.

Книги — о да, конечно! Без них жизнь немыслима и пуста, словно монашеская келья на закате солнца.

Возвысить дух свой над страстями тела — этому он уделял немало забот и даже посетил однажды анатомический театр.

— Я вижу кости, груды мяса, жил и сала, — удивился де Еон. — Но я души не вижу здесь… Нет, это не по мне!

В 1753 году он выпустил свою книгу — «Финансовое положение Франции при Людовике XIV и в период Регентства». Первые же похвалы пришлись кстати. Парижский интендант, Бертье де Савиньи, как раз подыскивал секретаря из хорошей фамилии — и де Еон заступил его место. Время для интендантов было неспокойное. Совсем недавно толпа голодных матерей окружила коляску дофина и кричала сыну короля прямо в лицо:

— Пусть уберут эту потаскуху Помпадур, которая лишает нас хлеба! Пусть только она покажется перед нами…

Парижская голытьба не знала, что не Помпадур, а сам король спекулировал хлебом. Франция голодала, съежившись возле промерзлых очагов. Даже знатные дамы, чтобы протопить свои наследственные замки, дарили любовь по странной таксе: одна ночь любви стоила десять телег с дровами. Франция заселяла колонии каторжниками и шлюхами, которых хватали на улицах. Иногда хватали детей и нищих. По пять гребцов на одно весло, со звоном и стоном, выгребали в океан тяжкие королевские галеры, и на знаменах кораблей струились нежные бурбонские лилии.

От Гавра до Ньюфаундленда моря сотрясались от пушек — Англия отнимала у Франции ее американские колонии. Война между странами объявлена не была. Но если в море встречались французы с британцами, то салютовали так: всем бортом — залп из ядер раскаленных, и — саблю в зубы — вперед! на абордаж!

Франция для французов казалась тогда серым обыденным хлебом, а далекая Канада — сладким сказочным пирогом, и Англия уже вцепилась в этот «пирог» зубами абордажных крючьев…

* * *

— Бастилия, — говорил де Еон друзьям, — пока мне не угрожает. Заметьте, как осмотрительна моя некрополическая муза! Живых она не тревожит, паря лишь над свежими могилами.

На смерть известного физика графа Пажо д, Онс-ан-Брэй (у которого Петр I учился механике) он сочинил надгробную эпитафию. А вскоре умерла молоденькая герцогиня Пантьевр, и адвокат в стихах — опять-таки на божественной латыни — воспел ее «благоуханную» кончину.

Де Еон ничего не потерял, до небес превознося заслуги верноподданных покойников. В салонах Парижа вдруг разом заговорили о даровитом адвокате. Шанфор, Бель-Иль, Мармонтель, Лагарп, Дюкло и герцог Нивернуа — вот круг его знакомств. Ослепшая маркиза Дюдефан целовала де Еона в надушенную голову, говоря ему при всех:

— О-о, моя дорогая тряпица!.. — Это был верх утонченной ласковости, ибо даже сам король называл своих дочерей воронами, какашками и швабрами…

Вскоре, поднаторев в салонной болтовне, де Еон выпустил в двух томах свои «Политические рассуждения об администрации древних и новых народов». И — не прогадал: к должности секретаря прибавилась еще должность цензора книг по истории и беллетристике. Вольтер в эти дни называл де Еона «светлым разумом», он просил знакомых:

— Познакомьте же меня с этим чудовищем де Еоном!

Но история не сохранила свидетельства — состоялась ли их встреча. Скорее — нет. Они встретились, правда, но значительно позже, когда слава кавалера де Еона уже щеголяла в пышном ворохе кружевных юбок.

Зато нам точно известно, что де Еон проник в дом аббата Верни. Это был очень скверный стихотворец и еще худший министр Франции, ведавший делами иностранными. Но, как утверждали женщины, Верни был весьма «галантерейным» любовником. Вот оно! Отсюда, из дома Верни, тропинка вела прямо в отель Бельвю, к ногам маркизы Помпадур, бойко стрекотавшей красными каблуками туфель.

* * *

Ну а что еще можно требовать от лихого бургундца с серьгою в ухе, со шпагою на боку, болтуна, пьяницы и бретера?

Ей-ей, сам король Франции вел себя в его годы гораздо скромнее. И уж конечно, король ничего не писал (и не читал) об администрации и финансах у народов древности!

Людовик проснулся

Не хочется, а — придется. Сам замысел вещи и ход истории к тому нас обязывают.

Сядем же, по завету Шекспира, на землю, покрытую нежной травою, пустим по кругу чашу с вином и будем рассказывать странные истории про королей…

О короли, короли! Простите, но ваши тени мы потревожим.

* * *

В этот день Людовик XV проснулся поздно и, не вставая с постели, привычно и вяло расставил руки. Вечно унылый дофин помог отцу натянуть рубашку. Тряскими пальцами король нащупал горошины пуговок. Принц Луи Конти, на правах сюзерена, продел ногу короля в скользкий сиреневый чулок.

— Шевалье де Вержен, — шепнул он, — наверное, уже прибыл в Константинополь; барон де Тотт поднимет татар, а наши эмиссары взбунтуют, когда надо, Сечь Запорожскую.

— Да, Порту надо пробудить, чтобы крымский хан опять тревожил русские пределы… Не давать России покоя!

Конти, присев на корточки, взялся за туфлю короля. Когда Людовика обули, в спальню к нему были допущены иностранные дипломаты, состоявшие при дворе Версаля.

Среди них не было русского, и это наводило Версаль на грустные размышления.

На горизонте европейской дипломатии звезда Петербурга разгоралась все ярче, и Франция уже не раз убеждалась, что пренебрегать Россией — рискованно и неразумно. Но Версаль относился к русским с неприязнью. Почти враждебно…

— Звон золота разбудит и мертвеца, — ответил Людовик принцу Конти с большим опозданием (а дипломаты зашушукались).

Бездумно глядя в окно, король вытирал лицо и руки мокрым полотенцем. В соседней комнате Oeil de Boeuf лакеи со звоном перебирали кофейную посуду.

— И начнем день! — торжественно провозгласил Людовик.

Начало дня — обычно. В узком проходе, между стеной и кроватью, король опустился коленом на кожаную подушку; старенький Часослов — еще со времен Генриха Четвертого — всегда лежал раскрытым перед королями Франции…

Конти держал отброшенное королем полотенце и прямо в глаза смотрел графу Штарнбергу — послу австрийской императрицы Марии-Терезии, с которой тоже не было дружбы у Людовика. Конти смотрел на австрияка, но мысли его были далеко-далеко — на севере. Сейчас Конти всего сорок лет, русской императрице Елизавете Петровне — побольше (под пятьдесят), но это ничего не значит.

«Разве бы я был плохим мужем? — раздумывал Конти. — Или я не гожусь в герцоги Курляндские? Наконец, я могу командовать русской армией…»

Людовику, как и Конти, тоже четыре десятка. Но от прежнего красавца, каким он был смолоду, не осталось и следа. Лицо сделалось оливковым, почти сизым. Дыхание короля стало гнусным от несовершенства желудка и частых запоров. К тому же король не мог в обществе связно произнести двух слов. Но и эти слова обычно он выражал (по свидетельству современников) «на подлом языке цинизма и распутства».

Людовик еще молился, а из подвалов Версаля, где размещались кухни, уж слышался ликующий возглас:

— Говяди-и-ина короля!

Дипломаты, кланяясь, спешили отбыть в Бельвю, чтобы засвидетельствовать свое почтение мадам Помпадур (все, кроме посла Пруссии, которому король Фридрих запретил унижаться перед куртизанкой).

— Говяди-ина короля! — разносилось по Версалю, и этот возглас быстро приближался к королевским покоям.

Во главе с метрдотелем двигалась процессия поваров, несших Людовику первый завтрак. Из-под золотых крышек струился пар над фарфором, и все придворные издалека снимали шляпы, раскланиваясь перед «говядиной короля».

Людовик, шевеля губами при чтении, словно школьник, постигающий грамоту, основательно знакомился с меню.

— Ах, я совсем забыл, — огорчился король, — эти мерзавцы лейб-медики опять посадили меня на диету…

Диетический завтрак Людовика открывало пюре с гренками; затем — громадная тарелка супа из парижских голубей. Король сидел спиною к неприбранной постели; перед ним было раскрыто широкое окно, и в нем виднелись квадратно подстриженные деревья. Ни одна веточка не вырастет длиннее другой — так что глаз короля всегда спокойно скользит по зелени.

Разодрав фазана за крылышки, Людовик сказал:

— Россия стала опасна. Саксонский курфюрст сулит нам поддержку. Поляки уже в конфедерациях — на случай, если русские шагнут за Неман. Пруссия же всегда с нами — за друга своего Фридриха я спокоен: вот на кого Франция может положиться!

Все уже вышли, остался с королем один принц Конти.

— Ваше величество, — ответил он, — не ручайтесь дружбою Фридриха, ибо маркиза Помпадур желала бы отомстить королю Пруссии, который имел неосторожность написать эпиграмму на ее возвышенные прелести.

Людовик продолжил о другом:

— Я не скрою, брат, что раздоры с Веною желательно погасить, как того требуют интересы единства католической церкви.

— Но… Англия! — подсказал Конти.

И придвинул королю баранину в чесноке. Разбив десяток круто сваренных яиц, принц ловко очистил их для «многолюбимого».

— Говори, брат, — разрешил ему король.

— Известно, — четко отвечал Конти, — что в Петербург отправляется из Лондона старая сент-джемская лиса — сэр Вильямс. И говорят, король Георг обещал ему награду золотом, если он выпросит у России солдат для защиты Ганноверского княжества…

— К сожалению, Англия для нас неуязвима, — буркнул король.

— Но зато уязвим король Англии!

Людовик понятливо кивнул: курфюршество Ганноверское, это фамильное наследие королей Британии, находилось под самым боком Франции; «уязвить» Англию можно через захват Ганновера. Тем более что короли Англии больше гордились короною курфюрстов ганноверских, нежели сверкающей короною британской.

— Король Георг, — досказал Конти свою мысль, — несомненно, пожелает закупить русских солдат, чтобы оградить Ганновер от наших мстительных посягательств.

— Необходимо равновесие, — произнес король, берясь за жирную ветчину с укропом. — Европу спасет только равновесие!

— Но центр равновесия политического, — не унимался Конти, — передвигается по Европе, и сейчас он, как никогда, близок к Петербургу, Россия стучится в двери Европы не кончиками пальцев, а ломится всем плечом. Мир сузился, и всем становится тесно. Елизавета громче всех требует себе места под крышей…

— А что Петербург? — рассеянно спросил Людовик.

— Мы располагаем сведениями о России только благодаря госпоже Каравакк, вдове живописца[1]. Вице-канцлер Михаил Воронцов, как и фаворит императрицы Иван Шувалов, склонен к союзу с Францией. Но зато великий канцлер Алексей Бестужев-Рюмин…

— А подкупить? Пробовали? — оживился король.

— Воронцова незачем подкупать: он наш.

— А великого канцлера?

— Бестужев, — отвечал Конти, — уже набрался взяток от венского двора и сейчас снова возьмет от английского посла Вильямса по его прибытии в Петербург…

Людовик был окончательно «изнурен» диетой:

— Опять эти… вапёры! Мой друг, простите своего короля… — Его величество вяло улыбнулся. — Продолжайте: кому из французов удалось проникнуть к русскому двору?

— Только живописцу Сампсуа[2], ваше величество. Увы, но французское искусство, очевидно, сильнее французской политики, если оно просачивается в эту дикую Россию, словно вода в греческую губку.

— А кто этот Сампсуа? Я его знаю?

— Сын швейцара, что служил у герцога де Жевра. Обладая даром живописца, Сампсуа удостоен был трех сеансов при дворе. В разговоре с ним Елизавета сожалела о разрыве с Версалем.

— Надеюсь, Сампсуа с ответом не сплоховал?

— Он сказал, что ваше королевское величество имеет нежное сердце и отвечает Елизавете полной взаимностью…

Концы губ Людовика дрогнули в дремотной усмешке, — он еще не забыл, что когда-то был женихом Елизаветы Петровны.

— Что ответила Елизавета? — спросил король.

— Она отвечала лишь очаровательной улыбкой, которую Сампсуа и воспроизвел на миниатюре, вправленной в табакерку.

В руке принца Конти вдруг щелкнула табакерка, на внутренней крышке ее — в овале — король увидел изображение прекрасной полнотелой женщины, которая стыдливо прикрыла веером обнаженную грудь.

Людовик грузно поднялся из-за стола:

— Что делать? Россия никому не нравится, но вся Европа нуждается в ее услугах… Так позаботьтесь же, принц, посылкою в Петербург ловкого человека. Нет, не человека, а — дьявола!

Поддернув шпагу, король пошел было к дверям, но задержался:

— Союз с Россией необходим, чтобы удобнее действовать против России… Изнутри самой же России, и — во вред России! Я не люблю этой страны, о которой мы долго ничего не знали, а когда узнали, то вдруг выяснилось, что именно эта страна способна нарушить равновесие всей Европы…

«Равновесие Европы» — это был пункт помешательства Людовика. Не дай бог кому-нибудь тронуть это хрустальное яйцо! Равновесие — опасная штука, ибо всегда сыщется охотник, чтобы нарушить его.

* * *

Франция имела тогда громадную армию, и не было в стране несчастнее людей, нежели люди из французской казармы. Они ели только хлеб из отрубей, на четырех солдат отводилось лишь одно ложе, мундир от убитого переходил по наследству к новобранцу. Их секли, клеймили, вешали, топили, ссылали на галеры. Юридически во Франции считалось тогда, что солдат преступен по самой сути своего нелегкого ремесла.

Зато как сверкал офицерский корпус! Что за лошади! Что за тонкие вина! Что за любовницы!.. В походе офицера Франции сопровождал обоз, а в нем — туалеты, сервизы, парфюмерия, мартышки, зеркала, театры и прочее.

Кто командовал этой армией?

Вопрос, по существу, праздный, — каприз мадам Помпадур решал всё…

Елизавета просыпается

Дщерь Петрова, императрица Елизавета, проснулась в этот день гораздо позднее Людовика. Проснулась не в Зимнем дворце (Растрелли еще строил его), а в шепелевском доме своей подружки, Маврутки Шуваловой, что на Мойке-реке — как раз насупротив Строгановского палаццо[3].

Уныло тикали в углу пыльные «рокамболи». Царапалась в двери кошка, чтобы ее выпустили. Елизавета встала и, скребя в голове, отворила двери; кошка прошмыгнула между ее ног.

— Кой час ныне, люди? — спросила она, зевая. — Да где граф Карлушка? Уж не пьян ли? Пущай кафу мне варит…

Шлепая босыми пятками, простоволосая и распаренная, императрица снова тяжко бухнулась в проваленные пуховики.

Вспомнила тут, как вчера Ванечка ее пьян был, хоть на простынях выноси сердешного, и — закрестилась скоренько:

— Ой, господи, прости ты нас, царица небесная…

Граф империи, генерал и обер-гофмаршал Карл Сиверс (гладковыбритый, сытый и трезвый) принес ей кофе.

— Ну, матушка, — весело заговорил он, — а ты напрасно вчерась туза скинула. Тебе бы в шестерик сходить. Глядишь, и я бы тебе волан срезал… Пей вот, пока не остыло!

— Осьмнадцать-то рублев… тьфу! — сочно выговорила Елизавета. — На эти деньги дом не построишь, только хвороб наживешь. Лучше кликни через речку: может, кто из Строгановых и встал уже? Так пущай со мною пофриштыкают…

Сиверс дал понять императрице, что внизу с утра раннего топчется великий канцлер с бумагами.

— Что ему, неугомонному? — надулась Елизавета. — Вели ждать, я еще не прибрана.

На смену Сиверсу пришел царский истопник Алешка Милютин, с грохотом свалил заснеженную охапку дров. Рассыпая прибаутки, закладывал поленья в печную утробину. Богатый астраханский рыбник, Милютин служил царям из чести: топил печки Анне Иоанновне, нажаривал их лютому Бирону, по наследству перешел и в нынешнее царствование «дщери Петровой»…

— Ты почто бос? — пригляделась к истопнику Елизавета, кофеек попивая. — Ливрею надел, гляжу, а пятки черные… Скажи, друг: почто этикета не блюдешь?..

— Да шепнули сапожки мои. Только было вздремнул малость под лестницей… Проснулся — уже босой: шепнул их кто-то с меня!

Елизавета допила чашечку и скуксилась:

— Не жалеешь ты меня, Алексей Яковлев… Эва! Вьюшки вчера опять закрыл второпях. У меня всю-то ноченьку ребро за ребро так и задевалося… Помру уж, думала!

Милютин поклонился ей в пояс, нижайше, и вдруг чмокнул императрицу в румяную пятку, торчавшую из кружев.

— Эх ты, лебедь белая! — Подбоченясь, истопник прошелся перед ней гоголем — так и выкатился из комнат, приплясывая.

— Да Егоровну-то позови… — смеясь, велела она ему вдогонку.

С треском разгорелись дрова в печи. В двери вдруг просунулась голова великого канцлера Бестужева-Рюмина; он повел носом, на котором из-под слоя пудры явственно проступала ужасная синева старого закаленного пьяницы.

— Матушка-осударыня, — сказал шепотком страстным, — а я до твоей милости. Дела в Европах завелись немешкотные.

— Погоди, Алексей Петрович, дела — не волки, Европы и подождут. А я нечесана еще! Маврутка-то, спроси, идет ли? Что же, я так и буду одна тут мучиться?

На пороге (без парика, в одном шлафроке на голом теле) появился «ночной император» России — Иван Шувалов, и был он шибко невесел после вчерашнего окаянства. Отдавая дань просвещению, Шувалов не забывал отдать должное и родимой сивухе.

— С кем это ты так вчера отличился? — спросила его Елизавета с укоризной, но заботливо-нежно, как мать родная.

Шувалов держался вроде блудного сына — виноватого-покорственно:

— Да у Апраксиных, матушка, вечеряли. Помню, что кастраты на диво усладительно пели. Потом Разумовский палкой стал бить фельдмаршала, а Нарышкины — те, как всегда, разнимали…

— Ты бы клюковки пососал, — пожалела его императрица. — Небось головушка-то болит?

— Не стою я твоих забот, матушка, — вздохнул Шувалов, наполняя глаза слезами, и долго смотрел на свои розовые ногти. — Быть мне в монастыре, непутевому.

— Вот помру я — тогда намолишься… А пока не тужись… Иди ко мне, ангел милый.

Она подозвала его к себе и поцеловала с удовольствием.

— Канцлер-то, — спросила потом, — не убрался еще?

— Да нет. Внизу посиживает. Куранты кой час считывает.

— Экий клещ настырный… Знать бы: чего ему надобно?

Шувалов без аппетиту куснул моченое яблоко:

— Британский посол Вильямс к нам вскорости на смену прежнему Диккенсу пожалует. Вот и волнуется твой Сюлли — как бы не отпихнулись мы от субсидий аглицких!

— А не держи я войско, — нечаянно зевнула Елизавета, — так будет ли Европа считаться с нами? Солдатом и держимся…

— С твоей колокольни, матушка, подале видится, — заскромничал Шувалов. — Только смотри, как бы не пришлось нам, русским, чужую квашню даром месить!

Лицо императрицы пошло бурыми пятнами:

— Я три года в нитку тянулась, а что от меня в Европах получили? И где этот Ганновер — знать не знаю! У меня, эвон, свои заботы: дворец не достроен, а где взять денег — того никто не ведает. Все округ — только: дай, дай, дай! И никто еще не сказал мне: «На тебе, Лисавет Петровны!..» Может, ты дашь, голубь?

— Я только от щедрот твоих имею, матушка, — обиделся фаворит. — Ежели надобно, так забери остатнее. Одним Христовым именем проживу. Зато вот канцлер твой Бестужев от иноземных дворов немалую выгоду имеет. Вот у кого проси!

Елизавета быстро сплетала волосы в пухлых пальцах.

— Берёт, вестимо, — согласилась спокойно. — А кого я на место его поставлю? Бестужев хоть фасон бережет, другие-то еще больше загребут… Да и то истинно: в долгу мы, а что делать? Своей крыши в городе не имею. Летний дворец — развалюха, а Зимний — когда-сь кончат? Что же мне, так и до смерти самой все по гостям ночевать?

Шувалов встал, запахнул шлафрок:

— Фридрих-то, король прусский, тоже обеднял изрядно. Даже пиво и то налогом обклал. И от авансов аглицких не откажется. Вот и пойдем мы с тобой, матушка, воедину с пруссаками, Ганновер воевать противу Франции, тебе столь любезной…

Елизавета скинула ноги с постели, тяжело брякнулась перед иконами разбухшим телом:

— Господи! Да на што мне мука така? Какой еще Ганновер? Да и есть ли такой? Может, его нарочно придумали, дабы меня в докуку привесть… Грешница я великая, уж ты помилуй мя, господи!

Шувалов накинул ей на плечи халат, трухнул в колоколец.

— Канцлера сюда! — позвал зычно. — Да чтоб с бумагами…

Вошел Бестужев-Рюмин — уже под хмелем. Молча, спины не ломая, шмякнул на стол бумаги по коллегии иностранной.

И (задом к Шувалову) сказал канцлер так:

— Я, слава богу, сыт и табаку не прошу у других понюхать. Не для себя стараюсь, а для пущей славы отечества. И корень политики моей — древний, паче того — Петра Великого система!

— Ой, не хвались, Петрович, — свысока возразил Шувалов. — Политика, как и галантность с дамами, строгой системы иметь не может. Иной час и ревность надобно вызвать, дабы удержать прелестную. А по твоей «системе» — Россия с торбой по чужим дворам шляется. У кого не берем только? Даже голландскими ефимками не брезгуем… И то — позор для русского племени!

Рука канцлера, вся в сверкающих бриллиантами перстнях, стиснула набалдашник трости чистого золота.

— А вы бы, сударик мой, помалкивали о позоре-то. Алешкина корова и помычала, а твоя бы, Ваня, лучше молчала!

— Матушка, — вспыхнул фаворит, — ты слышала?

Канцлер стянул парик с головы, притворно прижал его к глазам:

— Бог видит, что поклепствуют на меня… Ковы строят!

— Иван Иваныч, — вдруг сказала Елизавета. — Ты, друг мой милый, сейчас не спорь и выйди. Потом приходи с радостью…

Шувалов в злости так саданул дверьми, что посыпалась с потолка трухлявая позолота.

— А ты не реви! — велела императрица канцлеру. — Эвон, Остерман! Тот плакать умел… во такие, как виноград, слезищи падали. А ты глаза трешь, да сухи они у тебя. Срам один!

Канцлер натянул парик на лысину. Похолодел.

— Прочти, великая осударыня, — указал он перстом в бумаги, — что отписал я тебе доказательно. Теперича мы, в негоциации с Англией, выставим для защиты Ганновера корпус не в тридцать тыщ солдат, как ранее декларировали, а… все полсотни! И за это даст нам Англия три по ста и пятьдесят тыщ в фунтах своих…

— Креста на них нет, на разбойниках! — сказала Елизавета.

Бестужев любовно стукнул ее пальцем в плечико.

— Ты подпиши, — вымолвил проникновенно, голосом задушевным. — А уж я-то выгоду твою соблюду. И мене чем пять сотен тыщ брать не станем…

Выбрал он перышко поострее — протянул Елизавете, и она с робостью взялась за перо (от учености всю жизнь бегала).

— Буковки-то каки махоньки, — пригляделась императрица. — Нешто нельзя пошире писать? А ежели завтра я все опробую?

— Матушка! — взвыл канцлер, стуча тростью. — Кой годик пошел: все завтра да завтра. Посла-то твоего в Лондоне, князя Сашку Голицына, совсем уже при дворе тамошнем заклевали!

— И что с того? — взъярилась Елизавета. — Коли православный, так и пущай несет крест-то свой. Я-то ведь терплю от политик неприятности разные… Лишний долг-то Россию не украсит!

Канцлер потряс песочницу, держа ее наготове, чтобы присыпать одно лишь слово императрицы, которое решало судьбу не только России, но и отражалось на судьбах Европы.

— Не тужись, матушка. Ей-ей, — уговаривал он, — куртуазии твоей от лишнего долга не убавится, а дело стронется. Черкни перышком. Ну что тебе стоит — вжик, и ты богата!

Но Елизавета Петровна уже отбросила от себя перо:

— Потерпи еще чуток, канцлер… Шутка ли! Целый корпус им дай… Христианские, чай, душеньки. Втравят меня — быть битой. А за какой интерес? У меня Фридрих, враг персональный, на вороту виснет. Питт — хитер, да и я не за печкой уродилась. А потому, канцлер, иди с богом домой и ни о чем не печалься…

Выпроводив Бестужева, Елизавета сама разбудила Мавру Егоровну. Пришла и Анна Воронцова (из графинь Скавронских) — жена вице-канцлера и двоюродная сестра императрицы. Подруги сообща умылись из одного кувшина, тут им наряды новые из лавок привезли купцы двора Гостиного и чужеземные. Елизавета, разрумянясь от волнения, ловко мерила аршином парчу и бархаты, сама резала себе лучшие куски, но платить не платила:

— Купцам скажите, чтобы шли к барону Черкасову и не плакались чтоб… Барон Черкасов все мои долги записывает!

Когда уже смеркалось над Петербургом и сугробы посинели, она была одета и, довольная, сказала:

— Пора и день начинать. Велите санки закладывать — я давно по городу не каталась…

И помчались сани, а в них — с хохотом — массажистка, две горничных, портниха да еще дура старая (мастерица сказки сказывать). Посреди же них — сама императрица, ее величество!

Рвали кони по Невскому — в стынь, в звон, в иней.

Мимо неслись, вдоль першпективы парадной, кругло подстриженные березы — все в искристом серебре, как драгоценные кубки.

Фридрих не спит

Но раньше всех в этот день проснулся Фридрих II — король Пруссии и курфюрст Бранденбургский… Проснулся на тощем матрасе, как солдат, в своем тихом Сан-Суси, что отстроен в Потсдаме по собственным проектам короля, сверявшего свое пылкое вдохновение с четкой классикой Палладио и Пиранези.

Мрак еще нависал над спящей Германией; досыпали крестьяне и ремесленники, сборщики налогов и трактирщики, дрожали от храпа солдат казармы Берлина, когда (ровно в четыре часа утра) камер-лакей сорвал с короля одеяло и распахнул окно в заснеженный сад, шестью террасами сбегавший к воде.

— О подлец! — воскликнул король. — Как я хочу спать, а ты каждый день безжалостно будишь меня…

И король выбежал в сады Сан-Суси, темные и заснеженные, ветер раскрылил плащ за спиной. Это не было прогулкой короля — это был неустанный бег, бег мысли, погоня чувств, столкновение образов, ломка чужих костей, гнев и восторг… Впереди его ждал день, да еще какой день! Королевский день!

* * *

Казалось, сам ангел восходит на престол — после смерти кайзера Фридриха-Вильгельма I — этого коронованного капрала, подарившего миру такие живучие афоризмы, как «не потерплю!» или — еще лучше — «не рассуждать!».

Молодой король Фридрих II был мягок в обращении, прост в поступках, писал недурные стихи, чудесно играл на флейте. И никто не знал, что своей любимой сестре (еще будучи кронпринцем) Фридрих признавался:

— Весь мир удивится, узнав, что я совсем не тот, каким меня представляют. Европа думает, что я стану швырять деньги на искусства, а талеры в Берлине будут стоить дешевле булыжников… О нет! Все мои помыслы — лишь об увеличении армии…

Эту армию он вербовал из пленных, из наемников, завлеченных в Пруссию обманом, просто из негодяев и подонков. Но больше всего — вербовкой на чужбине. Причем король логично объяснял, почему выгодно вырвать человека из соседней страны и пересадить его, словно репку, на прусскую грядку.

— Завербовав чужеземца, — утверждал Фридрих, — я выигрываю четыре раза подряд: во-первых, в мою армию поступил один солдат; во-вторых, противная мне армия потеряла одного солдата; в-третьих, один пруссак остается в кругу семьи, по-прежнему ведя хозяйство; в-четвертых, если солдата убили, по нему плачут на чужбине, а в Пруссии до него никому нет дела… Самое же лучшее, — добавлял король, — когда пруссак сидит дома и даже не знает, что Пруссия воюет!

Царствование свое Фридрих начал с войны за Силезию, которую безжалостно оторвал от Австрийской империи. Причину этой войны он объяснил «наличностью постоянно готовой к делу армии». По Фридриху выходило так: имей армию — и ты уже имеешь законный повод к войне. Правда, желание воевать король оправдывал еще «полнотою прусской казны и живостью своего характера».

Весь израненный в сражениях, рыцарски отважный, Фридрих никогда этим не кичился.

Король не верил в бога, напоказ бравируя своим атеизмом, король презирал религию и духовные распри, владевшие Европой. Он давал приют в Пруссии всем изгоям веры, которых инквизиция жестоко преследовала на родине…

— Пусть монахи побольше ссорятся, — говорил Фридрих. — Пруссии это выгодно; что католик, что еврей, что лютеранин — мне на это плевать, лишь бы они трудились… А где их расселить? Вот задача: нет войны, и нет новых земель. Но мы извернемся! Мы осушим болота — этим обретем новую страну внутри старой. Без крови! Без пушек! А дети поселенцев будут считать мою Пруссию уже своей отчизной.

Так он и делал. Пруссия молилась по-разному, весьма усердно. Лишь король позволял себе роскошь вообще не молиться. Ему был важен только доход-приход, обращенный на пользу армии. Фридриху удалось то, чего не удавалось никому: он посадил на землю даже бродячих цыган; они жили в колониях и пахали для него землю. А еврейские финансисты, верно служа Фридриху, обеспечивали устойчивость прусского талера… Угнетенные австрийцами чехи валом валили в Пруссию; прекрасные строители, они возводили на пустошах города и крепости, дамбы и плотины.

Никакой «чистоты немецкой расы» не существовало. Говорить о ней — все равно что спорить над дворняжкой, какой она породы: спаниель или фокстерьер. Фридрих II, получивший титул «Великого», собрал свою нацию из ошметков Европы, — это вавилонское скопление онемеченных славян, изгоев веры, бродяг и ремесленников и стало затем той Германией, на совести которой лежат две мировые бойни. А потомки тех евреев и цыган, которых расселял у себя Фридрих, были сожжены в крематориях Освенцима и Майданека наследниками агрессивной политики Фридриха!

* * *

Фридрих вернулся во дворец, уже зная, что делать сегодня.

Мокрый плащ волочился за ним по дубовым паркетам. Пинком ноги, бряцавшей шпорой, король распахнул двери в приемную. Толпа министров и генералов Пруссии вздернулась при его появлении — как жеребцы, опрокинувшие коновязь. Ни на кого не глядя, король отделался общим поклоном… Посередине — стул (для него). И он сел. Трость выкинул перед собой, тонкие пальцы музыканта обвили вытертый костяной набалдашник.

— Баран… здесь? — был первый вопрос короля.

Втащили на веревке барана, и король запустил пальцы в его глубокую шерсть, почти чувственно, как в женские кружева:

— Ого! Вот это шерсть… Отличное будет сукно для мундиров. Отныне разводить в Пруссии именно испанскую породу. И не следует смеяться над блеянием глупого животного. По опыту жизни знаю, что один хороший баран полезнее худого гаулейтера…

Король выслушал рапорты из гарнизонов и доклады министров. Потом вперед выступил прибывший из Кенигсберга губернатор восточнопрусских земель Ганс фон Левальд, почтенный старец восьмидесяти двух лет.

— Стул фельдмаршалу! — велел король.

Теперь сидели двое — король и фельдмаршал.

— Рассказывай, старина, — оживился Фридрих.

Левальд рассказал, что в ливонских землях копятся русские войска, за Неманом размещены воинские магазины. Рубежи Пруссии неспокойны… Король взмахнул тростью, заговорил с пылом:

— Мне известен способ, как спустить с цепи русского медведя. Но кто мне скажет — как его посадить обратно на цепь? Самое лучшее: оставить медведя в берлоге, делая вид, что его никто не замечает. Однако сейчас зверь зашевелился в своем логове! Господа! — воскликнул король. — Россия страшная страна, и через полстолетия, верьте мне, мир вздрогнет от ее величия!

Фридрих умолк, и стало тихо. Только изредка позванивали шпоры полководцев, стукались об пол низкие ташки кавалеристов, нежно тренькали шпаги придворных. Король думал… Тишина в Сан-Суси, тишина. Ах, какая тишина над дремучей болотистой Пруссией, которая досыпает сейчас свои последние минуты.

— Шверин, — вдруг очнулся король, — что за бумагу, дружок, вы там комкаете в руке? Дайте ее сюда…

Это было прошение о пенсии вдовы капитана, поднятого на штыки в Силезской войне. Король вернул бумагу Шверину:

— Мне очень жаль вдову, но вакантной пенсии у меня нет.

— Ваше величество, у нее, несчастной, дочери без приданого.

Король крутил трость в сухих горячих ладонях:

— Шверин, вы умоляете так, будто я уже отказал?

— Но вы сказали, что вакантной пенсии нет.

— Верно. И — не будет. Но… Шверин, вы плохо знаете своего короля. С сего дня сокращаю свой стол на одно блюдо. В год это даст прибыль в 365 талеров. Пусть вдова и получает их…

Один из гаулейтеров провинции Бранденбург заговорил вдруг, что состояние дорог в Пруссии столь ужасно, что…

— Перестаньте болтать о дурных дорогах! — закричал король. — Пруссия окружена врагами. И мне не нужны отличные дороги, по которым бы армии врагов докатились до Берлина… Нет! Пусть они застрянут в прусской грязи. А мы будем воевать только на чужой территории, где дороги идеально устроены!

Фридрих встал.

— А ты сиди, старина, — придержал он Левальда. — Ты принес новость… Вот и прикроешь мое королевство со стороны Кенигсберга! Шверин, подойди ближе. Бери двадцать шесть тысяч штыков, ступай в лагерь Кёниген-Грец, оттуда заслонишь Силезию от моей венской кузины. Герцог Бевернский, где вы? Кажется, пришла пора изучать карты лесов Моравии и Богемии… Судьбы мира неисповедимы, и как бы не пришлось моей инфантерии шагать по этим лесам!

Он огляделся. Пламя свечей, коптя, качалось в жирандолях.

— А где же Циттен? Почему я не вижу своего приятеля?

Растолкав придворных, пред королем предстал Циттен, вожак непобедимой прусской конницы. Маленький. Кривоногий. Хрипатый. Бесстрашный. Безграмотный. И — умный.

— Мой добрый Циттен, что ты скажешь о русских казаках?

— Не стоят холостого заряда, король.

— А русские кирасиры и гусары?

— Я свистну, король, и они зашатаются в седлах…

Фридрих обернулся к берлинскому губернатору — фельдмаршалу Джемсу Кейту:

— Вот стоит человек, двадцать лет прослуживший под знаменами России. Он не даст солгать… Каковы русские солдаты?

Подтянутый седовласый Кейт поднял над головой жезл, сверкнувший дешевыми рубинами.

— Лучше убедиться королю сейчас, что русская армия великолепна, нежели ждать, когда русская армия переубедит ваше величество в бою! Она очень хороша, хотя и плохо управляется.

— Да, — согласился король, — она хороша… Но привыкла воевать с татарами. Я представляю, как она побежит после встречи с правильной организацией моей армии!

— Король, — отвечал Кейт. — В воле вашего величества бить русских правильно или неправильно, но русские… не побегут!

— Даже если их очень сильно побить?

Храбрый Кейт ответил королю дерзким вопросом:

— А разве вы сможете побить русских сильнее, чем их били татары?..

Король с усмешкою на устах удалился. Теперь начиналось самое интересное.

* * *

Самое интересное — это шпионаж. Экономя на супах и пиве, король не жалел денег на разведение шпионов. Главарем прусского шпионажа в Европе был личный адъютант короля — Христофор Герман Манштейн; этот умный человек долго служил в России, где был адъютантом Миниха; именно он — Манштейн! — схватил из теплой постели герцога Бирона, треснул его по зубам и, связанного, швырнул в коляску… Из русской армии Манштейн дезертировал в Пруссию; имя его отныне во всех губернских городах России было приколочено к виселицам палачами.

Когда король вошел в библиотеку, Манштейн был уже здесь; тут же, возле окна, таилась обтекаемая тень и Финка фон Финкенштейна, этого интимного друга детства короля.

— Мои добрые друзья, — сказал им Фридрих, — у меня всегда дрожат пальцы, когда я раскрываю заветный портфель… В самом деле, как приятно, сидя в тихом Сап-Суси, знать, что думают о тебе в кабинетах Парижа, Вены, Петербурга… Вот Менцель! — сказал король, показав донесение из Дрездена. — Личный секретарь польско-саксонского короля Августа Третьего, а смотрите, как верно мне служит! Теперь глянем, что сообщают русские друзья. О-о, как их много у меня… И вот письмо моего друга — наследника российского престола. Кстати, тут пишут, что в России сейчас восстание башкир. Манштейн, это опасно?

— Укус клопа, — отвечал Манштейн. — Клопа раздавят.

— Опять-таки. — призадумался король, — русские раскольники, которые терпят столько неприятностей от духовенства на родине, тоже ищут моего покровительства. Не могли бы мы из Берлина произвести раскольничий бунт в России?

— Цель бунта? — осведомился Манштейн.

— Король всегда попадает в цель… Вот, например: освободить из Холмогор свергнутого царя Иоанна Антоновича, который, будучи из Брауншвейг-Люнебургского дома, приходится мне родственником. Имей я такой козырь на руках, как наследник престола России, я стал бы играть гораздо смелее.

— Ваше величество, — отвечал Манштейн, — у меня имеется на примете тобольский раскольник Иван Зубарев. Ныне он собирается ехать на остров Мальту, дабы под защитой тамошнего ордена основать колонию русских схизматов. Но я задержал его в Берлине… Что позволено мне обещать ему?

— В таком крупном деле нельзя быть мелочным… Ладно: дать Зубареву патент на чин полковника прусской службы!

Манштейн ушел. За высокими стрельчатыми окнами библиотеки медленно светало, и король (всегда экономный) дунул на свечи. Из сиреневых потемок выступила тень Финка фон Финкенштейна…

— Фриц, — сказал он королю, — мы ведь друзья? И ты не скроешь от меня своих замыслов?

Король придвинул к нему папку с докладами шпионов:

— Прочти… хотя бы это. Из России — от шведского посла в Петербурге графа Горна. Русский двор озабочен заключением договора с Англией, чтобы вырвать от Питта субсидию и поставить для Лондона своих солдат в знак уплаты задолженности… Так?

— И ты… — начал Финкенштейн.

— И я! — подхватил король. — Я тоже озабочен тем же. Не будем бояться рискованных решений… Мой друг Людовик немало поработал над «равновесием» Европы. Версаль любит возиться с этим равновесием, как дурачок с крашеными яйцами.

Фридрих вышел из-за стола, усмехнулся, блеснув глазами:

— А не пора ли нам опрокинуть это равновесие к черту?.. Самое главное сейчас — опередить Россию: вырвать от Питта субсидии и договор с Англией, такой же по значению, какой Питт собирается заключать с Россией. Но мы должны непременно заключить его раньше Петербурга… Ты понял меня?

— Ты безумен, Фриц, — сказал королю Финкенштейн. — Вслед за этим ты потеряешь приязнь Версаля, который не простит тебе поставку солдат для Англии — этого главного врага Франции! Не забывай, что Людовик переживает потерю колоний за океаном особенно чувствительно, и косвенно ты будешь виноват…

— Возможно, — согласился король.

— Но это еще не все! Австрия, твой извечный враг, будет вынуждена встать под одни знамена с Францией, с которой она до сих пор во вражде…

— И это возможно.

— Это же страшно для Пруссии… Что же ты выигрываешь?

— А ты не понял? Но ведь, заключая договор с Англией, я невольно оказываюсь в одном строю с Россией… Этим я снимаю угрозу для Пруссии с востока. Я свободен на западе! Не советую оставлять кошельки на столе — я их заберу для себя… Версаль вряд ли рискнет скрестить со мной шпаги, Австрию же мы умеем побеждать… Самое главное — опередить Россию!

С этим он отъехал в Берлин… Казармы и базары, мукомольни и пороховые мельницы, сукно и посуда, горох и пиво, шаг пехоты и рысь коня, выпечка хлеба и таможня, — до всего король был охотник. Ему казалось, что только он — король! — способен понять и сделать все лучше других.

Единственное, чего Фридрих никогда не касался, так это германской литературы: он даже не догадывался, что такая существует. Немецкий язык, думалось ему, служит лишь для выражения подлости, грубости и низменности чувств. Сам же он парил, естественно, на французском…

Вечером, как всегда, был концерт в Сан-Суси; Фридрих играл в оркестре на любимой флейте. Но мысли его были далеки от музыки, и «трюбуше» явно не удалось, за что неистовый капельмейстер Кванц не раз дергал короля за косу… Здесь же был и английский посол в Берлине — сэр Митчелл, и глаза Фридриха с нотных листов косили на дипломата. Внимание к Митчеллу в эти дни должно быть удвоено, утроено. Пруссии важно одно: опередить Россию!

А после концерта — ужин в близком кругу людей. Вольтер, Мопертюи, Сен-Жермен, маркиз д,Аржанс, Даге — одни французы. Пруссаков король любил видеть на плацу, а в Сан-Суси он оставлял их далеко за дверью. Разве могут эти грубые чудовища оценить тонкость метафоры или чудесность гиперболы, что пролетает над столом, словно пушечное ядро?.. В полночь Фридрих ложится спать. А ровно в четыре часа утра камер-лакей уже срывает с него одеяло.

— О подлец! — ворчит король. — До чего ты надоел мне…

— Ваше величество, я слишком дорожу службою и не хочу лишиться ее, как мой приятель, который разбудил вас не в четыре часа, а в пять минут пятого… Вставайте, король!

* * *

Фридрих II не был похож на других королей Пруссии (ни до него, ни, тем более, после!). Вдохновенный и циничный хищник, человек же — несомненно — остро чувствующий, незаурядный.

Он был доступен в своем тихом Сан-Суси даже простым людям. Не был развратен, всю жизнь чуждался женщин, двор его был скромен, король не имел фаворитов, все были для него равны, в судах он требовал правосудия, и графы при нем сидели в тюрьмах за обиды, нанесенные своим крестьянам.

Фридрих был справедлив. Но это справедливость не человека, а скорее машины. Машина четко и бездушно рубит сучья — еловые, березовые, липовые. Сунь туда палец князь — машина срубит сиятельный палец. Сунь туда палец мужик — тоже уйдет без пальца. Ибо машине все равно. Ее дело — рубить! Точно и безжалостно. И в этом ее великая нечеловеческая сила…

…Сейчас Фридрих начнет разрушать «равновесие» Европы.

Одна из легенд

Молоденькая графиня Рошфор (из фамилии Бланкас) была уроженкой Тоннера, и если верить самому де Еону, то его землячка сыграла не последнюю роль в его путаной жизни.

Эта неглупая распутница, дабы выглядеть образованной дамой, держала у себя в алькове скелет человеческий. В свободное от любви время графиня Рошфор рассуждала о тайнах материи, а многочисленные любовники вешали на череп скелета свои шляпы. От обедни графиня спешила в комедию, из «Комеди Франсез», прямо от Лекена, слуги несли ее золоченый портшез в грязные кварталы Сен-Марсо, где издавна селились мрачные и голодные алхимики.

Но де Еон, когда она стала раскидывать перед ним свои упоительные силки, вежливо отказал ей во взаимности.

— Вот как? — Графиня стала хохотать, потом плакать; в истерике упала на китайский столик, расколотив фарфора мейсенского сразу на сумму в двести пистолей.

Успокоившись, она сказала:

— Нет слов, заслуги вашего ума и сердца столь велики, что я в отчаянии. И уж конечно, отомщу вам за эту жестокость… Надеюсь, вы не будете на это в обиде?

— О нет! Как и в детстве, я останусь вашим слугою.

— Тогда, — распорядилась она, — снимите на время вашу шпагу и дайте мне ваш костюм… Мы едем в ратушу!

И они поехали в ратушу (переодетые). В хороводе масок женщины быстро узнавали короля, причесанного — ради маскарада — по старинной моде: две косы с бантами на плечах. И, танцуя, никто уже не смел поворачиваться к нему спиною. Но Людовик сегодня не поднял с полу ни одного женского платка, как бы нечаянно уроненного. Он был уже пресыщен и занимался тем, что, выискивая знакомых дам, цинично скабрезничал с ними.

Этих королевских «любезностей» не избежала и графиня Рошфор. Людовик взял ее за подбородок (такая вольность допускалась на маскарадах века восемнадцатого).

— Как это кстати! — воскликнула женщина. — У меня в постели побывало уже четырнадцать королей — не хватало только пятнадцатого!

И пятнадцатый по счету истории Людовик убрал свою руку.

— Про тебя говорят, — сказал он, потупясь, — что ты была любовницей всех моих подданных. Правда ли это?

— Еще бы! Конечно, ваше величество.

— И путалась с аббатом Верни?

— Он так всемогущ…

— И с герцогом Нивернуа?

— Он так умен…

— И с бродягой Монвиллем?

— Он так красив…

— Ну, ладно. А за что ты принадлежишь своему дураку-мужу?

— Ах, он так предан вашему величеству!

Рошфор с треском закрыла веер. И концом его, на котором болталась беличья кисточка, указала королю на маленькую девушку, что скромно сидела на антресолях, — одинокая провинциалка!

— Так и быть, — сказала графиня Рошфор. — Жертвуя своим счастьем, я могу подарить вам настоящий «королевский кусок»… Идите!

Людовик взглянул; от него не укрылась угловатость почти мальчишеского тела, и это приятно щекотнуло нервы. Уверенно и смело, не приученный к отказам король направил стопы похотливого сатира прямо к девице, лицо которой было закрыто маской, только блестели в прорезях восторженные глаза.

— Вы знаете, кто я? — спросил Людовик.

— Нет… ваше величество, — с умом ответила девица.

— А не любите ли вы собирать по утрам землянику?

— Утренняя роса не по мне.

— Может, вы любите искать в лесу трюфели?

— Я не выношу их запаха…

Людовик потоптался толстыми слоновьими ногами:

— А что, если я сяду к вам на колени?

— Попробуйте, — был задорный ответ, — если не боитесь получить хорошего пинка!

— Может, вы снимете маску?

— Э-э, нет… — ответили королю нежные губы.

Лебель, ведавший «тайными удовольствиями короля», всегда торчал за плечом короля, и Людовик уже велел ему готовить комнату для свидания.

— На улице Анжу, — шепнул он.

Но незнакомка торопливо скрылась среди ряженых. Людовик поспешил за нею.

На темных дорожках парка коптили редкие плошки. Высоко в небе кувыркался фейерверк, а на канатах двигались плясуны.

— Постойте, моя прелесть! Одно лишь слово…

Белое платье мелькнуло в зарослях цветов. Топча клумбы, король настигал свою жертву. Но девица вдруг резко остановилась и сорвала с лица маску.

— Оставьте меня! — выкрикнула она. — Разве вы не видите, что я мужчина?

Король пригляделся: перед ним белело нежное девичье лицо с маленькими пухлыми губами. Пальцы незнакомки в смущении тянули с запястий дешевые браслеты из каменного угля.

— Ты хитра, как ведьма, — рассмеялся король. — Но и ведьму можно отличить от сатаны, если ее как следует пощупать…

Незнакомка отбросила от своей груди его руки:

— Со шпагою в руках могу доказать вам, что я не последний мужчина Франции!

— Отчего же я вас не знаю? — спросил король, отступая. — Кто ваш отец?

Де Еон назвал себя.

— А мой отец был мэром города Тоннера…

С хрустом ломая кусты, Людовик выбрался на дорогу. В ратуше он сказал инспектору Марэ:

— Графиню Рошфор выслать в деревни. Вместе с пучеглазым идиотом-мужем и со всей ее химией… Она стала слишком дерзка!

Но король все же не удержался, чтобы не рассказать маркизе Помпадур о своем забавном приключении. Великая интриганка задумалась: нельзя ли из ошибки короля извлечь выгоду?

И вскоре де Еон был ей представлен… Мадам Помпадур — маленькая женщина на высоченных каблуках-шпильках, мода на которые дошла до нашего времени. Она была достаточно умна, что доказал Вольтер, посвятивший ей своего «Танкреда». С уверенностью капризного ребенка мадам Помпадур считала, что, пока Франция с королем в ее руках, все дела идут отлично. Де Еон поразился ее страшной худобе (всюду выпирали острые кости) и затаенной грусти. Маркиза ни разу не обнажила из-под шали рук, которые были очень некрасивы. Она свела де Еона, в числе прочих гостей, на свой курятник, где в фарфоровых клетках сладостно кудахтали куры…

Показала на одну из наседок:

— А вот любимица короля. И стоит его величеству появиться, как она сразу же снесет тепленькое яичко.

— Какая прелесть! — заволновались придворные. — Ах, как хочется рассмотреть эту умницу поближе…

На прощание маркиза Помпадур сказала де Еону:

— Хорошо, грязная козявочка, я буду вас помнить!

* * *

Примерно так (согласно легенде, которую поддерживал и сам де Еон) состоялось публичное появление кавалера в женском платье. Но эта легенда может показаться весьма сомнительной. Скорее всего юный адвокат проник к подножию трона через самого брата короля — принца Конти. И здесь уже выступают на первый план не легенды, а подлинные документы.

Аминь — Король — Бастилия

Как гибкая ящерица среди древних камней, извивается улица Ду-Тампль, напоминая мрачные времена тамплиеров, поверженных еще при Филиппе Красивом. Под сенью рыцарских башен укрывался когда-то роскошный отель, в котором сразу угадывалось жилище королевского вассала.

Чудовищна и странна судьба этого замка! Помпезные картины Оливье сохранили нам память об утонченных ужинах на рассвете с полуобнаженными красавицами; здесь, под этими башнями, селились первые короли Франции (кстати, отсюда же вывезли на гильотину и последнего); тут бывали энциклопедисты и палачи, кардиналы и санкюлоты. Потом из склада провианта Тампль сделался солдатской казармой, из министерства просвещения — бенедиктинским монастырем, а штаб Национальной гвардии вытеснили из него интимные бани среднего пошиба. Наконец остатки Тампля были окончательно срыты, здесь разбили жиденький бульварчик, и ныне статуя Марианны протягивает к парижанам оливковую ветвь, словно умоляя Францию о мире и согласии.

В середине XVIII века Тампль принадлежал принцу Луи де Конти, и этот веселый двор сюзерена был доступнее подстриженного под гребенку Версаля. Конти издавна считался другом философов, Жан-Жак Руссо воспитывал его бастардов, прижитых на стороне. Слава полководца и оратора уже прискучила принцу — теперь его смущали музы.

Но перо Овидия оказалось капризным, и никак не давалась… рифма.

В это время в Тампле появился маленький де Еон.

— Не огорчайтесь, высокий принц, — сказал он. — Рифма — это сущая ерунда. В любое время дня и ночи я могу говорить стихами, которые длиною будут, как отсюда, из Парижа, до… Ньюфаундленда!

И скоро он сделался в Тампле своим человеком. Постоянно присутствуя, де Еон обладал способностью не мешать. Представляя его своим гостям, Конти не раз намекал на его женственность:

— А вот и моя прекрасная де Бомон!

Частым (очень частым) гостем в Тампле бывал шотландец Маккензи — наставник детей парижского интенданта Савиньи; при штабе этого Савиньи служил и наш кавалер де Еон. Маккензи упорно причислял себя к знатной фамилии Дугласов, вызывая к себе сострадание как сторонник Стюартов и добрый католик, вынужденный спасаться в изгнании. Вряд ли он был искренним, выдавая себя за якобита (приверженцы дома Стюартов давно уже вышли из моды). Скорее всего Дуглас-Маккензи как шотландец ненавидел англичан, поработивших его страну.

Однако пристрастие к занятиям педагогикой, склонность к разговорам о политике, бесшумность походки и привычка не поднимать глаза выше губ собеседника — все это выдавало в Дугласе тайного ученика иезуитов, которыми кишмя кишела тогда вся Европа…

Подслушивание же возле дверей в то время не считалось большим грехом, и де Еон был немало удивлен, когда перехватил отрывок тайного разговора:

— Французу не проникнуть в Петербург, — сказал Конти. — Там зверствует канцлер Бестужев: он хватает моих агентов на границе и топит их, словно котят, в Ладожском озере. Зато может проникнуть англичанин благодаря дружбе этих дворов!

— Но я, — возразил на это Дуглас, — лишь знатный шотландец, и в Петербурге посол Вильямс утопит меня в Неве, как якобита. Вы, принц, желаете видеть меня тоже мертвым?

— Нет, живым, — отвечал ему Конти. — Живым и острым, как игла, почти без боли проникающая до сердца русской императрицы. За иглой протянется нитка и свяжет два сердца — Елизаветы и мое… Не удивляйтесь: мне нужна корона. Всю жизнь я потратил на приобретение короны. Согласен быть татарским императором!

* * *

Кто же был в действительности этот принц Конти? Почему именно с ним Людовик обсуждал политику Франции? Совсем не потому, что Конти был ему двоюродным братом.

Скрытный и трусливый, Людовик всегда боялся открытой политики. Постоянно страшась заговоров против себя, он устраивал коварные (порою непонятные!) заговоры против своих же министров. А для этого ему был необходим «карманный визирь», главарь его подпольной дипломатии, и этим-то «визирем» стал Конти — вечный жених коронованных особ, если эти особы были женщинами…

Посол Людовика выступал от имени всей Франции.

А тайный агент Конти — лишь от имени короля Людовика.

Два различных влияния в политике Франции, порою уничтожавших одно другое, уродливо переплетались, словно гадкие черви. Иногда создавался такой запутанный клубок, что даже сам Конти не мог разобраться — где хвост, где голова. Винить за это Конти нельзя. Ибо король внутри своей «секретной дипломатии», которой руководил принц, создал еще вторую — сверхсекретную! — дипломатию, и она (уже во главе с цензором Терсье) противостояла политике Конти.

Тайные агенты Людовика как бы создавали подземные туннели, которые скрытно вели их к европейским кабинетам; и пока официальные послы Версаля добивались войны или мира, агенты короля расставляли повсюду контрмины, взрывая все, что было создано официальной дипломатией… Получалось, будто Людовик устроил заговор против самого себя. Невероятно? Да, похоже на абсурд. Однако так и было.

Понемногу, малыми дозами, словно давая яд, принц Конти раскрывал перед де Еоном секреты французской политики. Де Еон и не подозревал, что уже взят на учет секретной службой Версаля, и сейчас (в разговорах, вроде шутя) его подвергали обработке. Лаская болонку изнеженными руками, Конти признался однажды де Еону:

— Мои взгляды скользят по полуночным странам. Там все непрочно и троны колеблются. Династии сменяют одна другую. Смотрите на Елизавету: бочка вина, горсть золота и шайка солдат, выросших из метели, доставили ей трон… И какой трон! Елизавета дважды отказала мне в своей руке. Но у меня есть к ней еще две претензии: у нее свободна сейчас, пока Бирон в ссылке, древняя корона Кеттлеров Курляндских… На худой конец пусть Елизавета сделает меня главнокомандующим всей русской армии.

Де Еон понял, что все эти интимные разговоры ведут с ним неспроста. И не удивился, когда Конти сказал ему:

— Вы мне нужны не только для приискания рифмы на слово «рыба». Вы пригодитесь, шевалье, для более высоких целей. И я не скрою, что уже имел беседу о вас… там… за решеткою Версаля! Готовьтесь к маленькому повороту в судьбе… Не боитесь?

Де Еон поклонился, и в потемках Тампля вдруг ослепительно сверкнула в ухе его бриллиантовая сережка.

* * *

За спиной де Еона нечаянно решилась его судьба. Маркиза Помпадур по себе знала, какой пронырливостью может обладать женщина, и посоветовала Конти:

— Чего не сделает француз в Петербурге, то исполнит англичанин. Но что не по силам мужчине, надобно доверить женщине.

— Вы, прелестная маркиза…

— Да, да! Почему бы не послать де Еона как женщину?

— Но, прелестная маркиза…

— Да, да! Именно так, как вы и подумали, принц. Де Еон обладает миниатюрными чертами лица. Щеки его, как он сам мне признался, еще не ведали прикосновения бритвы. У него сильные, но маленькие руки избалованной пастушки. И чистый, как бубенчик, голос… Скажите — какую вам еще женщину надо?

Свершилось: через несколько дней принц Конти подал де Еону бумагу:

«Мой дворянин Еон де Бомон да будет доверять всему, что услышит от принца Конти, моего любезного брата, и никому да не скажет он о том ни слова. Аминь. Король».

Де Еон испугался: невозвратимо прекрасной показалась жизнь, которой наслаждался он до сего времени… Шпага, вино, книги, шахматы!

— Ваше высочество, — побледнел он невольно, — а если я, ссылаясь на занятость науками, осмелюсь отказаться от этой чести?

— Но вы же видели руку короля! — возмутился Конти.

— А если я откажусь, что ожидает меня?

— Бастилия, мой друг… Увы, Бастилия!

Так-то вот юный повеса вступил на скользкую стезю секретной дипломатии. Вступил на нее как раз в середине XVIII века — времени, когда в громе сражений суждено было перекраивать карту мира…

Он сделался скрытным, таинственным и хитрым.

Аминь! Король! Бастилия!

Великий канцлер

А на бурных берегах Невы был свой, российский, Тампль, выросший среди мазанок мастеровых, по соседству с первой таможней Петербурга — как раз на том «галерном месте», где ныне высятся классические пропорции здания бывшего сената.

Краткая история русского Тампля изложена красноречиво в судьбе его всемогущих владельцев:

1. Князь Александр Данилович Меншиков — сослан в Березов, где и умер, с мужеством приготовив себе место для могилы; дом его перешел к Миниху.

2. Граф Бурхард Христофор Миних — сослан в Пелым, где пробыл 20 лет, читая вслух жене Священное писание и сочиняя гимны; дом перешел к Остерману.

3. Граф Андрей Иванович Остерман — сослан в Березов, где излечился от старой подагры, но зато умер от неистребимой злости к русским людям; дом его перешел к Бестужеву.

4. Граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин… не будем забегать вперед: положение русского канцлера еще прочно — при дворе и в политике Европы.

* * *

Кто же он был, этот пасмурный и грубый человек, шестнадцать лет невыпускавший руля русской политики? — «Темна вода во облацех…» Обычно при имени Бестужева-Рюмина вспоминают:

— А! Это тот самый, что изобрел бестужевские капли…

Да, это тот Бестужев. Правда, химик Лембке приписывал эти капли себе, а позже они продавались в Европе как «эликсир Деламот». Зато сам Бестужев не признавал за собой авторства тех фальшивых монет, которые он чеканил в Гамбурге — в своей странной аптеке. Вообще это был талантливый мастер по металлу и любопытный химик-экспериментатор — с большой склонностью к алхимии и чародействам магии.

Родился он в Москве, но служить начал в Ганновере. Вернулся же на родину — послом от Англии (!). При Петре I ему показалось несладко, и он подался в Митаву, где его отец был любовником курляндской герцогини Анны Иоанновны, будущей русской царицы (Бирон при Анне появился позже). И только когда Бестужеву было под сорок, он вернулся на русскую службу. А точнее — стал служить Бирону и всякой другой сволочи.

Когда умирала Анна Иоанновна, Бестужев пал на колени перед Бироном, воскликнув:

— Вся нация желает только вас!

Избежав плахи за свои преступления в эпоху бироновщины, Бестужев не пропал; его выдвигали ум и знание дворов Европы, их взаимосвязь и тайные каналы, по которым текут все нечистоты дипломатии. Как правило, Бестужев взятками от иностранных дворов не брезговал. Но вот от Фридриха II, короля Пруссии, он денег не брал. Фридрих, взбешенный такой необычной честностью, набавил до ста тысяч экю — нет, не берет! Фридрих еще накинул — Бестужев опять от него отвернулся. И король, пораженный до крайности, туго завязал свою мошну.

— Очевидно, — сказал он, — этот сундук надо открывать воровскими отмычками, а не ключами…

— Я слуга честный, — говорил тогда Бестужев. — Христос в Евангелии глаголет: не может раб двум господинам работати, и богу и маммоне служить! И посему, судари мои, брать пенсион от двух противных сторон я не способен. У меня — система, и говорю о том не таясь, дабы в Европах про меня ведали.

«Пенсион» — так он называл взятку. Но «система» у канцлера была: союз России с Англией и Австрией — против Пруссии и Турции, а значит, и против Франции, которая была на стороне Фридриха и султана турецкого. Системе этой канцлер следовал все тверже — по мере возрастания подачек от Англии. И здесь, надо признать, он был абсолютно искренним!

— Фридрих шибко захватчив стал, — рассуждал канцлер. — И, ославя его, мы сделаем короля нестрашным и незаботным…

Но сейчас (вот именно сейчас!) Бестужев-Рюмин сильно нуждается в очередном «пенсионе». Получилось так, что Елизавета подарила ему недавно дом остермановский, и на его ремонт канцлер разграбил казну России по двум коллегиям сразу. Началась бурная переписка дипломатов Европы: как бы выручить из долгов русского канцлера? Лондон по-купечески скаредно напомнил Бестужеву, что совсем недавно отвалил ему 10 000 фунтов: мол, пора и честь знать. Дрезден, также входивший в «систему», плакался на свою непроходимую бедность. А скупердяйка Мария Терезия капнула из Вены на брега Невы столь жиденько, что великий канцлер великой империи и мараться австрийской подачкой не пожелал.

— Это мне на един зуб токмо! — вспылил Бестужев, и теперь, как манны небесной, выжидал приезда английского посла Вильямса: «Даст или не даст? Сказывают знающие, что тороват сэр…»

Иметь друзей канцлер считал дурацкой роскошью. Но зато его одолевали собутыльники: Санти, Прассе и Функ, бывший платным шпионом Фридриха; Бестужев был пьяницей британской школы — твердым в речах и походке. Когда требовалось решать сложный ход в дипломатии, канцлер в одиночестве выхлебывал графин и рисковал, рисковал…

Но рисковал всегда крупно, прибыльно, везуче!

* * *

В один из дней к дому канцлера подкатил возок нерусский, вылез из него старик суровой видимости, в руке — дубина. Лакеи дышали в мерзлые стекла, чтобы разглядеть гостя.

— Братцы его сиятельства! Братец пожаловали…

Выскочила на крыльцо старая карлица. Заплясала по снегу заплатанными валенками. Брат великого канцлера Михайла Петрович Бестужев-Рюмин, взял карлицу на руки, словно дитятко, поцеловал ее, старую и добрую, в дряблые холодные щеки.

— Нюшка, — сказал, — родимая… Рада ли?

— Ой! — ответила карлица и обняла его за шею.

Так вот, с уродкой на руках, стуча палкою по ступеням, поднялся Михайла Бестужев в покои — дипломат прожженный, патриот страстный, все изведавший, все вынюхавший. А наверху — его высокое сиятельство, братец младшенький, великий канцлер и превеликий плут.

— Мишка! — сказал надменно с высоты. — Ты бы хоть ноги с улицы вытер. Ковры персицкие-то…. Мне на вас не напастись!

Поцеловались братцы. Но совсем неласково — более для прилику, чтобы сплетен лишних не было. Сел старший, как гость, в красный угол. Долго не отрывал глаз от пыльной рамочки, что висела — посередь родни, дальней и ближней, — кривенько. И смотрела на Михайлу Бестужева из этой рамочки красавица, вся воздушная, это — Аннушка Головкина. Едва-едва медовый месяц и дотянул с ней: язык ей вырезали, кнутами выстебали спину и сослали пересчитывать остроги сибирские.

Не выдержал тут воспоминаний Михайла Бестужев, слезу вытер:

— Алешка, скажи… Ведь и ты, подлый, руку к ней приложил?

— А ты не хнычь, — резко отвечал канцлер. — Коли карьер хочешь провесть меж Сциллою и Харибдою, так баб неча жалеть! Вон я, смотри, каков: сына своего родного в Петропавловскую крепость засадил. И пусть сидит! Зато никто мне глаза не колет, что личное прихлебство имею. Не таково время, братец, чтобы мелких людишек жалеть…

— Бог тебе судья, брат, — отвечал Михайла Петрович. — И не о том речь. Прости, коль почешу место, которо чешется. Негоже, братец, ты Россию ведешь. Не в тую сторону наклонил ты ее… как бы, гляди, не опрокинулась она!

— У меня — система! — сразу вспылил канцлер и прошелся перед братом, крепко стуча башмаками; резало глаз от сияния бриллиантовых пряжек на них.

— Система… ну-ну! А только Петр Алексеич, царствие ему небесное, в политике гибок был. Яко змий, бывало! Оттого-то и ладил. Да и ковров персицких не заводил. Из-за рубля сам давливался, а людей за копейку давливал. И система твоя не от Петра корень ведет, а от графа Остермана — врага русского!

Канцлер стройно вытянулся — даже помолодел в гневе.

— Мишшш-ка, — шепнул он. — А ты, кажись, по дороге ко мне сначала к Ваньке заезжал Шувалову… Опять ковы противу меня? Опять слетаетесь требуху мою клевать, вор-рроны?

— Нос-то у тебя долог, — ответил брат, — а откеда дерьмом понесло, того не чуешь… Ведомо ли тебе, что австрийский канцлер Кауниц чуть ли не полы у маркизши Помпадур в сенях моет?

Алексей Бестужев даже растерялся, но тут же огрызнулся.

— Вранье, — сказал. — Кто поверит в сие? Парижу с Веной в друзьях не бывать. Бурбоны с Габсбургами еще со времен кардинала Ришелье царапались. Двести тридцать лет вражда их длится… А наш враг — Фридрих: он Силезию у австрияков отхватил, значит, нам прямая выгода Вены держаться. Поелику Вена, по нраву нам, зуб на турок имеет. А в морях мира да будет навечно Англия, крепкая и денежная… Вот и все. Вот тебе система моя!

— Фридриха потоптать надобно, — кивнул Михайла Бестужев в согласии. — Но, гляди сам, как бы не обмишурили тебя лорды.

— Меня? — захохотал канцлер. — Да я маркиза Шетарди[4] и того сковырнул отсюда. А уж как силен был! В одном шалаше с императрицей костры жег… целовался с нею! Только его и видели…

И снова посмотрел Михайла Петрович на красавицу жену: безъязыкая, где-то она ныне мается? И — позлобел на брата:

— Ты и русских людей, по дружбе с Бироном, сожрал тысячами!

Даже бровью не повел канцлер. Ответил с вызовом:

— Так и что с того? Меня жрали, и я жру. Вот, выходит, мне и хлеба не надобно. Коли нужда явится — тебя, брат, тоже сожру, а на тот день сытым буду!

— Душегуб ты, Алешка. — сказал Бестужев-старший, вставая. — Не токмо кровь на тебе, а и… крамола! Вор ты, погубитель…

Канцлер, побелев, вцепился в брата; Михайла Петрович как-то извернулся и огрел его дубиной своей вдоль спины. Но не рассчитал сил. Великий канцлер прямо перстнями, да в лицо ему — рраз! Покатился старый вельможа с лестницы, а за ним и палка его — тык-тык-тык по ступенькам.

Внизу завизжала карлица:

— Батюшка Михайла… ой, родненький мой!

— Цыц, — сказал ей тот, поднимаясь. — Цыц, Нюшка…

Встал старый дипломат, смахнул кровь с лица, а наверху — канцлер. И поклонился брат брату — старший младшему:

— Ну, спасибочко, братец, за привечаньице. Угостился я славно. Но с сей минут — враг я тебе кровный и страшный!

И — ушел, грохоча палкой. А канцлер в тот же день запил. Пил много, в похвальбе и в лютости. Да все с актерками итальянскими. Опять Санти, опять Функ, опять Прассе… На пятую ночь разгула, в самый-то его угар, ворвалась жена — графиня Альма Беттингер (пиявица, чтоб ей сдохнуть, которую он еще молодым из прусских земель вывез).

— Встань! — сказала по-немецки, ибо другого языка не ведала. — Встань, хоть мертвый встань. Тебя императрица зовет.

Актерок прочь выгнали. Бестужев лег на диван, закатал рукав камзола. Тупо и пьяно смотрел старик, как нож цирюльника рассек ему руку. Черная густая кровь, перекипев от бешенства, хлыстом ударила в чашку…

— Еще, — велел канцлер, и ему подставили вторую посудину. — Не жалей! — И щедро наполнил кровью третью чашку (последнюю).

Встал. Пошатнулся. Вытер лысину льдом. Натянул парик. Поехал…

Летний дворец, строенный посреди Летнего сада, был в этот час темен, как гробовина. Лакейский люд притомился — дрыхнул теперь по углам, где ночь застала. Императрица, кутаясь в меха, как привидение блуждала среди зеркал — мутных и неровных; колебалось всюду ее неяркое отражение.

— Пришел? — прошептала она с яростью, и часы в глубине дворца пробили трижды. — Ну, то-то!.. Проспал ты все, пропил! Из чужих уст стороной узнаю, что Австрия с Парижем хотят сделаться купцы, старую вражду презря, а ты… Ты это знал?

— Давненько примечаю, — соврал Бестужев, оторопев.

— Так отчего же молчал, черт ты старый?

— Прости, матушка, — низко склонился канцлер. — Но венский граф Эстергази сие не признает за правду… Слухи то, фальшь! Да и сама посуди: может ли так статься, чтобы Людовикус, друг Фридриха Прусского, и вдруг в политике с венской императрицей совокупился… Потому и молчал, что не верю тому!

— Уходи, — гневно отвечала ему Елизавета. — Грех на тебе, канцлер! Великой грех…

К весне уже растеплело. Почернели в саду деревья. За Литейной частью кто-то невидимый истошно вопил (видать, грабили). Над каналами волокло туманец.

Канцлер, выгребая ноги из талых сугробов, брел к саням.

Рукава камзола его были мокры от крови.

— Езжай, соколик, — велел он кучеру и заплакал…

Дипломатия и любовь

Судить о русском дворе XVIII века по тем дворцам, что ныне обращены нами в общенародные музеи, — ошибочно и неверно.

Царский двор напоминал тогда бивуак или, вернее, гулящий табор. А придворные — кочевников, скифов! Отсюда и костюм на женщинах был зачастую не женский, а полувоенный; штаны заменяли им юбки.

Статс-дамы в палатках и шалашах подолгу живали. И у костров грелись. И в казармах рожали. И ландкарты империи фрейлины знали не хуже поручиков геодезии.

Куда их черт не носил только!..

— Трогай! — И двор ее величества срывается с места.

Валят на телеги сервизы, комоды, туалеты, Рубенсов и кровати. Сверху сажают калмычек и арапок — тронулись.

Все трещит, бьется, звенит. Все разворовывается!

В одну только ночь имперские дворцы, бывало, загорались по три раза кряду.

Ели на золоте — это верно, но у столов не хватало ножек, и вместо них подставляли сбоку поленья.

Висели повсюду шедевры мирового искусства, а сидеть было не на чем. И в стенах дворцов — во такие щели, суй палец!

В спальню к императрице загоняли по зимам взвод солдат с приказом: «Дыши жарче!» — и дружным дыханием выгревали комнату, чтобы императрица не закоченела.

На пути следования Елизаветы дворцы возводили в 24 часа (это исторический факт). А кто? Мужики. А чем? Да топором. Тяп-ляп, и готово. Оттого-то не раз и дверьми ошибались. Иногда даже забывали двери сделать.

Кто это там прямо из окна по доске лезет? Не удивляйся, читатель: это камер-фрейлина, прекрасная княжна Гагарина, спешит до кустов, чтобы нужду справить.

Кошки, тараканы, собаки, клопы, блохи, мухи…

Однажды и ежик забежал, до смерти испугав Елизавету. А так как испуг ее величества — дело не шуточное, то ежа взяли в шапку и снесли в инквизицию (сиречь в Тайную канцелярию).

Поверьте: если бы не эта бесхозность, у нас было бы сейчас десять таких Эрмитажей, какой мы имеем всего один в Ленинграде. Екатерина II, тогда еще великая княгиня, и впрямь великая женщина; она была первой, рискнувшей завести для себя постоянную мебель. И когда раздавалось призывное: «Трогай!» — она, словно клещ в собаку, цеплялась за свои комоды, зеркала и стулья.

— Не дам! — кричала она. — Это мое… мое личное!

Кстати, она же была первой на русском престоле, кто ввел оседлость и постоянство; именно при Екатерине II русский двор обрел те черты, которые последующие правители только уточняли и дополняли.

Но иностранцы, попадавшие тогда ко двору, этого «табора» не замечали: им показывали Россию с фасада, позолотой наружу, послов проводили среди торжественных колоннад, и блистали на веселых куртагах инкрустации драгоценных паркетов…

* * *

Так было и с сэром Вильямсом. Он даже принял Летний дворец за мраморный (хотя это были обыкновенные доски, изощренно покрашенные).

Тихо щелкали перед послом Англии большие зеркальные двери, отворяемые арапами; церемониймейстер и два камергера с золотыми ключами у поясов шагали ускоренно, не оборачиваясь. Вильямс следовал за ними, вспоминая инструкцию, данную ему Питтом при отъезде из Лондона в Россию:

«Мало вероятия, чтобы несогласие между Англией и Францией уладилось, а следовательно, общеевропейская война неизбежна… Ввиду этого, приняв во внимание, что срок трактата, заключенного с Россией, истекает в 1757 году, необходимо как можно поспешнее заключить с нею новый договор…»

Камергеры вдруг расступились. Раздалась аукающая высота тронного зала, и — шелестело, шуршало вокруг; справа в ряд, склонив обнаженные плечи, сверкали удивительной красотой русские дамы; слева — мужчины в блеске орденов и звоне оружия; камзолы статских нестерпимо горели, сплошь облитые бриллиантами.

Церемониймейстер ударил в пол жезлом и прокричал сердито, словно обругать кого-то хотел:

— Чрезвычайный посол из Лондона с полной мочью от двора Сент-Джеймского, короля Великобританского II курфюрста Ганноверского… сэр Чарльз Вильямс-Гэнбури!

Вильямс теперь, словно стрела, пущенная из лука, скользил на шелковых туфлях — прямо и одиноко в пустоте громадной залы… Трон! И, преклонив колена, посол с подобострастным благоговением вручил русской императрице свои верительные грамоты. Мягкая, как тесто, белая и ароматная рука Елизаветы, проплыв по воздуху, вдруг очутилась возле его губ…

Посол произнес речь — кратко и сильно (хотя за словами его ничего не стояло). Елизавета выслушала эту речь спокойно и ответила в том же духе, но мягче — по-женски. Вдруг давние обиды совсем некстати всплыли в ее душе, и она, по простоте душевной, огорчилась «на брата своего, короля аглицкого».

— Невдомек мне, — заявила она, — отчего это брат мой не изволит уважать флаг русского флота? Отчего каперы его своевольничают в морях русских — ближних и дальних?

Канцлер Бестужев достал табакерку и громко постучал по ней ногтем: «Уймись, мол, дура!» Но Елизавету понесло уже.

— Курантельщики-то ваши, — кричала она в запале, — бог весть что пишут о моих подданных! Будто мух здесь ноздрями ловим, сами щи лаптем хлебаем, а собаки нашу посуду лижут… Нешто брату моему, королю аглицкому, бранить меня, сироту, нравится? У нас на Руси таких газетеров зазовут куда поспособнее да поколотят хорошенько…

От волнения обидного она давно перешла на русский язык, а толмач (еще неопытный) сдуру переводил слово в слово. «Что делает? — морщился канцлер, страдая. — Ай-ай, быть беде…»

И с высоты трона вдруг раздалось — гневное, на весь зал:

— А ты что морщишься, канцлер?

— Зуб, матушка, схватило…

— Так вырви его и ходи ко мне веселый!

Рука ее резко выбросилась вперед для поцелуя. Поклон головы влево — дамам, направо — мужчинам, прямо перед собой — послу, и Елизавета величественно удалилась в свои покои. Отбросила в кресло скипетр, корону — на стол, державу — на постель.

— Девки! — закричала она. — Где вы, подлые? Разряжайте меня!

Вбежало с десяток камер-фрау и потащили через голову императрицы гремящие от камней роброны…

Между тем в отсутствие Елизаветы события развивались и далее. По традиции дипломатов, нигде не писанной, но святой, карета, доставив посла на аудиенцию, должна была отъехать от дворца подалее, и теперь Вильямс, вместе со своим банкиром Вольфом, на улице дожидался ее возвращения. Бестужев тут преподнес ему золотую табакерку с видами роскошных дач на Каменном острове, который тогда принадлежал ему как загородная усадьба. Посол, даже не глянув на подарок, кивнул небрежно:

— Благодарю… Я не совсем понял вашу императрицу, — вдруг жестко произнес он. — Если Россия не заключит сейчас с нами субсидного договора, тогда Англия заключит его с Фридрихом Прусским, который (не буду скрывать от вас) от подобного договора не откажется!

Это был удар под ложечку, ибо кто, как не Пруссия, был главным врагом России? Вильямс хорошо понимал, что стоит за его словами, но Бестужев не сдался.

— Не забывайте, — произнес канцлер холодно, — что ее величество только представляет политику России. Но управлять-то этой политикой мне приходится! А я, — заключил Бестужев, — верный слуга Англии и служил еще отцу короля нынешнего, еще Георгу Первому, когда тот занимал престол курфюршества Ганноверского…

Канцлер дружески завлек Вильямса на свой остров, где потчевал его в голландском саду, на берегу канала, в котором брызгались два жирных тюленя. К шатру беседки подплывали, как белые арфы, лебеди, и лакеи в голубых с серебром ливреях кормили их пшеничным хлебом, моченным в сладком вине.

Питие было, как всегда в доме канцлера, прещедрое.

— Руки-то у меня связаны, — печалился охмеленный Бестужев под утро. — Государыня мне всего семь тысяч на год отпущает. Разве проживешь? Едва на прокорм зверинца хватает… Эвон, тюлени усатые: двадцать ведер рыбки им дай на дню! Да не простой рыбки, а с икоркой — из Астрахани…

Вильямс понял: канцлер просит очередного «пенсиона».

— Но мой предшественник, Гай Диккенс, совсем недавно выплатил вам тридцать тысяч флоринов… Не так ли?

И в ответ махнул рукой великий канцлер.

— Долгов, — сказал, — и тех покрыть недостало. Измаялся!

* * *

Освоившись в Петербурге, посол отправился в Ораниенбаум, чтобы представиться «молодому двору», жившему отдельно от «большого двора» Елизаветы… Молодой двор тогда составляли великий князь Петр Федорович, наследник престола, происхождением из дома Голштейн-Готторпского, и его жена — великая княгиня Екатерина Алексеевна, вышедшая из дома Ангальт-Цербстского. У молодых тогда был уже сын, малолетний Павел Петрович, но родители его почти не видели: Елизавета сразу по рождении мальчика забрала его в свои покои, где докрасна калили печи и где лежал он на засаленных соболях в такой спертой духоте, что здоровые люди падали в обморок… «А молодым дите только дай, — говорила Елизавета, — так они из него калеку сделают! У меня-то хоть не простудится…»

Перед отъездом в Ораниенбаум посол навестил своего секретаря, Станислава Августа Понятовского, который готовился сопровождать Вильямса. Юный поляк сидел перед зеркалами, в пудермантеле, и пока куафёр завивал ему волосы, экс-иезуит Гарновский читал ему вслух старинные хроники о страданиях Польши.

— Дайте я посмотрю на вас, — сказал Вильямс, беря Понятовского за пухлый подбородок. — Так, так… Вы сегодня хороши, как лесная сказка. Поехали, прекрасное дитя мое!

В карете продолжался разговор о судьбах Польши и ее несчастиях. За Петергофом, когда из-за серой плоскости моря выступили мрачные бастионы Кронштадта, сзади посольской кареты вдруг послышался цокот копыт: одинокий всадник нагонял их.

На пустынной дороге — неизвестный всадник (опасно!).

— Хлестни лошадей, — велел Вильямс кучеру.

Но их уже нагнали. Лишь короткое мгновение седок проскакал рядом с каретой, но и Вильямс и Понятовский успели заметить, что это была женщина. Она дала шпоры и, срезав дорогу траверсом, отважно помчалась лесом, вздымая жеребца над канавами. Дипломатам запомнилось бледное лицо женщины, безгубость рта, сжатого в напряжении, и стройная тростинка талии.

— Впервые вижу! — хмыкнул Вильямс. — Эта амазонка сидела вульгарно, словно татарка, раскинув ноги.

— Да, — кивнул атташе. — Седло под ней было не дамское…

Этой всадницей была Екатерина. Стремглав доскакав до дворца, она бросила лошадь на лугу и кинулась переодеваться.

— Никитишна! К нам гости жалуют… Воды мне скорей. Шлейф прицепи. Булавки помнишь ли где?..

От быстрой скачки дышала взахлеб, глаза расширились. На мускулистом поджаром теле Екатерины сухо потрескивали одежды. Никаких украшений! И руки голые — уже некогда, пора, едут… И все же она опоздала: мизерабль ее, муженек проклятый, уже вел беседу с послом Англии. Вильямс приблизился к руке женщины, крепко пахнущей духами и лошадиным потом.

Взглядом, несытым и властным, Екатерина подозвала и атташе для поцелуя.

Понятовский был растроган до слез. Он еще не мог опомниться от видения всадницы, что скрылась в ораниенбаумском лесу. И вот она перед ним… Какая красота и сила! А какой взор! «О матка бозка…» Между тем великий князь Петр Федорович нес чепуху и околесицу, а Вильямс деликатно ему поддакивал. Оба они наперебой расхваливали прусские порядки, но Екатерина и Понятовский, исподтишка разглядывая друг друга, молчали.

И эту их перестрелку глазами великий князь — по дурости врожденной — не заметил. Но зато один перехваченный взгляд Екатерины подсказал Вильямсу всё остальное… Когда дипломаты покатили из Ораниенбаума обратно в столицу, посол веско заметил Понятовскому:

— На великого князя Петра я не поставлю и пенса. Это человек, которого в Англии звали бы просто — шут! И я не ошибусь, если скажу: ему никогда не бывать на престоле…

Вильямс тут же, на рывке кареты, схватил своего атташе за нежную ляжку и больно стиснул ее в цепких пальцах.

— Мой юный друг, — сказал посол учтиво, — вы можете помочь своей несчастной отчизне… Положение в мире серьезно. И парламент моего короля не для того сорит деньгами, чтобы ваша бесподобная красота прозябала в бесполезном целомудрии!

Понятовский вспыхнул от стыда:

— Чего вы еще желаете от меня, сэр?

— Сущую ерунду, — успокоил его старый циник. — Когда великая княгиня увлечет вас в тень алькова, не зовите на помощь свидетелей. Любовь, как и политика, не терпит яркого света… А любовь движет дворами, дворы же двигают политику, политика двигает солдат, армии вершат судьбы мира!

— Вы, как всегда, шутите, сэр?

— Поверьте мне: вас ждет прекрасное будущее… шутя!

Атташе стыдливо промолчал. И только за Мартышкиной деревней, когда забелели в садах дачи вельмож «Ба-ба» и «Га-га», Понятовский вдруг неожиданно признался Вильямсу:

— В одном вы правы, сэр: глядя на нее, я не страшусь даже Сибири… Но разве это возможно? Кто я? И… кто она?

На что Вильямс ответил — с равнодушием:

— Вы — мужчина, она — женщина, и нечего вам бояться…

* * *

Английская дипломатия была первой «женщиной», которая сумела оценить бесподобную красоту юного польского космополита. Сейчас нам трудно сказать: был ли этот шаг предрешен английской политикой заранее, еще в Лондоне, или это результат случайных совпадений, как вдохновенный экспромт посла Вильямса!

Граница на замке

Старинный рецепт гласит: «Возьми дырку, окружи ее бронзой, и ты получишь пушку!» Примерно так было и с де Еоном: взяли его, окружили тайной, и получился дипломат для королевских секретов. Словно горошина на тарелке, катался он теперь между Тамплем и Лиль-Аданом, этой загородной резиденцией принца Конти, и принц твердил ему:

— Пусть Елизавета знает: я молод! я храбр! я красив! Мне нужна от этой женщины либо ее рука, либо корона Кеттлеров на престол Курляндии, либо жезл русского маршала…

Де Еон понемногу примирился с судьбой. Да и стоит ли огорчаться, если такой авторитет, как Вольтер, и тот не брезговал шпионскими поручениями королей. Мало того, сам на них набивался…

Сближение Версаля с Веной, подготовленное трудами Кауница, уже наметилось, и Людовик поторапливал своих агентов. Дуглас должен был отправиться в Россию. В один из дней его тайком провели в комнату, наглухо обитую сукном; невзрачный человек поднялся ему навстречу.

— Меня зовут Терсье, — сухо поклонился он. — Меня вы должны слушаться так же, как и принца Конти… Король позволяет вам отправить из Петербурга только одно письмо! Шифр ваш несложен. Отвечайте же быстро, без промедления… Первое: английский посол Вильямс?

— Черная лисица, — ответил Дуглас, не подымая глаз.

— Значение англичан в Санкт-Петербурге растет?

— Лисица подорожала.

— Тридцать тысяч русских солдат в Ливонии?

— Пятнадцать шкурок я уже выслал.

— Но русская партия Шувалова влияет на императрицу…

— Горностай в большой моде, — отвечал Дуглас без запинки. — В случае же усиления в Петербурге влияния графа Эстергази, посла Австрии, я ссылаюсь на дешевые волчьи шкуры.

— Справедливо, сударь! Но соболь вдруг в цене упал…

— Это значит, что канцлер Бестужев пошатнулся.

— Хорошо. — Терсье одарил его бледной улыбкой. — Особое же ваше внимание — взгляд на Турцию через окна петербургских дворцов. Поняли? Король Франции ныне обеспокоен постройкою русскими крепостей на границах султана… Если же вас постигнет неудача, пишите в Париж через Стокгольм всего три слова: «Муфта уже куплена». Помните: если попадетесь в лапы русской инквизиция, мы отказываемся от вас; Франция и король вас не знают. А вот вам и подробная инструкция!

Инструкция была написана столь бисерным почерком, что умещалась на дне черепаховой табакерки: в переговоры не вступать, но держать глаза и уши раскрытыми; особое внимание обратить на двух человек при дворе — Ивана Шувалова и вице-канцлера Михаила Воронцова, — эти люди желают союза с Францией! Дуглас, под видом скучающего геолога-дилетанта и библиомана, отправился в опасное путешествие.

А тем временем тайком от министерства, под наблюдением того же Терсье, ловко работали три подмастерья — портной, сапожник и переплетчик. Первый вшивал в дамский корсет текст полномочий за подписью короля; второй заколотил в каблук женской туфельки ключ к шифрованной переписке; третий переплел в кожу томик Монтескье «О духе законов», в котором только один де Еон мог отыскать тайники для хранения переписки между Елизаветой и Людовиком (если эта переписка возникнет).

Вслед за Дугласом, неторопливо нагоняя его, отправился в дорогу и де Еон. Впрочем, правильнее писать: отправиЛАСЬ, ибо де Еон ехал в Россию под видом женщины. Роскошные туалеты, в которых защеголял наш адвокат, были справлены под наблюдением принца Конти, знавшего, как надо женщине одеваться, чтобы она нравилась мужчинам!

* * *

Дуглас петлял по Европе, словно заяц, заметая свои следы. Он посетил Вену, откуда завернул в Богемские леса; в Силезии осматривал копи, выказав немалые познания в рудном деле, и, быстро прошмыгнув через Польшу, вдруг вынырнул в Данциге; здесь Дуглас заявил, что отплывает в Швецию, после чего пропал — и появился в Ангальт-Цербстском княжестве, где и дождался прибытия де Еона — «своей милой племянницы».

Тронулись сообща далее — безголосые, хитрые, зоркие.

За мызою Кальви, этой первой курляндской станцией, уже не было еврейских корчм, — потянулось хорошее шоссе, огражденное ровными канавами. Край показался де Еону хлебным. Деревни краснели кирпичом и черепицей. Вечером «дядя с племянницей» въехали в чистенькую Митаву — столицу Курляндского герцогства, правитель которого, Эрнст Иоганн Бирон, отсиживался тогда в ярославской ссылке как преступник.

Остановились в гостинице «Под черным орлом».

На окраине Митавы — за рекой Аа — чернел древний замок, окруженный рвами с затхлой водою.

— Вон, вон! — показал Дуглас в окно. — Вон и русские…

Оживленно беседуя, мимо гостиницы прошли солдаты, ведя в поводу двугорбых верблюдов с кладью. Потом над притихшей к вечеру Митавой раздался дружный и дикий вой:

— Хаю-ю… хой-хой-хой!

Взметая пыль, пролетела под окнами конница. Пестрели халаты калмыков, щетинились острые копья, болтались у седел колчаны со стрелами. Было что-то неукротимое и яростное в этом набеге маленьких задорных лошадок с раскосыми всадниками.

— Оказывается, из окна можно много увидеть! — хмыкнул Дуглас. — Смотрите, вон идут новые войска Елизаветы…

От водопоя на Гроссбахе, напоив лошадей у замка ливонских крестоносцев, проплыли через Митаву величавые и гордые пандуры — пух и перья, усы и золото, блеск и гордость! А в стременах, кованных из чистого серебра, торчали босые черные пятки. Это были сербы, хорваты, черногорцы и болгары, которых Россия приняла под свои знамена как эмигрантов, бежавших от насилия турок и австрийцев… Славяно-сербские легионы! Они тоже стояли на рубежах России, неся кордонную службу.

Лакей принес путникам свечи и белье, посоветовал:

— Обменяйте деньги. За Ригою вы сразу много потеряете при обмене, ибо Россия очень высоко ставит свой рубль.

Итак, переехав Аа, завтра они уже будут в таинственной и варварской России. Дуглас побывал в меняльной лавке. В сарае, настежь раскрытом на улицу, сидел русский купец со смышленым лицом. Он заговорил по-французски, но Дуглас ответил ему по-немецки. Перед менялой качался колченогий стол, на котором горками были разложены дукаты, голландские червонцы, серебро рублей, темная от времени медь; отдельно лежало на досках тяжелое и тусклое русское золото.

— Давно ли из Парижа, сударь? — любезно спросил купец.

— Я не француз, — заверил его Дуглас.

Меняла взял с него три процента в свою пользу.

— Ну, значит, — сказал он, — и в Данциг дошла эта глупая мода: букли короткие, полы кафтана срезаны.

— Вы ошибаетесь: я никогда не был в Данциге.

— Да? — нисколько не удивился меняла. — А по каким делам, сударь, изволите жаловать в Россию?

— Еду по совету врачей, дабы использовать благодеяния холодного климата…

Купец кривенько усмехнулся:

— А вы эскулапам не верьте: в Петербурге ныне жара…

Дуглас откланялся, а меняла закрыл свою лавку. Быстро прошел к себе, сорвал со стены окорок, сунул его в мешок. Каравай хлеба пошире выбрал и — туда же его! Водкой наполнил флягу до пробки и завязал мешок натуго. В два пистолета он забил здоровенные пули. Вышел потом во двор, где приказчик его сидел на поленнице дров и печально играл на гобое.

— Васёнок! — окликнул его купец. — Подь-ка сюда. Коня седлай скоро, в Питер поскачешь с письмом от меня…

И через несколько дней, пока Дуглас с де Еоном узнавали о настроениях курляндских рыцарей, Тайная розыскных дел канцелярия в Петербурге уже знала о появлении на рубежах империи неведомых пока путешественников… Ведал же Тайною канцелярией граф Александр Шувалов — великий инквизитор и близкий сородич фаворита Елизаветы, Ивана Ивановича Шувалова.

— Этих гостей до нашей милости пропустить, нигде не чиня им неудовольствия, — распорядился Шувалов. — Нам неведомо еще, какого рожна им тут надобно. Может, и честные вояжиры, а может — хрен везут едучий в тряпке…

Русская контрразведка уже в те времена работала прекрасно. Погранвойск Россия тогда еще не имела, но границы русские были на крепком замке.

Интриги, интриги, интриги…

Вильямс продолжал разговоры о страданиях великой Польши, щедрой рукой подсыпая в карман Понятовскому золотишко.

— Вы еще молоды, — говорил посол, — и должны веселиться.

И где бы теперь ни появлялась Екатерина, серые глаза прекрасного Пяста с тоской преследовали ее гибкую фигуру…

Великая княгиня только что пережила бурный роман с Сергеем Салтыковым, в объятия которого Екатерину толкнула сама же императрица. Елизавета свела их, чтобы иметь внука, — Салтыков должен был заменить Петра Федоровича, который брачных удовольствий остерегался. Но вскоре Салтыков впал в низкий блуд, пренебрегал Екатериной как женщиной, и чувство Екатерины было глубоко оскорблено… Теперь Вильямс пристально следил за нарастанием новой ее страсти — к Понятовскому.

— Ваше высочество, — спросил он однажды Екатерину, — что вы думаете о моем атташе? Не напоминает ли он вам античную вазу, заброшенную в груду жалкого мусора?

Екатерина ответила с легкой иронией:

— В наше время, господин посол, античные вазы в мусоре не валяются!

Бестужев-Рюмин имел глаз острый, как у беркута. Он был озабочен своим будущим. Против него многие: вице-канцлер Воронцов, Шуваловы, императрица тоже стала коситься; врагом Бестужеву была и сама великая княгиня, мать которой, эту шпионку Фридриха, он в три шеи вытолкал прочь из России… «Елисавет Петровны, — размышлял канцлер, — тоже не вечны: сколь можно пить токай, плясать до упаду и ложиться спать на рассвете?..»

Бестужев-Рюмин решил сблизиться с Екатериной.

— Но, — сразу предупредила она, — если хотите дружбы моей, вы должны мне помочь. Я задолжала кредиторам, императрица скупа, а карточные долги… Однако, посудите сами, не могу же я не играть, если вокруг меня с утра до вечера, от мужа до лакея, все мечут карты!

И величаво склонился перед ней хитрый и умный канцлер империи.

— Ваше высочество, — сказал он, затаив улыбку, — еврей Вольф служит консулом при после британском, и его банк всегда будет открыт для ваших нужд…

Бестужев неспроста искал заручку в «молодом дворе». Если Елизавета в гроб ляжет, молодые на престол воссядут — надо заранее при них укрепиться. Тем более что «система» канцлера уже начала потрескивать. Версаль и Вена с ужимками и гримасами, но все же сходились для дружеского котильона… Бестужев-Рюмин боялся этого союза, который сломал бы всю его «систему».

А между тем вековая распря между Бурбонами и Габсбургами заканчивалась анекдотом. Трижды отбрасывалось перо гордой Марией Терезией. Ей, наследнице римских цезарей, писать этой шлюхе Помпадур?.. Да никогда! Но Кауниц взял руку императрицы в свою, силой заставив Марию-Терезию вывести первые любезные слова: «Ma chére amie…»

А на русского канцлера наседал посол Вильямс:

— Дорогой друг, когда же ваша императрица соизволит подписать конвенцию? Пошел уже третий год…

— Что поделаешь, — вздыхал Бестужев. — Но сейчас у ее величества вскочил песьяк на глазу, и всё зависит отныне только от сахарных примочек грека Кондоиди.

Сэр Вильямс наконец потерял терпение.

— Как ячмень на глазу может тормозить ход истории? — бушевал британец. — О-о, понимаю, понимаю… Грек Кондоиди воистину великий человек: от его примочек зависит судьба Европы!

Бестужев и сам изнывал. Тем более что англичане, как торговая нация, любили платить сдельно. Но когда он намекнул на денежные обстоятельства, Вильямс прямо ответил, что канцлеру не следует спать до пяти часов дня…

— А лучше нагрянуть в Аничков дворец к Разумовским, где и перехватить Елизавету между ее дневным сном и ночным бодрствованием… Я не хочу угрожать вам, — добавил Вильямс (всё-таки угрожая). — Но если песьяк императрицы виной тому, что Россия не желает получить субсидии, то ее охотно возьмет от нас король Пруссии, который на песьяки не жалуется!

Вильямс был крут. Он сменил старого Гая Диккенса, для которого Петербург казался слишком «подвижен»: надо танцевать, флиртовать, вообще двигаться. Новый посол заверил парламент, что «подвижности» не страшится, и доказал это ногами, не пропустив ни одного куртага. Вильямс думал, что под игривую музыку Франческо Арайя веселая Елизавета скорее подпишет конвенцию. Но он ошибся…

Императрица плясала с послом Англии — так плясала, что пыль столбом, а договор на поставку русских солдат для Англии, которые должны защищать Ганновер, так и лежал чистехонький! Вильямс не раз заговаривал с императрицей о делах, но Елизавета только хохотала в ответ, и было видно, что сегодня она опять не в меру пила токайское. «Что это? — негодовал Вильямс. — Лень или азиатская хитрость? Скорее — козни Шувалова с Воронцовым…»

Оставался еще «молодой двор» — с голштейн-готторпским балбесом и ангальт-цербстской умницей, и Вильямс зачастил в Ораниенбаум, прихватывая с собой и Понятовского.

— Бывают случаи, — внушал посол своему секретарю по дороге, — когда благоразумие должно уступить в поединке со страстями, и сознание долга перед вашей несчастной родиной пусть освободит вашу совесть…

* * *

Был жаркий день святых Петра и Павла; великий князь Петр, как именинник (и отец именинника), напился с — быстротой, достойной всяческого удивления. Его отвели в бильярдную, заперли на ключ, а ключ Екатерина забрала себе. Вильямс постарался овладеть вниманием великой княгини и за ужином сидел рядом с нею. Окна и двери были раскрыты прямо в зелень парка, противно кричал в зверинце павлин, где-то вдали рокотали голштинские барабаны: ру-ру-ру, тру-тру!..

Вильямс ковал железо, пока оно горячо.

— Кротость, — говорил посол, — достоинство жертв. Ничтожные хитрости и скрытый гнев не стоят ваших дарований. Люди в массе своей слабы, и первенство над ними одерживают только решительные натуры… Такие, как вы!

Посреди разговора в комнате появилась молодая горбунья, вся в цветах и лентах, а лицо — злое, тонкое и вороватое.

— Взззз, — прозвенела она, оглядываясь, — взззз…

— Чего ищешь, Гедвига Ивановна? — с лаской спросила ее Екатерина. — Ключик небось от бильярдной? Так на, забери.

— Взззз… — И, схватив ключик (а заодно два апельсина со стола и выдернув свечку из шандала), горбунья удалилась, волоча за собой помятую ногу.

— Кто это? — поразился Вильямс.

— Вы удивитесь, господин посол, узнав, что это дочь ужасного герцога Бирона; она бежала от отца из ссылки, купив себе свободу переходом в православие. Злюка сия приставлена охранять мою нравственность.

— Вот как? — рассмеялся Вильямс.

— Да. Но работы для нее мало. И пока принцесса Бирон, несмотря на свой отвратительный горб, разрушает последние жалкие добродетели моего супруга. Как видите, я далека от припадков глупой ревности…

Заиграли скрипки, отворилась дверь, и кастрат Манфредини, полузакрыв глаза, сладко запел о любовных восторгах. Великая княгиня нервно затеребила веточку вишни.

Вытянув руки, словно слепец, кастрат прошел мимо них, не прерывая пения. В растворе дверей он вдруг притушил свой волшебный голос — почти вышептывал слова любовных признаний. Глаза Екатерины потемнели, губы ее, и без того крохотные, сжались в одну яркую точку… А посол все говорил и говорил о том, что мать Понятовского — из семьи Чарторыжских, которые сильны в Польше как раз своим русским влиянием; о том, что ему доверена судьба этого высокоодаренного юноши…

— Очень строгое воспитание! — наложил Вильямс на картину последний решающий мазок, и Екатерина поднялась, несомненно что-то важное решив для себя именно в эту минуту.

— Благодарю за рассказ, — произнесла она отвлеченно.

Голос Манфредини взлетел высоко-высоко… Вильямс отыскал Понятовского: разгоряченный танцами, атташе с аппетитом уплетал мороженое из китайской вазочки. Посол незаметно стиснул ему локоть и злобно прошептал:

— Великая княгиня спустилась в сад… А вы, как ребенок, наслаждаетесь мороженым!

— Но разве это возможно?

— Она уже там, за боскетом. Ждет… Идите же!

Станислав Понятовский робко вступил в темноту парка. Над верхушками дерев тянуло ветром, и парк ровно гудел под дыханием близкого моря. Вокруг не было ни души, и секретарь чуть не заплакал в отчаянии:

— Йезус-Мария, сверши чудо… О матка бозка!

На глухой тропинке стройной тенью выступила великая княгиня. В руке она держала ветку, отмахиваясь от комаров. Понятовский двинулся навстречу женщине.

— Ваше высочество… — бормотнул он, становясь жалким.

Екатерина шумно вздохнула:

— Я не высочество для тебя — я слабое женское ничтожество. Так возлюби же меня, прекрасный Пяст!

И, падая на траву, мокрую от росы, она увлекла его за собой. Вдали рокотал голштинский барабан…

* * *

С этого момента над головою секретаря засияла корона польских королей, и Англия (страна просвещенных мореплавателей) теперь держалась за Россию двумя якорями сразу:

деньгами — через великого канцлера Бестужева и любовью — через великую княгиню Екатерину…

Но, читатель, не будем спешить с выводами. Посмотрим, чем завершится этот странный политический дрейф, в котором стало болтать политику России… С мачт своих парусов Россия ведь не убрала — ее несло в открытое море, на просторы!

Подозрения

Когда Дуглас инкогнито появился в Петербурге, Вильямс уже торжествовал, вырвав у русского двора подписание конвенции.

Теперь Англия, завязав клубок интриг в Европе, могла спокойно грабить колонии французов в Америке; эскадры британских кораблей уходили в океан, безжалостно разбивая ядрами любое судно французов… Вильямс объяснял уступчивость Елизаветы тем, что все деньги —

«…поступят в шкатулку императрицы. А так как она занята в настоящее время постройкой дворца, — писал он в Лондон, — то для окончания его нуждается в деньгах… Государственный канцлер (Бестужев получил 10 000 фунтов стерлингов) вел себя при этом прекрасно и отразил на своем жадном лице большую радость, когда его алчность была мною удовлетворена».

Вильямс так спешил с подписанием этого договора, что в порыве энтузиазма допустил даже прискорбный вывих противу сент-джемского этикета.

— Пусть мой брат король Георг первым ратификует листы сии, — сказала Елизавета, и Вильямс не стал ждать, пока корабль сорвет с якорей; согласился сразу!

В Лондоне, конечно, поморщились, но «листы сии» ратифицировали. Исподтишка англичане ознакомили с конвенцией и Пруссию. «Хватит болтать о чувствах дружбы! — обеспокоенно заметил Фридрих. — Король должен иметь только свои выгоды». И король гнал и гнал переговоры с Англией, взламывая всю политику «равновесия» Европы; Фридрих спешил, как никогда, чтобы опередить Россию в получении субсидий от Лондона, а времени оставалось в обрез. Англо-российский субсидный договор, ратифицированный Лондоном, уже лежал на столе Елизаветы… Король понимал: Елизавета может затянуть ратификацию на год, а может в запале покончить одним взмахом пера хоть сегодня ночью!

Но Дуглас, появясь в России, ничего этого не знал и неумело, но храбро двинулся напролом — отправился в британское посольство.

Понятовский доложил Вильямсу, что его желает видеть «знатный соотечественник», и посол был в недоумении:

— Странно! Откуда он взялся, этот «знатный соотечественник», если корабля из Англии не было уже две недели… Ну, пусть войдет!

Дуглас вошел почтительно, но свободно.

Вильямс оглядел незваного гостя.

— Кто вы? — спросил без любезностей.

— Я родственник лорда Мауртона.

— Назовите себя, а не своих родственников!

— Видите ли, сэр (и, опустив глаза долу, Дуглас выдал в себе иезуита), я путешествую для развеяния души и хотел бы иметь случай быть представленным к здешнему двору.

— Это редкий случай, — сказал Вильямс, — когда человек желает видеть императрицу, но упорно не называет своего имени!

— Меня зовут Дуглас… можете звать и Маккензи — я родствен дому шотландских Гамильтонов.

— Убирайтесь вон! — заорал Вильямс, сатанея. — Дугласы и Гамильтоны — вот шайка, которая таскается по чужим дворам, облизывая тарелки[5]. Если вы честный британец, так купите себе ружье и плывите в Канаду — именно там, за океаном, Великобритания сейчас обретает свое богатство и величие!

Волны Ладожского озера, о которых так много рассказывал принц Конти, казалось, уже смыкались над головой Дугласа. Но французские коммерсанты, давно обрусевшие, помогли ему проникнуть к Воронцову, который был вице-канцлером и сторонником союза с Францией…

— Имею поручение, — брякнул Дуглас с разгону, — предложить себя в библиотекари и прислать образцы бургундского вина…

Михаил Илларионович был из числа «пужливых».

— Да бог с вами, — отступил он подальше от гостя. — Какой там еще библиотекарь? Какое вино?

— Библиотекарь — это я, а вино — суть лица, необходимые для переговоров между Версалем и Петербургом.

— Вот так и надобно сразу говорить, — смекнул Воронцов, прищелкнув пальцами. — А каковы ваши полномочия, сударь?

— Я лишь первая ласточка Версаля, — признался Дуглас, — и пока никаких полномочий, кроме добрых желаний короля Людовика, я не принес…

Тут вице-канцлер решил, что перед ним очередной авантюрист, какие часто наведываются в Россию, и взялся за колокольчик.

— Жано! — сказал Воронцов лакею-французу. — Будьте добры, милый, сведите этого господина вниз по черной лестнице, чтобы никто его не заметил, и более ко мне не допускайте!

И тайный агент короля снова пустился в бега до самого Парижа. Но — проездом через Митаву — Дуглас все-таки успел разменять русские рубли обратно на дукаты, и знакомый меняла, как и прежде, высчитал с него три процента в свою пользу.

— Что так недолго гостили, сударь? — спросил с ухмылкой.

— Европа плохо знакома с климатом России… Лечиться там нельзя: жара страшная, а ночью кусают комары.

Дуглас был так поглощен страхами перед русской инквизицией, что в гостинице «Под черным орлом» он даже не заметил одного человека. А этот человек был того же поля ягода, что и Дуглас. Только он был послан в Россию не от короля из Версаля — его направили шпионить из Варшавы… Два шпиона жили под одной крышей и прохлопали друг друга. Дальше началась комедия!

* * *

Когда Дуглас отъехал, он не знал, что «Под черным орлом» остались пить вино два истых француза.

Один из них плотно вошел в историю русской культуры, его имя неотделимо от имен Ломоносова и Леонарда Эйлера. Это был актер Чуди, который издавал в Петербурге альманах «Литературный хамелеон». Из Чуди он переделал себя в кавалеры Люсси. Потом этот Чуди-Люсси переехал на даровые харчи в дом Шувалова, где самовольно произвел себя в графа Пютланжа. В те времена люди не стыдились называть себя, как им больше нравилось.

Выпив вина и наговорившись, Чуди — Люсси — Пютланж спросил соседа:

— А кто вы, мсье?.. Я про себя уже все рассказал вам!

Собутыльником его оказался французский шпион.

— Клянитесь, — таинственно прошептал он, — во имя Франции и короля оказать мне услугу… Меня зовут Мейссонье де Валькруассан, и вы, надеюсь, не откажете мне в любезности донести до Парижа важные сведения… Вы же едете в Париж?

— О да! Меня там ждут дела. Я ведь когда-то был актером! Вы можете мне верить: я скорее стану гребцом на алжирской галере, нежели подведу такого патриота, как вы.

Чуди забрал у Валькруассана все его секретные бумаги и отправил их прямиком в Петербург — к своему покровителю Шувалову. После чего этот Чуди с чистой совестью ускакал в Париж, где его за прошлые «актерства» давно поджидала камера в Бастилии! В комедии осталось одно действующее лицо — Валькруассан.

Этого комедианта арестовали в Риге (тайком от канцлера Бестужева) и — за счет Шуваловых! — со всеми удобствами покатили в Россию, где его поджидала камера в Шлиссельбурге. Таким образом «патриоты» оказались каждый на том месте, какого они и заслуживали…

Валькруассан видел теперь из окошка крепости волны Ладожского озера, с ревом наступавшие на низкий берег, и седел от ужаса. В один из дней его спустили в подвал русской Бастилии. Громадный мужик с дерюжинкой на поясе раздувал мехи горнила, докрасна накаливая здоровенные клещи. А за столом сидел ласковый русский дедушка в паричке набок. Он любовно перебирал лежавшие перед ним ржавые клейма, щипцы для вырывания ноздрей, плети-семихвостки.

— Не надо! — дико закричал Валькруассан. — Только не мучайте… Я всё скажу вам! Милосердия, милосердия…

Дедушка погладил шпиона по головке, как родного сына:

— Что вы, сударь? Разве же я вам сделаю плохого? Это мы так… балуемся. Ну-ну, не плачьте. Садитесь-ка вот сюда. Выберите перышко да отпишите нам всё по порядку… Кто такой? Кто послал? Чего надобно в России?

Валькруассан отписал по порядку: секретарь французского резидента в Варшаве, графа Брольи, он прибыл с поручением следить за вооружением России; Версаль озабочен — каковы истинные намерения русского двора и каковы взгляды Елизаветы на сближение России с Францией.

— Ну вот и всё, — сказал дедушка, снимая очки. — Премория ваш хоть куда! А вы, сударь, пугались… Это нехорошо: ведь французы — народ смелый… Яшка, — крикнул он палачу, — гаси поддувало да струмент пытошный сложи. И так обошлось…

Этот же Яшка, перестав быть палачом, сделался цирюльником. Валькруассана побрили, причесали и (опять-таки тайно от Бестужева) водою доставили в Петербург — по Неве, под парусами. Оттуда — через сады — в дом Ивана Шувалова. Стол уже был накрыт, француза деликатно оставили одного, и Валькруассан впервые в жизни наелся русской икры. Вино тоже было преудивительное — только для француза!

— А сейчас, — с поклоном вошел лакей, — вам предстоит разговор с очень важной персоной…

К французу вышел сам фаворит императрицы Иван Иванович Шувалов, но себя не назвал и повел осторожные речи:

— На один из вопросов, для выяснения которого вы и пытались пробраться в Россию, я вам отвечу без утайки… Да! Моя государыня огорчена разладом с Версалем, особливо тем нелестным тоном, в котором газеты Парижа отзываются на все происходящее в России… Не думайте, что если мы, русские, живем на отшибе Европы, то для нас безразлично, что говорят о России! Мы очень внимательно следим за иностранной печатью. И передайте тем, кто вас послал: сначала измените тон в печати, а потом добивайтесь дружбы с нами!

— Вы заслужите бессмертие, — воскликнул Валькруассан, — если подвигнете свою императрицу к союзу с моим королем!

— У нас хватает союзников, — брезгливо поморщился Шувалов. — И не нам, русским, искать их. Россия достаточно могущественна, ей не надо искать кого-то. От самой Франции зависит этот союз… Версалю нет дела до Польши! А тем более незачем подбивать султана турецкого на войну с нами… Можете передать это тем, кто вас послал!

Валькруассан прижал руку к сердцу, распетушился:

— Клянусь! Именем той прекрасной, которое не смею произнести, но которая изнывает по мне в Варшаве и которую зовут Ядвига Падревска… Клянусь! Я сейчас же брошусь в Париж, чтобы довести до моего короля столь важные признания.

Шувалов поиграл сверкающей табакеркой:

— Сейчас, сударь (и нюхнул табачку), вы не в Париж броситесь. А мы вернем вас обратно в крепость Шлиссельбурга, где вы и пробудете до тех пор, пока мы не разменяем вас, как шпиона…

— Разменяете?.. Как шпиона?.. На кого?

— Мой просвещенный друг Чуди сидит в вашей Бастилии. Уже по этому вы, мсье Валькруассан, можете понять, как высоко я вас оценил…

Впоследствии два «патриота» были освобождены, и на полдороге (где-то между Парижем и Веной) коляски их встретились.

— О, вот и вы, кавалер Валькруассан! — обрадовался актер Чуди, он же Люсси и, наконец, граф Пютланж — последовательно.

— Ты не ошибся, скотина!

— Зачем же так грубо?.. Откуда вы, сударь?

Но коляски уже разъехались.

* * *

Первое действие нашей книги подходит к концу. Остается сделать выводы… И французы и русские были заинтересованы в политическом и культурном сближении. Недоверие из-за прошлых событий мешало им сойтись окончательно. Но агенты уже работали в этом направлении. Работали тайно! Союза пока не вышло. Но союз назревал. Было еще неясно, в какие он формы выльется. И — самое главное — против кого он будет направлен?

Пруссия опасна для России. Но Версаль дружит с Сан-Суси.

Не будем гадать — что и как. Подождем. Время покажет.

Куда делся де Еон?

Теперь читатель вправе спросить у меня:

— А куда же делся де Еон, который в женском платье, под именем Лии де Бомон, приехал в Петербург вместе с Дугласом? Столько автор наговорил нам о ее женских нарядах, о томике Монтескье и прочем… Где же он? Или, точнее, где же она?

На это я могу ответить читателю, что, много лет собирая материалы о де Еоне, я мучился тем же: куда он делся, проклятый? Где схоронил свои концы? В своих сомнениях я иду дальше и ставлю вопрос так: был ли он вообще тогда в Петербурге?

Да что я! Вот французский историк Мишо — он работал по самым свежим следам, сразу после смерти де Еона он взялся за его изучение, — и Мишо в бессилии отступил, вынужденный заявить во всеуслышание: «Незачем тратить бесплодные усилия на поднятие этой непроницаемой завесы…»

Так ли это? Вот что может узнать читатель из газеты «Неделя»[6]:

«Елизавете представили француженку, и императрица была очарована красотой, скромностью и умом Лии де Бомон. В одни сутки (!) де Еон стал могущественной фавориткой царицы. Он был назначен фрейлиной (!), а вскоре — чтицей к императрице… Лия де Бомон не только читала императрице книги, но и беседовала с ней, выясняя вкусы, склонности, желания. Убедившись в безопасности предстоящего шага, Лия де Бомон принесла в спальню царицы «Дух законов» Монтескье… В роскошном переплете было спрятано личное послание Людовика XV, приглашавшее царицу вступить с ним в секретную переписку…»

Если бы я не уважал читателя — я бы, наверное, так и писал, как изложено здесь, и моя книга от этого сразу бы стала интереснее. Но я слишком уважаю нашего грамотного читателя и не стану насыщать его душу подобной белибердой…

Вместо этого я предлагаю читателю заодно со мною попытаться разобраться во всем. Начнем с «могущественной фаворитки», какой будто бы стал де Еон в «одни сутки». Даже если бы де Еон потратил на это десять лет жизни, он все равно не стал бы фавориткой. В царствование Елизаветы Петровны женщины никогда не играли при дворе никакой роли, ибо императрица чуждалась женского общества, предпочитая ему — мужское. У нее были только подруги, но фавориток не было!

Тем более не мог де Еон стать и фрейлиной. Русские девушки знатных фамилий избирались во фрейлины не по своим личным качествам, а лишь по боевым и гражданским заслугам их отцов и дедов (какие же заслуги перед Россией могли иметь предки нашего кавалера?). Никогда и нигде Лия де Бомон не значилась в придворных списках — такой просто не существовало при дворе.

Возвращаемся к главному вопросу: был ли тогда де Еон в Петербурге вместе с Дугласом? Документы не дают ответа (хотя молчание в истории не может являться доказательством), и четко говорит об этом только один человек.

Этот человек сам де Еон.

— Да! — утверждал де Еон в своих мемуарах. — Да, я был тогда в Петербурге… Да! Я носил тогда женское платье, в котором мне, с помощью Воронцова, было легче проникнуть к подозрительной русской императрице…

Верить ли нам де Еону, читатель? Нет, этому трансформатору верить не следует. Он сам умышленно так запутал свою жизнь, что, может, историк Мишо и прав, говоря: «Незачем тратить бесплодные усилия…»

Правда, документы того времени очень глухо и невнятно упоминают, что возле Елизаветы Петровны в этот период действительно крутилась какая-то таинственная «француженка». Кто она была? Это могла быть модистка. Это могла быть дама для разнашивания новых туфель императрицы. Это могла быть и чтица романов. Но вряд ли это был де Еон.

Историки Франции, работая в архивах Парижа, поначалу дружно признавали проникновение де Еона к Елизавете. Но потом огулом стали отрицать этот факт (опять-таки не вылезая из архивов Парижа). Где же правда, читатель? Кажется, мы дошли до того момента, что надо занавесить окна, погасить свет, положить пальцы на блюдечко и взывать к духу нашего авантюриста:

— Кавалер де Еон, восстаньте из праха, черт вас побери! Отвечайте по чести: куда вы делись?..

Но прах де Еона давно развеян по ветру, и над местом его могилы теперь с грохотом и воем пролетают электрички Средне-Британской Великой железной дороги… Оставим этот вопрос. Как бы то ни было, для нас важно другое: де Еон вскоре появился в России, и это подтверждено историей.

«Второй раз я прибыл в Петербург, — говорит о себе де Еон, — в качестве секретаря дипломатической миссии и… как родной брат девицы Лии де Бомон!»

В это легко поверить, ибо брат всегда похож на свою сестру.

Пусть будет так. Поверим на слово покойнику. Хотя…

— Аминь — король — Бастилия! — это ведь тоже не пустые слова.

Опустим занавес.

Антракт.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пером и шпагой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Луи Каравакк — французский живописец, работавший в России с 1716 года до смерти своей в 1754 году. Оставил немало портретов царской семьи и русской знати; некоторые из них находятся в Русском музее и Государственной Третьяковской галерее. (Здесь и далее примеч. автора.)

2

Сампсуа — французский мастер миниатюрных портретов; работал в России с 1755 до 1763 года.

3

Ныне в этом перестроенном до неузнаваемости «шепелевском» доме находится (со стороны Невского проспекта) кинотеатр «Баррикада».

4

Маркиз Шетарди — посол Франции при русском дворе; помогал Елизавете взойти на престол, добивался от нее свержения Бестужева; из-за интриг Шетарди Россия вынуждена была пойти на разрыв дипломатических связей с Версалем.

5

Дугласы, Маккензи и Гамильтоны в разные времена служили в России, спасаясь от религиозных преследований на своей родине; Гамильтоны позже назывались Хомутовыми и были ближними родственниками царя Петра I.

6

Газета «Неделя», 1966, № 42 (346) — статья В. Лишевского «Шпион короля, фрейлина императрицы».

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я