В этом издании представлены: философская работа В. Ф. Булгакова «В споре с Толстым: На весах жизни», написанная в 1932–1964 годах, полная переписка автора с Л. Н. Толстым и С. А. Толстой и письма канадских духоборцев к В. Ф. Булгакову. Значительная часть этого уникального материала (кроме писем Л. Н. Толстого и С. А. Толстой к Булгакову) публикуется впервые. Особый интерес вызывает многолетняя полемика Булгакова с Толстым, обостряющаяся во время его высылки из России в 1923 г. в Прагу, а также по возвращении в Советский Союз в 1948 г. и пребывании в Ясной Поляне до самой его кончины в 1966 г. Книга будет интересна как литературоведам, так и широкому кругу читателей.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги В споре с Толстым. На весах жизни предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть I
В споре с Толстым. На весах жизни
Книга эта создалась в процессе духовной борьбы со Львом Толстым — философом, влияние которого глубоко было пережито автором1. Оно не изжито им и теперь; то благотворное, что было в этом влиянии, остается. Пути души увели, однако, автора от одностороннего спиритуализма и индивидуализма к более реалистическому, а в то же время и более гармоническому, «приемлющему мир» общественному жизнепониманию.
Книга написана была дважды. Первая, более полная и систематически разработанная ее редакция, равно как и все подготовительные материалы к ней, в том числе авторские дневники за много лет, сгорели в подожженном немцами доме, где они хранились, в г. Праге, в дни чешского восстания против немецко-фашистских оккупантов, в конце Второй мировой войны, в мае 1945 года2. Читателю предлагается вторая редакция книги, возникшая в 1945–1949 гг., по освобождении автора из немецких тюрем и лагеря3. В нее внесена, по случайно сохранившимся в другом месте обрывкам черновой, только небольшая часть прежних мыслей. Все остальное написано вновь.
Автор
Ясная Поляна,
28 сентября 1957 г.
I. Нерушимое
Книга эта возникла в результате долгого внутреннего спора со Львом Толстым — мыслителем, влияние которого глубоко было пережито автором. Оно не изжито им и теперь; то благотворное, что было в этом влиянии, остается. Пути души увели, однако, автора от одностороннего спиритуализма и индивидуализма к более реалистическому, а в то же время и более гармоническому, «приемлющему мир» общественному жизнепониманию.
Если вспомнить, какими путями шло мое духовное развитие, то сначала придется указать на увлечение Церковью, пережитое мною в детстве4. Увлечение это было искренним и чистым и дало мне много хорошего, но… в 15–16 лет пришло время разума, время более самостоятельных внутренних исканий, и православное, церковное миропонимание рухнуло. Наступила полоса атеизма, безверия, в которой я оставался до поступления в университет и которая была очень мучительна для меня.
В университете (в 1906–1909 гг.) я усердно принялся за изучение отвлеченной, метафизической философии — трудов Декарта, Спинозы, Лейбница, Канта, — но и тут скоро почувствовал глубокое разочарование и неудовлетворенность5. Кажется, я слишком «по-молодому», прямолинейно и непосредственно, подходил к запросам человеческого духа и к тем ответам, какие могла дать на них идеалистическая философская мысль. И ответы эти расхолаживали меня своей надуманностью, рассудочностью, отвлеченностью, мертвенностью. Все это, казалось, годилось разве только для того своеобразного жонглирования понятиями, формулами и терминами, которыми упивались тогда многие из наших старых и молодых «философов», профессоров и студентов, причем первые из них иной раз откровенно подчеркивали как раз относительное, а не абсолютное значение провозглашавшихся ими гипотез и умственных построений.
Но если истины метафизики, — говорил я себе, — имеют лишь субъективное значение для их творцов, да еще (по мысли Фихте) для тех, кто, «по своим личным свойствам», остановит свой выбор на той или иной философской системе; если проф. Челпанов может в своем «Введении в философию» с наивной откровенностью заявлять о каком-нибудь Вундте, что «его построение в настоящем десятилетии может удовлетворять, тогда как, может быть, в следующем десятилетии его придется переработать», — то какая же абсолютная, неизменная цена такому знанию «основы всех вещей»?!6
Обманутый в своих ожиданиях и официальной религией, и официальной наукой, я был как человек, брошенный на дно пропасти, перед которым убрали сначала одну, а потом и другую лестницу, сулившую ему надежду на спасение, и которому оставалось только впасть в полное отчаяние. Из этого положения вывел меня Л. Н. Толстой, показавший мне новый путь: путь религии разумной, религии, отказавшейся от суеверия, от всяких произвольных метафизических построений, от обожествления Иисуса, от храмов, обрядности, церковной организации и всякого культа7. И отойдя сейчас во многом от Толстого, я этого основного пути — разумно-религиозного пути — не покидаю до сих пор. Оттого-то, несмотря ни на что, в том числе и ни на все то, что дальше будет сказано в этой книге о Л. Н. Толстом и отдельных сторонах его учения, я не перестаю чувствовать и сознавать живую внутреннюю связь с ним.
Как определял Толстой религию?
«Религия есть такое, согласное с разумом и знаниями человека, отношение его к окружающей его бесконечной жизни, которое связывает его с этой бесконечностью и руководит его поступками»8.
И я не знаю другого, более точного определения сущности религии. Основа — связь конечного (человека) с Бесконечным (Богом). Еще не говорится, как устанавливается это отношение, но указывается на его необходимость.
Обычно утверждается, что религия родилась вследствие страха перед неведомыми высшими силами или из страха перед несчастьем, перед одиночеством и беспомощностью, сплошь да рядом постигающими человека, особенно в капиталистическом обществе. Будто ими она и поддерживается, так что при изменении к лучшему социального строя потребность в религии будто бы должна исчезнуть. Но мне кажется, что тут, во-первых, смешиваются понятие культа и понятие религиозного сознания, что отнюдь не одно и то же, а во-вторых, не по праву игнорируется и забывается чисто личный, внутренний, не зависящий от внешних обстоятельств мотив, питающий религиозное чувство. Человек в глубине своей души, в каком-то таинственном, но тем не менее определенно существующем внутреннем источнике всего высокого и доброго черпает нужные ему силы и вдохновение на труд и борьбу. И старый, и молодой, и бедняк, и зажиточный почерпают из этого источника волю и мужество, любовь к людям и стремление к добру. Там же они шлифуют и укрепляют свою совесть, этот могучий орган нравственной жизни. Тут дело не в той или иной помощи и поддержке практического характера, которую человек может или не может получить. Значение психологической опоры, оказываемой религией (в лучшем смысле этого слова), еще важнее. Это — как солнце, которое дает свет и тепло человеку, уставшему и замерзшему среди тяжелой и суровой иногда действительности. Это — как всеочищающая и обновляющая силы купель. Шатер, под которым всегда можно укрыться от непогоды. Нечто нематериальное и тем не менее важное и для материального существования человека, поскольку дух и тело наши неотделимы.
Может быть, это — не Бог, а наше «я»? Может быть. Но «я» это — одно во всех, как говорил Толстой. Потому-то бытие этого «я» и приобретает характер неопровержимой закономерности, причем все мы чувствуем, что это — только окно или дверь куда-то, что, углубляясь в это «я», мы идем ко всеобщей и единой духовной основе, которая… нуждается в имени, которую мы и называем: Бог, Dieu, Gott, Аллах и т. д. Пусть это будет только наше воображение, но мы не можем не сознавать его огромной служебной роли. «Воображение» это поистине является для нас, в нашей духовной жизни, компасом, рулем, путеводной звездой. Мы все непосредственно связаны с этим высшим началом, все обращаемся вокруг него, как лошади на кордоне вокруг центра круга, где стоит кто-то, кто держит конец корды. Вот что есть «религия», связь! А уж отсюда выводятся потом и все остальные ее заветы: любовь, чистота, правдивость, самоотверженность, честность, доброта и т. д.
Как решается при этом проблема гносеологии?
Мы не можем себе представить бесконечности в пространстве. «Мир должен где-то кончиться, но он не кончается, — как же это так?»
Мы не можем себе представить бесконечности во времени — ни в прошедшем, ни в будущем. «Мир когда-то начался. А что было до этого начала? Что-то должно было быть!» Или: «Допустим, что мир когда-то кончится. А что будет после?»
Ответов нет. Но так как бессмыслицы в существовании и устройстве мира быть не может, то для нас легче легкого — прийти к тем выводам, которые относительно пространства и времени сделал Кант9 и принял Толстой, т. е. что это — только формы нашего восприятия мира. Проблема гносеологии поставлена, таким образом, не напрасно. За нею возникает и проблема метафизики, но… быть может, только для того, чтобы убедить нас в ограниченности наших познавательных средств. Мир, в котором мы живем и действуем, мы знаем хорошо, и практически правы те мыслители, которые предлагают нам признать объективную реальность эмпирического знания: ведь другого знания у нас и быть не может. Все, что «мета», — все, что по ту сторону открытого нам мира, — безнадежно закрыто для нас.
И Толстой проявил большую мудрость, отказавшись следовать за метафизиками в их произвольных гаданиях о «природе всех вещей». Ни у него, ни у меня тут нет расхождений и с философами-материалистами.
Так что даже не нужно серьезно спорить против суеверных представлений Церкви о Боге как личности, о Боге — главном администраторе мира и то добром, то сердитом хозяине и папаше (ироническое выражение А. В. Луначарского) всех людей. Не стоит также трудиться доказывать, что не этот «папаша», не церковный Бог создавал мир, лепил из глины Адама и т. д. — и излагать, в опровержение подобного рода давно обветшавших суеверий, материалистическую историю зарождения человека и зарождения и развития человеческого общества.
Все отлично знают в наше время, что Адама10 не было и что мир и живая жизнь в нем развивались по Дарвину, но большинство простодушных людей не откажется от идеи Бога уже потому только, что этот ярлычок можно наклеить на ящичек, в котором спрятана тайна первопричины всех причин. А также потому, что люди не хотят опустошать и сушить свою душу, закрывая для нее внутренний источник духовного питания и удовлетворения духовной жажды. Человек и в самом деле был бы обеднен, если бы ему запретили обогащаться изнутри, запретили самообогащаться, углубляясь в свою психологию, в свой дух, просторы и владения которых бесконечны и ничем не ограничены. И если бы еще эти просторы были бесстержневые, бесцентренные, — может быть, человек ими менее дорожил бы. Но он чувствует, сознает и видит этот стержень, этот центр и путь к нему в своей внутренней жизни, знает, что он силен только пока держится за этот стержень, и потому-то сохраняет свою внутреннюю жизнь от всяких попыток расстержнить, опустошить и обезличить ее. «Бог», «религия» — это только слова, их можно заменить другими (хоть «кустом», как выразился однажды при мне Лев Толстой), но человеку дорого то, что за ними скрывается.
Блестящее изложение той же мысли о ценности и религиозном смысле глубочайших и высших духовных переживаний нахожу, несколько неожиданно, у великого французского романиста Виктора Гюго.
«Молиться Богу — что это значит? — спрашивает он. — Существует ли какая-нибудь бесконечность вне нас? Едина ли она, перманентна, имманентна ли? Непременно ли субстанциональна, поскольку она бесконечна, и была ли бы она ограниченной там, вне нас, не обладая субстанцией? Непременно ли разумна, поскольку она бесконечна? Пробуждает ли в нас эта бесконечность идею сущности мироздания, в то время как мы сами себе можем приписать только идею личного существования? Иными словами, не является ли она абсолютным понятием, по отношению к которому мы — лишь понятие относительное?
И нет ли, одновременно с бесконечностью вне нас, другой бесконечности, внутри нас самих? Не наслаиваются ли эти две бесконечности (какое страшное множественное число!) друг на друга? Не лежит ли, так сказать, эта вторая бесконечность под первой? Не является ли она зеркалом, отражением, отголоском, бездной, имеющей общий центр с другой бездной? Обладает ли эта вторая бесконечность разумом, как первая? Мыслит ли она? Любит ли? Желает ли? Если эти обе бесконечности одарены разумом, то у каждой из них есть волевое начало и есть свое “я” как в высшей, так и в низшей бесконечности. Это низшее “я” — душа; это высшее “я” — Бог.
Мысленно приводить в соприкосновение низшую бесконечность с высшей и значит молиться.
Не будем ничего оспаривать у человеческого духа; упразднять — дурно. Следует преобразовывать и преображать. Некоторые способности человека направлены к Неведомому: мысль, мечта, молитва. Неведомое — это океан. Что такое сознание? Это компас в Неведомом. Мысль, мечта, молитва — могучее свечение тайны. Будем уважать их. К чему тяготеет это величественное лучеиспускание души? К мраку; то есть к свету.
Величие демократии заключается в том, чтобы ничего не отвергать, ничего не отрицать у человечества. Наряду с правом Человека — по меньшей мере, возле него — стоит право Души.
Сокрушить фанатизм и благоговеть перед бесконечным — таков закон. Не будем ограничиваться тем, что, коленопреклоненные перед древом мироздания, мы созерцаем его несметные разветвления, унизанные светилами. У нас есть долг: трудиться над душой человеческой, защищать тайное от чудесного, чтить непостижимое и отвергать нелепое, допускать в области необъяснимого лишь необходимое, оздоровлять верования, освобождать религию от суеверий: уничтожать все, что паразитирует во имя Бога»11.
Для меня Бог — это не существо, не личность, а высший смысл, проникающий все живое, высший, непреложный закон бытия и высший нравственный закон в душе человека.
Связь между человеком и Богом — нерасторжима.
«Тот глаз мой, которым я вижу Бога, есть тот самый глаз, которым Бог видит меня», — утверждал немецкий поэт, мистик и пантеист XVII столетия Ангелус Силезиус12, мы согласны с ним.
Но можно ли молиться Богу? Мы уже видели, что разумел под молитвой Виктор Гюго. Толстой, совершенно отрицавший «просительную» молитву (избавь от болезни! помоги выдержать экзамен! и т. д.), молился в том смысле, что старался нащупать внутреннюю опору в своей душе. Иногда при этом он говорил: «Я молился Богу, — конечно, тому Богу, который во мне».
Религия рационалистическая, свободная, в противоположность мистической, церковной, полна реального, жизненного, прогрессивного значения.
Вот в каких пророческих словах рисует это значение Л. Н. Толстой:
«Религиозное сознание нашего времени в самом общем практическом приложении его есть сознание того, что наше благо, и материальное, и духовное, и отдельное, и общее, и временное, и вечное, заключается в братской жизни всех людей, в любовном единении нашем между собой. Сознание это выражено не только Христом и всеми лучшими людьми прошедшего времени и не только повторяется в самых разнообразных формах и с самых разнообразных сторон лучшими людьми нашего времени, но и служит уже руководящей нитью всей сложной работы человечества, состоящей, с одной стороны, в уничтожении физических и нравственных преград, мешающих единению людей, и, с другой стороны, в установлении тех общих всем людям начал, которые могут и должны соединять людей в одно всемирное братство»13.
Это мужественный Сорель в «Красном и черном»14 Стендаля мечтает перед казнью:
«Ах, если бы на свете существовала истинная религия!.. Если бы встретился настоящий духовный пастырь, такой, как Массильон или Фенелон… Тогда бы души, наделенные способностью чувствовать, обрели бы в мире некую возможность единения… Мы не были бы так одиноки… Этот добрый пастырь говорил бы нам о Боге. Но о каком Боге? Не об этом библейском Боге, мелочном, жестоком тиране, исполненном жаждой отмщения… но о Боге Вольтера, справедливом, добром, бесконечном…»15
Понятие «библейского Бога» — мертво для большинства человечества. Это большинство, как Сорель, может верить только в «Бога Вольтера», Бога Толстого.
II. Дух и материя
Соглашаясь с Л. Н. Толстым в определении религиозной основы жизни, я расхожусь с ним по целому ряду вопросов как личного, так и общественно-государственного и культурного строительства.
Корни расхождений уходят в различную оценку значения и взаимоотношений духовной и материальной стороны человеческой личности, человеческого существования.
Двух станов не боец, но только гость случайный,
За правду я бы рад поднять мой добрый меч,
Но спор с обоими — досель мой жребий тайный,
И к клятве ни один не мог меня привлечь.
То, что Алексей К. Толстой относил к борьбе станов в политической области, может быть отнесено и к борьбе станов в области философской, а именно: к нескончаемому спору приверженцев материалистического и спиритуалистического воззрений на человека и жизнь.
Спор этот, по существу, мог бы и должен был бы быть сведен к вожделенной, объективной, всепримиряющей правде: правде о психофизическом монизме’16.
При всем уважении к духовной стороне человеческой природы и к духовным запросам человека, и при наличии религиозного взгляда на жизнь, мы не можем все же не понимать и не видеть, как тесно психология человека и все явления духовной жизни связаны с материальной, телесной стороной его существования. Не замечать, не видеть телесной стороны нашего существа, игнорировать ее реальность и значение могут только люди, уклонившиеся в крайность философского спиритуализма, и христиане, «не приемлющие мира», поставившие перед собой искусственно надуманный идеал отречения от «внешней» жизни, идеал монашества. Этому идеалу в церковном христианстве соответствует идеал отречения и в буддизме идеал нирваны. Можно понять возникновение этого идеала на Древнем Востоке, среди наивных и фанатических приверженцев новых, обращающихся к духу учений, можно понять, что, распространяясь на Запад, учение об этом идеале захватило и тут определенные круги церковников, богословов и философов-идеалистов, но оставаться в наше время, поддаваясь суеверию и не считаясь с требованиями реальной, здоровой жизни, на позициях спиритуализма и «презрения к плоти», является поистине признаком большой отсталости. Тем удивительнее, что столь исключительно одаренные люди, как Л. Н. Толстой, становятся на эти позиции и, проповедуя дух, демонстрируют в то же время свое отрицательное отношение ко всей материальной стороне жизни, к телу и телесным требованиям вообще. Их мечта — избавиться как можно скорее от «плена» телу и — освободившись от тела — погрузиться в царство Духа, хотя никто еще не видел дух и тело разобщенными и существующими самостоятельно друг от друга, а те «подвиги духа», которые мы ценим, совершены были все существами, облеченными в телесную оболочку. Можно требовать напряжения духа и преобладания его над телесным началом в нашей жизни, но нельзя утверждать, как это делают Л. Н. Толстой, его последователь философ П. П. Николаев и др., что существует только духовное (!), а телесное является едва ли не плодом лишь нашего воображения. Во всем этом есть не только какое-то неуважение к человеку, но и к существующему независимо от нашей воли мировому порядку. В этом есть также упорная и систематическая, хотя, может быть, не столько безнравственная, сколько болезненная ложь самому себе: воспитание себя в таком духе, чтобы уметь видеть — и не видеть, — видеть и не видеть того, что ясно каждому мальчику: что духовная жизнь в нас развивается в постоянной взаимозависимости с телесной и что мы — не только духовные, но и телесные существа.
Духовное и телесное в природе человека и в природе всего живого не существуют отдельно одно от другого. Они представляют только разные стороны одного и того же явления. Они — слитны и нераздельны, — разделение обозначает смерть. Нельзя воспитывать духовное, пренебрегая телесным. И наоборот. Только гармоническое развитие духовного и телесного дает идеальное воплощение человека, тогда как односторонность в воспитании и развитии несомненно ведет к уродливым и анормальным, отрицательным типам homo sapiens: ни профессиональный боксер, ни монах идеалом человека считаться не могут, — в первом спит душа, у второго подавлено и скомпрометировано тело.
Средневековье было реакцией против века варварства и язычества. Ренессанс протестовал против односторонне-спиритуалистического направления Средневековья. Новое время должно выправить этот спор, ориентируясь на идеал эллинский или на разум.
Надо засыпать пропасть между духовным и телесным. Надо восстановить или создать заново идеал человека, развитого гармонически и равномерно, открывающегося духу и не презирающего тела. Надо установить основы нового — не духовного и не материалистического, а духовно-материалистического миросозерцания. Надо установить принцип единства духовного и материального начал, принцип психофизического монизма.
Я вижу, что мое духовное, Божеское, сознающее себя «я» чудеснейшим и таинственнейшим образом соединено со стихией материальной, телесной. В конце концов, я-то, я — только продукт этого соединения. В этом отношении я представляю собою что-то совершенно особенное, ни на что другое не похожее, своеобразное и имеющее свои особенные задачи и цели во всеобщем бытии. Это и есть человек.
Еду в вагоне, вместе с экскурсией школьников под руководством учителя.
Дети — очень дружелюбны. Один из мальчиков подарил мне две ветки любимого мною жасмина…
Но вот между детьми завязывается философский спор. Тема: животное ли человек?
Один, очень милый и пытливый, бедно одетый мальчуган-заика лет двенадцати, отстаивает тезу: человек — животное. Другой мальчик, его оппонент, спрашивает:
— А почему человек ест ложкой?
Этот «сильный» довод приводит «материалиста» в затруднение.
Мне хочется вмешаться в спор, и я подзываю первого мальчика:
— Ты знаешь, что человек — животное?
— Да, знаю!
— А как ты думаешь: животное знает, что оно — животное?
— Нет, не знает.
— Вот! Так ты об этом подумай!
И я объясняю мальчику, что, хотя тело человека устроено так же, как тело животного, но по своей духовной сущности человек, обладая сознанием, мыслью, совестью, животным уподоблен быть не может.
— Если, например, человек скажет глупость, то ему стыдно. А животному ничего не стыдно!
— Значит, человек — полуживотное?
— Если хочешь, да.
Дети, прослушав этот разговор, бегут советоваться с учителем. Учитель, человек лет 35-ти, издалека поглядывая на меня и дружески улыбаясь, что-то объясняет ребятам. Увлекаясь, жестикулирует, размахивает руками.
Ребята опять бегут ко мне — с новым вопросом:
— А вот бобр — животное? И, однако же, он настолько разумен, что сам себе строит жилище! Что вы на это скажете?
— Это верно, что бобр — разумное животное и сам себе строит жилище, но все-таки ему далеко до человека! Подумайте, человек не только мыслит, но и записывает свои мысли, сочиняет стихи, повести и рассказы и издает собрания своих сочинений, а бобр ни писать, ни издавать собрание своих сочинений не может и не умеет!..
Опять — проблема. Дети, задумываясь, медленно отодвигаются к учителю и больше ко мне уже не возвращаются.
А я сижу, восхищенный разумом и пытливостью советских ребят.
В. Э. Мейерхольд рассказывал:
— К юбилею Павлова я послал ему телеграмму, в которой несколько легкомысленно написал, что приветствую в его лице человека, который, наконец, разделался с такой таинственной и темной штукой, как «душа». В ответ я получил от Павлова письмо, в котором он учтиво поблагодарил меня за поздравление, но заметил: «А что касается души, то не будем торопиться и подождем немного, прежде чем что-либо утверждать»17.
С точки зрения материализма, люди — только ожившие кусочки материи. Сегодня живу, завтра меня нет, — и это — навсегда, навеки.
Однако этот живой кусочек материи сознает себя, мир, углубляется мыслью в звездное небо, в прошлое и будущее человеческого рода, создает не только материальную культуру, но искусство и даже… философию, религию.
Как это может быть?
Кто мыслит в кусочке материи? Сама материя, хотя бы и «ожившая»? Нет, сама материя мыслить не может. Но то, что живет в ней, мыслит.
Что же это такое? Это — родившийся духовный человек. Он не материален, но живет и существует в связи с материей, в постоянной связи с материей и только в связи с нею. Это — аэростат на привязи. Но все же «духовный человек» живет своей, особой жизнью — и жизнь эта часто бывает фантастичной и необыкновенной. «Духовный человек» умеет мыслить, страдать и наслаждаться независимо от тела, от того состояния, в котором оно находится.
«Духовный человек» может быть умным и глупым, добрым и злым, лживым и правдивым. Отчего это? Ведь не свойства же это материи, с которой он связан!
«Духовный человек» может управлять государством, быть вождем народов. Но… как может этого добиться только «оживший кусочек материи»? Как? А главное: зачем?!
Дух поистине живет как бы своей жизнью. И приходится все-таки нам, «ожившим кусочкам материи», как-то выделять и уважать его, а подчас слушаться его и идти за ним. Мы говорим: «Лев Толстой» — и головы миллионов других «оживших кусочков материи» почтительно склоняются. Мы говорим: «Ленин»… И сердца людей, т. е. «оживших кусочков материи», бьются горячей и влекут их вперед, на борьбу с другими «кусочками» — паразитами, на борьбу за «равенство», «справедливость» и лучшее устройство жизни.
И вот нам кажется, что «кусочки материи», поскольку они одухотворены, стали уже чем-то другим, а не только материей. Стали двуединой, духовно-материальной субстанцией. И пока субстанция эта живет, она находится в обладании всех данных для деятельности, всесторонней инициативы, любви, борьбы и победы. Со смертью тела кончается и духовная жизнь этого двуединого существа. Живут только те, кому оно передало свою жизнь, и телесную, и духовную: дети. И так этот род двуединых, духовно-материальных существ не кончается, — возможно, развивая в новой жизни лишь то, что им проявлено было в момент своего рождения.
Глаза… У материи открылись глаза. Вот что важно! И из глаз что-то глядит. Это прячущееся за глазами «что-то» есть наше «я». Оно-то и является выражением тайны жизни, которая остается все же закрытой для «кусочка материи».
Выдвигая нравственное значение психофизического монизма, я воздерживаюсь от сознательного подчеркивания метафизического и гносеологического смысла этой проблемы. Легко было бы провозгласить вслед за убежденными представителями материалистической философии, что материя, представляющая объективную реальность, существует независимо от нашего сознания, первична по сравнению с этим сознанием, потому что она является источником ощущений, представлений и самого сознания, тогда как сознание, будучи отображением материи, вторично, производно. Но я не выдвигаю этого утверждения, боясь быть вовлеченным в спор метафизический. Напротив, психологический и моральный смысл проблемы психофизического монизма открывается мне с полной ясностью вне той или иной метафизической, гносеологической его оценки, которую я отбрасываю прежде всего потому, что оценка эта не может иметь в моих глазах непреложного, положительного значения, значения безусловной истины.
Д. И. Писарев считал основоположником философского идеализма, а тем самым и спиритуализма, Платона. Учение Платона, ложное по существу, имело глубоко отрицательное значение в истории мысли. «Галлюцинация Платона дошла до того, что он верил в действительное существование идеи отдельно от явления… Зерно аскетизма и вражды к материи было брошено; в эпоху римской империи оно разрослось в учение пифагорейцев и новоплатоников и, опираясь на Платона, принесло человечеству обильный плод добровольных заблуждений и бессмысленных самоистязаний».
Писарев не упоминает почему-то о христианстве или о павликианстве, как называл Толстой извращение христианства в учении ап. Павла. Создав культ Воскресения Христа, Павел обильно засеял христианское сознание и целым рядом других суеверий, играя безответственно на спиритуализме и на признании греховности плоти в отличие от самостоятельно существующего духа. Не исключено, что и он находился под влиянием новоплатоников, но энергично распространявшаяся им вера в единородного Сына Божия-Искупителя, «страдавша и погребенна и воскресшего в третий день по Писанием..»18
Для Л. Н. Толстого противоположение духовного и физического имело не только условное, символическое значение, каковое может быть принято всяким. С этого условного противоположения духовного и физического у него, как человека жизни, человека всеобъемлющей души, человека единого, полного восприятия мира, может быть, «началось». Он оттолкнулся от грубого мира физического, чтобы укорениться в мире духовном, что нам тоже понятно. Но далее это постоянное и систематическое отталкивание повело не только к принижению, обесценению в глазах Толстого явлений внешнего мира, но — и это главное — к тому, что он уже начинает представлять себе существование мира духовного и физического как нечто раздельное, могущее иметь место вне взаимной связи. И вот тут-то, с нашей точки зрения, и подстерегает Льва Николаевича ошибка. Вот тут-то трезвость мысли и тонкое чутье изменяют ему. Вот тут-то философская, метафизическая схема забирает в плен его, иначе не поддающийся никаким соблазнам, гордый и смелый, прямой и могучий ум.
Есть одно высказывание у Толстого, которое разительно и резко, в несколько даже гротескной форме, подчеркивает сущность этого его нового «сознания», его односторонне-спиритуалистического мировоззрения и тем самым отчетливо характеризует всю суть и всю неизбежность нашего расхождения с ним.
В 1909 г. все ожидали каких-то необыкновенных последствий от предсказанного астрономами появления кометы Галлея. Говорили, что комета заденет и уничтожит Землю или что в сопровождающей ее ядовитой атмосфере могут задохнуться все люди и т. д. Находившийся в ссылке в Пермской губернии бывший секретарь Льва Николаевича Н. Н. Гусев запросил Толстого, как он относится к подобным предположениям, и Лев Николаевич ответил Гусеву 14 января 1910 года:
«Мысль о том, что комета может зацепить Землю и уничтожить ее, мне была очень приятна. Отчего не допустить эту возможность. А допустив ее, становится особенно ясно, что все последствия материальные, видимые, осязаемые последствия нашей деятельности в материальном мире — ничто. Духовная же жизнь так же мало может быть нарушена уничтожением Земли, как жизнь мира — смертью мухи… Мы не верим в это только потому, что приписываем несвойственное значение жизни вещественной».
Мысль — оригинальная, форма ее выражения — неожиданная, парадоксальная и, можно даже сказать, блестящая. Ну, а ее суть? Ручательство со стороны «человеческого червя» (Достоевский), что какая-то, где-то «духовная жизнь» существует и будет существовать сама по себе, хотя бы одно из видимых проявлений ее — весь земной шар со всеми его обитателями — и был уничтожен, да еще с подчеркиванием, что для духовных судеб мира уничтожение это имело бы всего лишь цену смерти мухи, — неужели ручательство это и на самом деле уместно, достаточно, серьезно, убедительно, объективно?
Характерно, впрочем, что мысль, высказанная в письме к Гусеву, была до некоторой степени опорочена самим Толстым, и об этом, во имя объективности, я не хочу умолчать. Гусев сообщил письмо Льва Николаевича газетам. Газеты с письмом пришли в Ясную Поляну19, и тут оно однажды прочитано было вслух в присутствии Льва Николаевича. Мне показалось, что он слушает его без особого удовольствия, а когда один из присутствующих довольно неудачно заметил, что печатают все, что бы ни написал Толстой, Лев Николаевич произнес:
— Да, это так трудно! Так часто: напишешь свойственные мне глупости, и все это попадает в печать…
Может быть, и в самом деле великий Толстой почувствовал в этот момент излишнюю самоуверенность, схематичность, наджизненность, фальшь и натяжку в содержании своего утверждения о самостоятельном, раздельном существовании духовного и физического начал, как это утверждение высказано в письме о проблематических последствиях разрушительных действий кометы Галлея?
Конечно, я далек от мысли «подлавливать» учителя на каком-то одном, неудачном выражении. Дело в том, что вдруг открывшееся до конца в рассуждении о комете Галлея умонастроение Л. Н. Толстого свойственно ему было по существу и вообще и что из этого же именно, с моей точки зрения, предвзятого и одностороннего умонастроения вытекал и ряд других, часто тоже удивляющих своей искусственностью и односторонностью, утверждений яснополянского мыслителя, — утверждений, стоящих при этом в очевидном противоречии с творчеством Толстого как художника: в самом деле, автор «Казаков», «Войны и мира», «Анны Карениной», «Хаджи-Мурата», «Воскресения» и множества других гениальных созданий никакой решительно односторонности и узости взгляда не проявляет. Напротив, художественное творчество его полно глубокой жизненности, правдивости, цельности чувства, гармонии и человечности в лучшем значении этих слов.
Всюду и везде в философских сочинениях, дневниках и письмах двух последних десятилетий своей жизни Лев Николаевич подчеркивает исключительное, единственное значение духовного начала и всячески снижает и опорочивает начало телесное. Он восстает против половых отношений мужчины и женщины как чего-то грязного и порочного. Проповедует воздержание в пище — для ослабления тела. Он сердится даже на докторов — за то, что они дают человеку надежду на продолжение телесной жизни (духовная жизнь существует сама по себе!). Он отрицает какой бы то ни было уход за телом и заботу о здоровье. Все грехи и соблазны имеют своим источником телесное начало. Истинная жизнь — духовна, а ее единственное призвание — постоянная, не утихающая борьба с телом. В жизни этот идеал недостижим, но именно в смерти совершается наконец то, к чему человек всю жизнь стремился: освобождение от тела и от власти тела.
То же самое проповедовали православные монахи.
То же самое проповедовали буддисты.
То же самое проповедовали католические монахи-трапписты20, ненавидевшие свое тело и внешнюю, материальную жизнь.
Но… сотни миллионов других людей упорно и упрямо жили всё же и духом, и телом. Ели мясо, пили вино, женились и рожали детей, строили дома, фабрики и дороги, участвовали в хозяйственной, в общеполитической и в общекультурной жизни своих стран, путешествовали, болели, лечились у докторов — хирургов, терапевтов и зубных врачей, выздоравливали и снова принимались за работу…
Может быть, они и неправы, и их жизнь не столь величественна, как жизнь Толстого и других «праведников». Но зато они — все, а те — единицы.
Они — стихия, а те — рассудок, да еще подчас узкий или больной рассудок.
Они — закон, а те — исключение, обычно — ничтожное количественно.
Одни — мучают себя расхождениями между духовными требованиями и телесными инстинктами, а другие живут полным и радостным круговоротом духовно-материальных существ — в духе психофизического монизма.
За кем пойти?
Да этого даже и решать не нужно!
Волна жизни рано или поздно унесет вас в общежитейское море. Зато в нем держитесь бодро, хорошо и разумно!
Перелистывая «Подражание Христу»21, подумал: великий и чистый Фома и вообще монах всегда противопоставляет жизнь монастырскую жизни «в миру». Итак, жизнь «в миру», собственно, не отрицается, факт ее остается. Но только она — жизнь «в миру», и живут ею миллионы или, проще говоря, все вообще люди, а монашеская, отшельническая жизнь идет сама по себе, вне мира, в уединении, в скиту, в монастыре, и живут ею единицы. Sapienti sat22.
Зашел ко мне М., евангелический проповедник. Спрашивает, в чем именно расхожусь я с Толстым. Я уклонился от ответа, не был готов к вопросу. А пришлось бы отвечать коротко так: «я становлюсь на защиту прав плоти». Но ведь он пришел бы в ужас, если бы я так просто и сказал. Ведь это — «измена Христу», «измена духу», «измена Богу»!
Но, может быть, Бог-то и проявляется в телесном? Недаром указывал Мальбранш, что мы не имеем права причислять Божество к духовным инстанциям на том только основании, что мы не знаем ничего более совершенного, чем наш дух23.
Бог? Это — высший закон жизни, это — высший нравственный закон, это — мои лучшие, самые высокие, самые глубокие и мощные силы. Такие же силы — налицо в других людях. Они присутствуют и во всем мире. Ими он живет, из них растет, из них все снова возрождается и обновляется. И не ясно ли, что источник, корень этих сил, Бог-дух или Бог-материя, один и тот же?
Вот то-то, что перед нами лежит задача, состоящая буквально в том, чтобы «примирить Небо и землю». Они издавна, — со времен Средневековья, во всяком случае, — находятся в неестественной, непримиримой вражде и борьбе между собой.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги В споре с Толстым. На весах жизни предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других